Полночи я слушала разговор Кван с Большой Ма. Теперь едва соображаю, а Кван бодра, как никогда.
Рокки везет нас в Чангмиань на стареньком микроавтобусе. Тело Большой Ма, завернутое в саван, покоится на заднем сиденье. На каждом перекрестке микроавтобус кряхтит, кашляет, и мотор глохнет. Рокки выпрыгивает из машины, рывком поднимает капот и принимается яростно стучать по железякам, вопя по-китайски: «Будь ты проклят, ленивый червь». Невероятно, но его магическое заклинание срабатывает — не только к нашему облегчению, но и к облегчению водителей, неистово сигналящих сзади. В салоне холодно, словно в леднике: учитывая состояние Большой Ма, Рокки выключил печку. Из окна видно, как с оросительных каналов поднимается туман. Вершины гор растаяли в плотном тумане. Похоже, день будет промозглым.
Кван сидит сзади. Она громко болтает с Большой Ма, будто школьница по дороге на уроки. Я сижу перед ними, а Саймон — позади Рокки. Он старается поддерживать дух «пролетарского товарищества» и, как я подозреваю, одновременно следит за дорогой.
Ранее этим утром, освободив номер в «Шератоне» и загружая багаж в микроавтобус, я сказала Саймону:
— Слава богу, это наша последняя поездка с Рокки.
Кван с ужасом взглянула на меня:
— Эй! Не говори «последняя». Это плохая примета.
Плохая примета или нет, но по крайней мере нам не придется мотаться в Чангмиань и обратно. Оставшиеся две недели мы проживем в деревне совершенно бесплатно: любезность Большой Ма, которая, по словам Кван, «пригласить нас пожить у нее еще до того, как умереть».
Заглушая скрежет металла, Кван хвастается перед мертвой: «Этот свитер, видишь, выглядит как шерсть, правда? Но он крилический-я, угу, машиновая стирка». Она по-своему интерпретирует «акриловый» и «машинная стирка», объясняя по ходу дела, каким образом стиральные машины и сушка белья вписываются в американскую систему правосудия: «В Калифорнии ты не можешь развесить белье на балконе или окне, ой, нет. Соседи позвонят в полицию и скажут, что ты их позоришь. В Америке не так уж много свободы, как ты думаешь. Столько вещей запрещено, ты и не поверишь. Хотя много правильного, я считаю. Курить можно только в тюрьме. Нельзя бросать апельсиновые корки под ноги. Нельзя разрешать ребенку какать на тротуаре. Но некоторые правила смешны: например, нельзя разговаривать в кино. Нельзя кушать слишком много жирной пищи…»
Рокки прибавляет газу на ухабистой дороге. Теперь я беспокоюсь не только за состояние рассудка Кван, но и за тело Большой Ма — как бы оно не свалилось на пол.
«…Нельзя также заставлять детей работать, — авторитетно заявляет Кван. — Я правду тебе говорю! Помнишь, как ты заставляла меня собирать хворост для очага? О да, я помню. Я все бегала как белка в колесе — туда-сюда, вверх-вниз, а была зима! Мои бедные пальчики совсем окоченели от холода. А потом ты продала мои вязанки соседям и прикарманила деньги. Нет, я не виню тебя сейчас. Я знаю, что в то время нам всем приходилось тяжело, надо было много работать. Но в Америке тебя посадили бы в тюрьму за такое обращение. И за то, что так часто била меня по лицу и щипала за щеки своими пальцами с острыми ногтями. Не помнишь? Видишь шрамы, здесь на щеке, словно следы от укуса крысы? А еще повторяю тебе: не давала я заплесневелые рисовые пироги поросятам. Зачем мне теперь врать? Я и тогда тебе говорила: их украла Третья Кузина Ву. Я видела, как она срезала с пирогов зеленую плесень. Спроси ее сама. Она, должно быть, уже умерла. Спроси ее, почему она соврала, сказав, что я их выбросила!»
В течение следующих десяти минут воцаряется непривычная тишина, и я уже начинаю думать, что Кван и Большая Ма играют в китайскую молчанку. Но потом Кван вдруг завопила:
— Либби-я! Большая Ма спросить меня, можешь ли ты ее сфотографировать? Говорит, что нет ее хорошая фото, пока живая. — Прежде чем я успеваю ответить, Кван сообщает мне вторую часть информации из Мира Йинь: — Этот полдень, говорит, лучшее время, чтобы сделать фото. Когда я надеть лучшая одежда, лучшие туфли. — Она широко улыбается Большой Ма, затем оборачивается ко мне: — Большая Ма говорит, как она гордится, что в нашей семье знаменитый фотограф.
— Никакой я не знаменитый фотограф, — возражаю я.
— Не спорь с Большой Ма. Для нее ты знаменитая, и это важно.
Саймон пересаживается назад, рядом со мной и шепчет:
— Ты ведь не собираешься фотографировать труп, правда?
— А что я, по-твоему, должна ответить? «Простите, мертвецов не снимаю, но могу порекомендовать вам хорошего мастера»?
— Она наверняка не очень-то фотогенична.
— А кроме шуток?
— Неужели ты не понимаешь, что это желание Кван, а не Большой Ма?
— Это очевидно!
— Просто ради проверки. Мы же в Китае. Мы только второй день здесь, а уже произошло столько непонятного.
Когда мы приезжаем в Чангмиань, четыре пожилые женщины хватают наши сумки, отклоняя протесты со смехом и заверениями, что каждая из них сильнее нас троих, вместе взятых. И мы налегке шагаем к дому Большой Ма сквозь лабиринт мощеных улочек и узеньких проулков. Дом Большой Ма ничем не отличается от других домов в деревне: одноэтажная хижина из обожженного кирпича. Кван открывает деревянные ворота, и мы с Саймоном переступаем через порожек. Посреди открытого внутреннего дворика стоит худенькая старушка и набирает воду в ведро с помощью ручного насоса. Она поднимает голову и глядит на нас, сначала с удивлением, потом с восторгом, узнав Кван. «Ааа!» — кричит она, выпуская изо рта облачко пара. Один ее глаз закрыт, другой выпучен, словно у лягушки, стерегущей мух. Они с Кван хватаются за руки, толкают друг друга в бока и начинают быстро тараторить на диалекте Чангмианя. Старушка показывает на обваливающуюся стену своего дома, бросает хмурый взгляд на потухший очаг. Видимо, она извиняется за неважное состояние жилища и за то, что не смогла устроить банкет по случаю нашего приезда и нанять оркестр из сорока музыкантов.
— Это Ду Лили, старый друг семьи, — сообщает нам Кван по-английски, — вчера ходила в горы, собирала грибы. Вернулась, узнала, что я приехала и уехала.
Лицо Ду Лили искажается болью, словно она поняла английский перевод Кван, выразивший степень ее разочарования. Мы сочувственно киваем.
Кван продолжает:
— Давным-давно мы все жить вместе, в этом доме. Говори с ней на Мандарине. Она понять. — Кван оборачивается к Ду Лили и поясняет:
— Моя младшая сестра, Либби-я, говорит на странном Мандарине, в американской манере, ее слова и мысли текут вспять. Сама увидишь. А этот, ее муж, Саймон, словно глухонемой. Знает только свой английский. И конечно, оба они только наполовину китайцы.
— Ааааа! — Голос Ду Лили выражает то ли изумление, то ли презрение. — Только наполовину! А как же они разговаривают друг с другом?
— По-американски, — отвечает Кван.
— А… — Еще один приступ явного отвращения. Ду Лили внимательно изучает меня, словно китайская часть моего лица вот-вот отвалится.
— Ты понимаешь хоть чуть-чуть? — медленно произносит она по-китайски. А когда я киваю, начинает причитать: — Такая тощая! Почему ты такая тощая? Шш! Шш! Я думала, что в Америке много едят. Ты что, больна? Кван! Почему ты не кормишь свою маленькую сестренку?
— Я пытаюсь, — протестует Кван, — но она не ест! Американские девчонки все хотят быть тощими.
Потом Ду Лили быстро оценивает Саймона:
— Ой, как киноактер, вот этот. — Она встает на цыпочки, чтобы лучше разглядеть его.
Саймон поднимает брови:
— Переведи, пожалуйста.
— Говорит, что ты будешь хорошим мужем ее дочери. — Я подмигиваю Кван и пытаюсь сохранить непроницаемое выражение лица.
Его глаза округляются. Мы часто играли в эту игру в первые годы нашей совместной жизни: я нарочно переводила неправильно, и мы разыгрывали целый спектакль.
Ду Лили берет его за руку и ведет в дом со словами:
— Идем, я тебе что-то покажу.
Мы с Кван следуем за ними.
— Сначала она должна проверить твои зубы, — говорю я Саймону, — так положено перед помолвкой.
Мы оказываемся в комнатке не более шести метров, которую Ду Лили называет «центральной». Комнатка темная и очень бедно обставленная: пара лавок, деревянный стол, в углах — груды ящиков, корзин и кувшинов. Потолок повторяет форму островерхой крыши. С балок свисают куски сушеного мяса, связки перца, корзины, но никаких осветительных приборов не видно. Пол в комнатке земляной. Ду Лили показывает на простой деревянный алтарь у задней стены. Она просит Саймона встать рядом с ней.
— Она хочет узнать, одобрят ли тебя боги, — говорю я.
Кван округляет рот, но я подмигиваю ей.
Над алтарем висят розовые бумажные знамена с выцветшими надписями. В середине — портрет Мао с пожелтевшей клейкой лентой поперек разорванного лба. Слева — треснувшая позолоченная рамочка с портретом Иисуса с воздетыми к золотому лучу света руками. А справа то, что Ду Лили хочет показать Саймону — старая вырезка из календаря с портретом Брюса Ли в древнем воинском облачении, жадно глотающего зеленую шипучку.
— Видишь этого киноактера? — спрашивает Ду Лили. — Я думаю, что ты похож на него — густые волосы, мужественный рот… Одно лицо, ой, такой симпатичный.
Я бросаю взгляд на фото, затем — на Саймона, который ждет моего объяснения.
— Говорит, что ты похож на этого преступника, которого разыскивает весь Китай. Забудь о браке. Она получит тысячу юаней, если сдаст тебя властям.
Он показывает на вырезку, потом на себя, удивляясь: «На меня?» Яростно трясет головой, протестуя на ломаном английском:
— Нет, нет. Не тот. Я американец. Хороший человек. Этот человек — плохой, кто-то другой.
Я не выдерживаю и начинаю хохотать.
— Я победил, — злорадствует Саймон.
Кван переводит Ду Лили нашу трепотню. Несколько секунд мы с Саймоном улыбаемся друг другу — в первый раз за долгое время. Я уже забыла, в какой именно момент наши безобидные дразнилки превратились в колкости.
— На самом деле Ду Лили сказала, что ты такой же симпатичный, как этот киноактер.
Саймон кланяется в знак благодарности Ду Лили. Она кланяется ему в ответ, радуясь, что тот наконец-то понял ее комплимент.
— Знаешь, — говорю я ему, — ты почему-то, из-за освещения, что ли, выглядишь, гм… по-другому.
— Хм… Как это? — он игриво поводит бровями.
Мне становится неловко.
— Ой, я не знаю, — бормочу я, чувствуя, как лицо у меня начинает пылать, — может, ты стал больше походить на китайца или что-то в этом роде… — Я отворачиваюсь, сделав вид, что внимательно изучаю портрет Мао.
— Знаешь, что говорят о людях, которые давно женаты? Они с годами становятся похожими друг на друга.
Я таращусь на стену. Интересно, что он на самом деле думает?
— Посмотри, — говорю я, — рядом с Мао Иисус. Наверняка он запрещен в Китае.
— Может, Ду Лили и не знает, кто такой Иисус. Может, она думает, что это киноактер, рекламирующий лампочки.
Я собираюсь спросить Ду Лили об Иисусе, как вдруг Кван резко поворачивается и окликает какие-то темные фигуры, застывшие в дверном проеме: «Заходите! Заходите!» Потом деловито кричит: «Саймон, Либби-я, быстренько! Помогите тетенькам с нашим багажом!» Наши престарелые носильщицы отталкивают нас в сторону и, пыхтя и отдуваясь, втаскивают в дом чемоданы и рюкзаки, забрызганные грязью.
— Открой кошелек, — говорит мне Кван и, прежде чем я успеваю это сделать, сама начинает рыться в моей сумке. Должно быть, ищет деньги для чаевых. Но вместо денег она вытаскивает мои «Мальборо лайтс» и отдает женщинам всю пачку. Одна из женщин обрадованно пускает пачку по кругу, а затем кладет ее в карман. Старухи дружно закуривают, а затем удаляются в облаке дыма.
Кван отволакивает свой чемодан в темную комнату справа. «Мы спим здесь», — говорит она и делает мне знак, чтобы я следовала за ней. Я ожидаю увидеть мрачную спальню с аскетической обстановкой, соответствующей всему дому. Но когда она открывает окно, чтобы впустить утреннее солнце, я вижу широкую супружескую кровать с резной спинкой, огороженную пологом из светлого тюля. Это чудесный антиквариат — точно такой же я «пасла» в магазинчике на Юнион-стрит. Постель заправлена так, как Кван заправляет дома свою: простыня туго натянута на матраце, подушка и одеяло аккуратно сложены в ногах.
— Откуда это у Большой Ма? — удивляюсь я.
— И это, — присоединяется ко мне Саймон и показывает на комод с мраморной плитой и зеркалом, отливающим серебром, — я думал, они избавились от всей этой империалистической мебели во время революции.
— О, эти старые вещи, — Кван небрежно и одновременно гордо машет рукой, — долго принадлежали наша семья. Во время культурная революция Большая Ма спрятала их под соломой в сарае. Так мы все сохранили.
— Сохранили? — удивляюсь я. — Но как они у вас появились?
— Как появились? Леди-миссионерка отдала их деду нашей матери. Вернула большой долг.
— Какой большой долг?
— Очень длинная история. Это случилось, ой, сто лет…
В разговор вмешивается Саймон:
— А нельзя ли поговорить об этом попозже? Хотелось бы все-таки устроиться в новой спальне…
Кван презрительно хмыкает.
— О, — озадачивается Саймон, — я так понимаю, здесь одна спальня.
— Другая спальня спать Ду Лили, только одна маленькая кровать.
— Хорошо, а где мы все разместимся? — Я обвожу взглядом комнату, ища запасной матрац или подушку.
Кван беспечно машет рукой в сторону супружеской кровати. Саймон улыбается мне и пожимает плечами, извиняясь за это очевидное жульничество.
— На этой кровати и двое с трудом могут разместиться, — говорю я Кван, — мы с тобой будем спать здесь, но придется найти кровать и для Саймона.
— Где найти еще одна кровать? — Она вопросительно смотрит в потолок с воздетыми вверх руками, словно кровать должна материализоваться прямо из воздуха.
Внутри меня нарастает паника.
— Хорошо, но кто-то должен спать на запасном матраце, подстилке, хоть на чем-нибудь.
Она переводит мои слова Ду Лили, которая тоже воздевает руки кверху.
— Видишь? — говорит Кван. — Ничего.
— Ладно, я буду спать на полу, — великодушно соглашается Саймон.
Кван переводит Ду Лили и его слова, и та начинает хихикать.
— Хочешь спать с жуками? — осведомляется Кван. — Кусачими пауками? Здоровенными крысами? О да, здесь много крыс, съедят твои пальцы. — Она устрашающе стучит зубами. — Как тебе это понравится, а? Не понравится. У нас один выход — мы все трое спать на эта кровать. В конце концов, это только на две недели.
— Это не выход, — возражаю я.
Ду Лили что-то озабоченно шепчет Кван. Та шепотом отвечает ей, энергично кивая сначала в мою сторону, затем — в сторону Саймона. «Бу-бу-бу-бу-бу!» — ворчит Ду Лили, качая головой. Она хватает нас с Саймоном за руки и тянет друг к другу, словно двух капризных малышей.
— Слушайте меня, свою тетеньку, горячие головушки, — выговаривает она на Мандарине, — у нас недостанет роскоши для ваших американских глупостей. Спите в одной постели, и к утру вы согреете друг друга и будете счастливы.
— Ты не понимаешь, — возражаю я.
— Бу-бу-бу! — Ду Лили разом отметает невнятные американские оправдания.
Саймон испускает нетерпеливый вздох.
— Я немного прогуляюсь, пока вы решите ваши проблемы. Что касается меня, я либо подчинюсь вам, поскольку я в меньшинстве, либо крысам на полу. В самом деле, что бы вы ни решили.
Неужели он разозлился на меня за мои слишком рьяные протесты? Это не моя вина, мысленно кричу я. Когда он выходит, Ду Лили следует за ним, браня его по-китайски:
— Если у вас что-то не ладится, ты должен это исправить. Ты муж. Она послушает тебя, но ты должен быть честным и просить прощения. Муж и жена отказываются спать вместе! Это неестественно.
Когда мы остаемся одни, я набрасываюсь на Кван:
— Ты ведь заранее все продумала, не так ли?
— Это не продумала, это Китай, — отвечает она с обиженным видом.
После нескольких секунд неловкой тишины я раздраженно говорю:
— Мне нужно в туалет. Где здесь туалет?
— Вниз по улице, поверни налево, увидишь сарайчик, большая куча черной золы.
— Ты хочешь сказать, что в доме нет туалета?
— Что я тебе говорить? — отвечает она, победно улыбаясь. — Это Китай.
Обед вполне пролетарский — рис и соевые бобы. Кван настояла, чтобы Ду Лили на скорую руку соорудила это нехитрое блюдо. После обеда Кван отправляется в здание местной общины, чтобы подготовить Большую Ма к фотосъемке. Мы с Саймоном разбредаемся в разные стороны изучать деревню. Я выбираю дорогу, восходящую к мощеной улочке, которая прорезает затопленные поля. В отдалении замечаю уток, шагающих друг за другом вразвалочку параллельно линии горизонта. Видно, китайские утки более дисциплинированные по сравнению с американскими. Может, они и крякают по-другому? Я делаю несколько снимков, чтобы потом вспомнить, о чем мне подумалось в этот момент.
Когда я возвращаюсь в дом, Ду Лили сообщает мне, что Большая Ма уже около получаса ждет фотосъемки. Пока мы шагаем к зданию общины, она берет меня за руку и говорит:
— Твоя старшая сестра и я когда-то вместе плескались в этих рисовых полях. Вон там, гляди.
Я представляю себе Ду Лили молоденькой женщиной, играющей с девочкой Кван.
— Иногда мы ловили головастиков, — продолжает она свой рассказ тоненьким детским голоском, — использовали наши косыночки вместо сетей. — Ду Лили имитирует движения ловца, потом делает вид, что пробирается по грязи. — В те дни руководители в деревне говорили нам, что женщинам полезно глотать головастиков как противозачаточное средство. Мы понятия не имели, что это такое. Но твоя сестра сказала: «Ду Лили, мы должны быть хорошими маленькими коммунистами». Она заставляла меня глотать этих черных тварей.
— Не может быть!
— Как я могла ослушаться? Она ведь старше меня на два месяца!
Старше?! Как может Кван быть старше Ду Лили? Ду Лили — просто древняя столетняя старуха. Ее руки грубы и мозолисты, лицо изборождено глубокими морщинами, во рту не хватает зубов. Вот что происходит, если не пользоваться кремом «Ойл оф Юлэй» после долгого тяжелого дня на рисовом поле.
Ду Лили причмокивает губами:
— Я проглотила штук двенадцать, может, больше. Я чувствовала, как они извиваются у меня в горле, плавают в животе, скользят по моим венам. Они извивались во всем моем теле. А в один прекрасный день я заболела, и доктор из большого города спросил меня: «Эй, товарищ Ду Лили, ты что, ела головастиков? У тебя глисты!»
Она смеется, потом ее лицо серьезнеет.
— Иногда я спрашиваю себя, не потому ли никто не захотел на мне жениться. Да, наверное, именно поэтому. Все знали, что я ела головастиков и никогда не смогу выносить сына.
Я ловлю ее задумчивый взгляд, разглядываю ее кожу, загрубевшую на солнце. Как несправедливо обошлась с нею жизнь!
— Не волнуйся, — она гладит мою руку, — я не виню твою сестру. Сколько раз я радовалась, что не вышла замуж! Да, да, — так хлопотно заботиться о мужчине. Я слышала, что половина мозгов находится у них между ног — ха! — Она хохочет, имитируя разудалую походку пьяницы. Потом снова становится серьезной. — Иногда, правда, я говорю себе: Ду Лили, ты была бы хорошей матерью.
— Часто и дети доставляют кучу хлопот, — тихо говорю я.
Она кивает.
— Столько сердечной боли.
Какое-то время мы шагаем молча. В отличие от Кван, Ду Лили производит впечатление разумного, рассудительного человека, которому можно спокойно довериться. Она не общается с Миром Йинь или, по крайней мере, не болтает об этом. А может, я ошибаюсь?
— Ду Лили, — спрашиваю я, — ты можешь видеть призраков?
— А, ты хочешь сказать, как Кван? Нет, у меня нет глаз Йинь.
— Кто-нибудь еще в Чангмиане видит призраков?
Она качает головой.
— Только твоя сестра.
— А когда Кван говорит, что видела призрак, что, все ей верят?
Ду Лили отводит глаза. Ей неловко. Я пытаюсь вызвать ее на откровенный разговор:
— Я, например, не верю в призраков. Я думаю, люди видят то, что хотят видеть. Призраки — это плод их воображения и желаний. А ты как думаешь?
— А! Какая разница, что я думаю! — Она по-прежнему избегает смотреть мне в глаза. Она наклоняется и счищает грязь с ботинка. — Это сродни тому, как долгие годы нам указывали, во что нам верить. Верьте в богов! Верьте в предков! Верьте в Мао Цзэдуна, наших партийных лидеров, мертвых героев! Я же предпочитаю верить во что-нибудь разумное, чтобы иметь поменьше хлопот. Здесь почти все так думают.
— Так ты, значит, не веришь, что призрак Большой Ма с нами, в Чангмиане? — Мне хочется поймать ее на слове.
Ду Лили дотрагивается до моей руки.
— Большая Ма — моя подруга. Твоя сестра тоже моя подруга. И я никогда не предам их дружбы. Призрак Большой Ма, может быть, здесь, а может, и нет. Какая разница? Теперь понятно? А?
— Угу. — Мы идем дальше. Удастся ли мне когда-нибудь постичь логику мышления китайцев? Словно прочитав мои мысли, Ду Лили хихикает. Я знаю, о чем она думает. Я похожа на одного из тех интеллектуалов, которые приезжали в Чангмиань — такие образованные, уверенные в своих силах. Они пытались разводить мулов, а в результате остались в дураках.
Мы добираемся до ворот здания общины как раз в ту минуту, когда тяжелые капли дождя обрушиваются на землю. В моей душе нарастает волнение. Мы бросаемся через открытый дворик и, пройдя сквозь двойные двери, попадаем в просторную комнату, где холодно как в морге. Сырой воздух пропитан запахом, который в моем сознании ассоциируется с запахом гниющих в течение сотен лет костей. Мягкая осень, которой, как это ни странно, славится Гуйлинь, давно уже на исходе, и хотя я натянула на себя столько теплой одежды, сколько уместилось под курткой из «гор-текса», у меня стучат зубы, пальцы совсем занемели, и я плохо представляю, как буду снимать в этот промозглый полдень.
В комнате около дюжины людей: они разрисовывают белые траурные знамена и украшают столы и стены белой тканью и свечами. Их громкие голоса перекрывают шум дождя. Кван стоит у гроба. Я должна к нему подойти, а мне совершенно не хочется смотреть на тело. Вдруг оно сильно изуродовано? Кван замечает меня, и я киваю ей.
Когда я заглядываю в гроб, то с облегчением обнаруживаю, что лицо Большой Ма накрыто листом белой бумаги. Стараясь, чтобы мой голос звучал почтительно, я говорю:
— Что, в аварии сильно пострадало лицо?
Кван в недоумении.
— А, ты имеешь в виду бумагу, — отвечает она по-китайски, — нет-нет, просто положено прикрывать лицо.
— Зачем?
— Что? — Кван запрокидывает голову, будто ответ должен упасть с небес. — Если бумага поднимется, значит, человек все еще дышит и его рано хоронить. Но Большая Ма умерла навсегда, она только что мне об этом сказала. — И прежде чем я успеваю внутренне подготовиться, Кван убирает бумагу.
Конечно, Большая Ма мертва, но в ней нет ничего отталкивающего. На ее лице навеки застыло какое-то мучительное беспокойство. Я всегда думала, что после смерти лицо становится безмятежно-спокойным.
— Ее губы, — бормочу я по-китайски, — они так изогнуты. Похоже, она умирала в мучениях.
Кван и Ду Лили склоняются над Большой Ма.
— Может быть, — говорит Ду Лили, — но теперь она прямо как живая. А губы… Она всегда их кривила.
— Еще до того, как я покинула Китай, ее лицо было таким, обеспокоенным и недовольным, — соглашается Кван.
— Она, наверное, была тяжелым человеком, — замечаю я.
— О нет, — возражает Кван, — тебе так кажется только потому, что сейчас она одета для перехода в мир иной. Семь слоев для верхней половины тела, пять — для нижней.
Я показываю на лыжную куртку, которую Кван избрала в качестве седьмого слоя. Она переливчато-лилового цвета, с кричащими украшениями в юго-западном стиле. Это один из подарков, который Кван купила на распродаже в универмаге «Мэйсис» в надежде удивить Большую Ма. На самом видном месте красуется ценник — по-видимому, чтобы показать, что курточка недешевая.
— Очень мило, — говорю. Я бы сама сейчас не отказалась от такой куртки.
Кван светится от гордости.
— И практично, не промокает.
— А что, в загробном мире идут дожди?
— Шш! Нет, конечно! Там всегда одна погода — не холодно и не жарко.
— Тогда зачем ты сказала, что куртка не промокает?
Кван непонимающе смотрит на меня.
— Потому что так оно и есть.
Я пытаюсь согреть дыханием закоченевшие пальцы.
— Если в загробном мире такая чудная погода, зачем так много одежды — семь и пять слоев?
Кван оборачивается к Большой Ма и повторяет мой вопрос по-китайски. Потом кивает, будто разговаривает по телефону, и переводит ее ответ для меня, простой смертной:
— Большая Ма говорит, что не знает. Призраки и люди Йинь были так долго запрещены правительством. Она забыла все обычаи и их значения.
— А теперь, выходит, призраки разрешены правительством?
— Нет-нет, теперь просто людей не штрафуют за то, что призракам разрешают приходить. Но это правильный обычай — семь и пять, наверху всегда на два слоя больше, чем внизу. Большая Ма считает, что семь слоев — это семь дней недели, по одному слою на каждый день. В старые времена люди должны были оплакивать своих родственников семь недель, семью семь — сорок девять дней. Но сейчас мы уподобились иностранцам, несколько дней траура, и все.
— А почему внизу только пять слоев?
Ду Лили улыбается.
— Потому что два дня в неделю Большая Ма должна блуждать по загробному миру с голым задом.
Они с Кван хохочут так громко, что находящиеся в комнате люди оборачиваются и взирают на них с недоумением.
— Хватит, хватит! — кричит Кван, силясь подавить смех. — Большая Ма бранит нас. Она говорит, что нам еще рано так над ней подшучивать. — Успокоившись, Кван продолжает: — Большая Ма не совсем уверена, но она полагает, что пять слоев — это пять вещей, которые связывают простых смертных с этим миром: пять цветов, пять вкусов, пять ощущений, пять элементов, пять чувств… — Она вдруг останавливается. — Большая Ма, а ведь на самом деле семь чувств, а не пять, а? — Она принимается перечислять на пальцах: — Радость, гнев, страх, любовь, ненависть, желание… Еще одно — что это? А, да-да! Грусть! Нет, нет. Большая Ма, я не забыла. Как я могла забыть? Конечно, мне сейчас грустно, оттого что ты покидаешь этот мир. Как ты можешь так говорить? Прошлой ночью я плакала, и совсем не напоказ. Ты сама меня видела. Моя грусть была искренней, не поддельной. Почему ты всегда думаешь обо мне худшее?
— Ай-я! — кричит Ду Лили телу Большой Ма. — Не ссорьтесь теперь, когда ты уже умерла. — Она украдкой подмигивает мне.
— Нет, я не забуду, — говорит Кван телу Большой Ма, — петух, танцующий петух, не курица и не утка. Я уже знаю.
— О чем это она? — спрашиваю я.
— Она хочет, чтобы к крышке гроба был привязан петух.
— Зачем?
— Либби-я хочет знать, зачем. — Кван слушает около минуты, потом объясняет: — Большая Ма не уверена, но она думает, что ее дух должен воплотиться в теле петуха и улететь прочь.
— И ты в это веришь?
Кван самодовольно улыбается:
— Конечно нет! Даже Большая Ма в это не верит. Это обычный предрассудок.
— Ну, а если она в это не верит, зачем тогда это делать?
— Шш! Ради соблюдения традиции! И чтобы было чем напугать детишек. Вы, американцы, поступаете так же.
— Неправда!
Кван одаривает меня снисходительным взглядом старшей сестры-всезнайки.
— Ты не помнишь? Когда я только приехала в Соединенные Штаты, ты говорила мне, что кролики кладут яйца раз в год и мертвецы выходят из могил, чтобы отыскать их.
— Неправда!
— Да, а еще ты говорила, если я не буду тебя слушаться, Санта-Клаус спустится вниз по трубе и упрячет меня в свой мешок, а потом унесет в одно очень холодное место, холоднее, чем морозилка.
— Никогда я этого не говорила, — протестую я, начиная припоминать ту рождественскую шутку, которую я с ней сыграла, — может, ты просто не так поняла.
Кван выпячивает нижнюю губу:
— Эй, я ведь твоя старшая сестра. Ты думаешь, я не поняла, что ты имела в виду? Ха! А, ладно, не велика беда. Большая Ма говорит, чтобы мы кончали языки чесать. Пришло время фотографироваться.
Чтобы собраться с мыслями, я пытаюсь установить оптимальные условия съемки. Ясно, что здесь нужен треножник. Несмотря на несколько белых свечей, установленных около стола духов, проникающий сквозь грязные окна свет холоден и неласков. В комнате нет ни верхнего освещения, ни ламп, ни розеток, чтобы подсоединить стробоскоп. Если я буду использовать мгновенную вспышку, то не смогу регулировать освещенность, и Большая Ма получится еще более зловещей. Я предпочитаю эффект распределения светотени — сочетания светлых и темных пятен, и секунда при f/8 создаст замечательное световое пятно на одной стороне лица Большой Ма и мрачную тень смерти — на другой.
Я достаю треножник, устанавливаю «хассельблад» и прикрепляю сзади цветной «поляроид», чтобы сделать пробный снимок. «Ладно, Большая Ма, не двигайся», — говорю я и чувствую, что начинаю сходить с ума. Я разговариваю с ней так, будто она меня слышит. И чего я так разволновалась из-за одной-единственной фотографии мертвой женщины? Все равно я не смогу использовать это в статье. А потом все опять становится очень-очень важным. Каждая мелочь должна получиться идеально. Или это один из мифов, созданных наиболее успешными для того, чтобы все остальные чувствовали себя законченными неудачниками?
Прежде чем я успеваю довести свою мысль до конца, вокруг меня собираются люди, требуя показать им снимок. Наверняка многие видели предназначенные для туристов фотоустановки, делающие моментальные фотографии за бешеные деньги.
— Погодите, погодите, — говорю я, когда они начинают наседать. Я прижимаю снимок к груди, чтобы изображение побыстрей проявилось. Люди вдруг замолкают: боятся, должно быть, что шум помешает процессу проявки. Я смотрю на снимок. Контраст слишком резок на мой вкус, но я все равно показываю им фото.
— Как живая! — восклицает какой-то человек.
— Отличное качество! — говорит другой. — Смотрите, как получилась Большая Ма — словно она сейчас встанет и пойдет кормить поросят.
Кто-то шутит:
— Эй! — скажет она, — а почему у моей постели столько народу?
Ко мне подходит Ду Лили.
— Либби-я, теперь меня сфотографируй. — Она приглаживает ладонью жесткий вихор на лбу, поправляет рукав жакета, чтобы разгладить морщинки. Я смотрю на нее в видоискатель. Ду Лили замирает, словно солдат на карауле, ее лицо поворачивается ко мне, блуждающий взгляд фиксируется на потолке. Камера жужжит. Как только я вытягиваю снимок, она выхватывает его у меня из рук, прижимает к груди, притопывая ногой и потрясенно улыбаясь.
— В последний раз я видела свою фотографию сто лет назад, — взволнованно говорит она, — я тогда была очень молодая. — Когда я разрешаю ей посмотреть, она рывком подносит снимок к лицу, прищуривает выпученный глаз и мигает.
— Вот, значит, как я выгляжу. — Ее взгляд выражает глубокое почтение перед чудом фотографии.
Ду Лили бережно, словно только что вылупившегося цыпленка, передает фото Кван.
— Похожа, — говорит Кван. — Что я тебе говорила? Моя сестренка очень талантливая. — Она показывает фото остальным.
— Прямо как в жизни, — с восхищением произносит какой-то человек.
Ему вторят другие:
— Идеально чисто.
— Невероятно реалистично.
Снимок снова возвращается к Ду Лили. Она бережно держит его на ладонях.
— В таком случае я не очень хорошо выгляжу, — устало произносит она, — я такая старая, такая уродливая. Неужели я и вправду такая уродливая? Неужели я так глупо выгляжу?
Кто-то начинает смеяться, думая, что она шутит. Но мы с Кван видим, как глубоко ее потрясение. Она похожа на человека, которого предали, и именно я причинила ей боль. Наверняка она не раз видела собственное отражение в зеркале. Но смотрясь в зеркало, мы можем, поворачиваясь к нему под тем или иным углом, не видеть то, что не хотелось бы видеть. Камера смотрит на нас по-другому: она видит миллион серебристых крупинок на черном полотне, но никак не наш настоящий образ.
Ду Лили медленно уходит, и я хочу задержать ее, утешить, сказать ей, что я плохой фотограф, что у нее масса достоинств, которых камере никогда не увидеть. Я иду за ней, но Кван берет меня за руку и качает головой.
— Я поговорю с ней потом, — говорит она, и, прежде чем я успеваю ей ответить, меня окружают люди, прося их сфотографировать. «Я первая! Сначала меня с внучком!»
— Еще чего! — бранится Кван. — Моя сестра не нанималась бесплатно всех фотографировать! — Люди продолжают уговаривать: «Всего одну!», «И меня тоже!» Кван поднимает руки и кричит строгим голосом:
— Тихо! Большая Ма только что сказала мне, чтобы все удалились! — Крики понемногу стихают. — Большая Ма сказала, что ей надо отдохнуть перед переходом в загробный мир. Иначе она сойдет с ума от горя и останется здесь, в Чангмиане. — Ее товарищи тихо проглатывают это сообщение и друг за другом покидают комнату, добродушно ворча.
Когда мы остаемся одни, я благодарно улыбаюсь Кван.
— Что, Большая Ма и вправду так сказала?
Кван искоса взглядывает на меня и начинает хохотать. Меня тоже разбирает смех. Я благодарна ей за сообразительность.
Потом она добавляет:
— На самом деле Большая Ма велела сделать еще несколько фотографий, но на этот раз под другим углом. Она сказала, что на последней выглядит такой же старой, как Ду Лили.
Я застываю, застигнутая врасплох.
— Нехорошо так говорить.
Кван делает вид, что не поняла меня.
— Чего?
— Нехорошо говорить, что Ду Лили выглядит старше, чем Большая Ма.
— Но она старше Большой Ма минимум на пять-шесть лет.
— Как ты можешь так говорить?! Она моложе тебя.
Кван поднимает голову и внимательно смотрит на меня:
— Почему ты так думаешь?
— Ду Лили говорила.
Кван теперь обращается к безжизненному лицу Большой Ма:
— Знаю, знаю. Но поскольку Ду Лили вспомнила об этом, нам придется сказать ей правду. — Она подходит ко мне. — Либби-я, я должна рассказать тебе тайну.
На меня вдруг наваливается неимоверная тяжесть.
— Пятьдесят лет тому назад Ду Лили взяла на воспитание маленькую девочку, которую подобрала на дороге во время гражданской войны. Потом девочка умерла, и Ду Лили, обезумев от горя, решила, что теперь она — эта девочка. Я помню это, потому что девочка была моей подругой, и… Да, если бы она осталась жива, то была бы сейчас на два месяца моложе меня, а не старухой семидесяти восьми лет, как Ду Лили. — Кван внезапно прерывает свой рассказ и начинает спорить с Большой Ма:
— Нет, нет, не могу я ей это сказать, это слишком.
Я таращусь на Кван, таращусь на Большую Ма, думаю о словах Ду Лили. Кому и чему я обязана верить? В голове у меня мысли путаются, словно во сне, когда рвутся логические нити, связывающие слова. Ду Лили моложе Кван? Или ей семьдесят восемь? Может, призрак Большой Ма где-то рядом? А может быть, и нет. Все это правда и ложь, инь и ян. Какая разница? Будь разумной, говорю я себе. Если лягушки едят насекомых, утки едят лягушек, а рис дает урожай два раза в год, то зачем подвергать сомнениям мир, в котором они живут?