Вот уже два с половиной десятка лет прошло с того времени, как начальство определило отставного канонира Ефима Засорина сторожем при таможенных амбарах. С тех пор Ефим Засорин, затянутый в куртку солдатского сукна, с медной бляхой на груди, в зеленой форменной фуражке, марширует по одной только дороге: из дома — в таможню, из таможни — домой.
Слобожанам и на часы не надо смотреть.
Утром матери будят ребят:
— Таможенный ушел — вставать пора.
Вечером скликают домой:
— Эй, Ванятка, Настёнка, таможенный пришел, ужинать пора.
Двадцать пять лет изо дня в день встречала старика дочь Васена.
Встречала еще маленькой: выбегала на улицу, хватала за руку и тащила скорее домой.
Выходила к нему навстречу взрослой девушкой, снимала с него куртку, стягивала сапоги.
А потом, уже вместе со Степкой, встречала старика накрытым столом да собранным ужином.
Двадцать пять лет так было.
А нынче и на улицу его никто не вышел встретить, и в горнице никого: ни дочери, ни внука. Никогда такого не было. Что же случилось с ними? Растревожился старый. Ждал, ждал и сам стал собирать себе ужин.
Когда Васена и Степка вошли в сени, дед сидел на лавке и, насупившись над деревянной чашкой, хлебал гороховую похлебку. На стене висел закопченный фонарь с разбитым стеклом, заклеенным бумагой, в нем чадила лампочка, скудно освещая согнутую спину старика.
Ел он совсем по-стариковски — не разжимая губ, будто они у него слиплись. Седые щетинистые усы его двигались как живые, то становились торчком, то повисали вниз.
Услыхав скрип двери, он даже не обернулся, не поднял головы, а продолжал есть, будто никто и не вошел в горницу. И только когда Васена, пихнув ногой стоявший не на месте ухват, молча стала доставать с полки хлеб, дед повернулся к ней лицом и, вскинув на лоб седые хохлатые брови, сурово спросил:
— Ну-с, где же это ты, любезная доченька, изволила до полночи хвосты трепать?
Спрашивает и виду не дает, что намучился. А у самого — Степка замечает — ложка в руках трясется, ударяется об чашку.
Степка тоже взял из деревянного поставца ложку и уселся за стол.
— А ты куда лезешь, лба не перекрестивши? — накинулся на него дед.
Степка вдруг вскочил на ноги и, поддернув штаны, будто он с мальчишками драться собрался, крикнул деду:
— Не лезь. Отстань!
Первый раз внук так отвечал деду. Никогда этого раньше с ним не было.
Дед поднял ложку над головой и уперся в Степку глазами, будто два шила в него вонзил.
— Цыц, демоненок! — загремел он. — Это еще что за мода деду грубиянить?! С матери фасон взял!
И, размахнувшись, треснул его ложкой по лбу.
А Степка и без того на ногах еле держится, ослаб от голода. Он качнулся и стукнулся затылком об стенку.
Васена шагнула к отцу, вырвала у него из рук ложку. Да с такой силой, что деревянная ложка раскололась у нее в ладони. Она посмотрела на куски и молча швырнула их в угол.
Старик Засорин зачем-то посмотрел в угол, куда упали обломки, и перевел глаза на дочь. На шее у него надулись жилы. Он тяжело засопел, помотал головой и грохнул кулаком по столу. Деревянная чашка опрокинулась набок, и похлебка разлилась по полу.
— Это как же понимать надо? А? — прохрипел дед и медленно стал закатывать корявыми пальцами рукава рубахи.
Васена не плюнула, не хлопнула дверью, как она делала обычно, когда отец начинал браниться и драться. Она стояла на месте и в упор глядела на отца.
— Чего выпятилась? Ну? Тебя спрашиваю! — закричал старик. Голос его дрожал и обрывался от гнева.
Васена, все так же не сводя глаз с отца, пошла на него грудью вперед.
— Ну, бей. Ну, ну…
— А, так ты эдак-то с отцом…
Дед выбрался из-за стола и шагнул к дочери.
Тут Степка не выдержал. Он подпрыгнул, обхватил руками дедов кулак, повис на нем и заревел:
— Не бей мамку, не трогай ее, дедушка, мы в тюгулевке запертые сидели.
— В тюгулевке? Как в тюгулевке?
Дед сразу отпрянул от Васены, даже кулаки забыл разжать. Он покрутился без толку по горнице, плюхнулся на лавку, оглядел дочь, внука, свой коричневый кулак со вздутыми жилами и снова повторил:
— Значит, в тюгулевке…
Дед знал: зря про такое не болтают. Хотел что-то спросить и не спросил. Губы у него задрожали.
Васена тряхнула лоскутьями разорванной кофты:
— На, любуйся!
А у него уже ни гнева, ни кулаков. Обвис сразу, ссутулился.
— Ох, господи, да как же вы в участок-то угодили? Ох, да говори же, Васена, не томи!..
Первый раз Степка видел, чтобы дед его, вояка, так разохался. За сердце взяло Степку. Ведь дед с турками воевал, пуль не боялся!
И Васене, должно быть, жаль стало отца. Хотела она подойти к нему со своим горем, шагнула было к лавке, да раздумала.
— Как угодили? Как другие угождают, так и мы. Не святым духом. Будочник забрал. За Рахимку, Бабаева малайку…
И заплакала. Степка глянул на мать, а она вдруг прикрыла лицо ладонями и, вздрагивая всем телом, забормотала:
— За Рахимку вступилась… И на вот… Протокол — на двадцать дней… За что?.. За что?..
Васена ревет, Степка ревет. А дед совсем растерялся. То на внука взглянет, то на дочку.
— Васенушка, Степаша… Да как же так? Да что же это такое? Я… я… я к полицмейстеру… До самого губернатора дойду. Никакого полного права… У меня нашивка! Я кровь проливал!
И, будто собираясь сейчас же идти к губернатору, дед трясущимися пальцами, похожими на черные сучки, стал застегивать ворот рубахи.
Васена вытерла рукавом слезы.
— Не ходи никуда, не ходи, старый. Сиди со своей нашивкой. Нет правды. Нет на них, собак, управы.
— Как так нет управы? Пойду, сейчас пойду. Сей минут пойду, четвертака не пожалею, бумагу подам.
Степка перестал плакать. С голода его вдруг замутило, затошнило.
— Мам, есть хочется, ужинать давай.
Васена метнулась к печке, вытащила ухватом чугунок с похлебкой, поставила чугунок на стол, сунула хлеб, а сама ушла в темную горницу и там, не раздеваясь, повалилась на сундук.
Дед вышел в сенные двери, потоптался на крыльце, потом махнул рукой и вернулся в горницу.
Раздумал к губернатору идти.
Степка жадно хлебал холодное, простывшее варево, заедая его хлебом. И, только когда хлеба остался всего маленький кусочек, у него перестало сосать под ложечкой и сейчас же начали слипаться глаза.
Степка положил на лавку плоский засаленный тюфячок и лег. Спать хочется, веки слипаются, а сон не берет. Не бывало с ним такого. Только голову до подушки — и спит. А нынче сна нет. Не даром достался Степке этот денек.
Ворочается на лавке Степка. Только начнет заводить глаза, а тут Минеич с ключами, протоколист Рамеев с пером за ухом, пристав с хлыстом — будто ходят возле самой лавки. Раздерет Степка слипшиеся веки — никого. Только дед скрипит половицами.
Заложив узловатые руки за спину, дед шагает из угла в угол и бормочет про себя:
— Не имеют полного права… Как же так? В законе этого нет… Двадцать пять лет… Двум царям… Верой-правдой… Престолу-отечеству… Ах, боже ж ты мой…
Большая черная тень, переломившись на потолке, ходит за дедом, передразнивает его — качает головой, разводит руками.
Вот дед подошел к часам, поднял руку к цепочке. И тень тоже подняла руку, подтянула гирьку через весь потолок и опять зашагала.
Ходил, ходил дед по горнице — устал, должно быть. Остановился возле иконы, затеплил лампадку. Красное пламя тонким жалом потянулось к потолку, сноп лучиков ткнулся в Степкины глаза.
Дед подошел к матери, осторожно потряс ее за плечо.
— Васен, Васенушка, не круши сердце. Поди-ка помолись.
— Отстань, — сказала, как отрезала, Васена и стряхнула с плеча руку деда.
Вздыхая и кашляя, дед сам стал молиться на ночь. Стуча сухими коленями, он тяжело припадал к полу, охая, поднимался и долго стоял перед иконой, закинув назад голову с прилипшими ко лбу тремя пальцами.
Из узорчатого оранжевого кружка резного киота сердито смотрел на деда седой Никола.
— Николай-угодник, пресвятая пятница троеручица, охраните рабу божию Васену от встречного и поперечного, от Ларивона, лихого человека. А живет та раба божия Васена в крайней горнице на Безродной…
Сквозь сон Степка услышал, как мать крикнула деду:
— Будет тебе, отец, лбом пол пробивать! Нашел тоже заступников!.. Ложись-ка спать. Петухи полночь пропели.
И верно, где-то далеко-далеко пел петух…
А потом в горнице стало тихо. Похрапывал дед. Бормотал во сне Степка. Из щелей выползли задумчивые тараканы и шуршали по бревенчатым стенам.