Глава шестая. НЕ МНИМАЯ ВЕЛИЧИНА

1

В октябре 1969 года Станислав Лем в третий раз приезжает в Советский Союз.

Центральным событием этой поездки, несомненно, стала встреча писателя с режиссёром Андреем Тарковским, который как раз начал работать над экранизацией романа «Солярис».

«Сценарий вместе с Тарковским, — вспоминал критик и литературовед Лазарь Лазарев (1924–2010), — писал Фридрих Горенштейн, очень одарённый писатель, у которого тогда из всего созданного с большим трудом пробился к читателям только один рассказ — “Дом с башенкой”, его напечатала “Юность”. На этот очень сильно написанный рассказ тогда многие обратили внимание. Но больше Горенштейн был известен в кино — он окончил Высшие сценарные курсы, написал несколько сценариев, в том числе для нашего объединения, часть их была поставлена. К сожалению, надежды на публикацию у Горенштейна не было никакой, и он вынужден был уехать за рубеж — живёт теперь в Западном Берлине. Тарковский очень высоко ценил его талант, считал, что Горенштейн сумеет хорошо написать придуманное Андреем начало фильма — прощание перед полётом на Солярис героя с родителями, которых ему (даже если он благополучно возвратится из экспедиции) не суждено будет увидеть живыми. Прощание с Землёй, такой прекрасной, что от любви к ней должно перехватывать горло. Сцена эта, вводившая в экранизацию отсутствовавший в романе Станислава Лема мотив сыновней любви и бережного отношения человека к родной Земле, — одна из лучших и в сценарии, и в фильме…

Однако затея с экранизацией чуть не закончилась крахом уже на стадии создания сценария.

В Москву приехал по каким-то своим делам Лем.

Тарковский должен был — иначе это выглядело бы не только странно, но и подозрительно — с ним встретиться, лично договориться. Я пишу “должен был”, потому что, мне кажется, Андрей не очень жаждал этой встречи, какие-то у него были опасения, и предчувствия не обманули. Он попросил меня пойти вместе с ним к Лему. Фридриха мы решили не приглашать: если и Тарковский не всегда вёл себя достаточно дипломатично, то Горенштейн вообще мог служить живым олицетворением крайнего полюса антидипломатии. Он заводился с пол-оборота, нередко по пустячному поводу, а иной раз и вовсе без повода — что-то почудилось, вот и реагировал очень бурно на то, что для пользы дела можно было оставить без внимания. Когда закончилась двухчасовая, очень трудная для нас с Тарковским беседа с Лемом и мы, выйдя из “Пекина”, одновременно, как по команде, громко выдохнули “уф!”, так переводят дух после тяжкой работы, — одна и та же мысль пришла нам в голову. “Представляю, что было бы, если бы с нами был Фридрих”, — сказал Андрей, и мы расхохотались…

Встреча с Лемом организовывалась через каких-то литераторов, причастных к миру научной фантастики, может быть, они не очень лестно отрекомендовали писателю Тарковского, допускаю это, потому что встретил нас Лем недружелюбно и разговаривал почти всё время очень высокомерно. Имени Тарковского он прежде не слышал, что он за режиссёр — хороший или плохой — понятия не имел, фильмов не видел.

“Может быть, вы хотите посмотреть какой-нибудь из фильмов Тарковского?” — спросил я.

“Нет, — отрезал он, — у меня Нет для этого времени”.

Андрей, считая себя обязанным поделиться своими соображениями о том, как он представляет себе экранизацию “Соляриса”, допустил грубую тактическую ошибку — довольно много и с неуместным воодушевлением рассказывал он о тех эпизодах и мотивах, которых нет в романе и которые он хотел привнести в фильм. Лем слушал с мрачным лицом. Потом резко заметил, что в его романе есть всё, что нужно для фильма, и нет никакой нужды чем-то его дополнять, и вообще он совершенно не заинтересован в экранизации “Соляриса”. Я уже почти не сомневался, что всё идёт к тому, что он просто не разрешит делать фильм, но тут Лем немного смягчается: что же, если хотите, делайте, только он уверен, что, если перетолковывать и перекраивать роман, ничего путного не получится. Правда, не в его правилах что-нибудь запрещать: делайте, снимайте.

В этом снисходительном разрешении, которое мы получили под конец, прозвучало нескрываемое пренебрежение и к нам, как он, наверное, считал, полагавшим, что, выбрав “Солярис” для экранизации, мы себя должны были этим осчастливить, и вообще к кино, которое живёт за счёт литературы.

Тогда мне, а Тарковскому тем более было очень обидно слышать то, что говорил и как говорил Лем, мы были полны уважения к нему, нам нравился его роман, — неприязнь и резкость писателя казались нам ничем не заслуженными, несправедливыми. Но сейчас, когда прошло много времени, я думаю, что некоторые основания для раздражения и неприязни у Лема могли быть. Почему он должен был верить, что режиссёр, которого он первый раз видит, который без малейшего почтения отнёсся к его очень знаменитой книге, да ещё и собирается что-то в ней менять, дописывать на свой лад, — сделает хороший фильм?»{145}

Лем об этой встрече тоже отзывался не очень хорошо.

«Из-за “Солярис” мы здорово поругались с Тарковским. Я просидел шесть недель в Москве, пока мы спорили о том, как делать фильм, потом я обозвал его дураком и уехал домой…»{146}

Правда, в интервью, данном журналу «Советское кино», писатель высказался более дипломатично.

«Хочу ещё раз заметить, — сказал он, — что самым важным для меня и в романе, и в фильме будет не техническое совершенство постановки, а громадные психологические и общественные сдвиги, которые приносит человеку процесс познания. Так или иначе — дело сделано, я вверил себя в руки кинематографистов, которые сами пишут сценарий по моему роману, потому что моим самым слабым местом всегда была именно драматургическая конструкция произведения…»{147}

Впрочем, позже, в одной из бесед со Станиславом Бересем, писатель опять оценивал фильм Тарковского строго.

«К этой инсценировке у меня принципиальные возражения.

Во-первых, я хотел бы увидеть планету Солярис, но, к сожалению, режиссёр не предоставил мне такой возможности, поскольку делал камерное произведение. А во-вторых, что я и сказал Тарковскому во время нашей ссоры, он вообще снял не “Солярис”, а “Преступление и наказание”. Ведь из фильма следует лишь то, что этот паскудный Кельвин доводит Хари до самоубийства, а потом его мучают угрызения совести, вдобавок усиливаемые её новым появлением; к тому же появление Хари сопровождается странными и непонятными обстоятельствами. Феномен очередных её появлений был для меня воплощением концепции, которую можно выводить чуть ли не от самого Канта. Ведь это Ding an sich, Непостижимое. Вещь в Себе. Другая Сторона, на которую никогда нельзя перебраться. При том, однако, что в моей прозе всё это было проявлено и соркестрировано совсем иначе.

И совершенно ужасным, — сказал Лем, — было то, что Тарковский ввёл в фильм родителей Кельвина и даже какуюто его тётю. Но, прежде всего, маму. А мама это же — мать, а мать — это Россия, Родина, Земля. Это меня совсем рассердило. Мы были как два коня, которые тянут воз в противоположные стороны…

Позже такая же история приключилась и со Стругацкими, когда Тарковский снял “Сталкер” на основе повести “Пикник на обочине” и сделал из него такой паштет, который никто не понимает, но он в самый раз печальный и понурый. Тарковский напоминает мне поручика эпохи Тургенева — он очень симпатичный и ужасно обаятельный, но в то же время всё видит по-своему и практически неуловим. Его никогда нельзя “догнать”, так как он всегда где-то в другом месте. Ну, он такой есть. Когда я это понял, то успокоился. Этого режиссёра нельзя переделать, и, прежде всего, ему ничего нельзя втолковать, потому что он в любом случае всё переделает “по-своему”.

В моей книге необычайно важной была сфера размышлений и познавательно-гносеологических проблем, которая крепко увязывалась с соляристической литературой и самой сущностью соляристики, но в фильме, к сожалению, все эти качества были основательно выхолощены. Судьбы людей на станции, которых в фильме мы видим лишь фрагментарно при очередных наездах камеры, — это вовсе никакой не экзистенциальный анекдот, а великий вопрос, касающийся позиции человека в космосе и т. д. У меня Кельвин решает остаться на планете без малейшей надежды, а Тарковский нарисовал сентиментальную картину, в которой появляется какой-то остров, а на нём домик. Когда я слышу о домике и острове, то из кожи вон лезу от раздражения. В общем, эмоциональный соус, в который Тарковский поместил моих героев, не говоря уже о том, что он полностью ампутировал написанный мною научный пейзаж и ввёл кучу странностей, — всё это для меня совершенно невыносимо…»{148}

2

А конец ноября 1969 года Станислав Лем провёл в Западном Берлине, откуда прислал Мрожеку весьма откровенное письмо (от 25 ноября).

«Я не мог тебе сообщить, что с 25. XI по 5. XII буду в Западном Берлине, потому что почту просматривают, а значит, и паспорт мой и выезд могли пойти ко всем чертям, но из-за того, что не уведомил тебя об этом, чувствую себя сейчас последним скотом. В Варшаве говорят, что тебе предлагали консульский паспорт, но ты его не принял[69]. Ничего нельзя посоветовать в такой ситуации, но, возможно, я на твоём (нынешнем) месте тоже не вернулся бы. Ситуация у нас ужасная! И всё прогнило, как никогда в пятидесятых годах, когда господствовал Святой, хоть и Чудовищный Порядок. Теперь же наблюдаются только Гниение, Смрад, Явное Лицемерие и Балаган, плюс повальное растление общества. То, за что Берут[70] когда-то давал золотые часы, звания и ордена, сегодня делается за пару грошей. Литература играет уже даже не придворную роль, она играет роль просто дешёвой шлюхи.

Ты знаешь, я был три недели в Москве — там почти то же самое — и такая ориентация:

сталинисты
|
ревизионизм < ——> неосталинизм
|
черносотенный
национализм
почти монархисты!

Наука, учёные, студенты, их личные письма — всё у нас фальсифицировано, лицемерно, выдумано. Нет, не подумай, я не пишу статью в антикоммунистический журнал, я говорю тебе о моих личных бедах…»{149}

Мрожек в ответ уточнил ситуацию с паспортом:

«Не предлагали мне никакого паспорта, ни консульского, никакого другого.

С той первой минуты, как мне отказались продлить срок действия моего паспорта и приказали вернуться в Польшу, я не имел и не имею с ними никакого контакта, и со мной никто не пробовал установить контакт, что мне на руку, ибо я бы отказался с ними общаться. Я слышал много слухов, — и таких, о которых ты пишешь, и подобных. Их настойчивость позволяет предположить, что таким образом власти пытаются переложить на меня ответственность за то, что они выбросили меня из Польши. Типичный случай, когда формируется общественное мнение о том, что вот кто-то сам подал в отставку, хотя его выгнали. Они поздно сообразили, что разыграли это плохо и глупо. Теперь пытаются исправить ситуацию. Но они сами дезориентированы. Смотри, ведь они привыкли к тому, что именно они могут раздавать всё и что каждый из нас от их раздач зависит, то есть каждый должен нуждаться в них, а уж они-то (партийные власти. — Г. П., В. Б.) и могут разрешать или не разрешать, в любом случае они распоряжаются. И они совершенно не приучены к тому, что можно их попросту послать в жопу в свободной, независимой от них системе. Они создали какую-то особенную свою искусственную вселенную и сами являются жертвой этой вселенной, сами своими делами ментально обусловлены и ограничены. И при этом у них в головах не умещается, что я мог так пренебречь и отбросить всё, благодаря чему “мне было хорошо” у них. Может быть, они думают, что я о чём-то жалею, что я зависим от чего-то, что находится в их силах и в их распоряжении. Они не способны вообразить ни иной жизни, ни иные ценности, кроме тех, которые создали, в которых сами живут. В этом их слабость по отношению ко мне и моя искренняя радость»{150}.

Лем и Мрожек активно переписываются в те дни.

«Моё присутствие в Западном Берлине, — объяснял Лем, — является довольно случайным результатом польсконемецкого флирта. Пригласили потому, что надо было пригласить какого-нибудь ещё не до конца расстрелянного типа из Польши. Хотя всё это было в высшей степени иррационально, самой существенной для принятия мною решения поехать сюда была возможность написать тебе. Но это тоже иррационально, поскольку я могу, конечно, писать “всё”, но мало что могу сказать…»{151}

«Пребывание на родине, — писал Лем далее, — и внутренне не испоганенное бытие сегодня для нас вещи несовместимые. Только здесь я ощущаю, в какой степени я там, дома, являюсь вещью, и мысль о том, что мой сын унаследует от меня ошейник, поражает. Томек — это обычный гениальный ребёнок, и я покупаю ему машинки, космонавтов и прочие подштанники, которых нет у нас. Бася твёрдо намерена продолжать работать рентгенологом, хотя мудрецы подсчитали, что один полученный рентген равен одному утраченному дню…

Если говорить вообще, то жить в Стране (то есть в Польше. — Г. П., В. Б.) становится для меня всё труднее, и временами это похоже на поедание всё возрастающего количества гадких вещей, вкус которых при этом ещё следует хвалить.

Любой поиск хотя бы одного не до конца засранного места в системе похож на отчаянные попытки атеиста пробиться к Господу Богу. Нет ни места такого, ни надежды. Поэтому моё личное движение в пространстве мысли является, в сущности, бегством. Я написал книгу о теории литературы + литературные произведения + одну монографию о НФ и несколько вещей по-немецки о фантастике, — чтобы хотя бы на время, хотя бы лингвистически обособиться!»{152}

30 ноября Лем пишет Мрожеку ещё более откровенное письмо.

«Я живу здесь словно сведённый судорогой, как бы с задержкой дыхания под водой. Но как долго это может продолжаться? Участвовать во всём этом вранье — исключительно трудно. Я будто упакован в слои ваты. Смотрю польские показы мод, модели одежды, которые якобы можно приобрести в Польше, слышу болтовню польских VIP-ов, советского персонала посольства, одетых, понятно, в европейских магазинах, а ведь ещё 21 октября я был в Москве и видел несчастную, полуосознанную из-за одурманивания нищету. И знаю, что она вовсе не обязательна, то есть её могло бы вовсе не быть, но никого бы это не затронуло, кроме раздутых Махейков[71] и пары забальзамированных бонз. Информационная дыра между Востоком и Западом растёт с чудовищной быстротой и неизбежностью. А разве первой обязанностью эмигранта не является представление каких-то правдивых свидетельств? Эх, если бы только правда на самом деле кого-то интересовала на Западе…

Об эмиграции из страны мы столько говорили в Клинах!

Это некоторый род поражения безнадёжностью, а вовсе не привязанность к Вавелю, к Висле и вербам. Я познакомился здесь с Хербертом[72], ещё с ним увижусь, и с каким-то молодым чешским писателем, собственно, оба они — эмигранты, хоть и с заграничными паспортами. Кстати, Херберт уговаривает меня приехать сюда с Басей и сыном на год — в качестве стипендиата боннского МИДа. Но что это даст, кроме покупок заграничного барахла и хождения в кино? Херберт чувствует себя выкорчеванным, он один, как собака. А чех — весьма неглупый — толкует о “мировом гражданстве”. У обоих, конечно, есть немцы, которые осыпают их поцелуями. Привязанность к отчизне — чепуха. Впрочем, когда мы в этом году в сентябре поехали по грибы в Бещады и заехали в Пшемысль (какая там мёртвая окрестность), — вдруг львовская рана под влиянием похожего пейзажа начала кровавить. Это было перед вылетом в Москву — я раньше подумывал о поездке во Львов, но потом был уже не в состоянии сделать это. Отойти от этих лугов и лесов, забыться (если не учитывать снов и похмельной изжоги) в работе, имея верных переводчиков, — наверняка можно! Почему нет? Тормозом является только страх. (Херберт пьёт, из него вылазит львовское славянство белых графов, он не выносит таксистов — я не хотел бы стать таким!) Материально — из-за больших тиражей — мы чувствуем себя хорошо, ребёнок засыпан игрушками. Я думаю, что ребёнка, конечно, следовало заводить несколько раньше (мне уже 48 лет!). И вообще любовь к сыну изнутри сильно искусана угрызениями совести: что с ним будет? Ведь враньё у нас начинается в шесть-семь лет, то есть со школы…

Однако намного хуже Польша сейчас для тех, кому в самом деле хочется что-то сделать в интеллектуальной области. Отовсюду изгнаны философия, наука, литература. Русским чего-то ещё хочется — на самом деле; а у нас — покорность, цинизм, приспособленчество. Приехали тут сейчас разные Вайды. Он сам — приехал на двадцать четыре часа, добрался до отеля, навьюченный полными торбами; я тебе не доношу на него, но ведь стыдно! (Я, впрочем, тоже купил Томеку кучу игрушек — почему нет?) Но быть экспортным товаром, как Пендерецкий[73]… чтобы только сидеть тут с заграничным паспортом?..»{153}

3

После возвращения Лема в Краков переписка с Мрожеком надолго прервалась.

А вот переводчику Виргилиусу Чепайтису Лем 29 декабря того же года написал совершенно другой «отчёт» о своём пребывании в Западном Берлине. Конечно, написан этот «отчёт» с юмором (все знали, что письма перлюстрируются). Но, читая его, испытываешь сложные чувства.

«Вы получили мою открытку из Западного Берлина с мерзким изображением, то есть с прекрасным изображением этого мерзкого местечка? Я посылал потом Вам ещё одну открытку, уже из Кракова. В Берлине капиталистические кровопийцы были ко мне нечеловечески милы, как всегда, когда хотят присвоить себе исключительные права, залапать, чтобы потом высосать до дна. Заплатили мне большие деньги; на них я купил себе автомобиль (для Томаша, детский), перочинным ножичком разобрал его в отеле, купил в этом проклятом городе самый большой чемодан и упаковал детали, а в Кракове собрал заново — я ведь был автомехаником во время войны! Пустые места между деталями автомобиля я заполнил туалетной бумагой розового, голубого, жёлтого и золотистого цвета — ну не мерзость ли? Хищные рыбы капиталистического мира приглашали меня на обеды. Суп из ласточкиных гнёзд, пулярка, старое божоле. Всё это я должен был есть и пить, хотя знал, что в чистом виде это — материализованная прибавочная стоимость, результат сдирания седьмых шкур с масс. Чтобы пустить мне пыль в глаза, эти бандиты заполнили магазины и универмаги разным дешёвым добром, поэтому, желая отыграться за войну, за оккупацию, а особенно за то, что они сожгли Варшаву, я со своей стороны награбил у них всё, что только смог. Много добра не увёз, конечно, потому что уже не такой крепкий, как в то время, когда работал механиком. Но всё-таки нахапал этих марципанов, этих швейцарских шоколадок, кальсон (кальсоны эти делают почему-то цветными: предрассветное небо, заходящее солнце, полная луна, пробивающаяся через серебряные облака; и тому подобное), этих чудовищных носков, рубашек и прочих вещей; а также познакомился с бандой тамошних интеллектуалов, купил чудовищно тяжёлый, оправленный в фальшивый золотой переплёт альбом репродукций Сальвадора Дали — 47 долларов! — ух! эх! Произведения Л. Виттгенштейна и ещё кое-что эти мошенники сами мне добавили и даже влезли в купе поезда и насильно всучили бутыль французского бургундского. Негодяи! И вообще там ужасно. Там господствует жуткий секс. Там продают искусственные гениталии для женщин и мужчин, какие-то резинки, прутья, ручки для ласкания и щекотания, кремы megapen (он должен увеличить пенис), meganoklit (этот должен доставить приятность дамам, то есть жёнам поджигателей). Порнография страшная. Из научного интереса я приобрёл и то, и это, даже “Жюстину” маркиза де Сада, чтобы изучать их преступные вожделения, — ведь они издают всё это, чтобы заработать и одновременно отвлечь внимание народа от серьёзных вещей. Впрочем, чудовищные описания половых актов я подарил на память о пребывании в Западном Берлине своим двум родственникам. Они охотно взяли, чтобы узнать способы, которыми оперирует наш враг. Так что мне осталась только “Жюстина”, а в ней ничего такого уж нового нет, всё-таки она устарела. В целях обольщения разместили меня в номере люкс, в котором ванная выглядела точь-в-точь как в фильмах о миллионерах; давали специальный крем для умащения членов, чтобы они были более эластичными для разврата; несознательная в классовом отношении обслуга так и скакала вокруг меня, даже противно. А один особенно безобразный акул пытался приобрести права на все мои книжки, выходящие на территории Германии, и клал мне 1000 долларов на стол, и поил меня, и приглашал, но я, чтобы его растоптать, потребовал значительно больше, пусть теперь размышляет, стоит ли так разоряться…»{154}

4

В 1969 году Станислав Лем получил премию Комитета по делам радио и телевещания за сценарий телевизионного фильма «Слоёный пирог» и в том же году диплом признания от министра иностранных дел — за большой вклад в распространение польской культуры за границей.

«В будущем году исполнится двадцать лет с тех пор, как я начал работать в области фантастики, — писал Лем в статье, опубликованной в советской «Литературной газете». — За это время мои взгляды на потенциальные возможности жанра претерпели определённую эволюцию. В пятидесятые годы я писал, если можно так сказать, стихийно, а позже взялся за теорию. Две мои последние книги — “Философия случая” и “Фантастика и футурология” — как раз посвящены всяким теоретико-литературным проблемам. Тут я уже высказываюсь не только как писатель, основывающийся на своём личном опыте, но и как теоретик…»

И добавлял:

«При всём тематическом и жанровом разнообразии англо-американской фантастики там очень заметно то, что я назвал бы “параличом социального воображения”. Там пока совершенно невозможны произведения типа “Трудно быть богом” или “Обитаемый остров” А. и Б. Стругацких. Вообще, когда англо-американские фантасты пишут об отдалённом будущем, у них проявляются только две крайности — либо они представляют будущее совершенно “чёрным”, либо совершенно “розовым”…»{155}

5

Книга «Фантастика и футурология», о которой упоминает писатель, вышла в свет осенью 1970 года. Для многих, знавших писателя, не было секретом, что вообще-то Станислав Лем, признанный во всём мире мастер научной фантастики, — эту самую научную фантастику, скажем так, недолюбливал.

Он давно пришёл к выводу, что в подавляющем большинстве произведения, подпадающие под определение научная фантастика, не выдерживают никакой критики. 62 тысячи книжных и почти девять тысяч страниц журнальных англоязычных публикаций было прочтено писателем, не зря в одном из интервью он жаловался, что вся эта макулатура заполнила подвал его дома — негде хранить картошку…

Ирония иронией, но двухтомная «Фантастика и футурология» основательно зацепила, даже обидела многих англо-американских авторов. Даже в Польше критик М. Кучевский озаглавил свою рецензию «Молотом по научной фантастике».

Конечно, Лем не собирался обижать американцев.

Более того, он сам был обескуражен результатами проведённого анализа.

Даже в самых лучших фантастических произведениях писатель обнаруживал нелогичности, примитивный подход к глубоким проблемам, прямое стремление «лакировать действительность». Именно с этих позиций он обрушил свой «молот» на американцев. И через много лет в беседе со Станиславом Бересем он срывался на крик: «Все эти фантастические миры фальсифицированы! У них там весь Космос фальшивый! Физические параметры фальшивые! И характеры! И политическая реальность! Всё от начала до конца фальсифицировано!»

Нет, конечно, Станислав Лем не был против выдумок.

Пожалуйста, выдумывайте что угодно, считал он, но если уж возникает оригинальная мысль, не гасите её тотчас собственным невежеством, старайтесь развивать её на соответствующем непротиворечивом фоне, обоснуйте поведение персонажей в придуманном вами мире. Особенно возмущал Лема тот факт, что в произведениях, появляющихся под грифом научная фантастика, зачастую даже не пахнет никаким научным подходом к проблемам, совершенно не используются новейшие научные исследования…

6

Первая часть «Фантастики и футурологии» — это, собственно, не теория фантастики, это теория литературы вообще. Станислав Лем всегда мыслил крупными категориями. В этом случае он подробно исследовал язык изученных им произведений, их мир. При этом писатель отталкивался не столько от традиционного литературоведения, сколько от параллельных научных дисциплин, широко используя положения семиотики, информатики, теории игр. Немало усилий пришлось придожить переводчикам Сергею Макарцеву и Евгению Вайсброту, чтобы работа Лема вышла, наконец, и на русском языке.

В специальной главе «Эпистемология фантастики» (эпистемология — теория познания, вряд ли фантасты знали этот термин) Лем рассмотрел именно познавательную ценность исследуемого им вида литературы, причём основательно прошёлся не только по фантастике, но и по футурологии.

Выводы Станислава Лема оказались неутешительными.

Для большинства читателей, наверное, самой интересной оказалась вторая часть книги, в которой Лем описал так называемые проблемные поля фантастики: катастрофы, роботов, космос, эротику и секс, идею сверхчеловека, эксперименты, утопии и футурологию. Ни одно высказанное положение Станислав Лем не оставил голословным. Ссылками пестрит весь текст. Указатель имён занимает почти девять страниц. А. Азимов, Дж. Баллард, Дж. Блиш, X. Л. Борхес, Р. Брэдбери, Ф. Дик, А. Кларк, Б. Одцисс, О. Стэплдон, Р. Хайнлайн… Лем не щадил никого, но разборы его не только удивляли и возмущали поклонников исследуемых им писателей — они открывали новые грани их творчества.

Понятно, что одному, даже столь выдающемуся исследователю, как Станислав Лем, было не под силу проанализировать весь массив мировой фантастики. В одном из примечаний он, например, указывал на то, как внушительно выглядел бы каталог технических изобретений, сделанных научной фантастикой.

В конце XX века в СССР попытку создания такого каталога предпринял писатель и инженер Генрих Альтшуллер. В «Регистре фантастических идей» (до сих пор, кстати, не опубликованном) он привёл десятки тысяч самых неожиданных фантастических изобретений.

Лем не требовал от писателей-фантастов удачных предсказаний, не предлагал им заменить футурологов. Но по представлениям Лема, фантаст — это прежде всего проектировщик «иных» реальностей, иных миров. При этом описываемые модели не должны быть внутренне противоречивыми. Они обязаны отвечать строгой логике структурной связности, нести критические размышления о последствиях технологических, общественных, нравственных преобразований. Сейчас особенно ясно видно, что взгляды писателя на расслоение земных обществ по экономическому признаку, взгляды его на фантастические направления развития науки (генная инженерия, информационные технологии, биоконструирование) ничуть не умозрительны, что рассматриваемые им проблемы требуют участия в их решении самых широких кругов общества. К сожалению, мы часто либо отстаём от развития науки, либо не хотим замечать постоянно возникающих изменений. В итоге научная фантастика в массе своей довольствуется возможностью оставаться чисто развлекательным жанром.

«Мы не хотим быть мыслящим тростником, — сказал однажды Лем Станиславу Бересю. — Мы не хотим знать, какие неприятности нас ожидают. Нам всегда хочется быть где-нибудь в другом месте, потому что там… приятнее».

Одному из своих корреспондентов (письмо сохранилось в архиве) Лем писал:

«В этой монографии («Фантастика и футурология». — Г. П., В. Б.) я размышлял, является ли научная фантастика генератором разнообразия для футурологов. Ответ получился отрицательным, потому что в мыслительном отношении эта область не очень заполнена предсказаниями. Признаюсь, что первоначально я собирался писать дальше — что-то вроде “Футурологии и Фантастики”, то есть наоборот: сколько фантазирования содержится в футурологии и каковы её методологические основания, но написать это, видимо, не получится. То есть написать-то, конечно, можно, но как опубликовать?..»{156}

«Дело не в слабости автора, — писал М. Кучевский в своей рецензии, — а, скорее, в его добросовестности и честности, тем более что мы уже неоднократно имели возможность убедиться в глубокой эрудиции Станислава Лема. “Фантастика и футурология” — это систематизированный широкий поток информации, собранный воедино. Без него нам пришлось бы всё это выискивать в многочисленных, тематически разрозненных энциклопедиях. Замечания автора лаконичны и поражают меткостью и глубиной содержания. Я бы назвал их своего рода “золотыми мыслями” о важных актуальных проблемах, постоянно волнующих нас. Это мысли-суждения, это мысли-мнения, с большинством из которых нельзя не согласиться»{157}.

7

Летом 1970 года у Лема гостил его племянник Михась.

Обнаружив, что Михась пишет с ошибками, Лем решил срочно исправить этот недостаток. Каждый день он безжалостно вызывал мальчика в свой кабинет и заставлял писать диктанты. Тексты он придумывал сам. Случайно у Михася сохранились старые записи, и в 2001 году он их опубликовал.

Диктанты стоили этого.

«Дантисты вырывают зубы клещами, а на их место вставляют, что под руку попадётся. Домов у дантистов не бывает, они живут в старых облезлых шкафах с перегородками. Перегородки сделаны из длинных и коротких бамбуковых кольев, дно шкафов устлано сухим бурьяном. Дантисты иногда болеют тифом, а некоторые страдают от плоскостопия. Они редко ездят верхом. Ковыряние в носу, рыболовство, браконьерство, игра на нервах, равно как и секретное усекновение ушей пациентам, которые не платят за пломбируемые зубы, являются излюбленными занятиями дантистов. Охотятся они редко, но при встрече с дичью душат её голыми руками».

«Жил-был невоспитанный паренёк, который не хотел учиться, а к тому же отличался умственной леностью и желудочной предприимчивостью. Сколько бы он ни опаздывал на обед, всегда придумывал новые оправдания. Творец, расстроенный таким неприличным поведением, совершил чудо, в результате которого исполнились все желания этого паренька. По случаю эпидемии проказы были закрыты все школы. Случился потоп, и вся залитая водой земля превратилась в один купальный бассейн. А поскольку в воде плавало много продовольственных продуктов, паренёк мог неустанно объедаться. Однако теперь он мечтал о том, чтобы обсохнуть, пойти в школу и не есть уже угрей, форель, мокрый хлеб и яйца альбатросов. Но неторопливый Господь держал его в этих трудных условиях девяносто лет. Лишь будучи старцем, сильно скрученным ревматизмом, опираясь на седую бороду, паренёк вылез на берег, где и увидел приготовленный для него гроб».

«В соответствии с новым законом, принятым министерством просвещения, вместо плохих оценок за орфографические ошибки школьная молодёжь будет направляться в концентрационные лагеря. Там будут проводиться специальные усложнённые диктанты о хлебе и воде. Ошибочно написанные слова будут выжигать молодёжи на лбу калёным железом. В департаменте рассматривалась возможность повешения рецидивистов, но пока от этой мысли отказались. Комендант лагеря будет располагать богатым набором наказаний: власяницей, жёсткой постелью, подковными гвоздями, а также голодными львами, которые в соответствии с распоряжением министра будут неисправимым вырывать ноги из того места, в котором спина утрачивает своё благородное название. Предусматривается заключение в тюрьму на срок до сорока лет. После отсидки выпущенный сможет сдать экзамен на аттестат зрелости».

Иногда при написании диктантов присутствовали собаки.

Они поочерёдно сменялись в доме: немецкая овчарка Раджа, дворняжка Дикусь, такса Пегас, овчарка Бартек. Жила в доме и кошка — Смолюха. Кличка очень точно определяла её цвет. Как ни странно, писатель питал необъяснимую симпатию к паукам, а маленькому Томашу часто рассказывал сказки, которые сам и придумывал. По воспоминаниям сына, речь в сказках чаще всего шла о королевстве гномов, которые не только владели магией, но и были хорошо знакомы с техникой. Они летали на воздушных шарах, плавали в подводных лодках, воевали с драконами. Видимо, истории эти были столь же случайными, как и диктанты для Михася, но, к сожалению, не сохранились; Томек тогда ещё не умел писать.

Рабочий день Лема начинался обычно в четыре часа утра, иногда даже раньше. Работал он в кабинете, заставленном полками книг по всему периметру, на старенькой, видевшей виды пишущей машинке. Машинописные листы регулярно подвергались сжиганию на костре за домом, этим обычно занималась пани Барбара. Лем не хранил черновики изданных им книг, а также уничтожал все тексты, которые его по каким-либо причинам не устраивали.

8

Ассоциация исследователей научной фантастики (Science Fiction Research Association) была создана в США в октябре 1970 года. Она объединила прежде всего американских учёных, занимавшихся изучением научной фантастики в различных университетах, а также писателей-фантастов. Первым председателем ассоциации был избран Томас Д. Кларсон, который ещё в 1959 году основал академический журнал «Экстраполяция» («Extrapolation») — для тех же целей. Наличие учёной степени или преподавание в учебном заведении не было обязательным требованием для членства в ассоциации, поэтому её ряды постоянно расширялись за счёт активных исследователей и авторов, живших не только в США и Канаде.

В 1971 году в ассоциацию был принят и Станислав Лем.

Некоторые его статьи были к тому времени опубликованы на немецком языке.

Поначалу Лем принял самое активное участие в работе ассоциации, даже согласился быть соредактором журнала «Science Fiction Studies», но его интерес к теории жанра часто приобретал весьма причудливые формы, ставившие в тупик других исследователей.

«Сейчас я пишу “Абсолютную пустоту”, — сообщал писатель в 1969 году переводчику Виргилиусу Чепайтису. — Это рецензии на несуществующие книжки — mirowaja wieszcz budiet, kaietsa…»{158}

Новая книга вышла в свет в апреле 1971 года.

В неё вошло 16 рецензий на действительно пока что не изданные, даже не существующие произведения.

Все тексты книги автор делил на три категории.

Первая — пародии, подражания и передразнивания, вторая — черновые наброски тех романов, которые автор (читай: Станислав Лем. — Г. П., В. Б.) не смог или не захотел написать, наконец, третья — тексты, в которых писатель последовательно излагал свои неортодоксальные взгляды на отношения технологий и культуры, на противостояния теорий вероятности и случая (в рецензии на несуществующий труд «Новая Космогония» автор даже нарисовал революционную картину Вселенной — Игры разумов).

«Кстати, — писал Лем В. Капущинскому (13 декабря 1972 года), — мой переводчик из ФРГ, большой педант, выловил некоторые ляпсусы в “Абсолютной пустоте”. Два ляпа смешные. Например, профессор Коуска говорит, что мать за год до его собственного рождения зачала его сестру, — конечно же, она не могла быть беременной двумя разными детьми в таком коротком промежутке времени. А ещё я писал о генерале Самсонове — в 1915 году после падения крепости Пшемысль, а ведь Самсонов покончил жизнь самоубийством ещё после битвы под Танненбергом; пришлось заменить его в немецком издании на Денисова[74] из царского штаба. Сами теперь видите, какой этот Лем небрежный!..»{159}

9

И ещё — из письма (от 22 декабря 1972 года).

Возможно, оно было отправлено переводчику Томасу Хойсингтону.

«Вопрос о том, в какой мере мои собственные произведения состоят в родстве с SF (научной фантастикой. — Г. П., В. Б.), нельзя решить однозначно, поскольку это бывает по-разному, в зависимости от того, рассматривать мои ранние или более поздние тексты. Те, что написаны двадцать лет назад, действительно были крепко связаны с классическим каноном SF; впрочем, теперь именно это я считаю их наибольшей слабостью, поскольку пользовался слишком уж окаменевшим каноном. Затем я пытался этот канон сломать, обращаясь как к возможностям самого языка, так и к более высоким парадигмам, как, например, в книгах “Кибериада”, “Абсолютная пустота”, “Мнимая величина”. Концепция последних произведений всё более лингвистическая. Они не описывают никакой фиктивной действительности, а лишь некоторые фиктивные или попросту несуществующие тексты, представляющие литературу будущего времени — не только беллетристику, но также литературу философского, культурологического и естественноведческого типа. Тем самым я всё-таки вышел за пределы ходячих стереотипов…»{160}

Все эти поиски, хлопоты, раздумья накладывались на быт.

«Тут на меня свалилось всякое, — жаловался Станислав Лем (19 июля 1971 года) Владиславу Капущинскому. — Приехал к нам семнадцатилетний милый хлопец из США, племянник жены, ненадолго в Польшу. LOT[75] где-то потерял его багаж, мы набегались, пока нашли чемоданы, потом за ними пришлось ехать в Катовице, потому что ЮГ пальцем не шевельнул, а на следующий день по прибытии гостя у моей жены выскочил позвоночный диск, и десять дней она провела парализованная в постели, а когда я повёз хлопца до Ойцува на новом польском “фиате”, только что купленном, то столкнулся с какой-то “варшавой”, и лишь благодаря мощному заступничеству и взяткам удалось отремонтировать мой автомобиль через шесть дней, я уж не говорю, во что это мне обошлось, так как хоть в столкновении и не было моей вины, но та машина не была (!!!) застрахована, и требовать возврата издержек можно было только через судебное разбирательство.

Вдобавок ко всему у меня заболел коренной зуб, щека распухла от флюса, честно Вам признаюсь, я напугался — антибиотики, к этому ещё кошмарный насморк, а тут двух наших соседей и близких друзей на вертолёте привезли с Бещад, где они пережили лобовое столкновение на “сиренке” с восьмитонным ЗИЛом. “Сиренка” в куски, у женщины сломано основание черепа, а у водителя “только” сотрясение мозга, трещина в кости скулы и перелом ноги; машины у нас как раз не было, зато гость в доме. Жена лежала со своим диском, я от веронала, аспирина, пирамидона света не видел, все замечательные друзья-врачи (коллеги жены) как раз в отпусках, одним словом, могила. Только теперь, чтобы не сглазить, из всего этого потихоньку выбираемся. Череп той пани скрепили, жена ходит, хотя по-прежнему на больничном, щека моя опала, машину отремонтировали, чемоданы нашли, гостя вожу и экранирую от недостатков ПНР, насколько могу, но, естественно, ни работать, ни даже отвечать на письма (хотя это уже менее важно) не могу. Отложил всё до осени, выступления отменил, и надо было только того ещё, что именно сейчас нам начали долбить стены, чтобы проложить газовые трубы, а когда они уже были проложены, оказалось, что у нас вообще нет дымоходов в ванной комнате, хотя на плане дома они нарисованы чёрным по белому, тем более что дом был построен много лет тому назад с газовой установкой, теперь эти трубы вынимают, дыры нужно затыкать, а всю установку укладывать как-то иначе, потому что я не разрешил трогать мою комнату. Как выяснилось, только через стену моей комнаты можно провести дымоходные каналы, а для этого надо развалить всю библиотеку, которая “навсегда” вогнана полками в стены — 4000 книг выносить, и всё это при госте в доме. Представляете?»

В том же письме Лем сообщал:

«Вчера получил приглашение от советской Академии наук на международную конференцию о космических цивилизациях в Бюракане (Армения) — на 5 сентября. Из Польши я единственный приглашённый, а там будет цвет мировой науки — Фейнманы, Саганы, Дайсон и т. п., и вообще я — единственный не профессор. Приглашение подписал Шкловский. Только сразу такой вот удар: просят, чтобы меня послал в Бюракан Президиум Польской Академии наук. Это как же я с таким приглашением пойду в Академию? Уж лучше промолчу, а русским пошлю дипломатичный отказ…»{161}

10

В сентябре 1971 года вышел сборник Лема — «Бессонница».

Впервые в книжном виде писатель представил сценарий «Слоёный пирог», по которому Анджей Вайда снял свой фильм. А ещё в сборнике был рассказ «Ананке», завершивший цикл «Рассказы о пилоте Пирксе». В рассказе этом командор (уже командор!) Пирке участвует в расследовании катастрофы космического транспорта на марсианском плато Агатодемон. Вся соль заключалась в том, что причиной катастрофы послужило расстройство личности {ананкастический синдром — чрезмерная склонность к сомнениям) человека, который проводил имитационные тесты компьютера, поставленного на транспорт. И ещё вошла в «Бессонницу» рецензия на несуществующую книгу Артура Добба «Не буду служить» — о персонетике, искусственном разведении разумных существ. Не осталась не замеченной читателями и очередная (как всегда, приятная для автора) добавка к «Кибериаде» — рассуждения о фелицитологии.

«Как-то сумеречной порой знаменитый конструктор Трурль пришёл к своему другу Клапауцию задумчивый и молчаливый; когда же приятель попробовал развеселить его последними кибернетическими анекдотами, неожиданно отозвался:

— Напрасно хмурое расположение моего духа пытаешься ты обратить во фривольное! Меня снедает открытие столь же печальное, сколь несомненное: я понял, что, проведя всю жизнь в неустанных трудах, ничего великого мы не свершили!

При этих словах он направил свой взор, исполненный отвращения и укора, на богатую коллекцию орденов, регалий и почётных дипломов в позолоченных рамках, развешанную по стенам Клапауциева кабинета.

— На каком основании ты выносишь приговор столь суровый?

— Сейчас растолкую. Мирили мы всякие враждующие королевства, снабжали монархов тренажёрами власти, строили машины-говоруньи и машины для занятий охотничьих, одолевали коварных тиранов и разбойников галактических, что на нашу жизнь покушались, но всё это только нам одним доставляло утеху, поднимало нас в собственных глазах; между тем для Всеобщего Блага мы не сделали ничего! Все старания наши, имевшие целью усовершенствовать жизнь малых мира сего, не увенчались ни разу состоянием чудесного Совершенного Счастья. Вместо решений действительно идеальных мы чаще всего предлагали одни протезы, суррогаты и полумеры и потому заслужили право на звание престидижитаторов онтологии, ловких софистов действия, но не Ликвидаторов Зла!

— Всякий раз, как я внимаю речам о программировании Всеобщего Счастья, у меня мороз проходит по коже, — ответил Клапауций. — Опомнись, Трурль! Разве не памятны тебе бесчисленные примеры такого рода попыток, которые в лучшем случае становились могилой честнейших намерений? Или ты успел позабыть о плачевной судьбе отшельника Добриция, пожелавшего осчастливить Космос при помощи препарата, именуемого альтруизином? Разве не знаешь ты, что можно хотя бы отчасти облегчать бремя житейских забот, вершить правосудие, приводить в порядок коптящие солнца, лить бальзам на колесики общественных механизмов, — но счастья никакой аппаратурой изготовить нельзя? О всеобщем его воцарении можно лишь мечтать сумеречной порой — вот как сейчас, можно лишь мысленно гнаться за идеалом, чудной картиной услаждать духовное зрение, — но на большее не способно и самое мудрое существо, приятель!

— Это только так говорится! — пробурчал Трурль.

— Впрочем, — добавил он чуть погодя, — осчастливить тех, кто существует издревле, к тому же способом кардинальным и потому тривиальным, быть может, и вправду задача неразрешимая. Но можно создать существа иные, запрограммированные с таким расчётом, чтобы им ничего, кроме счастья, не делалось. Представь себе только, каким изумительным монументом нашего с тобой конструкторства была бы сияющая где-то в небе планета, к которой премножество племён галактических с упованием возводили бы очи, восклицая: “Да! Поистине, счастье возможно, в виде неустанной гармонии, как доказал великий конструктор Трурль при некотором участии друга своего Клапауция, и свидетельство этого здравствует и процветает в пределах досягаемости нашего восхищённого взора!”

— Ты, полагаю, не сомневаешься, что о предмете, тобою затронутом, я уже размышлял не однажды, — признался Клапауций. — Так вот: он связан с серьёзнейшими проблемами. Урока, преподанного тебе попыткой Добриция, ты не забыл, как я вижу, и потому вознамерился осчастливить создания, каких ещё нет, другими словами, сотворить счастливчиков на пустом месте. Подумай, однако, можно ли осчастливить несуществующих? Сомневаюсь, и очень серьёзно. Сперва ты должен доказать, что состояние небытия во всех отношениях хуже состояния бытия, даже не слишком приятного; иначе фелицитологический эксперимент, идеей которого ты так захвачен, пойдёт насмарку. К мириадам грешников, переполняющих Космос, ты добавил бы полчища новых, тобою созданных, — и что тогда?»

В итоге Трурль, проведя тысячи экспериментов с микроцивилизациями, приходит к выводу, что счастливым может быть лишь чистый синтезированный кретин. Определение же счастья, которое даёт Кереброн, учитель Трурля, годится лишь для того, чтобы окончательно сбить с панталыку бакалавра чёрной магии Магнуса Фёдоровича Редькина из сказки братьев Стругацких «Понедельник начинается в субботу», который коллекционировал подобные дефиниции: «Счастье — это искривлённость, иначе экстенсор метапространства, отделяющего узел колинеарно интенциональных матриц от интенционального объекта, в граничных условиях, определяемых омега-корреляцией в альфа-размерном, то бишь, ясное дело, неметрическом континууме субсолнечных агрегатов, называемых также моими, то есть кереброновыми, супергруппами».

Кереброн, впрочем, успокоил Трурля.

«Ошибка твоя, — сказал он, — заключалась в том, что ты не знал — ни чего хочешь достичь, ни как это сделать. Это, во-первых. Во-вторых: устроить Вечное Счастье проще пареной репы, только кому оно нужно? Чтобы создать гедотрон, надлежит поступать иначе. Вернувшись домой, сними с полки XXXVI том “Полного собрания” моих сочинений и открой его на 621-й странице. Там ты найдёшь схему Экстатора — единственного из всех устройств, наделённых сознанием, которое ничему не служит. Только оно в 10 000 раз счастливее, чем Бромео, дорвавшийся до своей возлюбленной на балконе. Ибо, в знак уважения к Шекскиберу, за единицу измерения счастья я принял воспетые им балконные утехи и назвал их бромеями; ты же, не потрудившись хотя бы перелистать труды своего учителя, выдумал какие-то идиотские геды! Гвоздь в ботинке — хороша мера высших духовных радостей! Ну-ну… Так вот: Экстатор блаженствует абсолютно, благодаря насыщению за счёт многофазного сдвига в сенсуальном континууме, а проще сказать, благодаря автоэкстазу с положительной обратного связью. Чем больше он собою доволен, тем больше он собою доволен, и так до тех пор, пока потенциал не упрётся в ограничитель. А без ограничителя знаешь, что было бы? Не знаешь, опекун Мироздания? Раскачав потенциалы, машина пошла бы вразнос! Да, да, мой любезный невежда! Ибо замкнутый контур… Впрочем, к чему нам все эти лекции в полночь, да ещё из холодной могилы? Сам почитаешь… Предполагаю, правда, что мои сочинения пылятся у тебя на самой дальней полке или, что представляется мне ещё более вероятным, после моих похорон распиханы по старым сундукам и ютятся в чулане. Так ведь? Состряпав парочку финтифлюшек, ты возомнил себя первейшим пронырой в Метагалактике. А? Где ты держишь мои “Opera omnia”? Отвечай!

— В чулане… — пробормотал Трурль, что было ложью. Он давно уже свёз эти “Opera omnia” в Городскую Библиотеку.

К счастью, труп его наставника не мог этого знать, так что профессор, довольный своей проницательностью, продолжил уже почти благосклонно:

— Ну, ясно… Однако же мой гедотрон никому, ну, просто никому не нужен, ибо сама мысль о том, что межзвёздную пыль, планеты, спутники, звёзды, пульсары, квазары и прочее надо переделать в бесконечные шеренги Экстаторов, могла зародиться лишь в мозговых извилинах, завязанных топологическим узлом Мёбиуса и Клейна. То есть в извилинах, искривлённых по всем направлениям интеллекта. О, до чего же я долежался! Давно пора врезать в калитку могильной оградки английский замок и зацементировать аварийную кнопку надгробия! Таким же вот звонком твой приятель Клапауций вырвал меня из сладостных объятий смерти. Это было в прошлом году, а может, и позапрошлом, у меня ведь, сам понимаешь, нет ни календаря, ни часов, — и мне пришлось воскреснуть потому только, что мой самый выдающийся ученик никак не мог своим умом совладать с метаинформационной антиномией теоремы Аристоидеса. И я, прах среди праха, я, хладный труп, должен был прямо из могилы растолковывать ему вещи, которые он при желании нашёл бы в любом приличном учебнике континуально-топотропической инфинитезмалистики. О Боже, Боже! Какая жалость, что Тебя нет, а то бы ты задал перцу этому киберсыну!..»

11

Но подлинным украшением сборника стала повесть «Футурологический конгресс».

Знаменитый звёздный путешественник и исследователь Ийон Тихий прибывает на конгресс футурологов в город Костарикану. К сожалению, в результате беспорядков, возникших в городе, он сам и его коллеги подверглись сильному воздействию психотропных средств, которыми на самом деле полиция должна была успокоить толпу на улицах. В ужасном галлюциногенном сне Ийон Тихий попадает в далёкое будущее — в 2039 год, когда весь мир переменился. И правит этим новым миром — химия. С помощью самых различных препаратов люди могут запросто получить образование, профессию, поправить здоровье, улучшить настроение. В новом будущем даже язык кардинально изменился. Вот он — прекрасный новый мир! Живи и получай удовольствия! Но довольно скоро Ийон Тихий начинает подозревать, что вообще-то многое вокруг происходит как-то не так. И вот выясняется, что прекрасный новый мир — это всего лишь фантом, это всего лишь действие так называемых «масконов», то есть галлюциногенов, создающих виртуальную реальность.

Одновременно с футурологическим конгрессом в Костарикане проходит конференция молодых бунтарей группировки «Тигры» и конференция Ассоциации издателей освобождённой литературы.

Ситуация, как это ни странно, человеку из XX века очень знакомая.

«Едва я уселся в баре, как широкоплечий курчавобородый сосед (по его бороде я мог, не хуже чем по меню, прочитать, что он ел на прошлой неделе) сунул мне прямо в нос массивную, с окованным прикладом, двустволку и, радостно гогоча, осведомился, какого я мнения о его папинтовке. Я не понял, о чём это он, но предпочёл не показывать виду. Молчание — лучшая тактика при случайных знакомствах. И, правда, он тут же с готовностью объяснил, что этот скорострельный двуствольный штуцер с лазерным прицелом — идеальное оружие для охоты на Папу Римского».

Любопытно, что «Футурологический конгресс» написан был в 1970 году, а настоящее покушение на папу римского Иоанна Павла II (с которым Лем был знаком ещё по Кракову) состоялось 13 мая 1981 года, то есть через десять лет. Для «футуролога» Станислава Лема — успех несомненный.

«Сперва я решил, что передо мною маньяк или профессиональный экстремист-динамитчик, каких в наше время везде хватает. Но ничуть не бывало! Захлебываясь словами и поминутно сползая с высокого табурета — ибо его двустволка то и дело падала на пол, — он объяснил мне, что сам-то он истовый, правоверный католик; тем большей жертвой будет с его стороны эта операция (“операция П”, как он её называл). Нужно взбудоражить совесть планеты, а что взбудоражит её сильнее, чем поступок столь ужасающий? Он, мол, сделает то же самое, что Авраам, согласно Писанию, хотел сделать с Исааком, только наоборот: не сына ухлопает, а отца, к тому же святого, и явит тем самым пример высочайшего самоотречения».

Картины, написанные Лемом, очень узнаваемы.

«Не успели мы погрузиться в мягкие кресла, а профессор Дрингенбаум из Швейцарии — произнести первую цифру своего доклада, как с улицы послышались глухие взрывы; здание дрогнуло, зазвенели оконные стёкла, но футурологи-оптимисты кричали, что это просто землетрясение. Я же склонялся к тому, что какая-то из оппозиционных группировок (они пикетировали отель с самого начала конгресса) бросила в холл петарды. Меня разубедил ещё более сильный грохот и сотрясение; теперь уже можно было различить стаккато пулемётных очередей. Обманываться не приходилось: Костарикана вступила в стадию уличных боёв. Первыми сорвались с места журналисты — стрельба подействовала на них, как побудка. Верные профессиональному долгу, они помчались на улицу. Дрингенбаум попытался продолжить своё выступление, в общем-то, довольно пессимистическое. Сначала цивилизация, а после каннибализация, утверждал он, ссылаясь на известную теорию американцев, которые подсчитали, что, если ничего не изменится, через четыреста лет Земля превратится в шар из человеческих тел, разбухающий со скоростью света…»

Да, будущее доверху наполнено странностями.

«Мы с профессором расчихались — защекотало в носу.

Сперва я решил, что это из-за канализационных запахов, и тут увидел первые корешки. Нагнулся — об ошибке не могло быть и речи. Я пускал корешки чуть пониже коленей, а выше зазеленел. Теперь и руки покрывались почками. Почки росли прямо на глазах, набухали и распускались, белёсые, правда, как и положено подвальной растительности; я чувствовал: ещё немного — и начну плодоносить…»

12

«Астронавты», «Магелланово облако», «Возвращение со звёзд», даже «Непобедимый», даже «Солярис» Лема изначально предназначались для всех, — а вот новые книги писателя становились всё более и более непонятными. Уточним, впрочем, — для массового читателя. В новых книгах надо было разбираться, над ними следовало думать. Ну как, в самом деле, поклоннику «Астронавтов» осилить «Футурологический конгресс»?

«После обеда я усваивал любопытнейшую монографию “Интеллектрическая история”. Кто бы мог в моё время подумать, что цифровые машины, преодолев определённый порог разумности, потеряют надёжность, а всё потому, что разума без хитрости не бывает. В монографии это называется по-учёному — “правило Шапюлье” (или закон наименьшего сопротивления). Машина тупая, бесхитростная, неспособная пораскинуть умом, делает, что ей прикажут. А смышлёная, она сначала соображает, что выгоднее: решить предложенную задачу или попробовать от неё отвертеться. Она ищет чего полегче. А почему бы и нет, если она разумна? Ведь разум — это внутренняя свобода. Вот откуда взялись все эти роботрясы и роботрутни, а также такое специфическое явление, как симкретинизм. Симкретин — это компьютер, симулирующий кретинизм, чтобы от него отвязались. Попутно я выяснил, что такое десимулы: они просто-напросто притворяются, будто не притворяются дефективными. А может, наоборот. Сразу не разберёшь. Лишь примитивный робот (примитивист) может быть роботягой; но придурист (придуривающийся робот) — отнюдь не придурок.

В таком афористическом стиле выдержана вся монография.

Электронный мусорщик — компостер. Будущий робофицер — компьюнкер. Деревенский робот — цифранин, или цифрак. Коррумпьютер — продажный робот, контрпьютер (counter-puter) — робот-нонконформист, не умеющий ладить с другими; из-за скачков напряжения в сети, вызванных скандалами контрпьютеров, случались серьёзные электрогрозы и даже пожары. Робунт — взбунтовавшийся робот. А озвероботы (одичавшие роботы)! А их сражения — робитвы, электросечи! А суккубаторы, конкубинаторы, инкубаторы, подвоботы — подводные роботы! А ещё ведь и автогулёны или автогуляки (les robots des voyages), и человенцы (андроиды), и ленистроны с их самобытным творчеством! История интеллектроники подробно повествует и о синтезе искомых (искусственных насекомых); некоторые — например, програмухи — даже включались в боевой арсенал. Тайняк, он же внедрец, — робот, выдающий себя за человека, “внедряющийся” в общество людей. Старый робот, выброшенный на улицу, — явление, увы, позорное, но нередкое, — этих бедняг называют трупьём. Говорят, раньше их вывозили в резервации, для облавной охоты, но Общество защиты роботов добилось закона, запретившего подобное варварство. Это, однако, не решило проблемы, коль скоро по-прежнему встречаются роботы-самоубийцы — автоморты. Законодательство, по словам Симингтона, не поспевает за техническим прогрессом, оттого и возможны столь печальные, даже трагические явления. Самое большее — изымаются из употребления автомахинаторы и киберрастратчики, вызвавшие лет двадцать назад серию экономических и политических кризисов. Большой Автомахинатор, который в течение девяти лет возглавлял проект освоения Сатурна, ничегошеньки на этой планете не делал, зато целыми кипами отправлял фальшивые отчёты, сводки и рапорты о выполнении плана, а контролёров подкупал или приводил в состояние электроступора. Он до того обнаглел, что, когда его снимали с орбиты, грозил объявить войну. Демонтаж не окупался, так что его торпедировали. Зато пиратронов никогда не было; это чистой воды вымысел. Другой компьютер, изготовленный по французской лицензии и занимавшийся околосолнечным проектированием в качестве уполномоченного ГЛУПИНТа (Главного управления интеллектроники), вместо того чтобы осваивать Марс, освоил торговлю живым товаром, за что и был прозван компьютенёром…» И всё такое прочее.

13

Из письма неизвестному адресату (от 16 ноября 1971 года): «Стрессы сегодня, конечно, сильнейшие, дорогой Пан. Но побойтесь Бога, во времена смертельных танцев, когда половина Европы была обречена на разные чёрные смерти, оспы, чумы, когда люди буквально сходили с ума, о чём свидетельствуют воспоминания тогдашних обитателей Европы, стрессы разве были слабее? Представление, что мы живём в наипаскуднейшем из всех возможных миров и времён, является заблуждением, фальсификацией перспективы по принципу “своя рубашка ближе к телу”. Причин пресыщенности, повышения порога восприимчивости к Произведениям — огромное количество, самых различных, и только разум всё ещё пытается поймать за хвост ту одну-единственную релевантную, — словно других одновременно быть не может. Пример: Запад — рост предложений, чисто количественный потоп, обескураживающее обилие, взаимное гашение сосуществующих звёзд, слишком много мод, слишком быстрая их смена, коммерциализация, прагматизация, падение цензурных барьеров; Восток — преобладание социотехнических методов полицейского типа, манипуляции сознанием, падение веры в автономию высших ценностей, лёгкость слома суверенных качеств духа…»

И далее:

«Мне кажется, многое всё же можно было бы сделать, если бы не толпы профессиональных преградителей и тормозов из полицейских кланов. Разум на Земле, как и раньше, преследуем, часто неумышленно, то есть даже не впрямую, а косвенно, что бывает результатом самых обычных, то есть очень распространённых политических конъюнктур. Не столько стрессовость времён приходит в столкновение с разумными намерениями, сколько внезапное вторжение новых информационных технологий. Всяческое дерьмо, кич, враньё — дешёвка ревёт из гигантских громкоговорителей эпохи, атакует глаза, мозги, ликвидирует зародыши самостоятельного мышления, и это, по разным причинам, и на Востоке, и на Западе получает вполне подобное в результативной параллельности развитие. Что здесь можно сделать? Я же не улучшатель-психопат, который носит за пазухой главный план спасения человечества. Я могу, что делаю, а делаю в аккурат то, что могу. И стараюсь делать как можно лучше, поскольку именно в качестве продукта нахожу награду для себя (“добродетель — твоя награда”). Панацеи, к сожалению, у меня нет, образцов не знаю, рецептов не скрываю. А Вы, как мне видится, попали в какую-то яму, впали в депрессию. В принципе, то, что может интеллект, часто зависит от его оправы, от состояния, капризов и настроения нашего духа — таков наш механизм, всё ещё не исследованный»{162}.

14

Из письма Рафаилу Нудельману (27 января 1971 года): «Что касается “Футурологического конгресса”, то целиком он составляет почти сто страниц, и сдаётся мне, что у него, кажется, нет никаких шансов на публикацию (в Советском Союзе. — Г. П., В. Б.). Поэтому его вам не высылаю…»

И далее: «В 50-е годы хотя бы можно было сориентироваться, что годится, а что нет, а теперь ни один дьявол не признается, почему какая-то невинная сказочная историйка вдруг оказывается “не того”…»

И опять Рафаилу Нудельману (13 февраля 1972 года): «Похоже на то, что центр тяжести моего воздействия понемногу всё-таки смещается на Запад, а в особенности в США, причём речь идёт не о море цветов, а скорее о довольно горячих спорах, вызванных моим творчеством, которое, как вы знаете, от типичной массовой НФ сильно отличается. А потому меня атакуют, между прочим, и как личность красную. Но я не смиряюсь, я довольно энергично огрызаюсь и даже контратакую, высказывая в интервью, статьях и т. п., написанных для западной прессы, разные свои острые суждения о некоторых тузах родом из США…»

И ещё из письма Майклу Канделю (1 августа 1972 года): «Продолжаю читать Тодорова[76] — “L'Introduction и фантастическую литературу” и морщусь от типичного академического кретинизма. Ни один из этих линнеевских классификаторов не в состоянии понять, что царство мёртвой или живой материи поддаётся классификационной сегментации с совершеннейшим равнодушием. А вот как только тот же теоретик пытается своими обобщениями накрыть человеческие произведения, словно бабочку сачком, так авторы из чувства противоречия тут же делают всё, что могут, чтобы схему эту разбить, уничтожить, развалить. Непокорность произведений проистекает из тех усилий, которые на языке Шопенгауэра называются индивидуализацией, то есть перетрансформированной Mile, которая становится видимой для Vorstellung[77]. Меня просто парализует мысль о необходимости дискутирования на этом уровне. Что же касается того, уверен ли я, что стоит тратить большие усилия на просвещение других… Ну, знаете, я и в этом уже не уверен… Я просто делаю то, что могу, и не потому, что верю в социально-положительную успешность такого рода занятий, моих или не моих, а потому, что ничего иного делать не умею…»

И далее: «Благодарю Вас за забавную вырезку о роботах. Балуя меня, американское посольство заваливает меня газетой “New Yorker”, довольно нудной. Единственное, что меня там развлекает, — великолепие рекламы. Мир сегодняшней рекламы имеет собственную онтологию, да, это так! Там локализован рай нашей эпохи, пусть и недоступный. Эти туфли, эти аперитивы, эти автомобили. Престолы, Серафимы, Архангелы. И всё-таки “New Yorker” нуден до тошноты. У нас в таких случаях говорят, что американцев хлеб распирает, но у русских для этого есть ещё более меткая поговорка — s iyru biesiatsia…»{163}

15

В 1972 году Станислав Лем вошёл в состав комитета Польской академии наук «Польша 2000». Комитет этот был основан в 1969 году, правда, с 1989 года стал называться «Польша в XXI веке», а сейчас — «Польша 2000 Плюс».

Поначалу Лем воспринял работу в комитете с большим энтузиазмом.

«В Соединённых Штатах занимаются глобальной футурологией, касающейся будущего всего земного шара, — писал он. — Но их футурология весьма плоха. Наша концепция будущего строится совсем на других принципах. Планирование развития собственной страны, как это делаем мы, не только разумно, но необходимо. Своевременные предсказания будущего позволяют предпринять соответствующие предохранительные меры. Кстати, если уж Вы вспомнили моду на футурологию, то я хотел бы напомнить, что вот уже второй год читаю лекции для студентов факультета польской филологии Краковского Ягеллонского университета, и на лекции эти приходят не только молодые полонисты, но и астрономы, физики. Я называю курс своих лекций “общей теорией всего”, ибо затрагиваю в них и проблемы современной жизни, и предсказание будущего, и литературу…»{164}

Правда, кое-какие опасения у Лема были.

«Когда меня пригласили в Комитет “Польша 2000”, я уже на первом заседании попытался объяснить, что всё, что мы сможем сделать, видимо, останется неинтересным для политиков, а то, к чему политики так часто испытывают жгучий интерес, вряд ли мы сможем предсказать. Никто не пришёл от моих слов в восторг»{165}.

Скоро Лем убедился, что его работы в этом направлении и в самом деле не слишком востребованы. Когда, например, к нему обратился профессор Богдан Суходольский[78] с просьбой высказать свою точку зрения на формирование современного человека в Польской Народной Республике, Лем ответил ему длинным подробным письмом. В культуре у нас, писал он, положение дел даже хуже, чем в экономике. Срочно необходим доступ творческих людей к материалам, конфискованным цензурой.

Но правительство выводами комитета не заинтересовалось.

Официальных ответов или не было, или приходили ничего не значащие отписки.

16

А будущее, понятно, строится на реалиях.

Мир кипел. Всё в нём менялось каждую неделю.

В январе 1972 года в Гане произошёл военный переворот, гражданское правительство Кофи Бусиа было смещено, власть принял полковник Игнатиус Ачампонг. В феврале в Эквадоре к власти пришли военные во главе с бригадным генералом Гильермо Родригесом Ларой. 22 февраля произошёл переворот в Катаре. В тот же день — попытка переворота в Конго. В марте пришли сообщения о предотвращении попытки государственного переворота в Чили. На другой день вспыхнуло восстание офицеров в Сальвадоре. В марте кнессет Израиля принял резолюцию о «неоспоримости исторических прав еврейского народа на страну Израиль», что, конечно, тоже не добавило политической стабильности в регионе. Ни одна страна в мире, насильно разделённом «железным занавесом», больше не чувствовала себя защищенной. Это касалось и сверхдержав — США и СССР.

Одновременно совершаются крупные открытия в генетике, биологии, экономике, физике. Одна за другой организуются американские лунные экспедиции: «Аполлон-16» (астронавты Джон Янг, Чарлз Дьюк и Томас Маттингли), «Аполлон-17» (Юджин Сернан, Харрисон Шмитт и Рональд Эванс); на орбиту Земли выводятся станции «Салют» и «Мир» (СССР), «Скайлэб» (США), европейские и японские модули «Кламбус» и «Кибо». Но в это же время президент США Ричард Никсон отдаёт приказ о минировании входов в морские порты Вьетнама и нанесении серии бомбовых ударов по внутренним водным, железнодорожным и шоссейным коммуникациям страны. Уотергейтский скандал закончился отставкой президента Никсона, но войны это, конечно, не отменило.

А 5 сентября 1972 года весь мир был потрясён «мюнхенской бойней».

На этот раз жертвами палестинской террористической организации «Чёрный сентябрь» стали 11 израильских олимпийцев. Пятеро террористов были застрелены полицейскими в ходе неудачной операции по освобождению заложников, а трое схвачены, хотя позднее их освободили после захвата членами «Чёрного сентября» авиалайнера немецкой компании «Люфтганза». Впрочем, Голда Меир и Комитет обороны Израиля не захотели с этим смириться, и, выполняя тайный приказ, сотрудники МОССАДа (Ведомства разведки и специальных задач) выследили и уничтожили всех ответственных за убийство израильских спортсменов…

17

Станислав Лем внимательно наблюдал за изменениями в мире.

Писателю, пережившему войну, несколько оккупации, потерявшему многих близких и друзей, новый миропорядок не казался добрым.

Из письма В. Капущинскому (13 декабря 1972 года):

«О здоровье (моём) — кратко. Практически nervus acusticus[79] повреждён. Исследования показали, что исчезла не столько абсолютная сила моего слуха, сколько способность различения звуков речи от фонового шума — что на практике выглядит так, что я слышу произносимые слова, но не понимаю их. Слуховой аппарат при этом не очень помогает, поскольку усиливает “всё как есть”. Я в последнее время, правда, не обращал особенного внимания на уши, потому что никак не мог избавиться от бронхита, а вдобавок начались новые серьёзные атаки астмы; что удивительно, мне пришлось принимать таблетки и порошки, предназначенные для моего Томека! Ну, я принял какие-то миллионы пенициллина, и бронхит прошёл. Атаки астмы тоже стали реже и слабее, но совсем не проходят, потому что я курю, не могу не курить, потому что если не курю за машинкой, то вместо того, чтобы думать о писании, нервно начинаю ощупывать руками всё вокруг, разыскивая сигареты, зажигалку и т. п.

Впрочем, и это всё мелочи. Гораздо хуже для меня бессонница.

Не сама по себе, я ведь могу лежать и без сна, — но из-за бессонницы я не могу писать, потому что в голове сплошной туман. В последнее время стало несколько лучше, но подозреваю, что это произошло как бы “само по себе”, а не от какогото лечения. Я ведь долго принимал барбитураты, понимая, что нельзя этого делать. “Mogaden” и “Phenergan” избавляли от астмы, я даже засыпал сначала, зато потом, как телёнок, вставал и кружил по дому, такой тупой, что не дай боже. Но, повторяю, всё это как-то вдруг прошло, и теперь я сплю свои шесть с половиной часов, чтобы утром добраться до пишущей машинки…»

И далее:

«Как у меня издавна водится, планировал я одну книгу, а написал совсем другую, под названием “Wielkość urojona”. По-польски это звучит исключительно хорошо, а вот по-русски, например, не очень, потому что надо решать, или это mnimaja wieliczina, или mnimoje wieliczije, в то время, как у нас оба значения заключены в одном слове; по-немецки тоже можно сказать “Imaginäre Grösse”.

Вообще-то это антология Вступлений к Ничему, хотя и не совсем, потому что всё это теперь “сфутурологизировалось” и стержень книги составляет “Голем”, о котором я наверняка уже должен был когда-нибудь пану профессору писать; и этот Голем, с его инаугурационной лекцией о Человеке, стоил мне, скажу скромно, больше кровавого пота, чем я бы хотел. На него ушла пачка бумаги в 500 листов, а осталось 30 страниц машинописи, но зато это имеется в самом деле, и самый суровый мой критик (не какой-нибудь Калужиньский, а моя жена) сказала, что написанное зияет каким-то чудовищным величием. Одним словом — Intelligence Quotient 600. Но над другими кусочками “Мнимой величины” я плачу и скрежещу зубами по-прежнему и уже вижу, что к сроку 1 января 1973 года не уложусь. Всего-то сто страниц, но когда в двух второстепенных предложениях я упоминаю о какой-нибудь вымышленной книге, например, о “Психоанализе палеонтологии”, то непременно должен хотя бы коротко показать её идейку. Короче, приходится ужасно ломать голову, и я рад был бы закончить “Мнимую величину”, но пока сделано лишь три четверти…»

И большая приписка к письму:

«Братья Стругацкие (не знаю, читали ли Вы этих Братьев) написали в этом году повесть “Пикник на обочине”, и знакомые из СССР прислали мне номера журнала, в котором это опубликовано. Прекрасно написано, дьявольски увлекательно, сенсационно. А смысл такой: прилетели некие космические хулиганы, устроили Пикник на Обочине, затем сели, улетели и оставили после себя некие “зоны посещения”, в которых полным-полно всяческого “хлама”. Но хлам этот — некие объекты, нарушающие все законы термодинамики и Ньютона, и вообще что только себе “пожелаете”. Концепция, как мне представляется, довольно нигилистическая, хуже того, даже какая-то плоская — “nu, znaczit, nie stiesnialis bratja po razumu, nachuliganili i ujechali”. Я тут по этому поводу даже соответствующее послание накатал, так как сегодня Братья — единственная авторская пара, с которой вообще стоит дискутировать».

И ещё одна приписка к письму:

«Издатели из США аккуратно присылают мне каждые десять дней пачку новых научно-фантастических книжек — и у меня нет слов! Я не в состоянии ни одной этой книжки прочитать, максимум 10–15 страниц, потом делается мне тошно, настолько это дурно и такие они все собой довольные. Я не знаю, читали Вы что-нибудь об Иоахиме Чайке, нет, ошибся, Jonathan Seagull. Какой-то тип, пилот по профессии, гуляя по пляжу, услышал, как чайка к нему обратилась. И он написал книгу об этих откровениях, и заработал на ней миллионы. Тамошней публике всё это нравится, что же удивительного в том, что чудовищные бредни, которые я даже в постели перед сном не могу читать, в Америке сходят за научную фантастику…»{166}

18

Из писем Станислава Лема.

Владиславу Капущинскому (от 24 апреля 1973 года):

«Новую книгу (“Мнимая величина”) сдал в январе в печать.

В том же месяце начал читать еженедельные лекции в Ягеллонском университете — о теории и практике научной фантастики, на факультете польской филологии. Не исключено, что продлю эти лекции и в следующем году. Очень много времени занимают иностранные дела. Я стал почётным членом Science Fiction Writers of America. Недавно был одиннадцать дней в Западном Берлине, сделал там серию докладов, интервью на ТВ и радио, встречался с читателями, с моим издателем, с переводчиками, с литературным агентом. Купил новый автомобиль, сорок футурологических томов, экземпляры немецкого издания “Абсолютной пустоты”, которая недавно вышла в ФРГ, подписал новые договоры и прибыл домой к праздникам. Как-то в этой суете сумел ещё написать небольшую работу, в которой изничтожил французского структуралиста Цветана Тодорова за его Теорию фантастики, и написал это на немецком языке, а потом перевёл на польский, чтобы напечатать у Я. Блоньского в журнале “Тексты”. А нужно ещё приготовить новые издания “Суммы” и “Философии случая” — и у нас, и в ФРГ, так что с этим тоже придётся возиться. Пока прячусь от нашей прессы, потому что все хотят видеть меня с утра до ночи.

А ещё я становлюсь известным в ГДР.

Выехал в 5.55 утра из Западного Берлина и, неправильно информированный, попытался проскочить в Восточный через так называемый Checkpoint Charlie. Там пропускают в основном иностранцев с правом проезда только внутри города. Тем не менее офицер на контроле разрешил мне проехать, потому что знал, кто я такой. В 6.15 я был на Александерплац. Воскресенье, везде пусто. Я остановился, чтобы спросить прохожего о дороге, ну он мне рассказал, что и как. А через 150 шагов меня остановил похожий на вермахтовца Wachtmeister Мюллер из der DDR Polizei в чёрных перчатках, потому что я нарушил правила (остановился там, где нельзя было останавливаться). Но, выяснив, кто я такой, издал несколько возгласов восхищения и, сняв перчатки, дружески пожал мне руку, заявив, что ему выпало исключительное счастье встретить своего любимого автора. То же самое произошло и на границе в Гёрлице…

“Кибериада” выходит в США — с обложкой и рисунками Мруза, что очень меня радует. Появилось новое издание “Солярис” на английском, на обложке девица с голой попкой, ясное дело. “Солярис” выйдет и в Швеции, договор подписан. И ещё где-то. Состоялась сессия Комитета “Польша 2000”, на которую я не поехал, потому что у меня на это попросту не было сил. Сын мой находится под явным религиозным влиянием своей бабки; он пишет книжки, то есть скрепляет карточки и озаглавливает их — ПАПА, МАМА, БАПКА и вручает соответствующим особам.

А вот самые важные вещи, которые я привёз из Берлина:

а) чернила, оставляющие пятна, которые через пару минут исчезают;

б) яйцо, которое через некоторое время тоже исчезает;

в) шнурок, который, если его перерезать, срастается;

г) резиновый шар с ручкой, на котором сын мой скачет, как кенгуру, по всей квартире;

д) самолётик, который мы запускали на Пасху на лугу;

е) воздушные шарики, которые пищат. Ну, и ещё пряник из марципана.

Знаю, что порчу ребёнка, но не могу этому противиться»{167}.

Виргилиусу Чепайтису (от 9 мая 1973 года):

«Был я в Германии. Беседовал с этими откормленными (да и сам я, к сожалению, довольно толстый), что не было бы ещё самым худшим, если бы не то, что я, поддавшись соблазну, купил автомобиль и на нём вернулся домой. И, желая раз и навсегда насытить демона моторизации, купил я на этот раз “мерседес” цвета майонеза. А чтобы как следует познать все те омерзительные приманки, на которые они там притягивают человека на погибель, привёз ещё множество всякой невозможной литературы. И так катался я по немецким землям, уж простите, имея в багажнике четыре мешка футурологии, симпатические чернила, которые оставляют пятна, которые быстро исчезают, а также массу других непотребных вещей, а в середине между ними лежали номера журнала “Playboy”.

Но материальные блага, как известно, счастливым человека не делают.

Рассудок от всего этого у меня несколько заплесневел, и ничего интересного пока в голову не приходит, а в футурологических книгах лишь хаос и шум, из которого ничего не вытекает. Правда, сын мой очень мною доволен, потому что я привёз ему кроме чернил ещё паровую машину и большой шар-мяч с рукояткой, на котором можно скакать, как кенгуру, целый день.

Сам я не скачу: годы уже не те.

Вдобавок, и это, пожалуй, было единственное полезное дело: выдали мы Кшися Блоньского, — то есть свадьба была, а я в качестве водителя вёз его на “мерседесе” к венчанию, и то лишь мне мешало, что я нигде не мог достать водительской кепки, такой, с лакированным козырьком и серебряным шнурком. Это лучше бы выглядело, чем обычный наряд. Потом до поздней ночи толпа веселилась в доме Блоньских, — шампанское прямо из Франции, так как специально на свадьбу прилетела француженка из Парижа: вот такие у них связи…»{168}

19

В апреле 1973 года Станислава Лема избрали почётным членом общества Science Fiction Writers of America («Научные фантасты Америки»).

Нельзя сказать, что Лем к этому времени был широко известен англоязычному читателю, — на английский были переведены только рассказы и роман «Солярис»; но уже готовились к публикации романы «Непобедимый» и «Рукопись, найденная в ванне», а Майкл Кандель упорно работал над переводом «Кибериады». Но этого оказалось достаточно, чтобы пригласить писателя в общество. Так что очень вовремя появились и его статьи «Роботы в научной фантастике», «Введение в структурный анализ НФ», «Секс в научной фантастике», «Unitas Oppositorum: Проза Хорхе Луиса Борхеса».

Сам Лем изначально не считал факт своего принятия в SFWA каким-то особенным достижением, по крайней мере Майклу Канделю 11 апреля 1973 года он писал совершенно откровенно: «Тут SFWA предложило мне членство на выбор — почётное или действительное, но это дело деликатное, потому что, на мой взгляд, это вообще-то клуб баранов». К тому же в SFWA далеко не все считали деятельность Станислава Лема в области фантастоведения такой уж замечательной. Филип Фармер, фантаст весьма популярный, отнёсся довольно скептически к его статьям, а ещё дальше пошёл Филип Дик (чьё творчество, кстати, сам Станислав Лем выделял из общего потока американской фантастики).

Именно Дик 2 сентября 1974 года направил в ФБР следующее послание:

«Пересылаю вам письмо профессора Дарко Сувина — в дополнение к документам, переданным вам ранее. Это первая моя встреча с профессором Сувином. Он, а с ним марксисты, о которых я уже сообщал — Питер Фиттинг, Фредрик Джеймсон и Франц Роттенштайнер, — являются официальными агентами польского писателя Станислава Лема на Западе. Письмо профессора Сувина свидетельствует о значительном влиянии публикуемых ими “Исследований научной фантастики”. И дело не только в том, что все перечисленные мною лица являются марксистами, и даже не в том, что Фиттинг, Роттенштайнер и Сувин — иностранцы, сколько в том, что все они без исключения представляют собой звенья единой цепи передачи распоряжений от Станислава Лема, ведущего функционера Коммунистической партии. Возможно, этот Станислав Лем является целым комитетом, а не просто отдельным лицом, поскольку пишет разными стилями, иногда демонстрирует знание иностранных языков, а иногда — нет; комитетом, созданным партией для активной манипуляции нашим общественным мнением. Критические и педагогические публикации Станислава Лема являются прямой угрозой всей сфере нашей научной фантастики и свободному обмену мнениями и идеями в ней. Вдобавок к этому Питер Фиттинг постоянно готовит книжные обзоры для журналов Locus и Galaxy. Таким образом, Коммунистическая партия реально влияет на издательства в США, которые публикуют большое количество контролируемой ею научной фантастики.

Ранее я уже отмечал очевидное влияние указанных людей на нашу профессиональную организацию — Science Fiction Writers Of America. Влияние это проявляется через публикации научных статей, критику книг и, возможно, через контроль присуждения премий и почётных званий. Правда, кампания, направленная на возвеличивание и утверждение Станислава Лема в качестве крупного писателя и критика, начинает терять почву. Сегодня считается, что творческие способности Станислава Лема были сильно переоценены, а его грубая, оскорбительная и глубоко невежественная критика американской научной фантастики зашла так далеко, что оттолкнула от него всех, кроме самых прямых приверженцев его партии. Для нашей сферы и её чаяний было бы печально, если бы большая часть критики и публикаций оказалась под контролем анонимной группы из Кракова (Польша)…»{169}

Комментируя историю с этим письмом, переводчик В. Язневич язвительно заметил:

«Если бы Филип Дик догадался взять первые буквы фамилий главных символов коммунизма — Сталина, Ленина, Энгельса и Маркса (по-английски Stalin, Lenin, Engels, Marx), то в результате получил бы St. LEM, что могло бы стать для него ещё одним, возможно, главным аргументом того, что этот самый Станислав Лем, несомненно, является агентом КГБ, причём целым его террористическим (идеологическим) комитетом, раз уж St. LEM это не имя-фамилия польского писателя-человека, а псевдоним-аббревиатура…»

20

Весь этот скандал вызвала небольшая статья Станислава Лема «Science Fiction: безнадёжный случай — с исключениями», опубликованная в журнале «SF Commentary» осенью 1973 года. Вышла она со следующим примечанием автора: «Данное эссе является переработанной главой (“Социология научной фантастики”) из моей книги “Фантастика и футурология”. Первоначальный текст я в нескольких местах обострил полемикой, а также обсуждением творчества Филипа Дика. Признаюсь, что сделал это, полагаясь на недостаточный материал. Поскольку из произведений Дика я знал тогда только его рассказы и “Мечтают ли андроиды об электрических овцах?”, то о других судил по отзывам, помещённым в фэнзинах. Это повлияло на мою оценку романов Дика. Я назвал Дика “лучшим Ван Вогтом”, а это не так. Типичная ошибка — полагаться на ситуацию, господствующую в критике SF. Каждая пятая или восьмая книга восхваляется там как “лучшее сочинение SF в мире”, а её создатель — как “величайший автор SF, какой когда-либо существовал”. При этом различия между текстами, весьма разными, всё время уменьшаются, иногда просто исчезают, так что, в конце концов, читатель рецензий действительно готов посчитать “Убик” чем-то чуть лучшим, чем “Мечтают ли андроиды об электрических овцах?” Разумеется, это не может служить оправданием моей ошибки, ибо чтение критических работ не может заменить чтения соответствующих книг. Впрочем, прочесть все публикации SF всё равно невозможно, поэтому приходится делать какой-то выбор…»{170}

В 1981 году в одном из своих интервью Лем уточнил:

«Изгнали меня за статью под названием “SF oder die verungluckte Phantasie”, которая была напечатана во “Frankfurter Allgemeine Zeitung”, а затем переведена в Америке, при этом недоброжелательно переиначена. Я, конечно, время от времени выступал с весьма резкой критикой американской (и не только) научной фантастики, но никогда не занимался критикой adpersonam[80], а в эту статью кто-то добавил личностные колкости. Конечно, разыгрался скандал, в результате которого я получил прозвище “польский Солженицын”. Событие это стало последним явлением моей апостольской деятельности in partibus infidelium[81] в научной фантастике. Я слишком много энергии тратил на многочисленные статьи, а кроме того, осознал, наконец, бессмысленную бесполезность всего этого предприятия…»

Статья Лема была опубликована на английском языке под названием «Looking Down on Science Fiction: A Novelist Choice for the World's Worst Writing» («Взгляд свысока на научную фантастику: писатель выбирает худшее из мировой литературы») в августе 1975 года в журнале «Atlas World Press Review» и перепечатана в октябре 1975 года — в «SFWA Forum». Название статьи придумал не автор, а переводчик. При этом по объёму перевод оказался чуть не на треть меньше оригинала и представлял собой «адаптацию» (так указала сама редакция), весьма тенденциозно искажавшую высказывания писателя.

Добавим, что после исключения Станислава Лема из почётных членов SFWA в знак протеста из ассоциации вышли такие известные фантасты, как Урсула Ле Гуин и Майкл Муркок. Позднее SFWA предложила Лему обычное членство, но это предложение он отклонил{171}.

21

22 июля 1973 года по случаю праздника возрождения Польши ежегодные премии министра культуры и искусства за выдающиеся достижения в области художественного творчества были присуждены писателям Каролю Буншу, Янушу Мейсснеру, Северине Шмаглевской и Станиславу Лему.

В октябре того же года вышел второй сборник «апокрифов» Лема: «Мнимая величина». Сборник составили предисловия к никогда не существовавшим книгам: «Некробии» (фотоальбом порнографических снимков, снятых в рентгеновских лучах), «Эрунтика» (о серии экспериментов над штаммами бактерий, которые могут предсказывать будущее), «История бит-литературы в пяти томах» (история книг, написанных компьютерами), «Экстелопедия Вестранда в 44 магнетомах» (энциклопедия нового типа, в некотором роде — будущая Википедия), «Голем XIV» (беседы людей с суперкомпьютером, обладающим искусственным интеллектом), позже Лем дополнил эту часть лекциями Голема и издал отдельной книгой.

Из письма Майклу Канделю (11 апреля 1973 года):

«Дорогой Господин, хорошо, что “Голем”, наконец, добрался до Вас.

Отвечаю быстро, на высоких оборотах, так как только что вернулся из Берлина и ещё не вытряхнул из мозга следов Western Way of Life[82] (кажется, так нельзя говорить). Вы, несомненно, являетесь так называемым гениальным Читателем, и посвященные знают, что это более редкое (статистически) явление, чем обычный гениальный автор.

Действительно, я допустил некоторое злоупотребление, выковыривая “Лекцию Голема” из книги, в которой она является собственно последней её частью. Название “Мнимая величина” и различные мелькающие там предсказания должны были усилить иллюзию гениальности и нечеловеческого облика говорящего. А уж специальные три текста, предваряющие “Лекцию”, то есть “гражданское” вступление, написанное сотрудником МТИ[83], “набожно-патриотическое” вступление, принадлежащее перу некоего отставного генерала (US Army, ret.), а также Памятка для лиц, впервые участвующих в беседах с Големом, позволяют подвергнуть сомнению однозначную достоверность того, что говорит сам Голем. Все эти элементы, также, как и фрагменты “Экстелопедии”, конечно, несколько снижают серьёзность указанной лекции; надежда, предложенная слушателям в последней части сказанного, подлежит сомнению, то есть там содержится ирония, — о чём Вы всё-таки догадались, и это делает Вам честь. Implicite[84] Голем наводит на мысль, что человек будет похож на него, если сравняется с ним разумом; план “суперкомпьютеризации” homo не ироническим или просто не издевательским быть не может, поскольку речь идёт о “свободе самоизменения”, с пелёнок заражённой противоречиями (какая же это свобода, если к ней подталкивает техноцивилизационный градиент?). Поэтому риторику помпезного окончания просто необходимо было снизить, тем более что я не могу исключить вероятности того, что когда-нибудь скажу ещё что-нибудь этими металлическими устами…

Персонификация является чисто риторическим приёмом, по крайней мере, prima facie; теодицею Голема я набросал себе в черновике, может быть, я к ней ещё вернусь. Персонификация является результатом вторичной проекции (когда речь идёт о технологии Природы или Эволюции, невольно возникают телеономические воздействия, по крайней мере, в какой-то частице того, что такая “технология” означает). Если говорить коротко, то вот: Голем не является окончательным продуктом, он всего лишь стоит на лестнице разумов “немного выше”, чем люди, и нет никакой причины, по которой он не мог бы развиваться дальше. Все дальнейшие аппроксимации Абсолюта (всеведения) обречены на поражение, тем более явное, чем лучше будут удаваться очередные шаги-этапы. Поскольку на самом деле Бога нельзя реализовать технологически, то чем выше взберётся такой разум, тем яснее он должен понимать, что ведёт игру с проигрышным финалом. И тяжесть поражения будет прямо пропорциональна нарастающему Ненасыщению…»{172}

22

И ещё из письма Канделю (9 января 1975 года): «Неясным для меня остаётся, уже вне границ статьи, почему именно Вы столь явно отдаёте предпочтение текстам типа “Конгресса”, “Кибериады”, “Звёздных дневников” в ущерб текстам таким, как “Мнимая величина” (как читатель, конечно, а не как возможный переводчик). Мне кажется, в “Мнимой величине” я пошёл пусть на шаг, но дальше, чем в “Футурологическом конгрессе”. В “Величине” уже нет мира, представленного целиком, а есть только фрагменты сильно и умышленно опосредованных заявлений, из которых можно лишь представлять себе (домысливая, делая умозаключения), каким является внешний мир, существующий лишь в виде чистого подтекста. Такой шаг я считаю вполне логичным в эволюции моего писательства, почти необходимым, и потому был бы рад услышать здесь Ваши возражения, предупреждения, от которых Вы меня пока избавляете. Вот не надо так, правда. Упрёк, с которым я встретился на родине, правда, высказанный не так остро, гласит, что чем-то таким, как “Мнимая величина”, я попросту выхожу за пределы беллетристики, что это уже какие-то упражнения, допустим, из философии, или публицистики, или фантастической историософии (или хотя бы полуфантастической), а не литературные произведения. У меня же на это такой ответ: то, что вчера считалось трансцендентностью границ беллетристики, сегодня может быть уже интегральной частью художественной литературы, поскольку граница эта носит изменчивый характер, зависит от принятых условностей, и когда они изменяются, фантастическая философия или теология может стать именно “нормальной художественной литературой”.

А вот что Вы об этом думаете?»{173}

23

И неизвестному адресату (от 14 февраля 1975 года): «Уважаемая пани, вы обратились ко мне за советом — в вопросе эстетической оценки “Мнимой величины”. Но как автор я, конечно, не могу быть беспристрастным, поскольку не сумею отделить в этой книге то, что хотел написать, — от того, что получилось. Одно скажу. Я хотел написать вещь, похожую на некоторые ткани, которые меняют свой цвет в зависимости от того, под каким углом на них смотришь. Так что можно, конечно, рассматривать эту книжечку как шутку или даже серию шуток. Однако можно считать, что и в этих шутках таится щепотка серьёзности, что речь идёт о том, чтобы некий будущий мир (не тот, который когда-то будет, а такой, который может быть) представить не напрямую, заполняя его какими-то действиями, фабулами, героями, описывая их окружение и поступки, но в таком усреднении, которое дало бы, скажем, зеркальце, разбитое на мелкие осколки. В каждом из этих осколков отражался бы какой-то иной фрагмент окружающего мира, а некоторые даже деформировали бы настоящие пропорции.

Один советский критик написал мне в частном письме, что книга по композиции схожа с “Абсолютной пустотой”, но в “Мнимой величине” этот композиционный принцип наблюдается гораздо отчётливее. Это принцип, позаимствованный у музыкальной композиции, в которой некий мотив появляется сначала легко, фривольно и как бы в результате капризного случая, а, повторяясь, набирает размах и полифоническое разнообразие. Поначалу речь идёт о делах как бы небольшого калибра, но из них вдруг возникает всё больший образ. Хотя критик этого не написал конкретно, но полагаю, что он думал о фигуре “мыслящей горы” — Големе, который сначала представлен у меня в манере абсурдного анекдота (в “Экстелопедии”), а потом как в театре перед торжественным представлением. Этот критик назвал предложенный мною принцип композиционным законом развивающейся спирали — якобы проблематика набирает дыхание, чтобы завершиться особенно мощным аккордом.

Что же касается “Абсолютной пустоты”, она в некотором смысле была подготовкой к “Мнимой величине”. Такой способ письма, когда поначалу как бы осуществляется “подготовка”, а потом разнузданное перо получает возможность творить настоящие “подвиги”, я уже применял (“Сказки роботов”, “Кибериада”). Но о сознательном применении композиционного закона “развивающейся спирали” мне трудно говорить по отношению к “Абсолютной пустоте”. Скорее было так, что лишь после написания книги я заметил такую возможность и уже с таким подходом составлял очередные камешки мозаики.

Вы спрашиваете, является ли “Мнимая величина” насмешкой над критиками.

Если бы даже можно было смотреть на книгу под таким углом, это не было моим намерением, поскольку я не вижу серьёзного смысла в полемике, замаскированной под беллетристику. Вообще должен признаться, что критические голоса никогда не влияли на то, что я писал, и не думаю, чтобы так было в случае с “Мнимой величиной”. Я всегда писал то, что меня интересовало именно в данный период жизни. Не задумывался я и об особых эстетических достоинствах этой книги. Уже упоминавшийся критик особым коварством посчитал способ, которым я своё “Вступление ко всем вступлениям” отнёс к проблеме творения (якобы тут само творение является “вступлением к небытию”). А мне кажется, что я, вопреки всем заявлениям, содержащимся в этом вступлении, всё-таки дал, в конце концов, слово Голему. И это подтверждает моё участие в том, что Голем говорит…»{174}

24

В 1973 году режиссёр Марек Пестрак снял телефильм «Расследование».

Это, конечно, был прежде всего фильм ужасов. Знаменитые сыщики Скотленд-Ярда искали преступников, оскверняющих выкраденные из моргов трупы. Актёры Тадеуш Боровский, Эдмунд Феттинг и Ежи Пшибыльский сделали всё возможное, чтобы фильм смотрелся, и, в общем, им это удалось.

Особенно понравился фильм Томашу, сыну писателя.

«А ещё в столовой мы испытывали разные устройства, придуманные отцом, — вспоминал позже Томаш. — Например, несложное устройство — батарейка и звонок — вырабатывало электрический ток, бивший любопытных довольно ощутимо. Из-за небольшого напряжения (4,5 вольта) устройство никак не угрожало жизни, но удар был чувствительным. Поскольку отец считал делом чести проводить проверку своих изобретений на самых близких людях, причём неожиданно для них, — ловушку мы с ним устанавливали, используя большую сахарницу, которая прекрасно проводила ток, потому что была серебряная. Конечно, мы не знали заранее, кто в нашу ловушку попадётся, но это только придавало предприятию дополнительные эмоции, во всяком случае, нам так казалось. Сомнительная честь оказаться в числе невольных экспериментаторов однажды выпала свояченице отца. Робкие объяснения отца, что это “Томек сам сделал”, не помогли. Мне было около шести лет, и мать уверенно предположила, что конструирование устройств, использующих явление индукции, значительно превышало мои тогдашние умственные возможности. Когда был собран со стола рассыпавшийся сахар, а тётя пришла в себя, мать закрылась с отцом в ванной комнате — что со временем стало их частой практикой — и провела с ним беседу, о содержании которой я мог лишь догадываться. Кстати, из рассказов матери знаю, что в самом начале супружества отец имел привычку на все её нравоучительные речи отвечать одним словом: “Шляпа”, а иногда менял его на слово “Пакля”, после чего, как малое дитя, заливался смехом…»{175}

25

Из письма Майклу Канделю (от 18 января 1974 года): «Хотел бы сразу и совершенно открыто сказать, почему мне не очень хорошими представляются Ваши эмиграционные планы: я убеждён, что Вам не будет хорошо в Земле Обетованной. Мои предостережения не являются результатом каких-то высоко абстрактных рассуждений, а опираются на факты, ибо в апреле 1973-го я встречался в Западном Берлине с людьми, которые эмигрировали, а потом стали скитальцами — так их допекло пребывание в Израиле. Видимо, мы пока не можем осознать до конца, какое это странное государство, одновременно современное и в то же время фатально регрессирующее, поскольку его разрушает не только религиозность, но и ханжество. Когда кто-то находится внутри permissive society[85], то может играться с концепциями самых разных вер, склоняться то к гуру, то к раввину и от обоих брать то, что в данный момент твоей душе угодно, но израильская ортодоксия не допускает самодеятельности. Там нет места люфту, столь необходимому для думающего человека. Израильская ортодоксия крепка до тупости, и сильнее всего достаётся там тому, кто хотел бы стать равным среди равных. Эмигранты, мечтающие лишь о том, чтобы покинуть страну, в которой им отказывают в равенстве, в которой они были гражданами второго сорта, наверное, смогут найти в Израиле место. Но те, кто вместо того, чтобы слепо присягать и слепо верить, жаждут интеллектуальной свободы, очень скоро сталкиваются с печальным разочарованием, когда образ жизни, кажущийся экзотическим ригоризмом, оказывается на самом деле некоторым родом муштры и подлежит беспощадному исполнению. Может быть, парадоксальное свойство человеческой натуры как раз в том и заключается, что всё, бывшее ранее привлекательным и соблазнительным, быстро становится неприятным, — когда оказывается принудительным. Большую часть собственного интеллектуального запаса Вы должны будете обречь в Израиле на неиспользование, потому что либеральные льготы там не действуют. И не столько из-за фронтовой ситуации, о которой Вы писали, сколько из-за дикой окаменелости, связанной одновременно и с религиозной, и политической, и интеллектуальной жизнью…

…Только что вернулся из краковского консульства США, куда меня пригласили на чашечку кофе, чтобы передать приглашение на конференцию по НФ в Нью-Йорке, с дополнительным “подарком” федерального правительства — в виде гарантированного покрытия расходов (кроме проезда) двухнедельного пребывания в Штатах. Я отказался, поскольку уже связан приглашениями нескольких старинных немецких (западных) университетов на то же самое время, в мае. Отказался, признаюсь, с облегчением, которое не хочу скрывать от Вас. Прежде всего потому, что, бросив взгляд на список лиц, которые будут играть на нью-йоркской конференции первую скрипку, буквально задрожал, — ведь меня с ними ничто не связывает, а наоборот, всё — абсолютно всё — разделяет. То, что они делают, я считаю просто пустяшным, а то, чем живу я, их ничуть не волнует…

…Слухи о награде, которую вручает король Швеции, действительно время от времени связываются и с моим именем, и, честно говоря, я думаю, что если не сама награда, то кандидатура моя в течение нескольких ближайших лет вполне может стать возможной. Ещё и потому, признаюсь со свойственным мне цинизмом, что “смешиваться” со средой НФ мне никак не хочется. Уж такое всё там у них чудовищно глупое. Нечитаемость книг, которые мне по-прежнему пачками присылают… нет, даже говорить мне об этом не хочется… Так что, может, это и не цинизм с моей стороны, а попросту аллергия…

…Но вот если акции мои так поднимутся, что приглашения, которые направляет мне Дядя Сэм, распространятся и на мою жену, тогда отказаться мне будет трудно, — конечно, поедем. В конце кондов, разве это не прекрасно — побыть вместе на другой стороне Лужи, которую все ещё называют Атлантикой?..»{176}

26

Впрочем, Станислав Лем так и не собрался в США. Из письма Рафаилу Нудельману (от 28 февраля 1974 года): «Получил от моих западных издателей второй том “Дневников” Бертрана Рассела, охватывающий годы 1914–1944. Очень, очень мрачное чтение! Знаете ли вы (я, например, понятия не имел) о том, что Рассел, будучи уже всемирно известным, в 38–44 годах подвергался в США такому остракизму, что из всех учебных заведений его изгнали как заразу. Ему буквально не на что было жить, и если бы не стечение благоприятных обстоятельств, чёрт знает что бы случилось. А началось всё с того, что какая-то дама обвинила администрацию штата Нью-Йорк в том, что в американский университет приглашён “этот” Рассел — известный дегенерат, безбожник, атеист и т. д. Когда дело дошло до суда, Рассел не мог предстать там ни в каком качестве, потому что обвинялся собственно не он сам, а штат Нью-Йорк. Понятно, что администрация изо всех сил хотела проиграть процесс, чтобы избавиться от философа, с которым оказалось столько хлопот. И администрации это удалось. В обвинительном приговоре говорилось, между прочим, что Рассел пропагандировал не просто атеизм там и всё прочее, но ещё и нудизм, и порнографию, и вырожденчество, и гомосексуализм. А ведь Рассел при этом не мог даже протестовать. Он просто писал письма в “Нью-Йорк Тайме”, и время от времени сам получал письма от “добрых христиан”, оскорблённых его безбожием. Происходило это всё в первые годы Второй мировой войны и, заметьте, касалось одного из первых мыслителей Запада…»

27

И ещё из письма Канделю (от 22 марта 1974 года):

«Дорогой пан, я выступил на нашем ТВ в программе “ОДИН НА ОДИН”, построенной по образцу некоторых программ США. Это как бы перекрёстные вопросы. Мне построили там Луну с маленькими кратерами, среди которых стояло старое чёрное резное кресло с колонками — для меня и разбросаны были большие метеоритные глыбы для собеседников. Прошёл также показ “космической моды”, а в самом конце с неба съехали Красный Слон и Телефонная Трубка.

Эту программу — Первую — у нас смотрят все.

То есть вся Польша, а это более 4,5 миллиона телевизоров.

Смотрели (как я узнал) и продавцы в магазинах, и обслуживающий персонал на стоянках автомобилей, и столяры, и садовники. Передача понравилась, хотя никто из “малых мира сего” почти ничего не понял из предложенных вопросов и полученных ответов. Понравилось им всё это, скорее, по тому же принципу, по которому людям непонятная латинская месса нравится больше понятной польской. Красиво, разноцветно, а Луну ещё населяли всякие гигантские фигуры, взятые из “Кибериады”, то есть из рисунков Мруза. Из самых изощрённых вопросов я понял, что практически никто не воспринимает литературу в качестве литературы и что никакой разницы между чьим-то (например, моим) взглядом на мир, на будущее, — и между псевдовзглядом, представленным в каком-то литературном произведении, для нормального человека не существует…

…В свою очередь, от Доктора Роттенштайнера узнал, что недавно в “Publishers Weekly” была напечатана сокрушительная рецензия на “Футурологический конгресс” (inept storyteller[86] etc.). Роттенштайнера чрезвычайно удивила крайность позиций, которые занимают все, кто сталкивается с моими книгами. Это или восторженный приём (какой оказывала, например, моим книгам миссис Реди), или какая-то странная агрессивная нервозность, сильная неприязнь, злость, попытка отторжения, уничтожения, тотального отрицания всех моих текстов. Похоже на то, что если моя репутация всё же растёт, то не потому, что происходит обращение моих оппонентов в веру Станислава Лема, а скорее потому, что именно растущей репутации я обязан хору новых хвалебных голосов…

…В последнее время я всерьёз задумался — чисто умозрительно — об оптимально возможной тактике издания моих книг в Америке.

Прежний выбор (особенно “Кибериада”, “Непобедимый” да и “Расследование”), пожалуй, был нацелен на два направления сразу — на succes de marche[87] и на succes d'estime[88] (и деньги, и достоинства). Однако выполнимо ли это — that is the question[89]? Ведь нет пока ни рыночных, ни каких-то особых репутационных достижений! Видимо, то, что там издавалось, слишком похоже на тривиальную SF и одновременно мало похоже на излюбленную жвачку недоумков, которая нравится всем поголовно. В качестве альтернативы напрашивается перевод таких вещей, как “Мнимая величина”, “Маска”, “Абсолютная пустота”, но я и этого не рекомендую — сразу по нескольким причинам. Во-первых, потому, что эти книги написаны с позиции некоего Авторитета (например, “Голем”), а значит, для тех, для кого я таким Авторитетом вовсе не являюсь, они прозвучат раздражающе. Во-вторых, на полное понимание таких текстов, как “Мнимая величина”, можно рассчитывать, только когда их читают люди, по профессии являющиеся рационалистами, то есть научными работниками, а позиция рационализма и науки сегодня в мире невысока. И, наконец, потому что эти книги не являются литературно-художественной ортодоксией модной нынче гетеродоксии. Ведь все новшества, вся авангардность тоже имеют свои моды, и сегодня востребована главным образом одна: тёмная, мутная, бездонная, невразумительная, закрученная и запутанная, такая, которая терзает читателя, оглушает его и этим якобы приносит наслаждение.

Эти мои размышления не являются слишком эгоцентричными, как могло бы показаться, потому что книги мои в них выступают лишь в качестве некоего датчика, ситуационного измерителя, демонстрирующего состояние дел. Конечно, я всегда прав, — как это мучительно! — и особенно прав, когда много лет провозглашаю, пропагандирую, объясняю (как хотя бы в “Философии случая”), что судьба любого литературного произведения часто имеет лотерейный, хаотический, случайный, молекулярно-броуновский тип, — и при этом мало кто остался столь глухим к моим тезисам и аргументам, как господа литературоведы. Habent oculos et поп vident[90]. Они вообще не принимают к сведению этот тип механики в литературной культуре, так как он во всём противоречит познаниям, которые указанные господа всосали с молоком Almae Matris…

…Мышь обитает у нас на бельэтаже, и никак не можем мы от неё избавиться, потому что она хитрая и умеет обходить все ловушки, западни и капканы. Купили ещё себе, то есть ребёнку (то есть в итоге всё же себе) цветной телевизор и сейчас с интересом смотрим нуднейшие заседания всяких комитетов. Да и понятно. Там такие интересные и насыщенные цвета… и прыщики на лбах… красивенькие, розовенькие… рубашки и галстуки у мужчин, кофточки у женщин… Вот такие наши деревенские развлечения, уж извините…

…Доктор Роттенштайнер просил дать ему Ваш адрес, что я и сделал.

Он добрый, но мучает меня и жестоко морочит мне голову всякими глупостями.

И он всё время рассылает мои книжки разным издательствам, специализирующимся только на SF, а когда их возвращают, упаковывает в новые конверты и высылает дальше — невозможный человек!..»{177}

28

Из письма Шимону Кобылиньскому[91] (от 14 мая 1974 года): «Любезный пан Шимон, спешу сообщить Вам, что был в Германии.

Вчера вернулся, — после встречи с нашим добрым Тадевальдом[92]. И наш добрый Тадевальд дал мне номер журнала “OUI” с вашим рисунком, чтобы я передал Вам авторский экземпляр. На границе таможенник попытался журнал у меня отобрать, а с ним и другой номер того же “OUI”, только уже мой, который я приобрёл потому, что люблю смотреть, как разлагается Запад. Заодно таможенник забрал немецкий “Playboy” и “Playmen” — итальянский журнал, довольно нудный и неинтересный. Нудный потому, что разглядывать в нём нечего, а неинтересный потому, что я не знаю итальянского языка. Видя, что таможенник всё забирает и в этом весьма непреклонен, я настоятельно объяснил, какие последствия могут возникнуть, если он заберёт и тот “OUI”, который Вы своим рисунком облагородили. Но таможенник уже вошёл в транс исполнения служебных обязанностей и не мог, конечно, остановиться, поэтому всё моё забрал, а Ваш “OUI” всё-таки оставил, хоть и замешкался, — очень уж была такая хорошенькая попка на обложке.

Я не стал протестовать, а просто сел в машину и поехал домой.

А сегодня написал всякие кассационные письма. Кстати, Ваш “OUI” хранится в стальном сейфе (это у меня так написалось — складно, хотя на самом деле он просто лежит на полке) и готов для передачи Вам днём и ночью (но не после 11 вечера). А почтой я боюсь его высылать, уж больно лакомый кусок для почтовиков! Может, вы пожелаете мне сообщить, каким образом можно передать Вам Вашу святую собственность? Может, с нарочным? Если вдруг попадётся приличный, то почему бы и нет? Только сначала надо проверить, не соврёт ли он потом, что его обокрали в поезде…»{178}

29

В сентябре 1974 года в двух номерах варшавского еженедельника «Культура» была напечатана новая повесть Станислава Лема «Маска».

Тремя годами раньше Лем писал художнику Даниэлю Мрузу:

«Во двор Трурля, робота-конструктора, с неба упали три ледяные глыбы, в каждой кто-то был, он разморозил этих Типов, отсюда возник “Рассказ Первого Размороженца, Второго и Третьего”.

Первым была Машина-Преследовательница, которую некий Гроль приказал Коронным Оружейникам построить и отправить, чтобы она убила некоего Конструктора, который изобрёл Идиотрон, или Быстромер, аппарат для измерения разумности. Машина эта — немного паук, немного робот, немного скорпион, немного танк, немного удав и ничего не умеет, только искать, выслеживать и преследовать, а в животе у неё динамит, и когда она настигнет преследуемого, то подрывает его вместе с собой. Однако за время долгого преследования всё переменилось, и она уже не хочет убивать, да и преследует больше по привычке.

Тем временем у Конструктора, который годами убегал и скрывался от Машины-Преследовательницы, кто-то голову открутил и украл (напоминаю, что все они — роботы). Конечно, Машина, узнав об этом, устремилась по следу злодея, который украл голову, намереваясь таким образом из палача преобразиться в спасительницу и освободительницу, хотя её и пожирала неуверенность, сможет ли она удержаться от взрыва, когда найдёт голову, ведь запрограммирована она всё же на казнь, а не на помощь. Гналась она за тем злодеем с головой по скалам, пропастям, водопадам аж до замка из больших валунов и последнюю ночь провела на крыше дома, сложенного из валунов, в котором находился злодей с головой. Утром она, как паук, спускается по стене, заглядывает в узенькое оконце и видит, как злодей (робот) разговаривает с головой, которая стоит на перевёрнутой вверх дном на столе каменной чаше…

Я думаю, что-нибудь в этом роде можно изобразить довольно мило.

Это напомнило мне Ваш известный рисунок к “Превращению” Кафки, когда Замза уже стал Червяком[93]… Но моя Машина-Преследовательница должна быть более жестокой и стальной с виду…»{179}

Замысел со всеми этими Размороженцами Лем впоследствии реализовал, а первую историю даже выделил в отдельную повесть.

Любопытно отметить, что к повести «Маска» Борис Стругацкий, например, отнёсся скептически. В письме Борису Штерну (от 11 сентября 1976 года) он писал: «А “Маска” мне не шибко понравилась. Хотя из того, что последнее время у нас публикуется, это, несомненно, лучшее. Лем — это Лем! Но в сравнении с “Солярисом” и даже с “Непобедимым” это, безусловно, безделка (если не сказать — поделка)…»{180}

По каким-то причинам Стругацкий не смог (или не захотел) увидеть в «Маске» то, что будет занимать его самого через 20 лет. Ведь первая повесть С. Витицкого (псевдоним Бориса Стругацкого) «Поиск Предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики» будет посвящена той же проблеме…

Сам Станислав Лем в предисловии, обращенном к читателям журнала «Химия и жизнь” (в котором в России печаталась «Маска»), писал так:

«Вопрос, который поставлен в повести, можно сформулировать следующим образом: если искусственное существо сконструировано так, чтобы выполнять определённое задание, к которому принуждает его программа, введённая в его мозг, то может ли это существо полностью осознать своё назначение как вынужденное действие, обусловленное программой, и может ли оно взбунтоваться против этой программы?

Вопрос вполне практический, поскольку касается поведения кибернетических устройств, которые, несомненно, будут созданы людьми в будущем. И этот вопрос я решаю в духе указаний кибернетики, согласно которым любое устройство, способное к активным действиям по определённой программе, не в состоянии достигнуть полного самосознания в вопросах о том, с какой целью и с какими ограничениями оно может действовать. Если выразиться ещё точнее, то речь идёт о проблеме автодескрипции конечного автомата, то есть, пользуясь традиционным языком, — полного самопознания им своих психических процессов…»{181}

30

В октябре 1974 года Станислав Лем ещё раз побывал в Западной Германии.

Из Франкфурта он отправил Майклу Канделю пространное и откровенное письмо, снабдив его следующим предупреждением: «Прошу Вас считать всё здесь написанное конфиденциальным, то есть прошу Вас не использовать это всё публично со ссылками на личности, места и т. п. Мне очень хочется опять вернуться к вопросу жизни в тоталитарном государстве…»

И он вернулся. И в альманахе «Шаги в неизвестное» напечатал ещё одно замечательное «воспоминание» знаменитого звездопроходца И иона Тихого — «Профессор А. Доньда».

Небольшой (30 страниц), но очень насыщенный текст.

Профессор А. Доньда, вся жизнь которого до этого состояла из беспрестанного чередования случайностей и ошибок, совершает поистине гениальное открытие: предсказывает возможность превращения информации в материю\

Невероятно смешная история, невероятные нагромождения нелепиц, тем не менее во всём этом были отражены типичные реалии нашего времени, и в частности, судьба самого писателя. Вот, смотрите, как бы говорил Лем, вы не поверили профессору Доньде лишь потому, что заранее налепили на него ярлык шута, не прислушались к его предупреждениям, — и результатом стал откат всей нашей земной цивилизации на пещерный уровень. И точно так же вы не слушаете того, что говорю я (писатель Станислав Лем. — Г. П., В. Б.) лишь потому, что вы считаете меня фантастом, выдумщиком сказочек для детей.

Позже, в предисловии к сборнику «Мегабитовая бомба», Лем писал:

«Несчастным и странным желанием судьбы стало то, что большинство из нафантазированного мною часто воплощается в реальности. В рассказе “Профессор А. Доньда” я позволил себе предсказать, что “бесконечно много информации может действовать непосредственно, без помощи каких-либо устройств”.

Об этом говорилось на семидесятой странице сборника.

А уже на следующей странице я написал: “Когда информация исчезает, появляется материя”. Результатом стало утверждение: “Bing Bang theory? Как возникла Вселенная? Ну да, в результате взрыва! А что взорвалось? Что мгновенно материализовалось? Информация материализовалась — согласно закону равновесия. Из информации возник Космос!”

Сам я в это не верил, но написал, ибо это можно было представить.

В моём рассказе из информации возникает Микрокосмосёнок, представляющий собой по законам нашей физики (на странице семьдесят седьмой) особую форму небытия, а именно небытие повсюду плотное, полностью ничего не пропускающее. Этот, как его называет герой рассказа, “космососунок” является вселенной, полностью похожей на нашу, то есть он уже содержит туманности, галактики, звёздные скопления, а может, даже планеты с зарождающейся на них жизнью. В заключение профессор говорит: “…теперь для книги философских течений я напишу последний недостающий раздел, а именно теорию бытия”. То есть речь пойдёт о рецепте космопроизводства.

Номер журнала “New Scientist” от 30 января 1999 года открывается статьёй известного физика Пола Дэвиса, который (правда, с вопросительным знаком) утверждает, что вселенная является проделкой первоначальной информации, причём материя — только что-то наподобие миража. Но этот учёный завершает свой текст вполне серьёзными (а не выдуманными мною двадцать с лишним лет назад не совсем серьёзными) словами: “Если информация действительно должна заменить материю как самая первейшая субстанция Космоса, то нас может ожидать большая награда. Одной из самых старых проблем бытия является его двойственность, возникающая между душой и материей. С современной точки зрения мозг (материя) рождает мысли (ментальную информацию). Никто не знает — как, но если материя является всего лишь формой организованной информации, то тогда и сознание уже не так таинственно, как нам казалось”.

Не верю в то, что плод моего фантазёрства явился результатом прикосновения к окончательной истине бытия, и также не верю в окончательную первородность концепции известного физика. Всё, наверное, намного тривиальнее и проще. Водоворот наших, то есть человеческих, идей действительно очень велик, но всегда имеет границу, поскольку всё-таки не является бесконечным. Его комбинаторная мощность, как мне кажется, должна подчиняться какой-то ещё одной, ещё неизвестной нам закономерности. Поэтому мысли, а также идеи, выскакивающие из варева человеческого разума, наподобие горошин в кипящем гороховом супе, иногда друг с другом сталкиваются, как будто такая их встреча была чем-то предопределена. Ни английский физик не знал обо мне, ни я, до появления в этом году упомянутой выше работы, ничего не знал о нём и о том, конечно, что мои предположения могут через четверть века войти в список важнейших гипотез из области точных наук!»{182}


Загрузка...