Вот он, участок. Открытое со всех четырех сторон желтое каменное здание.
У ворот — черно-белая полосатая будка. В окнах за пыльными стеклами двойных рам чернеют квадратные решетки тюгулевок[10]. Наверху, на крутой крыше, невысокая косая каланча. Там, на железном загнутом прутке, уныло свисают на крышу пять черных деревянных шаров. Это — пять частей города. Если загорится где дом или сарай, пожарный вздернет шар кверху, и все знают, в какой стороне горит.
По скрипучим половицам каланчи кружит босой пожарный в тиковых подштанниках и в медной каске.
Пожарный первый со своей вышки увидел кучку людей. Он остановился, свесил через перильца голову в медной каске и крикнул вниз:
— Эй, Ларивон Иваныч, ай воров-карманщиков приволок? Тащи их, тащи, в рот им лягушки! Такие вот вьюноши летось у меня шлею карабчили[11]. Слышь, Иваныч, всыпь им там, чтоб до новых веников помнили!
Ларивошка, не поднимая головы на пожарного, забормотал вслух:
— К чему приставлен — за тем и смотри. Бочки у вас, у чертей, рассохлись, кишки в дырьях. Дочиста сгоришь с вами, с чертями!
На ступеньках участка Ларивошка приостановился, выстроил Васену, Бабая, Степку, Рахимку в ряд. Скомандовал: «Ма-арш!» — и открыл узкую, скрипучую дверь.
И яркий летний день сразу пропал, остался где-то за дверью. Как сквозь темное стекло, Степка видел перед собою длинный узкий коридор. По обеим сторонам коридора под низким сводчатым потолком чернели помеченные номерами впадины грязных, тяжелых дверей. Из проделанных в дверях окошечек с решетками вырывался в коридор шум голосов.
Растрепанная баба с багровыми синяками вокруг глаз, вдавив в решетку нос и губы, хрипела:
— Эй, воробышки, дай двугряш! Эй, карманчики-чики-чики, дай курнуть! — и, не дождавшись ответа, плевала в мальчиков мелкими плевками, цыкая сквозь сжатые зубы.
Молодой татарин с кудрявым завитком, выпущенным из-под тюбетейки, тыкал кулаком в решетку и, быстро-быстро перебирая губами, что-то бормотал по-татарски.
— Это вор, — шепнул Васене бледный Бабай, — наша алаша прошлым годом воровал. Опять алаша обещается воровать. Ай, яман, яман[12].
От крика, от гогота, от хрипа растрепанной бабы Степка съежился весь и, цепляясь за мать, спрашивал ее:
— Мама, мам, и нас гуда, за решетку? С ворами?
Васена, согнувшаяся, присмиревшая, чуть слышно отвечала ему:
— Молчи, сынок, молчи… Наделали мы с тобой делов. Сами в беду влезли. Что-то теперь будет с нами? Что будет?
Один за другим шли они по темному коридору. Только какая-то полоска светилась в глубине, пересекая сумерки.
— Стой! — крикнул Ларивошка, и голос его раскатился под сводами.
Коридор кончился глухой стеной. Светившаяся в темноте полоска оказалась узкой щелью в стене, пробитой высоко под потолком. Сквозь щель пробивались с улицы косые лучи пыльного солнца, чуть освещая конец коридора.
За железным столом, привинченным к глухой стене, сидел старик и, низко пригнув сухую шею, хлебал деревянной ложкой из медного солдатского котелка щи. На груди старика покачивалась круглая медаль; рядом с котелком лежала большая связка длинных отполированных ключей.
«Вот этими-то ключами все люди в тюгулевках и заперты», — прижимаясь к матери, подумал Степка.
— Ну-кося, Минеич, прими-ка новеньких! — крикнул старику Ларивошка.
Минеич, не отрываясь от котелка, сердито покосился на Ларивошку.
— Прими! А куда? За пазуху к себе, что ли?
Он положил ложку на стол и вытянул из-за обшлага какую-то бумагу.
— Видал рапортичку? Воров мужского пола — сорок, воровок женского пола — двадцать две, пьяных — осьмнадцать, в этап для выяснения личности — пятеро, смертельные побои с вырыванием волос на голове — трое, смутьян — один. Вона… на ящике сидит, — ткнул Минеич ложкой в темный угол коридора. — Пустой каморы нет, а с прочими смутьянами не велено сажать. Отдельную камору им подавай, вроде политиков…
Ларивошка отвел рукой рапортичку Минеича.
— Это нам не касается. Привели — и должон принять. Ты — ключник, ты отвечаешь.
И, повернувшись к Чувылкину, он распорядился:
— Доложишь ужо, Чувылка, его благородию. А сейчас — кругом арш!
Городовые повернули правое плечо вперед и зацокали по коридору коваными сапогами.
Степка не отрывая глаз смотрел в тот угол, куда Минеич ткнул ложкой. Какой он такой — смутьян?
На груде узлов сидел маленький человек в холщовой просмоленной рубахе, без пояса, в длинных сапогах-бахилах и все прикладывал к своей темноволосой голове красную тряпку. Приложит тряпку к голове и посмотрит на свет, приложит — и посмотрит.
По его высоким сапогам, завернутым выше колена, и просмоленной рубахе Степка сразу догадался: «Конопатчик это, они в слободке живут и на Ново-Пристанской».
Конопатчик и не взглянул на новичков, которые не зная, куда себя девать, столпились около стола. Он все прикладывал к волосам тряпку и бормотал какую-то невнятицу:
— Кровь. Кровищи-то сколько. Ладно, анафемы. Повремените. Скоро уже, скоро…
И вдруг он перестал бормотать, поднял кверху большой, узловатый кулак с зажатой в нем тряпкой и завопил на весь коридор:
— Эй ты, мздоиматель и грабитель, когда подохнешь?
«…охнешь!» — отдалось под сводами коридора.
Еще не замолкло эхо, а из какой-то камеры раскатилось по всему коридору:
— Эй, фараоново отродье, теши доски, готовь гроб…
Но ключник как ни в чем не бывало взял со стола ложку и опять принялся за свою похлебку. Он ел не торопясь, со старческой медлительностью поднимая ложку ко рту и не обращая внимания на стоящих перед ним людей.
Выхлебав щи до донышка, ключник облизал ложку, потянул к себе связку ключей, встал и закрестился на правый угол. Там еле виднелась облупленная икона с распятым длинноногим Христом.
— Благослови, бог наш, милуяй и питаяй нас от юности нашей, даяй пищу всякой плоти, — отчеканивая по-солдатски, точно рапорт отдавал, молился старик, крепко сжав в одной руке ключи, а другой размашисто крестясь.
Во городе во Казани
Полтораста рублей сани, —
затянул вдруг в своем углу конопатчик. И, так же вдруг оборвав песню, сказал как ни в чем не бывало Минеичу:
— Это я назло тебе, мздоиматель, — не суйся к богу!
Ключник задумчиво задержал на лбу три пальца и, скосив злые глаза на конопатчика, зашипел, будто где-то на каленое железо плюнули:
— Мало тебя вчера лупцевали? Ужо добавку получишь.
И опять зарапортовал, кротко глядя в правый угол:
— Господу нашему Иисусу Христу поклоняемся со святым духом во веки аминь..
Сзади снова раздался топот подкованных сапог. С того конца коридора, от дверей, шел городовой, но не Ларивошка и не Чувылкин, а какой-то другой, похожий на пристанского грузчика, остриженный в кружало и в красной рубахе, заправленной в форменные штаны с кантиками. Еще не доходя до железного стола, городовой позвал ключника:
— Эй, Минеич! Где у тебя воры со Вшивки? В пятой, что ли? Открой.
— А посадить кого? — спросил ключник, докрещиваясь мелкими крестиками.
— Тех, что Ларивон Иваныч привел.
У Степки заколотилось сердце. Он посмотрел на мать, на Бабая, на Рахимку. Васена стояла сцепив на груди пальцы и низко-низко опустив голову. Бабай, согнувшись, держался трясущейся рукой за край стола, а Рахимка — тот был белый как бумага, совсем потерянный. «Пропали, — подумал Степка, переводя глаза с Рахимки на мать, с матери на Бабая, — пропали, не уйти нам отсюда».
— А этого идола куда? — спросил ключник у городового и кивнул в угол на конопатчика.
— С этим еще подождать надо, мы еще с ним покалякаем.
— Шебаршит он больно много, — проворчал ключник.
Городовой повернулся к узлам:
— Эй, голубь сизокрылый, где ты там?
Конопатчик не сразу отозвался.
— Это ты шебаршишь тут? — спросил городовой, шагнув в угол.
— Я. А это ты меня давеча раскровянил?
— Не отказываюсь, я.
— Ладно. Скоро все наружу выйдет. За все рассчитаемся.
— Это кто же с кем же?
— Да хоть я с тобой.
Городовой тряхнул волосами, шагнул в угол и изо всей силы огрел конопатчика по уху. Так огрел, что даже под сводами отдалось.
— Получи! И вам то же будет, — сказал городовой, показывая кулак Васене и Бабаю.
— У-у-у, анафемы! — завопил конопатчик. Он поднял кверху свои узластые кулаки, потряс ими, но сейчас же ткнулся лицом к себе в колени.
Минеич зашипел на Степку:
— Не таращь глаз, дьяволенок, там тебя не касается. Понял?
Шаркая по полу подошвами сапог, он зашагал вдоль камер, остановился около пятой с краю и, гремя засовом, открыл дверь.
Из камеры, толкая друг друга, высыпали в коридор шестеро татар. Это и были воры со Вшивки. Первым выскочил тот молодой татарин, который давеча грозил Бабаю кулаком. Он ухарски подмигнул Бабаю, пробежал двумя пальцами правой руки по ладони левой и заржал по-лошадиному:
— И-го-го!
Бабай закачался из стороны в сторону и, со страхом глядя вслед вору, прошептал:
— Показывает, как мой новый алаша к ему пойдет..
Минеич, выпустив воров, вернулся.
— Черти серые! Встать по форме!
Степка понял: сейчас в тюгулевку. Он вцепился обеими руками в мать. Но она отвела его руки.
— Не вертись, хуже будет, — шепнула она Степке.
Ключник вынул из кармана мел, повернул Бабая к себе спиной и размашисто написал у него на бешмете большую цифру 1.
Потом подошел к Васене и написал у нее на спине цифру 2. У Степки написал 3, у Рахимки — 4. Когда все были перемечены, ключник оглядел всех своими тусклыми оловянными глазами и прохрипел:
— Первый, второй, третий, четвертый, марш в камеру!
И в распахнутую дверь камеры один за другим вошли четыре номера: Бабай первым, за ним Васена, за ними — Степка и Рахимка.
Вот она, тюгулевка, куда городовые народ сажают. Ни нар, ни стола, ни скамьи, только потолок, узенькое окошечко за решеткой, голые стены, пол, застланный грязной соломой, да параша в углу.
Степка как вошел, так и закрутил носом. Ух, воняет! Всем воняет: парашей, плесенью, водочным перегаром.
Он сел на пол, обвел глазами камеру от стены до стены, растопырил пальцы и сказал вслух:
— А что же мы тут будем делать?
Ему никто не ответил. Только позади зашуршала солома, — это Бабай плюхнулся на пол. Сел, подвернул под себя ноги и заскулил:
— Уй, черный борода[13] пришел мина, тюгулевка сажал, лошадь взял. Прапал Бабай. Уй, прапал…
Рахимка поглядел на отца и тоже плюхнулся на солому, и тоже заскулил:
— Ата[14] прапал, Рахима прапал… Алаша прапал.
И мать стояла опустив голову, привалившись к стене, засаленной арестантскими спинами. Степка думал сперва: просто стоит. А потом увидел: под подбородком кончики платка трясутся. Догадался, — плачет мать.
Он вскочил с пола. Подошел к ней. Прижался щекой к ее фартуку и так стоял около нее, не зная, что сказать, что сделать.
А у Васены по щекам ползли слезы, и она все отворачивалась, чтобы слезы не капали на Степку.
Бабай перестал скулить и прислушался к дребезжанию колес на улице.
— Это усман едет, его колес, — сказал он сам себе. — Песок нынче возил.
И опять тихо в камере..
Степка подошел к стене, где было зарешеченное окно, и стал тоже прислушиваться к звукам с улицы. Пожарный чего-то бубнит наверху. Собака вдруг завыла. «Камнем кто-нибудь запустил», — подумал Степка. Прогромыхала порожняя телега, одна, другая…
И вдруг с улицы, будто под самыми окнами, кто-то рявкнул:
— Нос! Нос!
Степка вытянул шею: окно высоко — ничего не видать. Подбежал к матери, затормошил ее:
— Мам, мам. Подсади меня к окну. Это, должно, Павла Иваныча дразнят.
Васена молча высморкалась в передник и приподняла Степку на покатый подоконник.
Окно тюгулевки выходило на зады участка. Здесь не было ни коновязей, ни лошадей. Тянулась, пропадая где-то, колея проезжей дороги. Против участка стоял дом из нового теса с бревенчатым крыльцом. Над крыльцом торчал шест, а на шесте горлом вниз качался зеленый штоф. Степка знал: если над домом штоф торчит, — значит, кабак; если обруч, — бондарня; если веник, — баня.
А дразнят и вправду Павла Иваныча.
Мотается по дороге маленький, сутулый человечек, уже седой, в брючках-макаронинах с бахромой внизу, в кургузом сюртучке и в рыжей шляпенке, надвинутой на лоб. На детском личике старика высунулся далеко вперед, как приклеенный к маске, огромный коричневый нос. И издали кажется, что вместо лица у Павла Иваныча один только нос. И все, кто идет по улице, тычут в старика пальцами и кричат:
— Нос! Нос! Нос!
Это и есть Павел Иванович — Нос — самый носатый человек в городе.
— Нос! Нос! Нос! — задолбил над головой у Степки пожарный. Тот самый пожарный.
За пожарным проезжий извозчик, в балахоне, подпоясанном веревкой, остановился, бросил вожжи, привстал на телеге и заорал, задрав кверху бороду:
— Нос — сто лет рос! Нос — сто лет рос!
— Идет, нос несет! Идет, нос несет! Нос — через речку мост! Нос — через речку мост! — загудели голоса из окон участка.
А Павлуша вертится на тонких козьих ножках то туда, то сюда, прикрыл маленькой ладонью огромный свой нос, нагибается, хватает комья засохшей грязи и, смешно подпрыгивая, швыряет их в кого придется. Фалды его сюртучка взлетают, из карманов падают на землю рыбьи хвосты, окурки папирос, огрызки сахара.
Вдруг дверь кабака отворилась, и на бревенчатое крыльцо вышел длинный, тощий мужик с плоским, унылым лицом, в новой жилетке поверх ситцевой рубахи.
— Мое почтение, Ван Ваныч! — крикнул тощему мужику со своей вышки пожарный.
«Кабатчик это», — догадался Степка.
На солнце блестят его мазанные маслом прямые волосы. Засунув ладони в жилетные карманы, кабатчик вертит большими пальцами, задумчиво смотрит на носатого старика и жалостливо качает головой.
Павел Иваныч, увидев кабатчика, припал вдруг к земле и полез под телегу, привязанную к перилам крыльца.
— Ну, чего ты меня боишься, глупый? — говорит кабатчик, и голос у него тоже будто масленый. — Вот ведь народ, вот озорники, до чего доводят бедного человека — под телегу спасается, вроде животной. Вылазь оттуда, Павлуша, подь ко мне, голубь.
Не верится Степке: «Неужто кабатчик да заступится?»
— Иваныч, батюшка, вступись, — высунув голову из-под телеги, задребезжал старик.
— Да ты вылазь. Ну, ну. Топай сюда, — ласково манил его кабатчик.
Павлуша вылез из-под телеги и, все закрывая рукою нос, придерживаясь за перила, заковылял на крыльцо.
Теперь крики стихли. Все ждут, что будет.
Степка тоже обернулся к матери, к Рахимке, зовет их к решетке.
— Гляди, гляди, кабатчик за Павлушу вступился.
Но ни мать, ни Рахимка не отзываются. Мать сидит на полу, уронив голову на руки, о чем-то думая. Рахимка дремлет, прижавшись к отцу.
А кабатчик уже достал из жилетного кармана какую-то монету и протягивает старику.
— Ha-ко вот тебе, Павлик, на-ко на бедность.
Павел Иваныч шагнул ближе и протянул дрожавшую ладонь.
Вдруг пальцы кабатчика быстро сунули монету в жилетный карман и сам он, весь изогнувшись к старику, крикнул ему прямо в лицо:
— Шляпа носатая…
— По шее его! — заорали справа и слева. — По шее его!
Носатого старика точно ветром скинуло с крыльца.
Шляпа слетела у него с головы.
— Эй ты, прочь с окна, — услышал Степка окрик за своей спиной.
В дверной решетке торчали щетинистые усы ключника.
Степка соскользнул с подоконника и прижался к матери. Васена молча провела рукой по его волосам. Степка прислушался: шаги ключника становились тише, глуше и совсем замолкли. Должно быть, ушел ключник в конец коридора, к своему столу.
Крики на улице тоже стихли.
Затих шум в коридоре. Замолк Бабай. Он сидел, как и раньше, подвернув под себя ноги. Около него, привалившись плечом, дремал Рахимка. Мать сидела на грязном полу и, уперев локти в колени, держала ладонями опущенную голову, все о чем-то думая.
Тихо в камере. Темно. Все сидят, молчат. Где-то капает вода: кап, кап, кап, кап… Под полом скребутся крысы… Степка постучал пяткой в пол. Перестали… Поздно, должно быть. Вон уже и решетка чуть видна в сумерках. Скоро и совсем сольется с темнотой…