ГЛАВА 49


Капитан Заварзин жил. Впервые за долгую нескончаемую муку последних месяцев нафаршированных процедурами вливаний, уколами, заборами и переливаниями крови и костного мозга, все учащающимися приступами, рвущими внутренности боли – он существовал без нее.

Он гладил пальцами снежно-прохладную холстину скатерти, отламывал хлеб и макал его в сметану, смаковал во рту прожаренную со шкварками и луком картошку, наслаждаясь ее давно забытым вкусом. Орошал иссохшие стенки гортани терпкой, ароматной вязкостью домашнего, черносмородинного, с мятой мелисой, вина.

Он благостно вкушал соединённость перца, помидоров, огурцов в салатнице. И все это без боли. Без пожирающей тоски. Он восседал на стуле в эманации покоя, излучаемого стенами дома, в недосягаемой, казалось, теперь ни для кого обители своей, куда еще два дня назад не было возврата.

Парень Евген с его руками перекрыл пути живущей в теле хищной боли, он перекрыл ей доступ к голове, которая теперь запущенно, пустынно отдыхала, покачиваясь, плыла в зыби прошедшего. Руки парня, ослабили, вдобавок, истерзавший его в ночи статус рогоносца. Эта мука скукожилась и затаилась, втянувшись отростками в собственное тулово и, пребывало там, в замаскированной норе-засаде. Лишь изредка выметывалась оттуда жгучими щупальцами – когда он поднимал глаза на Виолетту.

Жена сидела напротив, опустив глаза. Переодетая. С узлом волос на затылке, с армейской тугостью и аскетизмом стянутый шпильками.

Он жадно впитывал уют, выстроенный ею. Жена молчала. И тяжкая увесистость их общей немоты гнула ее к земле.

Наконец он отложил вилку. Откинулся на спинку стула, поднял глаза. Сказал:

– Все так, как ждал. Спасибо.

Виолетта дрогнула. Втянула воздух в себя, набрякшую тоскливой виноватостью, задышала.

– На здоровье, Николушка.

– Как твоя секция?

– Готовимся к первобле (она соединяла воедино машинально, как было принято у них, размазанное «первенство области»). Танюшка с Верой работают по мастерам. Остальные пока по первому разряду. Двоими, может быть, проскочим в сборную.

– Проскочите, – сказал он, – вам не впервой.

– Что… в госпитале, Николенька? – Она собралась с духом освобождаясь от набрякшей в ней панической тревоги. Он не ответил. Метнулась, было, прорываясь к языку исповедальная правда. Но он застопорил ее, загнал во внутрь – зачем? И обессиленый этой работой, выпустил наружу лишь обессоченно– нейтральное, как им предписывалось:

– Все лечат… вот отпустили на побывку. В семь заедет агроном, обратно отвезет… через…

Взглянул на ходики, рубившие маятником секунды на стене:

– Через два часа.

И вдруг осознал: это его последний рубеж. За которым предсмертный срыв в стерильность больничной клетки, блескучий, хищный лязг инструментов о стекло, белесые намордники врачей, защитно-металлическая серятина простеганных свинцом халатов, отгородивших свои, врачебно-чистые тела от их, излучающе-нечистых. И – тайная аскеза погребения его останков на госпитальном кладбище.

Неожиданным болотным пузырем вдруг вспучилось и лопнуло в который уж раз видение в памяти: хлестнувшая белесой плетью по холмам по необъятности лесостепного размаха вспышка. И хотя все они, скрючившись в траншее спинами ко взрыву, закатанные в бетонную незыблемость армейского приказа угнулись противогазовыми головами в землю – вселенская, слепящая стихия атомарного распада на четырехсотметровой высоте пронизала окопный бруствер, бревна, пятисантиметровый плексиглаз, ударила сквозь затылочную кость черепа, сквозь мозг – в глазницы. Взвихрила там фосфоресцирующее свечение.

И затем – утробный долгий рык, вспоровший бездонные глубины атмосферы. Неведомый вселенский Голиаф, сожравший ночью звезды и луну, переварил их и теперь рыгнул слепящую отрыжкой. Треск разодрал весь небосвод, содрогнулась, подпрыгнула земля на сотню километров вокруг. Подброшенные ею, барахтаясь в траншее, они вставали на карачки, садились в животном ужасе, втягивали головы в плечи.

Сзади, за спиной, с гудящим ревом что-то надвигалось. Тугой, спрессованной волной шарахнуло по брустверу и срубам ограждения. Гагачьим пухом подхватились и унеслись дубовые, в обхват колоды огражденья. Истошно визгнула, распалась на клочки и хлестко брызнула ледышками осколков в воздух трехтонная пластина плексигласа.

Над головами проносились в трескучем гуле ободранно-бескорые стволы, колеса пушек, кузов студебеккера, избяные крыши, осмоленные тушки баранов.

На трехметровой высоте, с утробным хрипом, с задранным хвостом пролетела корова, объятая протуберанцами огня. Немного погодя пылающей россыпью пронеслись птичьи факелы: жертвенным экстазом полыхала стая грачей.

Спустя секунды на край их траншеи налетел и тупо врезался обугленный шмат плоти. Завис на земляном угольнике, сполз вниз к людским ногам. Еще живая, дергалась в конвульсиях, скалилась лиса. На теле догорали шерсть и мясо, сквозь спекшуюся протоплазму черно-красных мышц кричала белизна костей. Изломанные ребра торчали зазубринами из грудины.

Три взвода накануне прочесывали Тоцкий полигон: с миноискателями собирали снаряды, мины, гранаты, оставшиеся от Николая II, взрывоопасный мусор с милинитом. Набрали ржавых железяк три кузова, попутно оттесняя с местности вольготно расплодившееся зверье: медведей, кабанов, лосей и лис, давно привыкших и к учебной, пулеметной трескотне, и к взрывам. Согнали с мест. Но не надолго. Почти вся живность перед взрывом возвратилась к привычным лежбищам, к охотничьим и кормовым своим угодьям.

…Свистящий штормовой нахрап стихал. И он, комвзвода хим-радиационной разведки, капитан Заварзин развернувшись, приладил к глазам бинокль. С двухсотметровой высоты холма осмотрел местность.

И не узнал ее. Всего лишь пятнадцать минут назад внизу петляли в зеленях кустарников и трав венозные зигзаги речки. Ее не стало. На серо-черном пепелище ощерилось камнями высушенное русло. Расплесканная по берегам вода бесследно испарилась, лишь в редких омутах остаточно бурлил парящий кипяток. Гора Тоцкая в двух километрах, только что укрытая пышной шубой векового бора под самым эпицентром взрыва – вдруг облысела. Лес тоже испарился, вершина вздулась над землей циклопно-голым черепом покойника.

С оторванною башней валялся вверх гусеницами тяжелый танк. Стволы 76 миллиметровых пушек оплавлено согнулись, зависли скрученными хоботами. Тяжелые блиндажи под ударом миллионотонного молота сплющило и разметало. Бетонные коробки ДОТов по крыши вогнало в землю.

Он приподнял бинокль и, бешено, панически колотящее в ребра сердце, враз оборвалось. На безмятежном ультрамарине небес чудовищно раздувался в пол неба шар. Поодаль, справа от него впаялся в небо диск – тарелка. Висела недвижимо, отсвечивая тускло-серым блеском серебристого металла. Время от времени по ней пробегала зыбь, напитанная фиолетово-рубиновым накалом.

Шар разбухал утробно красноватой плотностью спрессованного мироздания. На нём все резче и отчетливей подобно скульптурной лепке, проступал рисунок… потом еще один… сразу несколько.

Мозг капитана, память, натасканная когда-то в изостудии, воспаленно, на пределе пульсировали, вбирали чудовищную фантастичность происходящего. Барельефы, вплавленные в гигантскую, круглую сферу на небе, обрастали узнаваемым понятным смыслом: лицо человеческого голиафа в шлеме…рот чуть приоткрыт, в нем белизна зубов, взгляд – в небо над собой. Набухла на щеке лиловая слеза, дрожащая под ветром. Рядом с головой – сфинкс, дальше – пирамиды, воткнувшиеся идеально правильными пиками в бирюзовость бездны: одна, другая, третья – более десятка. За ними – морда обезьяны…или льва с прижатыми к башке ушами – перед броском к добыче. Справа от него – рельефно четкое скопище кубо-цилиндрических зданий, архитектурно слепившихся в пентагональную структуру, с безукоризненно прочерченными пятью гранями. И, наконец, две мужские фигуры в скафандрах и шлемах, с приветственно поднятыми руками. Они салютовали крылатому диску, парящему меж ними.

Что-то темное какой-то вытянутый сгусток мазнул левый край бинокулярной сферы. Заварзин сдвинул линзы: слева от шара застопорило хищный бег, зависло еще одно тело: черно-светящаяся сигара. Из нее вырвался слепящий луч и уткнулся в шар. Спустя секунды шар стал деформироваться, бурлить, взбухая изнутри тугими, гейзерными клубами. Искривлялась графическая четкость лепки на нем: лицо плачущего голиафа в шлеме и морда льва растягивались, плющились, теряя выпуклость. Изгибались, теряя графическую четкость, монументальные пирамиды. Шар деформировался в Нечто…Он обретал осмысленное выражение… наглой морды! В нем образовались лоб, губы, подбородок. Из прорезей гляделок, из ноздрей, ушей и пасти змеино – быстрыми языками выхлестывали молнии.

Нависшая над горизонтом образина явно растягивала в дьявольской ухмылке щеки.

Клубящаяся над самой землей непроницаемая мгла из пепла с пылью закручивалась в острый штопор, вздымая к небесам обломки бревен, листья, землю, пыль. Острие штопора тянулось ввысь, к гримасам скоморошьей хари, росло гигантским шпилем. Шпиль дотянулся и воткнулся в подбородок морды, образуя гриб.

– Товарищ капитан! – истошно надрываясь заорал над ухом помкомвзвода – она… оно… лыбится… а?! З-зар-раза… ей смехуечки в этой катаклизме, а мне штаны отстирывать… дак где?! Речушка испарилась на хрен!

– Закройте рот, Козюлин! – нетерпеливо выдохнул Заварзин:

– А че?! – скуляще взвыл сержант. Его трясло. И рот решительно не закрывался.

– Корова залетит!

– Кака корова?!

– Така! – свирепо рявкнул, передразнивая, капитан. – Паленая с хвостом.

Он прокручивал еще и еще раз в памяти увиденное, запоминал, делал свою военную работу.

…Отходил от из липкого, много лет не отпускавшего кошмара, Заварзин. От веселья сатанинской морды. Дрожали руки, загнанно колотилось сердце.

– Николенька, да что с тобой?! – пробился к слуху панический вскрик жены. Заварзин огляделся. Стол, скатерть, сковородка, картина Айвазовского на стене…графин с вином. Миротворящий мягкий свет под абажуром. Покой, уют. Он дома!!

«Господи, если ты есть, спасибо за подарок. А почему, если ты есть? Ведь ухмылялась, ржала сатана над гибельным творением своим: ошпаренными радиацией человечками под нею, над вздыбленным и взрытым мирозданием!».

И эту сатанинскую ухмылку, шепотком стократно подтверждала потом мордва и черемисы в поселках Северный и Маховка, те, кто тайком пробрались к своим домам после выселения.

«Но если была Сатана, то есть и Он…есть Бог!» – обрушилось вдруг на майора. Он существует, ибо кто еще сотворил ему подарок напоследок, о котором и не мечталось, кто подослал бы парня в ночь, чтобы засеять неприступную для чужих его кралю…занести в дом на руках самого дистрофика – калеку, убрать на время боль.

Теперь будет кому попросить у Виолетты: «Мам, расскажи про папу!»

Он вдруг торжествующе осознал, что вот этом смысл всей жизни. Награда за все оставшееся. Едва приметно дрогнули в улыбке губы мужа. Но жена заметила.

– Что… что, Николушка?

– Пошла бы ты сегодня в церковь. Я как…отбуду, ты и сходи.

– Зачем, Николенька? – Она ни разу не ходила в храм.

– Зачем все ходят? Прощения попроси.

– За что?

– За блуд. Что зачала ребенка – это благо. Однако зачинали в блуде. Свечу не погасили. При воплях, в свинячьем хрюке кувыркались, за это и повинись.

Ее трясло. Не бил упреками муж и не казнил надрывом. Измотано и деловито наставлял перед отъездом.

– Я сделаю все, как ты велел – прошенная, она не вытирала слез, панически боясь спугнуть невесомую паутинчатость драгоценного лада, едва соткавшегося между ними. Щемило, надрывалось сердце в предчувствии: последнего лада?!

– Значит, сходишь…

– Схожу и на коленях вымолю прощение, защиты попрошу Николеньке – сыночку… у нас… у тебя будет Николенька, а если дочка – Никой назовем.

– Он глянул на часы.

– Стели. Пойду на воздуха, курну. Потом хотя б часок вздремнуть. Устал.

…Она стелила постель, неистово прокручивая в себе предстоящее: как обнимет, обовьет, вольется нежностью в родное, иссушенное болезнью тело – если позволит. Только бы позволил! Вымолить прощение исступленной лаской, покаянием и убедить, что ей никто не нежен, никто не будет нужен кроме него!

Муж сидел на крыльце: ходячая бесплотность, обтянутая обвисшей офицерской формой. Память с бухгалтерской, дотошной въедливостью прокручивала встречу с маршалом. Почти два часа их возили на БМП. Свинцово-бронированная черепаха ползла по искореженному, испепеленному адским пламенем полигону, где под колесами хрустело и лопалось то, что устояло в этом пламене: коровьи и кабаньи кости и рога, надолбы, оплавленный, закостеневший алюминий солдатских котелков. Придавленные мертвым, пепельным ристалищем мозги уже отказывались что-либо запоминать. Тогда их, наконец, повезли на отдых в бункер. Там исхлестали струями душа и облачили в тяжело-серые, пропитанные свинцом простыни, отгородив от остального мира и людей.

Им дали по три каких-то бурых плитки и по кружке бордового вина. И вот теперь, как то сразу осоловев и затихнув, растекалась вся команда Заварзина разжиженной плотью по креслам, похрустывала плитками, прихлебывая терпкое вино.

Слепящей, устойчивой надежностью колола глаза двухсот– свечевая лампа под бетонным потолком бункера. Он защищал их тела от смерча радиации, что невидимо ярился над ними.

Бесшумно отлип от стены и стал уползать в черноту квадрат стальной двери. Когда уполз, через него шагнула в бункер, пригнувшись, кряжистая фигура. Распрямилась, плеснув в глаза радужным соцветием орденских планок на кителе и золотом погон. Они вскочили, разом задохнувшись: стояла в бункере легенда всей войны. Высился пред их хмельными телесами в простынях сам маршал Жуков. Всмотрелся, стал ронять литые слова:

– Товарищи сержанты, старшины и офицеры! Благодарю за воинскую доблесть и за службу.

Выслушал ликующий и слитный вопль из глоток:

– Служу Советскому Союзу!

И, обводя гипсово-простынный строй взглядом, сказал надтреснуто, устало:

– Присядем, что ль, сынки.

Присели, вбирая в память первый и, наверное, последний раз овеянный славой облик человека, который доломал, догнул войну в их славянскую пользу.

– Ну, кто что видел и запомнил. По порядку. Сначала устно здесь мне, потом подробно в рапортах – взломал молчание маршал.

…Он слушал сержантов и старшин, несших ему мозаику атомного апокалипсиса: потекшие металлом танки и пушки, с провисшими хоботами дул, ощеренное камнями русло испарившейся реки, летящая по воздуху корова, безлесая обугленность горы, ДОТы, вдолбленные в землю по крышу.

Он представлял все это, неотступно держа в памяти то, что перепахало душу более всего: пульсация от пентагонального сооружения на шаре. Было это, иль не было? Почудилось ему, смотрящему в бинокль? Теперь об этом может рассказать лишь капитан: он находился ближе к взрыву на два километра и должен был все видеть, а значит подтвердить иль опровергнуть факт пульсации.

Тогда, при взрыве, рядом с ним дергал локотками свежеиспеченный министр обороны Булганин. Опустив Цейс, потрясенно всхлипывал, терся о каменный бок маршала-отставника:

– Георгий Константинович… вышло… а?! Это тебе не цирлих-манирлих со взятием Берлина! Теперь таких берлинов с десяток раздолбаем, если надо! Теперь утрется НАТОвская шваль!

Жуков смотрел в бинокль, молчал, фиксируя один, затем второй зависшие аппараты в небе, по бокам разбухшей плоти шара.

…В бункере зависла тишина. Доклады кончились.

– Капитан Заварзин, у вас есть что добавить? – наконец подал голос Жуков.

– Так точно, есть, товарищ маршал – Заварзин вставал с усилием разгибая колени, будто песок насыпали в суставы.

– Сидите. Что именно?

– Слева от шарового образования после разрыва в небе появилось инородное, овальное тело. С металлическим блеском. После чего на шаре стали проявляться барельефные рисунки: голова в скафандре, пирамиды, сфинкс с головой льва или обезьяны, пентагональное сооружение. оно пульсировало светом, Потом справа появился еще один аппарат и шар стал принимать очертания лица…

– Вот что, командир, – поднял голову, уперся в Заварзина ледышками глаз маршал. – Отпусти бойцов на отдых, награды получать. Им сказки про всякие рисунки неинтересны. Все свободны, кроме капитана.

Когда закрылась дверь за вышедшим последним, Жуков поднялся. Прохаживаясь грузно вдоль стены, похрумкивая сапогами, глянул искоса, пытливо и цепко:

– Пять лет учился в изостудии при школе?

– Так точно.

– С пользой?

– Да вроде бы хвалили.

– Хвалили, значит…проверим. Изобразишь все в точности в деталях – награду спустим максимальную. На грудь и на погоны.

– Что именно изображать?

– Все то, что кувыркалось в небесах. И эти самые…картинки на пузыре воздушном. И морду, в кою потом шар преобразовался. Осилишь?

– Сколько у меня времени, товарищ маршал?

– Сколько запросишь.

– Три часа, – прикинул, ухнул в омут решимости капитан, подрагивая в подмывающем азарте.

– Добро. В 17.00 за тобой заедут. И никому! Кроме меня. Ни языком, ни сном, ни духом, про то, что видел. Фотографии не получились, засвечены все пленки.

– Слушаюсь, товарищ маршал.

– И постарайся сынок. Больно много дел государственного калибра в том шаре запаяно. Теперь про самое главное: пентагональное сооружение на шаре. Подробней можешь о нем?

– Оно пульсировало, излучало свет толчками, товарищ маршал, как будто…

– Стоп! Все. Иди, работай.

«Значит было. Не показалось ему».

Тяжело загнанно металось сердце в груди: отныне начинается отсчет иных времен, иных событий для Отечества, для детей и внуков его.


Они разошлись. Один рисовать. Второй, нещадно давленный войной, легендарной славой и хищной завистью бездарной сволочи, остался сопоставлять и связывать все воедино. Он видел японскую кинохронику о живых трупах. Хиросима и Нагасаки явили потрясенному миру этот островной вид хомо-сапиенса: люди выжившие в атомном взрыве. Он еще ходили, разговаривали, ели. Но в каждом из них счетчик Гейгера неумолимо рубил минуты и часы, укорачивая срок оставшегося бытия. Ускоренно разрушались лейкоциты в крови, разжижался в мертвенную слизь костный мозг.

Офицер, который должен войти к нему, причислен был своей судьбой именно к такой категории. И обречен на муки предназначенной ему кончины.


– Садись, майор – сказал маршал Жуков вошедшему капитану, давя в себе сосущую гадюку– жалость, не позволяя ей свиться клубком спазма в горле. Предупреждая вызревшую на лице Заварзина поправку, повторил – майор ты, сынок, уже майор.

Заварзин сел.

– Справился? – спросил Жуков.

– Так точно, товарищ маршал.

Заварзин положил на стол четыре рисунка. Общий вид разбухшего после взрыва шара в небе, к коему подсасывалась грибовидная нога с земли. На остальных трех рисунках плотной барельефной лепкой впаялись в шар зафиксированные изображения: X-DRON – добытчик минералов, голова в шлеме, пирамиды и пентагональное сооружение, склеенное из архитектурных сегментов – все то, что осталось от явления к Жукову Гильшера и намертво впечаталось в принесенные им фотографии еще тогда, 46-м году.

– Ма-ас-тер! – Изумленно выдохнул Жуков, пораженный точностью рисунков – золотая рука у тебя, сынок, и память на диво. Может, маху ты дал, когда надел погоны.? Тебе бы художником быть.

Было не до выбора, товарищ маршал.

– Еще раз подробнее расскажи о Пентатроне (лишь двадцать лет спустя уже перед самой смертью ему обозначили феномен Пентатрона: фотонно-нейтринный генератор).

– О чем, товарищ маршал?

– Вот это здание, пятиугольник, ты говоришь пульсировал излучением?

– Так точно. Прерывистый, пульсирующий зеленоватый свет. В бинокль, хорошо было видно, как эта штука испускала импульсное излучение.

«Ему не увидеть последствия нашей победы… которая свершилась и полыхнет фотонной вспышкой с Пентатрона через девять лет» – алмазом по стеклу взрезало память маршала.

«Через девять лет»: 46-й – 54 –й, нынешний. Энлиль сейчас водил этим алмазом – Энлиль!

Все выстроилось. Все стало на свои места – он в этом убеждался потом до самой смерти. Едва переварив победу в 45-м, хрипя и задыхаясь, они рванулись в новую, навязанную им «Статус– КВОтой» гонку: за лилипутский выход человечка на орбиту и создание ядерного оружия.

И «победили» в этой гонке – сегодня над их головами, над истощенным людом, запряженным в железную колесницу индустрии, хлестнул бич опытного взрыва. Шар вздулся над СССР, обжорно чавкнув, проглотил космическую миссию человека – бога. Перед мордой славянского осла все это время недосягаемо маячила красная морковка коммунизма, на окровавленный и жертвенный алтарь которого был брошен и растерзан в братоубийственных войнах творческий потенциал и интеллект нации, всосанные гонкой вооружения, были истреблены лучшие.

Потом «слепые поведут слепых»: сначала местечковый недоумок малоросс – великороссов. Затем в «поводыри» впряжется бровастый люмпен-гегемон. Ему на смену явится Иуда – меченый, за ним – ссыкун беспалый, обметанные все тифозно-советниковой сыпью кучерявых и картавых. И все они, не озаренные и не способные подняться к вершинам Духа, к жречеству, подверженные облучению Пентатрона, запустят под рубаху «развитого социализма» паразитарно вшивую орду Сионо-SSоидов и содомитов из «Статус КВОты». Которая уцелела и спаслась от чисток Джугашвили холуйской мимикрией советизма.

– Ну вот и все, майор. Благодарю за службу, – сказал маршал. Уперся в Заварзина взглядом больного, изработанного мерина. Снял золотые часы с руки.

– Возьми, сынок, на память от меня.

Достал, раскрыл картонную, выстеленную сафьяном коробку с пистолетом.

– И это для тебя. Здесь гравировка на твою фамилию. Подарок от маршала Жукова.

Заварзин принял драгоценное подношение. Толкалось в грудь, выламывалось сердце, полыхали щеки.

– Служу Советскому Союзу! Разрешите вопрос, товарищ маршал, один всего вопрос…

– Ну разве что один.

Он ожидал вопрос про итог всей химразведки на территории под взрывом: сколько всем побывшим там осталось доживать. Ожидал и панически боялся, поскольку врать не научился. А на правду не поворачивался язык.

Но с величайшим облегчением услышал.

– Вы ведь откуда-то знаете обо всем, что появилось на шаре? Что это было… Кому предназначалось?

– Нам, майор, всем нам, коренникам России: славянам и мусульманам предназначалось. И ты помог все это донести в точности.

Он знал теперь, что говорил. И здесь над взрывом, в который раз схлестнулись божественные воли двух Архонтов. Тянули колымагу человечества две тяги: лебедь со щукой в разные стороны тянули с нечеловеческой, неугомонной силой, куда смехотворно гномиковым усилием вплелись потуги рачка Жукова.

Энки напомнил всем про СТАТУС – КВО Сварога, изобразив на взрыво-шаре итог всей департации клана Энлиля. И с вековой, отеческой заботой оповестил непутевого вассала – маршала, а через него все государство: вновь в предназначенное время возбудился Пентатрон. Опять пульсирует фотонно нейтринный генератор, чьей бедоносной копией – нарывом вздулся на американском континенте Пентагон.

Опять пульсируют фантомы Зла, готовится в который раз истерзанному государству неведомая галактическая пакость. Фотонно-нейтринные импульсы теперь зомбируют, рыхлят мозги оставшихся, и далеко не лучших потомков Богумира, Ария-Оседня, чтобы засеять их.

Чем в этот раз? И может быть успел бы рассказать Энки и посвятить в конкретику истребительного Зла. Но, как всегда, чертом из табакерки выпер братец и все разрушил. Явил взамен реальной информатики на шаре, ухмылку SS – рожи. Теперь догадывайся, сторожи, противодействуй Посвященный, коли сможешь. Ищи, нащупывай то, не зная что.

– Иди, майор. Был бы твоим отцом– сказал бы: женись, сынок, да поскорее. И торопись с детишками. Больше того, что сказал, сказать не могу. Лечись. За вас теперь возьмутся лучшие в стране врачи.

Жуков замолчал. И повинуясь неодолимому порыву, обнял офицера, покашливая прочищая горло: провожал служивого в последний, невозвратный путь.

Он многое бы теперь отдал, чтобы вот так же прижать к себе того, сержанта – недобитого, прибывшего с сибирским пополнением к Москве в 41-м. С годами все нестерпимее, болючей язвой набухали в нем события в Тамбовщине, где молодой, остервенелый, кромсал он саблей, пулеметом лучших: крестьянскую, родимую по крови «говядину», с дрекольем и вилами вздыбившуюся на комиcсарно-кожаную власть.

Кто их тогда втравил в братоубийственную бойню?! Не тот ли самый Пентатрон?!


Загрузка...