18. Весенняя курочка и шесть катушек пленки

— Теперь ты вспомнила? — спрашивает Кван.

А я как завороженная смотрю на ее пухлые щеки, маленький рот. Смотреть на нее — все равно что разглядывать голограмму: под сияющей поверхностью спрятано трехмерное изображение утонувшей девочки.

— Нет, — отвечаю я.

Неужели Кван — или та, которая выдает себя за мою сестру, — сумасшедшая, которая когда-то поверила в то, что она Кван? Неужели настоящая Кван утонула в детстве? Это объясняет разительное несоответствие между фотографией тощего младенца, которую нам показывал отец, и упитанной девицей, представшей перед нами в аэропорту, а также и то, почему Кван нисколько не похожа ни на отца, ни на братьев, ни на меня.

Может, сбылась наконец мечта моего детства: настоящая Кван умерла, и деревня послала нам другую девочку, решив, что мы не заметим разницы между призраком и человеком, который верит в то, что он — призрак. Но если так, она все равно не может не быть моей сестрой. Скорее всего, страшная трагедия, пережитая ею в раннем детстве, заставила ее поверить в то, что она вселилась в чужое тело. Если даже мы с ней не сестры по крови, остается ли она по-прежнему моей сестрой? Конечно да. И все же мне хотелось бы знать, есть ли в ее истории хоть малая толика правды.

Кван улыбается, сжимая мою руку. Показывает на птиц, парящих над нашими головами. Если бы она сказала, что это слоны, было бы очевидно, что она сумасшедшая. Кто скажет мне правду? Ду Лили? Но она ничем не лучше Кван. Большая Ма умерла. А те, кто может помнить, говорят только на чангмианском диалекте. Но даже если они говорят по-китайски, как спросить их об этом? «Эй, скажите-ка, моя сестра — сестра ли она мне? Она призрак или сумасшедшая?» Но у меня не оставалось времени, чтобы решить, что мне делать. Мы входим через ворота в дом Большой Ма.

В центральной комнате мы застаем Саймона и Ду Лили за оживленной беседой на универсальном языке шарад. Саймон опускает воображаемое стекло машины и вопит: «И я высунул голову и сказал: „А ну шевели задницей!“». Он нажимает на воображаемый сигнал и — тра-та-та! тра-та-та-та! — имитирует головореза, прошивающего своим автоматом «узи» шины его автомобиля.

Ду Лили отвечает на чангмианском что-то вроде: «Ха! Это что!» Она изображает пешехода, нагруженного покупками — тяжелыми сумками, которые, как она поясняет нам, оттягивают ее руки, делая их похожими на тесто для лапши. Внезапно она вскидывает голову, отпрыгивает, чуть не отдавив Саймону ноги, и бросает свои сумки как раз в ту минуту, когда машина, виляя из стороны в сторону, словно змея, проносится в двух миллиметрах от нее и врезается в толпу народа. Или, может, она имеет в виду деревья? Как бы то ни было, какие-то части тела (или ветки) взлетают в воздух. В завершение своего маленького представления она подходит к водителю и плюет ему в лицо, которым в данном случае служит ведро рядом с ботинком Саймона.

Кван начинает похохатывать. Я хлопаю в ладоши. Саймон надувает губы, словно участница конкурса «Королева на день», занявшая второе место. Он обвиняет Ду Лили в преувеличении — может, машина вовсе не мчалась быстро, как змея, а, наоборот, еле тащилась, как хромая корова. «Бу-бу-бу!» — негодует собеседница, хихикая и топая ногой. Может, он еще скажет, что она шла, витая в облаках, и сама была во всем виновата? «Бу-бу-бу!» Когда она начинает колотить Саймона по спине, он сдается: «Ладно, ты победила! Ваши водители хуже!»

Если бы не разница в возрасте, их можно было бы принять за двух любовников — флиртующих, поддразнивающих, провоцирующих один одного, ищущих любые предлоги, чтобы прикоснуться друг к другу. У меня сжимается сердце, хотя это не может быть ревностью, потому что глупо даже думать о том, что они… Правда или вымысел вся эта история о Ду Лили и ее мертвой дочери, но несомненно одно — Ду Лили стара как пень.

С шарадами покончено, и Ду Лили с Кван отправляются на внутренний двор, чтобы решить, что приготовить на ужин. Убедившись, что они нас не слышат, я отвожу Саймона в сторону.

— С чего это вы вдруг с Ду Лили заговорили о плохих водителях и обо всем прочем?

— Я рассказывал ей, как мы вчера сюда добирались вместе с Рокки, об аварии.

Разумно. Я, в свою очередь, передаю ему рассказ Кван.

— И что ты думаешь по этому поводу?

— Ну, во-первых, ни Ду Лили, ни Кван не кажутся мне сумасшедшими. А во-вторых, это одна из тех милых сказок, которые ты слушаешь всю свою жизнь.

— Но это совсем другое. Неужели непонятно? Может, Кван и не сестра мне.

Саймон хмурится.

— Даже если вы не родственницы, она все равно твоя сестра.

— Да, но это значит, что была другая девочка, которая тоже была моей сестрой.

— Допустим так, ты же не отречешься от Кван?

— Нет, конечно! Я просто… Хочу знать, что на самом деле произошло.

Он пожимает плечами.

— Зачем? Какая теперь разница? Я знаю то, что вижу. Ду Лили кажется мне очень милой леди. Кван — это Кван. Деревня классная. И мне здесь нравится.

— Так что насчет Ду Лили? Ты что, веришь ей, когда она говорит, что ей пятьдесят? Или веришь Кван, которая говорит…

— Может, ты просто не поняла ее? — перебивает меня Саймон. — Сама говорила, что твой китайский не очень…

— Я только сказала, что говорю не так бегло, как Кван, — раздраженно отвечаю я.

— Может, Ду Лили сказала что-то вроде «молода, словно весенняя курочка». — В его голосе сквозит неистребимая мужская самоуверенность. — Может, ты поняла ее буквально, решив, что она воображает себя курочкой?

У меня начинает стучать в висках.

— Она не говорила, что она курочка.

— Видишь, ты даже мои слова понимаешь буквально. Я просто хотел привести Ду Лили в пример.

Я не выдерживаю:

— Почему тебе обязательно надо доказать, что ты, как всегда, прав?

— Эй, что такое? Я думал, мы просто болтаем. Я и не пытался…

А потом мы слышим, как Кван зовет нас со двора: «Либби-я! Саймон! Сюда! Быстренько! Мы готовим ужин. Вы хотите фотографировать, да?»

Все еще взвинченная, я бегу за фотоаппаратом в комнату Большой Ма. А там вижу супружескую кровать. Даже и не мечтай, говорю я себе. Я выглядываю в окно, смотрю на часы: теплые сумерки, золотое время. Если есть на свете место, где можно позволить себе телячий восторг во время работы, то это здесь, в Китае, где меня ничто не сдерживает, где все так непредсказуемо, можно сказать, безумно. Я хватаю свою «лейку», запихиваю в карман куртки десять катушек высокочувствительной пленки.

Во дворе достаю пронумерованную пленку и вставляю ее в фотоаппарат. После дождя небо очистилось, приобретя теплый синий оттенок. Пушистые белые облака проплывают над вершинами гор. Я глубоко вдыхаю воздух, напоенный дымком деревянных кухонь пятидесяти трех хозяйств Чангмианя. Букет дополняет ядреный запах навоза.

Я прикидываю, как скомпоновать сцену. Кирпичные стены двора послужат неплохим задником. Мне нравится их апельсиновый оттенок, грубая структура. На деревце посредине двора растут какие-то чахлые листья — лучше его не снимать. Загон для поросят можно выдвинуть на авансцену — он будет прекрасно смотреться с правой стороны двора под соломенным навесом. Он прост и безыскусен, словно игрушечные ясли на рождественском празднике. Только вместо младенца Иисуса, Марии и Иосифа там три поросенка, копошащиеся в навозе. И полдюжины кур: у одной недостает ноги, у другой — половины клюва. Я танцую вокруг своего объекта, то приближаясь, то отдаляясь от него. Углом глаза я вижу грязное ведро с серым рисом, помоями и мухами и жуткую зловонную яму. Я наклоняюсь и вижу отвратительную серую тварь и нечто извивающееся, напоминающее разбухший рис — личинки. Вот, значит, как они выглядят.

Жизнь в Чангмиане может показаться бессодержательной. Я могу в буквальном смысле предвидеть любой момент, чтобы так называемая спонтанность совпала с тем, что предлагает действительность. Но перед моими глазами всплывают скучающие лица богатых читателей, лениво пролистывающих страницы шикарных журналов о путешествиях в страны третьего мира. Я знаю, что они хотят увидеть. Вот почему моя работа не приносит мне зачастую никакого удовлетворения, будучи ограничена рамками безопасной скуки. И дело вовсе не в том, что мне нравится делать фото, разоблачающие действительность. Кому это нужно? Они никогда не будут пользоваться спросом, а если даже и так, у людей сложится неверное представление о Китае — что там сплошная отсталость, антисанитария, бедность, убожество. Ненавижу себя за этот американский подход, который неистребим во мне. Почему я всегда стремлюсь отредактировать окружающий мир? Ради чего?

Плевать на журнал. К черту все правильные и неправильные впечатления. Я устанавливаю нужную экспозицию, я постараюсь остановить мгновение, проникнуть в самую суть его. Я замечаю Ду Лили, склоненную над ручным насосом и набирающую воду в сковороду. Навожу на нее объектив и начинаю снимать. Но, увидев камеру, та, одернув старый зеленый жакет, сразу начинает позировать.

— Не стой как вкопанная, — говорю я ей, — двигайся. Не обращай на меня внимание. Занимайся своими делами.

Ду Лили кивает и идет по двору. Усердно стараясь позабыть о камере, она восхищается табуретом, протягивает руку к корзинам, свисающим с дерева, с изумлением созерцает грязный топор, — будто демонстрирует какие-то бесценные национальные сокровища. «Раз, два, три», размеренно произношу я по-китайски, затем делаю несколько снимков, чтобы не огорчать ее. — «Хорошо, хорошо. Спасибо».

Она недоумевает. «Я что-то не так сделала?» — спрашивает Ду Лили жалобным детским голоском. Она, видимо, ожидала вспышки, щелчка затвора, а ничего подобного «лейка» не производит. Я решаюсь на маленькую ложь.

— Я еще не фотографирую, — объясняю, — пока только присматриваюсь, так, для практики.

Ду Лили улыбается с явным облегчением и направляется к загону. Как только она открывает ворота, поросята с хрюканьем устремляются к ней, задрав пятачки, выпрашивая угощение. Несколько кур настороженно окружают ее по той же причине. «Хорошая, жирная курочка», — бормочет Ду Лили, оценивая свой выбор. Я крадусь по двору, как вор, стараясь держаться в тени, и пытаюсь найти наилучшее соотношение объекта, освещения, заднего плана и обрамления. Солнце медленно садится, и теперь его лучи проникают сквозь крышу, отбрасывая мягкий свет на кроткое лицо Ду Лили. Всего чуть-чуть непосредственности, и… Во мне что-то меняется, я чувствую, как прибавляются силы по мере того, как разум освобождается от оков. Теперь я снимаю на едином дыхании. В отличие от других аппаратов, которые мешают мне видеть картинку, когда открыт затвор, «лейка» позволяет увидеть нужные моменты: взмах руки Ду Лили, хватающей курицу, переполох среди других кур, поросят, поворачивающихся словно по команде, похожих на марширующий оркестр. Я снимаю и Саймона, то, как он делает наброски для будущих заголовков. Словно в старые добрые времена, когда мы работали в согласованном ритме. Только сейчас он изменил своему обычному девизу «бизнес есть бизнес». Его глаза сверкают; взглянув на меня, он улыбается.

Я снова навожу объектив на Ду Лили, которая шагает к насосу, держа в руках пронзительно орущую курицу. Она наклоняет ее над белой эмалированной кастрюлькой, стоящей на скамейке, левой рукой крепко сжимая горло птицы. В правой зажат маленький ножичек. Неужели она собирается отхватить ей башку этой штуковиной? Я наблюдаю через видоискатель, как она прижимает лезвие ножа к шее курицы и медленно пилит. Показывается тонкая струйка крови. Я не в силах пошевелиться. Ду Лили берет птицу так, что шея свешивается вниз и кровь начинает капать в кастрюльку.

Сзади доносится визг поросят. Они кричат. Так кричат люди, объятые ужасом. Кто-то говорил мне, что свиньи так умны, что прекрасно осознают, когда их ведут на бойню, и могут даже заболеть от нервного шока. Интересно, а способны ли они сострадать умирающей курице? И если способны, то о чем это свидетельствует — о наличии разума или души? Несмотря на бесчисленные операции на сердце, операции по пересадке почек, которые мне доводилось снимать, я чувствую, как к горлу подкатывает тошнота. Но я не прерываю своей работы, хотя замечаю, что Саймон прекратил писать.

Наполнив кастрюлю кровью до половины, Ду Лили бросает курицу на землю. В течение нескольких тягостных минут мы наблюдаем за тем, как та дергается, издавая булькающие звуки. Наконец глаза ее подергиваются пленкой, и она замирает. Да, если Ду Лили и верит, что она Булочка, то, очевидно, она забыла о своем сострадании к птицам.

Ко мне подходит Саймон.

— Настоящее варварство, черт возьми. Удивляюсь, как ты могла это снимать.

Его замечание задевает меня.

— Брось, не будь таким чистоплюем. Ты думаешь, в Штатах режут кур более гуманным способом? Наверняка она сделала так, чтобы очистить мясо от токсинов. Скорее всего, это традиция, кашрут, что-то в этом роде…

— В задницу кашрут! Животное убивают быстро, чтобы оно не мучилось, — вот что такое кашрут. Кровь сцеживают уже после смерти, а затем тушу выбрасывают.

— И все-таки мне кажется, что она руководствовалась соображениями здоровья.

Я оборачиваюсь к Ду Лили и задаю ей этот вопрос по-китайски.

— Ага! — отвечает та, со смехом кивая головой. — Когда я наберу достаточно крови, я обычно тут же отрубаю ей голову. Но сейчас мне захотелось, чтобы курочка немножко поплясала.

— Зачем?

— Для тебя! — радостно отвечает она. — Для твоих фотографий! Так интереснее, правда? — Она вскидывает брови, ожидая моего одобрения.

Я натянуто улыбаюсь.

— Ну? — Саймон вопросительно смотрит на меня.

— Это… Ты был прав, это не кашрут, — а потом я не могу сдержаться, видя самодовольную улыбку на его физиономии, — не кошерный обряд в иудаистском понимании. Это китайский ритуал, духовное очищение… курицы. — И снова утыкаюсь в видоискатель.

Ду Лили бросает курицу в котел с кипящей водой, а затем голыми руками полощет ее там, словно кофточку. Руки покрываются волдырями. Сначала кажется, будто она оглаживает курицу, утешает ее, но потом при каждом взмахе руки я вижу пригоршню перьев — и вскоре курица показывается из своей горячей ванны с нежно-розовой пупырчатой кожей.

Ду Лили несет курицу на кухню. Мы с Саймоном сопровождаем ее. Потолок кухни такой низкий, что нам приходится пригнуться, чтобы не разбить головы. Откуда-то из темного угла Кван достает охапку хвороста и бросает в пышущую жаром печь из обожженного кирпича. На огне стоит вок[30] — такой огромный, что в нем можно сварить кабана. Кван широко улыбается мне: «Хорошая картинка?»

Как я могла усомниться в том, что она — моя сестра? Это все сказки, говорю я себе. Просто у Кван богатое воображение.

Кван одним махом вспарывает курицу, режет ее на части и бросает куски в кипящую воду, добавив несколько пригоршней какой-то зелени, напоминающей катран.[31]

— Свежее, — говорит она Саймону по-английски, — все всегда свежее.

— Ты сегодня ходила на рынок?

— Какой рынок? Здесь нет рынка. Только задний двор, собирай сам.

Саймон записывает ее слова.

Ду Лили вносит на кухню кастрюлю с кровью, которая загустела, став похожей на клубничное желе. Нарезав кровь на кубики, она добавляет их, помешивая, в бульон. Наблюдая за красноватыми воронками, я вспоминаю ведьм из «Макбета» — их лица, освещенные огнем, пар, поднимающийся из котла.

— «Жало гада, клюв совенка, хвост и лапки ящеренка, — декламирую я, — для могущественных чар нам густой дадут навар».[32]

Саймон поднимает голову:

— Эй, именно об этом я сейчас подумал, — он наклоняется к воку и нюхает, — нечто превосходное.

— Не забудь, нам еще нужно будет есть это «нечто».

Вместе с угасающим огнем я теряю свой последний источник света, и «лейка» отправляется в карман куртки. Боже! Я есть хочу! И что я буду есть, если откажусь от курицы в кровавом бульоне? В холодильнике нет ни сыра, ни ветчины. Холодильника, кстати, тоже нет. И если я захочу мяса, то мне придется сначала зарезать одного из кричащих поросят. Но на обдумывание других возможностей у меня нет времени. Кван садится на корточки, хватает ручки вока и делает рывок. «Кушать», — командует она.

Посреди внутреннего двора Ду Лили сложила маленький костер из хвороста под железной треногой. Кван ставит на нее вок, Ду Лили раздает миски, палочки и пиалы для чая. Мы рассаживаемся вокруг этого импровизированного обеденного стола. «Кушай! Кушай!» — приговаривает Ду Лили, тыкая в нашу сторону палочками. Я заглядываю в котел в надежде увидеть там что-то, хотя бы отдаленно напоминающее мясо из супермаркета. Ду Лили достает из бульона куриную лапку и шлепает ее в мою миску.

— Нет, нет, ты возьми, — протестую я по-китайски, — я сама себе положу.

— К чему эти церемонии? — отвечает она. — Ешь, пока не остыло.

Саймон ухмыляется. Я перебрасываю лапку в его миску. «Кушай, кушай», — говорю я с милой улыбкой и кладу себе ножку. Саймон мрачно созерцает некогда танцевавшую лапку. Он осторожно надкусывает и жует ее с глубокомысленным видом. Потом вежливо кивает Ду Лили и говорит: «Угу. Вкусно, очень вкусно». Ее лицо озаряется таким счастьем, будто она выиграла конкурс «Повар года».

— Хорошо, что ты ее поблагодарил.

— Но это на самом деле вкусно, — говорит он, — не потому, что я старался быть вежливым.

Я вонзаю зубы в ножку и откусываю микроскопический кусочек. Прожевываю, перекатывая его во рту языком. Никакого привкуса крови. Мясо удивительно нежное и ароматное! Я съедаю все до костей. Пью бульон: такой чистый и вместе с тем очень наваристый. Я вылавливаю из котла крылышко. Дожевывая, прихожу к выводу, что китайские деревенские куры гораздо вкуснее американских, выращенных в аналогичных условиях. Не потому ли, что их по-другому кормят? А может, все дело в кровавом бульоне?

— Сколько катушек отщелкала? — спрашивает Саймон.

— Шесть, — отвечаю я.

— Тогда назовем этот супчик «весенняя курочка и шесть катушек».

— Но ведь сейчас осень.

— Я называю его в честь Ду Лили, пускай она и не весенняя курочка, как ты справедливо заметила, — Саймон содрогается и умоляет, подражая горбуну Квазимодо, — прошу вас, госпожа, не бейте меня.

Я осеняю его голову крестом:

— Ступай с миром, ты прощен… придурок.

Ду Лили держит в руках бутылку с бесцветной жидкостью.

— Я купила это вино, когда закончилась «культурная революция», — провозглашает она, — но последние двадцать лет у меня не было причин для праздника. Сегодня у меня три причины сразу. — Она наклоняет бутылку над моей пиалой и протяжно вздыхает: «Аах!», будто не вино нам наливает, а опорожняет мочевой пузырь. Когда пиалы наполнены, она поднимает свою — «Гань-бей!» — и с шумом втягивает содержимое, запрокинув голову.

— Видишь? — спрашивает Кван по-английски. — Надо поднимать пиалка все выше, выше, пока не выпить все до капли. — И показывает, как это делается: «Аах!»

Ду Лили наливает себе и Кван по второй.

Ну, если даже Кван, королева трезвенников, может пить этот напиток, то он, очевидно, совсем слабенький. Мы с Саймоном чокаемся и глотаем, чтобы тут же начать судорожно ловить воздух открытыми ртами, словно пара пройдох в ковбойском салуне. Кван и Ду Лили хлопают себя по коленкам и хихикают. Они показывают на наши пиалы, все еще наполовину полные.

— Что это? — хрипит Саймон. — Я думал, эта штуковина мне гланды вырвет.

— Неплохо, а? — Кван наполняет его пиалу до краев, прежде чем он успевает отказаться.

— На вкус как пропитавшийся потом носок, — говорит он.

— Сок? — Кван отпивает из своей пиалы, причмокивает губами и одобрительно кивает.

Через двадцать минут после третьей пиалы голова становится ясной-ясной, а ноги наливаются свинцом. Я вскакиваю и, повизгивая, начинаю топать занемевшими ногами. Саймон следует моему примеру.

— На вкус, конечно, дерьмо, — говорит он, потягиваясь, — но, знаешь, я чувствую себя на все сто.

Кван переводит его слова Ду Лили:

— Он говорит, неплохо.

— И как же называется этот ваш напиток? — спрашивает Саймон. — Может, нам стоит взять домой бутылку-другую?

— Этот напиток, — медленно произносит Кван, почтительно взирая на пиалу, — называется вино «Пьяная мышь», что-то в этом роде. Очень известное вино в Гуйлине. Приятно на вкус и для здоровья полезно. Требует долгой выдержки. Десять, а может, и двадцать лет. — Она делает знак Ду Лили, чтобы та показала бутылку. Ду Лили протягивает нам бутылку, стуча пальцем по красно-белой этикетке. Бутылка почти пуста.

— А что на дне? — спрашивает Саймон.

— Мышь, — отвечает Кван, — поэтому вино и называется «Пьяная мышь».

— А что на самом деле?

— Гляди, — Кван показывает на дно бутылки, — мышь.

Мы смотрим. И видим что-то серое. С хвостом. Я осознаю, что меня сейчас должно стошнить. Но вместо этого мы с Саймоном смотрим друг на друга и хохочем. Мы не можем остановиться. Смеемся до колик, хватаясь за животы.

— Чего мы ржем? — выдавливает Саймон.

— Должно быть, пьяные.

— А я вовсе не чувствую себя пьяным. Чувствую… вкус к жизни.

— Я тоже… Эй, взгляни на эти звезды. Правда, они здесь больше? Не просто ярче, а больше? Я словно съежилась, а все остальное стало больше.

— Ты смотришь на мир глазами маленькой мышки, — говорит Кван.

Саймон указывает рукой в сторону гор. Тени от них нависают над стеной двора.

— А эти горы огромные, — говорит он.

Мы молча смотрим на горы. Через какое-то время Кван толкает меня локтем.

— Теперь ты, может, увидишь дракона? Два дракона, бок о бок. Да?

Я прищуриваюсь. Кван берет меня за плечи, пытаясь направить мой взгляд в нужном направлении.

— Сощурься, — командует она, — выброси из головы американские представления. Думай по-китайски. Чтобы твой разум был словно во сне. Два дракона — мужчина и женщина.

Я открываю глаза. У меня такое ощущение, будто прошлое стало настоящим, а настоящее осталось далеко позади.

— Вершины поднимаются и опускаются, — говорю я, чертя в воздухе зигзаги, — это две спины, верно? И то, как сужаются передние вершины, похоже на головы, а между мордами пролегает долина.

Кван гладит мою руку, будто я школьница, хорошо ответившая урок по географии.

— Некоторые думают: «О, деревня лежит прямо у пасти дракона — это плохо, фень шуй, нет гармонии». Но я думаю, все зависит от самого дракона. Эти драконы очень мирные, хорошая ши — как это по-английски, хорошая ши?

— Положительные флюиды, — отвечаю я.

— Да-да, флюиды. — Она переводит Ду Лили наш разговор.

Лицо Ду Лили расплывается в широкой ухмылке. Она начинает тараторить на чангмианском и мурлыкать: «Дааа, ди-да-да».

— Дии, да-да-да, — отзывается Кван, а затем обращается к нам: — Ладно-ладно, Саймон, Либби-я, успокойтесь, сядьте. Ду Лили говорит, чтобы я рассказала вам сказку о двух драконах.

Мы похожи на малышей, собравшихся вокруг походного костра. Даже Ду Лили придвигается поближе к огню.

— Вот эта сказка, — начинает Кван, и Ду Лили улыбается, будто понимает по-английски. — Давным-давно, два черных дракона, муж и жена, жить в низине неподалеку от Чангмианя. Каждая весна просыпаться, выходить из земли, как гора. Выглядеть они как люди, только черная кожа, и очень сильные. За один день вырыть ров вокруг деревня. Вода падать с гор, собираться во рву. Тогда, если нет дождя, не важно, есть вода для урожая. Либби-я, как вы называть это?

— Орошение.

— Да-да, огорчение, как сказала Либби-я…

— Орошение.

— Да-да, орошение. Они сделали это для вся деревня, и все любить эти люди-драконы. Каждый год устраивать пир, чествовать их. Но однажды Бог Реки, нехороший, разозлился: «Эй, кто-то взял воду из моей реки без разрешения!»

— Вот черт, — Саймон прищелкивает пальцами, — права на воду. Всегда так!

— Да-да, такая жестокая битва из-за это. Потом Бог Реки нанять дикие люди из другое племя, не из наша деревня, откуда-то издалека. Может, Гавайи? — она подталкивает Саймона локтем. — Э, шутка. Я пошутить! Не Гавайи. Не знаю, откуда. Ладно, эти люди бросить стрелы, убить муж и жена драконы, исколоть стрелами их тела. Перед смертью они заползти обратно под землю, обернуться в драконы. Видишь! Их спины выглядеть сейчас как шесть вершин. А места, куда войти стрелы, стать десять тысяч пещер, все соединены, у всех одно сердце. Теперь, когда идет дождь, вода течь сквозь гору, сочиться сквозь расщелины, словно слезы, никак не унять. А как дойти до самого низа — паводок! И так — каждый год.

Саймон хмурится.

— Не понял. Если каждый год паводок, то при чем здесь хорошая ши?

— Шш! Паводок — это не наводнение. Совсем маленький паводок. Просто чтобы вымыть пол. За вся моя жизнь только один плохой паводок, одна долгая засуха. Так что большая удача.

Я могла бы напомнить ей о том, что она прожила в Чангмиане всего восемнадцать лет до того, как уехала в Штаты. Но зачем портить праздничное настроение?

— А что Бог Реки? — спрашиваю я.

— А, та река… Ее больше нет. Ее смыл паводок!

Саймон свистит и хлопает в ладоши, пробуждая Ду Лили от дремы. «Счастливый конец! Ура!» Ду Лили встает, потягивается и начинает убирать остатки нашего пиршества. Я пытаюсь помочь ей, но она толкает меня на место.

— А кто рассказал тебе эту сказку? — спрашиваю я Кван.

Она подбрасывает в огонь немного хвороста.

— Все в Чангмиане знают. Вот уже пять тысяч лет каждая мать поет эту сказку своим детям. Сказка называется «Два дракона».

— Пять тысяч лет? Откуда ты знаешь? Она ведь не могла быть записана.

— Знаю, потому что… я скажу тебе что-то, тайну. Между эти драконы, в небольшая долина, что за эта долина, есть маленькая пещера. А эта пещера ведет в другая пещера, такая большая, что трудно поверить. А в та большая пещера — озеро, и такое огромное, что по нем можно кататься в лодке! Вода такая красивая, бирюзово-золотая, ты ничего подобного не видела. Глубокая и сверкающая! Забудешь взять фонарик, все равно увидишь древняя деревня у берега озера…

— Деревня? — перебивает Саймон. — Настоящая деревня?

Я хочу намекнуть ему, что это одна из сказочек Кван, но не могу поймать его взгляд.

Кван польщена его вниманием.

— Да-да, древняя деревня. Насколько древняя, не знаю точно. Но каменный дом еще стоит. Без крыши, одни стены, маленькая дверь, чтобы войти внутрь. А внутри…

— Минутку, — снова перебивает Саймон, — ты что, была в этой пещере, видела эту деревню?

— Ну да, — самоуверенно отвечает она, — а внутри каменного дома много вещей: каменный стул, каменный стол, каменное ведро с ручкой, на крышке вырезаны два дракона. Видишь — два дракона! Сказка столько же лет, сколько лет эта деревня. Может, больше, может, десять тысяч, а не пять. Кто знает точно?

Меня вдруг пробирает дрожь. Возможно, она имеет в виду другую пещеру?

— Сколько народу побывало в этой деревне? — спрашиваю я.

— Сколько? Не знаю. Дом очень маленький. Там много народу не сможет жить.

— Нет, я хочу знать, сейчас туда ходят?

— Сейчас? Нет, не думаю. Боятся.

— Потому что…

— Ой, тебе лучше это не знать.

— Да ладно тебе, Кван!

— Ладно-ладно, но если тебе страшно, я не виновата.

Саймон опирается на ручной насос.

— Продолжай.

Кван делает глубокий вдох.

— Люди говорят, если зайдешь в пещера, эта или другая, любая пещера в эта долина, назад не вернешься. — Она делает паузу, потом нерешительно добавляет: — Только как призрак… — и следит за нашей реакцией.

Я улыбаюсь. Саймон завороженно глядит на нее.

— Ой, я поняла, — я снова пытаюсь поймать его взгляд, — это проклятие Чангмианя, о котором вчера говорил тот человек?

Саймон начинает прохаживаться туда-сюда:

— Боже, если это правда…

Кван улыбается.

— Ты думаешь, я и правда призрак?

— Призрак? Нет-нет! — со смехом отвечает он. — Я имею в виду твой рассказ о пещере. Если это правда…

— Конечно, правда. Говорю тебе, я сама видела.

— Я спрашиваю, потому что читал где-то… где же это было… А, вспомнил, это было в путеводителе, что-то о пещере с поселениями каменного века. Оливия, ты помнишь?

Я качаю головой. Не слишком ли скептически я отнеслась к ее рассказу о Нунуму и Йибане?

— Ты думаешь, это та самая пещера?

— Нет, это какая-то важная достопримечательность неподалеку от Гуйлиня. Но в книжке сказано, что эта гористая местность изобилует пещерами и, вероятно, существуют тысячи пещер, которые никто прежде не видел.

— А пещера, о которой говорила Кван, она, возможно…

— Невероятно! — Саймон поворачивается к Кван. — Так ты думаешь, там никто прежде не бывал?

Кван хмурится.

— Нет-нет. Я не это сказать. Многие были.

Его лицо вытягивается. Он делает круглые глаза и вздыхает. Что ж…

— Но теперь все умерли, — добавляет Кван.

— Ух ты! Стоп-стоп! — Саймон поднимает руку. — Давай-ка по порядку. — Он снова начинает прохаживаться туда-сюда. — Ты хочешь сказать, что никто из ныне живущих не знает о пещере? Кроме тебя, разумеется? — Саймон выжидательно смотрит на Кван.

— Нет-нет. Люди в Чангмиане знать, только не знать, где она. Но они знать о пещера.

— А… — он медленно прохаживается вокруг нас, — никто не знает, где она, но они знают о пещере.

— Конечно. В Чангмиане много сказок об эта пещера. Очень много.

— К примеру? — Саймон жестом уступает ей слово.

Кван морщит лоб и нос, сортируя в уме каталог своих историй о призраках — тайнах, которые мы никогда не должны разглашать.

— Самые известные, — произносит она, помолчав, — всегда связаны с чужеземцами. Когда они умереть, у нас много хлопот.

Саймон сочувственно кивает.

— Ладно, вот тебе история. Случиться сто лет назад. Так что я не видеть — слышать, как наши рассказывать. Приехали из Англии четыре миссионера — в маленьких тележках, под большой зонтик, и только два тощих мула тянуть этих толстяков. И был жаркий день. Из тележка выпрыгнуть две леди-проповедницы, одна молодая, нервная, другая старая, властная, и еще двое мужчин, один с бородой, а другой… ох, такой толстый, что никто у нас глазам своим не верить. И эти чужеземцы, хотя и носить китайская одежда, — ага! — выглядеть странно. Толстый, он говорить по-китайски, чуть-чуть, тяжело понимать. Сказать что-то вроде: «Можно нам устроить здесь пикник?» Все сказали: «Пожалуйста, будьте добры». И они кушать, кушать, кушать, кушать, кушать, так много еда…

Я перебиваю Кван:

— Ты говоришь о Пасторе Аминь?

— Нет-нет. Совсем другие люди. Я уже сказать тебе, я не видеть, только слышать. Ладно, поели, толстый спросить: «Эй, мы слышать, у вас тут знаменитая пещера и древний город внутри. Покажете?» Все отказаться: «Ой, слишком далеко. Я занят. Ничего особенного». И тогда старая проповедница показать нам карандаш: «Кто хочет это, отведите меня в пещеру, и это ваше!» В те времена, давным-давно, никто у нас не видел карандаша — кисточку видеть, а карандаш — нет. Конечно, может, китайцы изобрести карандаш. Мы изобрести так много вещей — порох, но не убийство, и лапшу тоже. Итальянцы вот говорить, что они изобрести лапшу — неправда, только взять у нас во времена Марко Поло. Китайцы еще ноль изобрести. До ноля люди не знать, что есть ничто. А теперь у всех есть ноль, — Кван смеется над собственной шуткой, — о чем я говорить?

— О старой миссионерке с карандашом.

— Ах да. В наша нищая деревня никто не видеть карандаш. Проповедница показать им, как надо рисовать, что не надо добавлять чернила. Один юноша по имени Хонг — всегда мечтать стать лучше, чем другие, — взять этот карандаш. Сейчас его семья держит на алтарном столе этот карандаш, который стоить ему жизни… — Кван скрещивает руки на груди, всем своим видом утверждая, что жадность к карандашам заслуживает смерти.

Саймон поднимает с земли прутик.

— Погоди. Мы тут что-то упустили. Что случилось с миссионерами?

— Они так и не вернулись.

— Может, они уехали домой, — предполагаю я, — и никто не видел, как они уезжали.

— Тот юноша тоже не вернулся.

— А может, он стал христианином и присоединился к миссионерам?

Кван бросает в мою сторону недоумевающий взгляд.

— Зачем ему это? И потом, почему они тогда не взяли с собой свои тележки, свои мулы? Почему их церковь потом посылать чужеземные солдаты, чтобы их искать? Столько хлопот, стучать во все двери: «Что случилось? Не скажете, где они, сожжем ваш дом дотла». Очень скоро все поняли, что надо говорить: «Ой, такая беда. Разбойники, вот что случилось». И по сей день все помнить об этом. Если кто-то вести себя, словно он лучше, чем ты, ему говорить: «Ха! Осторожно, а не то обернешься в карандашный человек».

— Слышал? — я толкаю Саймона.

Кван распрямляет спину и прислушивается, кивая головой в направлении гор.

— А, слышите это?

— Что? — спрашиваем мы в один голос.

— Пение. Это поют люди Йинь.

Мы замолкаем. Через пару мгновений я начинаю слышать легкий шелест.

— По-моему, это ветер.

— Ага! Для многих это просто ветер — ву! ву! — дует сквозь пещера. Но если ты горько сожалеть о чем-то, тогда слышать, как люди Йинь звать тебя: «Сюда! Сюда!» Ты грустить еще больше, они петь громче: «Торопись! Торопись!» Ты зайти внутрь — о, они так рады. Теперь ты занять чье-то место, они могут уйти. И они улететь в Мир Йинь, обретя наконец покой.

— Одним словом, играют в салочки, — ехидно добавляет Саймон.

Я выдавливаю из себя смешок, но меня охватывает тревога. Почему Кван знает так много историй, в которых люди меняются местами с мертвецами?

Кван поворачивается ко мне:

— Теперь ты знать, почему деревня называется Чангмиань. Чанг значит «песня», миань — «шелковая», что-то мягкое, тянущееся вечно, как нить. Мягкая нескончаемая песня. Но некоторые произносят «Чангмиань» с другой интонацией, тогда чанг означает «долгий», а миань — «сон». Долгий Сон. Теперь понять?

— То есть убаюкивающие песни, — говорит Саймон.

— Нет-нет-нет-нет-нет! Долгий Сон — другое имя смерти. Вот почему все говорят: «Эта пещера в Чангмиане, не ходи туда. Это ворота в Мир Йинь».

У меня замирает сердце.

— И ты в это веришь?

— Что веришь? Я уже быть там. Я знать. Много людей Йинь застрять там, и ждать, ждать…

— Как же тебе удалось вернуться? — Прежде чем она успевает ответить, я беру свои слова назад: — Знаю-знаю, можешь не отвечать.

Не хочу, чтобы Кван снова начинала рассказывать о Зене и Булочке. Уже поздно. Я хочу спать, не думая при этом, что лежу рядом с существом, вселившимся в тело мертвой девочки.

Саймон заговорщически наклоняется ко мне:

— Я думаю, нам стоит сходить посмотреть на эту пещеру.

— Шутишь?

— А почему бы и нет?

— Почему бы и нет?! Ты что, спятил? Люди там исчезают!

— Ты что, веришь в эту ахинею о призраках?

— Нет, конечно! Но там, должно быть, что-то нехорошее. Ядовитые испарения, провалы, бог знает что еще.

— Утопленники, — добавляет Кван. — Много грустные люди утопить себя, упасть на дно, вниз, вниз, вниз.

— Ты слышишь, Саймон? Утопленники!

— Оливия, ты не понимаешь? Это будет невероятная находка! Доисторическая пещера! Дома каменного века. Керамика…

— И кости, — добавляет Кван с услужливым видом.

— И кости! — повторяет Саймон. — Чьи кости?

— Кости чужеземцев. Они потеряться, потом потерять рассудок. Но не хотеть умирать. Так что долго-долго лежать у берега озера, пока тело не превратится в камень.

Саймон встает. Его взгляд устремлен в сторону гор.

— Люди сходят там с ума, — говорю я ему, — они превращаются в камни.

Но Саймон меня не слышит. Я знаю, что он уже совершает мысленный путь в пещеру, а через нее — к богатству и славе.

— Ты представляешь, что скажут редакторы журналов, когда увидят нашу статью? Черт! От куриного супчика к уникальной археологической находке! А может, стоит позвонить в «Нэшнл джеографик»? Я хочу сказать, мы же не отдали права на нашу статью «Неизведанным землям»? Нам определенно следует взять с собой что-нибудь из керамики в качестве доказательства.

— Я туда не пойду, — твердо говорю я.

— Прекрасно. Я пойду один.

Я хочу заорать: запрещаю тебе! Но как я могу? Он больше не принадлежит мне ни телом, ни разумом, ни душой. Кван смотрит на меня, и я хочу заорать: это твоя вина! Это все твои дурацкие сказочки! Она одаривает меня этим невыносимым участливым взглядом, гладит мою руку, пытаясь меня успокоить. Я отдергиваю руку.

Она поворачивается к Саймону:

— Нет, Саймон. Нельзя пойти один.

Он подскакивает будто его кто-то ужалил:

— Почему это?

— Ты не знать, где пещера.

— Да, но ты мне покажешь. — Он говорит это, как само собой разумеющийся факт.

— Нет-нет, Либби-я права, слишком опасно.

Саймон задумчиво почесывает шею. Мне кажется, собирает какие-нибудь убийственные аргументы, но вместо этого он пожимает плечами:

— Да, возможно. Ладно, проехали.


Я лежу посредине супружеской кровати, окостеневшая, словно Большая Ма в гробу. Все мое тело ноет от усилий, требующихся, чтобы не касаться Саймона. В первый раз за десять месяцев мы оказались в одной постели. На нем шелковое термическое белье. Я то и дело ощущаю, как его голени или ягодицы касаются моего бедра, и аккуратно отодвигаюсь, чтобы наткнуться на выпирающие колени Кван, на ее растопыренные пальцы ног. У меня смутное подозрение, что она подталкивает меня к Саймону.

Странные стоны врываются в комнату.

— Это что? — шепчу я.

— Я ничего не слышал, — отвечает Саймон. Надо же, он тоже не спит.

Кван зевает.

— Пение из пещера. Я уже вам говорить.

— Сейчас они звучат как-то по-другому. Будто кто-то жалуется.

Она поворачивается на бок и через две минуты уже храпит, а еще через какое-то время и Саймон начинает дышать размеренно и глубоко. И я остаюсь наедине со своими мыслями — зажатая между двумя людьми и вместе с тем бесконечно одинокая. Перед моим мысленным взором проплывают картины последних двадцати четырех часов: поездка на заиндевевшем микроавтобусе, лыжная парка Большой Ма. Булочка и Кван, лежащие в гробах. Предсмертная пляска несчастной курицы. Мертвая мышь в бутылке, мертвые миссионеры в пещере. И оживленное лицо Саймона, глядящее на горные вершины. Это было необыкновенно, великолепно. Было ли это возрождением наших былых чувств? Сможем ли мы остаться друзьями? Хотя, возможно, это ровным счетом ничего не значило. Может, все дело было в вине «Пьяная мышь».

Я поворачиваюсь на бок, и он следует моему примеру. Я стараюсь лежать неподвижно, как бревно, чтобы не касаться его. Но тело просто не в состоянии долго оставаться неподвижным, если оно не мертвое, разумеется. Я мечтаю прислониться к его плечу, но могу ли я это себе позволить? Если я это сделаю, он вообразит бог знает что. Подумает, что я его простила или что он мне нужен. Саймон причмокивает губами и посапывает — значит, он глубоко заснул. И вскоре я начинаю ощущать теплые волны его дыхания на своей щеке.

Я всегда поражалась тому, как он может дрыхнуть всю ночь напролет, не потревоженный ни воем автомобильной сигнализации, ни землетрясением, ни, как сейчас, настойчивым скрежетом под кроватью. А если это не просто скрежет? Конечно, это зубы, страшные крысиные зубы, грызущие ножку кровати. Крыса точит свои клыки, чтобы взобраться сюда. «Саймон, — шепчу я, — Саймон, ты слышишь?» А он, словно в старые добрые времена, перебрасывает руку через мое бедро и утыкается лицом мне в плечо. Я тут же напрягаюсь. А что, если он не спит? Или он бессознательно это сделал? Я начинаю тихонько ерзать, надеясь, что он проснется и уберет руку. Саймон тяжело вздыхает. Возможно, он просто испытывает меня.

Я убираю его руку со своего бедра. Он просыпается и бормочет: «Хм, извиняюсь», потом фыркает и переворачивается на другой бок. Его объятие было неосознанным. Он не имел в виду ничего особенного. Меня начинают душить слезы.

Я вспоминаю, как он всегда настаивал на сексе после наших с ним ссор, будто физическая близость могла все исправить. Меня всегда бесила эта глупая поговорка «все хорошо, что хорошо кончается». И все-таки я лишь слегка сопротивлялась, когда он брал меня за подбородок. Я сдерживала дыхание и гнев, когда он начинал целовать мои губы, нос, лоб. И чем мрачнее я была, тем настойчивей он становился, покрывая поцелуями мою шею, колени, соски. И в конце концов я сдавалась и уступала ему — не потому, что жаждала близости, но потому, что отказаться было бы неправильно. Я не могла не дать ему шанс искупить вину, не могла лишить нас надежды.

Я всегда оставляла серьезный разговор на потом. А так хотелось поговорить о том, что меня беспокоило: о том, что он предпочитал обходить острые углы, что с некоторых пор мы не знали, о чем говорить, что, отстаивая собственные позиции, мы теряли точки соприкосновения. Я хотела сказать ему, что, пока еще не поздно, нам необходимо восполнить душевную пустоту — поскольку чувства, которые некогда связывали нас, давным-давно иссякли. А может, их никогда и не было в избытке? Может, их изначально должно было хватить на несколько лет, но никак не на всю жизнь? Может, мы всю жизнь собирались наслаждаться сухой корочкой хлеба? Мы были похожи на двух людей, истосковавшихся по любви, но слишком уставших, чтобы признаться в этом, людей, бредущих по свету скованными одной цепью — пока не промелькнет жизнь.

Я думала об этом, пока Саймон раздевал меня. Меня раздражало то, что обнаженность для него сигнал близости. Я позволяла ему ласкать меня так, как он привык — ласкать мое тело, а не душу. А он, пытаясь уловить мой ритм, приговаривал: «Расслабься. Расслабься, расслабься». И я сдавалась, боль отступала. Я поддавалась власти своего ритма, его ритма, нашего ритма, любви по привычке, основанной на рефлексах.

В прошлом после близости мне становилось намного легче, все мои обиды проходили. Я пыталась припомнить тревожившие меня мысли — об избытке и недостатке чувств, бесполезной любви и смерти — и они блекли, теряли свою остроту, становились смешными и глупыми.

Теперь, когда нашему браку конец, я поняла, что такое любовь. Это не более чем игра воображения, деятельность надпочечников, вырабатывающих эндорфины. Любовь питает клетки, передающие тревогу и другие высшие чувства, наполняя их биохимическим блаженством. И ты можешь прекрасно знать обо всем этом, но все равно не в силах противиться ей, как не в силах противиться глубокому спокойному сну.

Загрузка...