Всю ночь ребята проспали на берегу, завернувшись в рваную рогожу. Степка проснулся от карканья воронья, от людских криков, от топанья ног. Вскочил, протер глаза. Полное утро. С той стороны реки, безлюдной и седой от полыни, повевало свежим ветерком. А здесь, на берегу, горячее солнце уже нагрело землю и припекло голову.
Мимо рогож, на которых еще спал Суслик, пробегали ребята, трепаные, мазаные, с палками, с баграми.
— Как спали? Что во сне видели? — орали они хором. — Эй, гляди, одному голову собаки отъели!
И тыкали палками в Суслика.
Суслик спал, зарывшись головой в мочалу, прижав к груди скорченные пальцы и вытянув худые, заголившиеся ноги.
«Разоспался, как дома, — подумал Степка и на одну короткую минуту вспомнил мать. — Что она там? Поди, по дворам мотается: „Где Степка мой?“»
Эх, жалко мать!
И, чтобы больше про это не думать, поскорее растолкал Суслика, и оба, немытые, нечесаные, отправились в поход.
Впереди ныряли в глубоких колеях татарские арбы. Овинами качались на них огромные скирды сухой соломы. По обеим сторонам дороги, поднимая желтую пыль, шли люди. Кто босой, кто в опорках на босу ногу, кто в сапогах-бахилах по самый пояс.
— На город сворачивай, к баракам! — загудели голоса.
Город показался сначала сверкающими на солнце золотыми маковками каменных церквей и желтыми полумесяцами татарских мечетей, потом бахчами с высокими пугалами на шестах и щелистыми заборами деревянных домишек.
На перекрестках попадались полосатые будки, такие же, как Ларивошкина, и все раскрыты настежь, все пустые. Вот блеснула речка. Степка обрадовался: совсем как Шайтанка. А глядь, не то: Шайтанка — та прямо-прямо идет, а эта, как вор, вильнула вдруг в сторону — и нет ее.
Потом пошли каменные дома, даже получше Юркиного. У Енгалычевых один низ каменный, а верх деревянный. А у этих и низ и верх каменные. Видать, большие богатеи живут. И, видать, боятся бунтовщиков. Двери во всех домах заперты, а ставни болтами приперты. Даже собачьего лая не слышно. Точно вымерли все в этих домах.
Ребята повзрослее стучали палками в закрытые ставни и кричали:
— Эй, золотопузики! Выходи на улицу!
«Надо было и к Енгалычевым вчера так постучать, — думает Степка. — Не догадались! Вот досада!»
Из калитки какого-то дома высунулась баба с ведром и, оглядываясь на двор, сказала ребятам:
— Не ходите в ту сторону, ребята, стрелять вас там будут. Вчера солдатню гнали к губернаторскому дому. И казачишек сотня проскакала… Вертайтесь лучше домой к матерям.
Степка и Суслик поглядели друг на друга.
Но тут вмешался какой-то долговязый парень в рваном азяме:
— Полно тебе, мамаша, на ребят страх напускать. Мы ихнюю солдатню народом задавим.
Он отпил воды и, утеревшись засаленным рукавом, весело сказал:
— Ну, а если и стрельнут? Не всякая пуля в кость да в мясо — иная и в поле. Пуля — она дура. Так-то вот, мамаша.
И Степке стало весело после слов долговязого.
Зашагали дальше. Каменные дома скоро кончились. Опять пошли окраинными улицами, мимо деревянных домишек, таких же стареньких, перекошенных, прилепившихся друг к другу, как в Горшечной слободке.
Теперь все примолкли и прибавили ходу.
«Должно быть, уже близко», — догадался Степка.
Впереди была степь, нагретая солнцем, поросшая сухой колючкой.
А бараков все нет и нет.
Вдруг долговязый махнул башкой куда-то в сторону.
— Вот она, морилочка!
И старик с палкой, шагавший подле ребят, кивнул туда же и сказал, вытерев пот со лба:
— Ну, пришли.
Ребята глянули, куда показывали старик и долговязый, и увидели вдалеке, за скирдами прошлогоднего камыша, забор из деревянных кольев. За забором поблескивают желтыми бревнами верхушки построек, крытых листовым железом.
Вот они, бараки. И народ туда валит со всех сторон.
Степка и Суслик, обгоняя идущих впереди, побежали к баракам.
На барачном дворе уже шла работа.
Одни подрубали топорами столбы, на которых держался забор, другие срывали железные запоры с дверей барачных сараев, третьи распарывали рогожные кули и выбрасывали из них пузырьки, коробки, банки.
Как под лапами огромного зверя, трещала деревянная обшивка бараков, хрустели раздавленные стекла.
Люди с короткими баграми, заткнутыми за пояса — рыбаки, должно быть, — бегали по двору и командовали, перекрикивая треск и звон:
— Расчищай дорогу! Освободи место! Из морилок народ выносить будем!
Степка и Суслик без толку мотались по двору. Какая же нам работа? Нам за что браться? Где же тут дядя Ваня?
А дядя Ваня стоял на ящиках посреди кучки плотников и что-то выкрикивал. Степка слышал только отдельные слова.
— Люди бунтуют… Совести в вас нет… Против своих идете… Против народа… Да что же вы, братцы?
Плотники — все как на подбор, старики — в лаптях, в дерюжных фартуках, в войлочных шляпенках — испуганно жались к забору. Только один среди них, помоложе, поздоровее, был без фартука, в суконном картузе и сапогах.
— Да разве ж мы против народу? — откликались плотники. — Да господи боже ж мой… Ты вот с ним говори, с подрядчиком… Мы его струментом работаем…
И все, как один, показывали на мужика в картузе и сапогах.
— А что с ним говорить? Гоните его — и все тут!.. Не робей, братцы! Худое видели — хорошее увидим. Держись крепче друг за друга! Вот бараки кончим, к губернатору на Соборную пойдем.
Ему разноголосо отвечали:
— Пойдем! Отчего же не пойти? Все пойдем!
— Ура! — завопила орава ребят. — Ура! Багор-магор! Хухра-мухра!
И Степка с Сусликом тоже завопили:
— Ура!
Дядя Ваня слез с ящиков и строго сказал ребятам:
— Не ори без толку. Гони этого вот… чтобы его духу здесь не было.
И показал рукой на подрядчика в суконном картузе.
Мальчишки — русские и татарчата — окружили подрядчика и теснили его за ворота. А тот, пугливо озираясь по сторонам, шарил вокруг себя, собирая инструмент, и тискал его в ящик.
— Ну, давай, давай, чего копаешься? — наступал на него Степка. — А то вот!
— Ой, что вы, ребятки, или я турка пленный, что ли? Ой, сердце оторвалось в грудях!
Выпроводили ребята подальше от бараков суконный картуз, и опять прибежали к баракам.
А из бараков уже выносят холерных. Каждого на своей койке. За койками родичи идут, и плачут, и радуются. Еще бы не радоваться, — не чаяли уж увидеть. Кого фургонщики схватят, с тем уж навеки простись. И толпа расступается перед койками, дорогу дает. Все холерным кланяются, и все кричат:
— Наконец-то!
— Выручили, слава богу!
— Вот бы их благородия самих сюда!
И Степка кричал вместе со всеми: «Выручили! Выручили!» А сам все косился на койки: какие они — холерные?.. А они все в желтых халатах… Одни лежат носами кверху, не шелохнутся. Может, уже мертвые? Других корежит, трясет… Подойти ближе? Нет, ну их, боязно.
Как только койки вынесли за ворота, из окон бараков полетели тюфяки, белье, подушки, гробы. С треском и звоном разлетались о землю какие-то бутыли. Потом полетела форменная полицейская фуражка, а за ней — ее хозяин. Грузное тело тяжело шлепнулось на землю. А из окна высунулся дядя Ваня и прокричал вниз:
— Шалишь, кургузый! Наше дело правое! Говоришь, тут лечат? Не лечат, а калечат. Тебя бы так лечить!
Степка полез в самую гущу народа посмотреть, кого это дядя Ваня так отделал. И Суслик за ним. Да где тут увидеть! И не пролезть, и не протолкаться — назад отшибают.
А в другом конце двора какой-то здоровенный детина отбивался от толпы и все твердил:
— Православные, не по закону поступаете… Не по закону…
Кто-то в толпе крикнул:
— А ну, тащи этого законника! Лупи его, фараонова прихвостня!
— Да не тронь его — это пьяный дьякон. Ну его к бесу! — заступались другие.
Но дьякона куда-то потащили. Он валился на колени и вопил:
— Православные, не бейте. Ни при чем я в этом деле. И не дьякон я вовсе — певчий я архиерейский. Во! — И, вытянув шею, он показывал пальцем на кадык.
А дядя Ваня опять свесился из окна — разлохмаченный, потный — и кричит:
— Давай красного петуха! Жги морилку!
И, заметив в толпе Степку с Сусликом, приказал:
— Ребята, соломы, тряпок!
Бараки запылали, подожженные снаружи и изнутри. Над крышей поднялся столб черного, тяжелого дыма. Из окон, треща, рванулись огненные языки — и тучи искр полетели во все стороны.
— На Соборную! К губернатору! — кричали в толпе.
А на пожарных каланчах, на колокольнях сплошным медным гулом гудел набат: «Дон, дон, дон, дон!»
И всю дорогу, пока шли к губернаторской площади, гудел медный набат: «Дон, дон, дон!..»
Полукруглый, каменный балкон губернаторского дома выпятился на площадь своими пузатыми балясинами.
В двух новеньких черно-белых полосатых будках, стоявших по бокам у ворот губернаторского дома, городовых не было. Будки стояли настежь открытые. Ни казаков, ни солдат…
А народ валил и валил на площадь.
Долговязый парень в рваном азяме, тот самый, что про дуру пулю говорил, кивнул на высокий серебристый тополь и сказал ребятам:
— Лезь туда. Здесь потопчут вас. Серьезное дело начинается.
Степка нагнулся, подставил Суслику спину.
— Айда!
Суслик вскочил Степке на спину, и, цепляясь за ветки, спрятался среди листьев тополя.
— Лезь, парень, и ты, — сказал рваный азям. И подсадил Степку на дерево.
Тополь стоял прямо против губернаторского балкона. Степка забрался вровень с балконом, нащупал сук потолще, сел на него и, обхватив рукою дерево, глянул вниз.
По трем улицам, лучами сходившимся к мощеной губернаторской площади, сыпал народ. И, заполнив всю площадь, остановился на тесных улицах тремя черными рукавами, тремя застывшими людскими потоками.
— Губернатора-а! Эмму сюда-а-а! С Эммой желаем говорить! — кричали сотни голосов.
Все глядели наверх, на балкон, на закрытые зелеными ставнями окна губернаторских покоев.
И Степка тоже глядел во все глаза на балкон и слышал, как Суслик тоненько кричал над ним:
— Эмма, выходи!
Вдруг дверь на балкон отворилась и маленький старичок с большой серебряной бородой, выставив вперед увешанную медалями грудь, подошел к перилам. За ним, звеня шпорами, вышли офицеры. В эдакую жарищу, а все застегнуты, все в высоких воротниках. Старичок поднял кверху руку в белой перчатке и пошевелил пальцами.
Шум голосов отбежал от тополя, покатился назад и осел в черноте трех улиц.
Старичок наклонился через перила и сказал не тихо и не шибко, как в разговоре:
— Я губернатор. Свиты его императорского величества генерал фон Эмме. С чем пришли, ребята?
То ли этот обходительный голос так подействовал, то ли слова «его императорское величество», — но только все замолчали. Задрав головы, все глядели на свисающую через пузатые балясины серебряную бороду губернатора. Желтый солнечный свет, не шевелясь, лежал длинными полосками на полу балкона и короткими частыми полосками на перилах.
— Знаю. С горем пришли, — тем же тихим, участливым голосом опять заговорил губернатор. — Великое испытание послал нам господь. Болезнями нас испытует… Будем же уповать на милость божью. Купечество жертвует деньги на больницы. Власти придержащие денно и нощно о народе пекутся… Если обиды у кого есть на начальников, на хозяев, — подавайте жалобы. Лично мне. Господа офицеры, спуститесь вниз, примите жалобы.
И опять ни голоса, ни шороха.
Только офицеры на балконе звякнули шпорами и вскинули руки к козырькам. Все, как один. Будто их всех за одну веревку дернули.
Стоящий впереди других толстый, усатый офицер, с эполетами в бахроме, наклонился к губернатору и что-то сказал — одно или два слова всего. Слов не разобрал Степка со своего тополя, но зато ясно услышал, как губернатор выговорил: «Что-о? Бараки? Полицмейстера Бутовича?» — и круто повернулся к перилам.
— Так вот вы как! Бунтовать? Я вам покажу, как бунтовать. В тюрьме сгною!
И голос у него сразу другой взялся: крепкий, крикливый. Губернатор обвел глазами площадь, топнул каблуком — раз, другой, — а потом застучал часто, дробно, будто гвоздь вколачивал в пол. И гаркнул на всю площадь, как плеткой стегнул:
— На колени! Шапки долой!
Ни звука в ответ. Ни шороха.
И вдруг головы стали клониться. И картузы уже с голов ползут.
Вот-вот на колени брякнутся люди.
И вдруг голос. Один голос на всю площадь.
— Протри глаза, ваше благородие, лето нынче. Не шапки — картузы на нас.
Толпа будто проснулась. Те, что сгребли картузы, снова нахлобучили их на головы. И все разом зашумели, заговорили, закричали:
— Небось барчуков господь не испытует!
— Вашего брата, видать, и холера боится!
— Людей, как собак, хватаете!
— В бараках гноите!
— Зачем народ обижаешь?
— Калмыцкий человек мало-мало кушать нет!
— Чиво смотреть на яво борода!
— Шайтан!
— Сок![20]
И рук, рук вскинулось над головами — как камышовые заросли на ильменях!
И губернатор обе руки вскинул. Сжал кулаки и затряс ими.
Степка видел, как дрожала на его плечах золотая бахрома эполет, как шевелились его седые усы. И вдруг губернатор выпрямился, схватился за шашку, но сейчас же опустил руку и, ни на кого не глядя, ушел с балкона. За ним — раз-два, раз-два — промаршировали офицеры. А внизу уже слышалась команда:
— Стой полк!
— Марш полк!
Степка сунул два пальца в рот и пронзительно засвистел.
Над его головой свистел Суслик.
Но дверь на балкон снова отворилась, и оттуда — вот тебе раз! — два монашка вышли, безусые, безбородые. Ни на кого не глядя, они расстелили бархатную дорожку поперек балкона и замерли, не поднимая глаз. И сейчас же из губернаторских покоев вышел поп — прямой, гривастый, с грузным крестом на животе. Ступая по бархатной дорожке, подошел к перилам. Монашки стали по бокам.
«Архиерей, архиерей», — зашелестело внизу, и опять стало тихо.
Архиерей размашисто перекрестился и поднял над перилами балкона волосатые руки в широких рукавах лиловой рясы.
— Дети мои, — как из трубы, загудело на Степку, — пошто восстали на власть? Пророки учили: несть власти аще не от бога. Безбожники-зачинщики подстрекают вас на бунт. Смирите душу кротостью.
Под самым балконом кто-то громко рявкнул:
— У попа была соба-а-ака…
Но архиерей словно не слышал. Даже глазом не моргнул.
— …Не огорчайте всемилостивейшего монарха… — трубил он с балкона. — Наказание божие падет на главу непокорных. Ибо сказано в писании: зачем мятутся народы и племена замышляют тщетное…
— Паки и паки, съели попа собаки! — рявкнул тот же голос.
И над всей площадью загремело:
— Паки к паки, съели попа собаки.
В густом гуле пропал голос архиерея. Только волосатый рот его открывался и закрывался, и все поднималась его рука кверху, и все показывала куда-то на золотые маковки соборной колокольни, откуда, верно, должно было упасть наказание на головы бунтовщиков.
— Будя на небо таращиться! — кричали под балконом. — Улетишь!
Архиерей еще раз вскинул глаза к небу и, круто повернувшись, зашагал по бархатной дорожке в темные губернаторские покои.
Монахи, опустив головы в черных скуфейках, пошли за ним.
Тут оно и началось. Какой-то мастеровой, похожий на калмыка, скуластый, черноволосый — он стоял под самым тополем, — вдруг гаркнул поверх всех голов:
— Народы, расступись! Дорогу бревну!
И сейчас же, как просека в лесу, очистилась к губернаторскому дому дорожка, и желтый торец бревна показался на этой дорожке. И, как вчера, облепили бревно руки. Подняли. Раскачали.
— Получай сдачу. Раз, два, три — бери!
И в губернаторские ворота, как вчера в амбары — бах-бах!
Опираясь на плечи людей, над толпой приподнялся конопатчик Кандыба.
— Разрывай мостовую!
Миг один — и в балкон, в балясины, в зеленые ставни застучал серый булыжник.
И сейчас же в ответ булыжнику — цок-цок-цок! — орешками защелкало что-то о ствол тополя. От этих щелчков, как подрезанные, посыпались на землю ветки.
— Смотри, смотри, палят! — закричал сверху Суслик.
— Где, где палят? — Степка закрутил головой вверх, вниз, по сторонам… И вдруг увидел: с колокольни палят. С церкви! Там, под темным колоколом, стоят солдаты плечо к плечу, приткнув к белым рубахам блестящие ружья. Из ружей вылетают ровными рядами, один за другим, молочные клубки и тают в прозрачной синеве.
Тут Степка понял: настоящие пули цокают в дерево. Глянул вниз — и дух занялся. Что это? Как в грозу молния рассекает трещинами тучу, так разбилась, рассыпалась толпа. Людей закружило, завертело и понесло в протоки трех улиц.
Только у самого бревна еще копошились какие-то люди. Они пригибались к земле, хватали камни и швыряли их в губернаторский дом.
«Не убегай! Назад! Назад! Назад!» — слышал Степка их крики.
И вдруг возле бревна что-то затрещало, как трещит горящая лучина. Песок и щебень взметнулись кверху. А люди кругом как-то чудно стали валиться в разные стороны, кто навзничь, кто боком. Один, в малахае, сел вдруг около бревна, голова у него откинулась, малахай свалился на землю, и Степка узнал конопатчика Кандыбу.
«Бежим!» — хотел крикнуть Степка Суслику, но язык не поворачивался, завяз, как суконный, во рту. Ломая ветки, царапая лицо, хватаясь непослушными руками за ствол тополя, Степка плюхнулся на землю.
Словно через воду, доносились до него выстрелы, гиканье, топот ног и вой бегущих людей. Степка хотел бежать за другими, но в глазах у него мелькнул желтый околыш бескозырки. Кто-то гикнул — и огневая полоса ожгла ему плечо и спину. Огромная лошадь, горячо дыша ноздрями, роняя пену с удил, сбила его с ног и отбросила куда-то в сторону. Но Степка вскочил на ноги и помчался во весь дух. Ветер свистел у него в ушах. Суслик бежал сзади. Обоих вместе внесло в одну из улиц, выходивших на губернаторскую площадь.
Схватившись за руки, они побежали вдоль заборов. Из деревянной обшивки домов сыпался песок. На крышах кололась черепица, обдавая их мелким щебнем. Теперь они понимали уже, что это в стены и крыши домов ударяются пули. Они бросились на другую сторону улицы, но там тоже цокали пули, сыпалась черепица и щебень. Толкнулись в калитки — в одну, в другую — калитки на запоре. Окна закрыты ставнями. Все щели в заборах, все подворотни заложены досками.
Степка и Суслик заметались по пустой улице, как два мышонка в мышеловке, — куда ни кинься, везде пули. Ух, как свистят.
Страшно. Сжаться бы в комочек… В щель бы забиться.
Вдруг Суслик рванул свою руку из Степкиной руки и весь скорчился.
— Аааа! — простонал он и схватился за живот.
Степка крепче сжал его руку и поволок за собой.
— Шибче, шибче! Сейчас добежим, — бормотал он. — До перекрестка… А там тихо. Сейчас добежим.
И все сильнее и сильнее тянул Суслика.
А пальцы Суслика холодели, выскальзывали из его рук. И вдруг — выскользнули, и Суслик лягушонком присел на землю. Глаза у него сразу стали чужими, будто вставленными. Щеки посерели, зубы оскалились. И оттого, что Суслик круто остановился, картуз свалился ему под ноги.
— Па-дыми, — выдохнул он и, будто отгоняя смерть, взмахнул обеими руками и ничком упал на землю.
Степка затряс его за плечи — не шевелится. Хотел поднять — голова свисла. И вдруг увидел: по взрытой земле растекается красное пятно. И понял: это Суслика кровь. Убили. Помер Суслик.
В дрожь бросило Степку, в пот ударило. Рубаха сразу прилипла к телу. Степка попятился к забору, прижался к нему спиной и, чтобы не глядеть на красное пятно, зажмурил глаза. И как только Степка закрыл глаза, сейчас же перед ним заклубились молочно-белые дымки, закачался серебряный тополь, замелькали желтые околыши бескозырок.
Так он стоял у забора, не трогаясь с места. Стреляли уже где-то далеко, все реже и реже..
И вдруг:
— Мертвых — в правую! Которые шевелятся — в левую!
Степка открыл глаза. Посреди улицы, медленно надвигаясь на лежащего Суслика, катятся две повозки.
За повозками шагают усатые солдаты с ружьями на скатанных тугими хомутами шинелях.
— Ать-два, ать-два! Голову выше… Ать-два, ать-два! — выкрикивает впереди солдат тонкий, горбоносый офицер.
Вот повозки доехали уже до Суслика. Вот два солдата с красными крестами на рукавах сдернули парусину с повозки. Вот нагнулись к Суслику. Подняли. Бросили в повозку. И как бросили, так и остался сверху Суслик. И весь он виден Степке. Раскинул босые ноги, чужими глазами уставился в небо. И рука свисла… Качается, тоненькая… Увозят Суслика. Навсегда. Навечно..
Повозки скрылись за поворотом. А Степка все стоял, прижавшись к забору, и кричал: «Ма-а-ам!.. Ма-а-ам!» — и все не мог понять, кто это кричит.