Провинция? Кто-то счел это слово обидным и назвали провинцию периферией. А чем греческое слово «периферия» предпочтительнее латинского слова «провинция»? Что такое провинциальный или периферийный театр? Территориальный признак или уровень искусства? Почему бы в первом случае не назвать Уралмашзавод провинциальным предприятием, а во втором — не составить целый список «провинциальных» театров с московским адресом?
Каждый театр, как полагается живому организму, рождается, развивается и умирает в определенных общественных и бытовых условиях. На его рождение, развитие и смерть влияет любовь или равнодушие, сердечное или формальное отношение города — места, где родился и живет театр. Когда я работал в Горьком, нас регулярно вызывали руководящие организации области, чтобы справедливо упрекнуть за малое количество современных советских спектаклей. Когда же мы ставили современный советский спектакль, никто из работников этих организаций в театр не приходил. Зато приходили на другой день на «Марицу» или «Сильву». Это, к примеру, малая частица, определяющая микроклимат, неблагоприятный для жизни театра.
Решающее условие для успешной работы театрального коллектива создает публика, вернее, налаженные взаимоотношения между нею и искусством конкретного театра. Характер этих взаимоотношений определяется уровнем театральных вкусов города. Для налаживания прочной связи нужны время и большой труд. Разорвать же ее ничего не стоит — два-три плохих спектакля, молчание прессы, неудобное транспортное сообщение и т. д.
В каком месте это происходит — безразлично. Чудес не бывает, и по уровню театрального искусства очень точно можно судить о городе, его культурном и общественном лице. Обобщение явления словом «провинция» (или «периферия», как угодно) ничего не объясняет и не оправдывает. Есть хорошие театры, есть плохие, каждый приписан к своему городу, выражает его лицо.
Горький — город огромный, но появление в нем стационарного оперного театра было скорее заботой о престиже, чем результатом художественных потребностей. В двух шагах от задней стены театра был забор, за ним пасли скот, на площади перед театром, всегда пустынной, разгуливала коза. Рядом с театром — винный завод, церковь, много деревянных домишек. Край города, куда ни автобус, ни троллейбус не ходили, и лишь где-то вдалеке от театра пролегали трамвайные рельсы.
Окраина! Это первое мое впечатление о состоянии театра, куда меня направили на дипломный спектакль. Зрительный зал похож на длинный загон, вечером в нем пустых мест больше, чем заполненных. По всему видно — провинция! Не весело мне было, когда я шел с направлением от Комитета искусств в этот театр. Вспоминались рассказы о том, что тут молодых «не допускают», «сжирают», «травят»… «были случаи, да и не с одним…» Но…
Вместо провинциальных монстров по театру ходили живые, приветливые люди, которые оказались и образованнее, и воспитаннее и, разумеется, опытнее меня. Уф! Слава богу! Черт с ней, с козой, наплевать на винный завод, не беда, что нет автобуса, в театр буду ходить пешком. Главное, судя по людям, работавшим в театре, здесь нет «провинции», нет и нет, нет и не было! Здесь все делалось для искусства, и не вина работников театра, что победить «козу», высокомерное равнодушие прессы и окраинное местоположение театра им было не дано.
Широкая публика в Горьком знала, что есть в центре города хороший драматический театр и есть «в стороне» оперный, в котором, конечно, «нет голосов», «постановок», да и ехать до него долго и неудобно. Впрочем, одно в городе признавали — хороший художник, «красивые декорации!», «лучше, чем в драме!»
Нет, коллектив в этом театре был в высшей степени профессиональный, некоторые артисты оттуда перешли в Большой театр, где были высоко оценены. И тогда, разумеется, на их гастроли в Горьком стремилась «широкая публика». В этом театре работали такие режиссеры, как Лосский, Терешкович, Боголюбов. Главным режиссером в то время, когда я начинал работать там, был Марк Маркович Валентинов. Во главе музыкальной части стояли опытные и высокообразованные дирижеры, концертмейстеры, а общий профессиональный уровень артистов (хора в том числе) не являл большого контраста с тем, который я встречал в своей дальнейшей творческой жизни у нас и за рубежом. Викторова, Симанская, Струков, Рише, Медведев, Прокошев, Сафонова, концертмейстер Мелик-Беглярова и т. д.
Когда я сейчас вспоминаю имена тех, с кем мне пришлось работать в начале своей режиссерской деятельности, всякое желание провести черту, отделяющую искусство столицы от так называемой «провинции», абсолютно пропадает. Нельзя обвинить меня в излишней чувствительности к этому городу — я знал театры Свердловска, Перми, Минска, Тбилиси, Казани, и везде были те, кого нельзя упрекнуть в дилетантизме, те, кто мог преподать молодому режиссеру настоящую школу оперной практики.
Первые уроки в Горьковском оперном театре. Иван Яковлевич Струков — солидный, авторитетный человек, не без ехидства и любви покомандовать или повлиять «кое на кого». Его бас не был первоклассным, но актер он был выдающийся, казалось, ему и не нужен был другой голос. Он пел все басовые партии и имел самый большой успех. Нельзя, понял я, разделять талант оперного артиста на составные части: голос, музыкальность, внешность, сценические способности и т. д. Талант художника, взаимопроникающий во все компоненты оперного актерского мастерства, неделим.
В одной из наших последних совместных работ — в опере «Юдифь» — он был замечательным Олоферном. Партия трудная, написана для баритона, явно ему «не по голосу». Но он блистательно преодолевал вокальные сложности актерским мастерством. Он не прятал плохое пение за «энергичную игру», а подчинял качества голоса образу, состоянию. Строил в связи с ним и в зависимости от него характер фразы, мизансцены, общую концепцию роли.
Он не мог справиться с тесситурными трудностями сцены опьянения Олоферна и попросил меня дать ему как можно больше приспособлений, требующих физического напряжения и сосредоточенности. Ему надо было «сбить» вокальную неуверенность, переключить внимание на другое, занять себя другим. Мизансцены были сложные: Олоферн сваливался с ложа на пол, а потом, то привставая, то падая, метал во все стороны кинжалы-мечи, целую обойму которых ассирийские вожди носили на поясе. Каждый меч острием должен был точно попасть в цель и воткнуться в нее. В это время большая группа слуг в страхе медленно расползалась в стороны, что еще более усложняло задачу, так как малейшее отклонение от мизансцены грозило тем, что артист мог споткнуться о чье-нибудь тело, да и ножи не должны были упасть — можно было кого-нибудь поранить.
Освоив в совершенстве эти физические действия, Струков обрел необходимое самочувствие, его Олоферн становился разъяренным зверем, и природа вокала, освобожденная от страха, неуверенности и сомнения, каждый раз побеждала. На спевках в этом месте артист принужден был вставать и играть сцену — тогда голос подчинялся условному рефлексу, столь важному в технологии оперного артиста. Тренаж, тренаж, тренаж!..
Струков и «крестил» меня в режиссеры. Поскольку он был самым авторитетным артистом театра, ему поручили возобновление оперы «Тихий Дон» Дзержинского, поставленной три года назад режиссером, уже не работавшим в театре. Я был дан Струкову в помощники. Но случайно или нет в день первой большой репетиции у Ивана Яковлевича оказался ответственный спектакль (Мефистофель в «Фаусте»). Он не мог быть на репетиции, чему открыто радовался. Репетиция «свалилась» на мою голову.
— Но я ничего не знаю, я даже не видел спектакля…
— Никто ничего не знает!
— Артисты начнут меня поправлять, начнут задавать вопросы…
— А вы скажите, чтобы с вопросами обращались в перерыве.
— А в перерыве что я им скажу?
— В перерыве ни один уважающий себя артист вопросов задавать не будет. Всех как ветром сдует в буфет!
Этой науки мне хватило, чтобы провести репетицию, заслужить одобрение шестидесяти ее участников и тут же в директорском кабинете получить самостоятельную постановку — оперу «Кармен». Присутствующий при этом дирижер Лев Владимирович Любимов решительно взял меня за руку, сказал: «Пошли!» и повел в класс, при этом клавир «Кармен» уже был у него в руках: нельзя терять времени!
Лев Владимирович Любимов имел свое жизненное кредо: мы не такие таланты, чтобы не работать. Пот — вот наш талант. Мы должны работать как волы, тогда что-нибудь выйдет. И он умел заставлять работать всех, кто его окружал.
Уметь заставить работать! Это необходимое свойство и для режиссера и для дирижера. Помню, в Свердловске тенор-премьер С удивлением и приятной растерянностью сказал мне о Леониде Васильевиче Баратове: «Вот черт, даже меня заставил работать!»
Программа Любимова была элементарна. Надо вызубрить наизусть оперу, заниматься с актерами не столько, сколько они хотят, а сколько надо, то есть с утра до ночи. Надо все время выискивать и предупреждать возможные трудности, просчеты, недоделки, хотя бы они касались декораций, афиш или здоровья артистов. Ни минуты благодушия и спокойствия, все время быть начеку. Если нет хорошего артиста — можно из плохого сделать приличного, если нет плохого… — можно и зайца научить делать фокусы. Результат? Масса приятных неожиданностей, открытий: артист хора оказывается хорошим Елецким, прима-балерина и солист балета — прекрасной каскадной парой в оперетте. Риск плюс труд равняется победе — вот его девиз!
С самого начала он запрограммировал мой режиссерский успех и, опираясь на свой опыт (каких только он не видел режиссеров!), считал необходимым заставлять меня эту программу выполнять. Он не очень любил, когда я работал с другими дирижерами, но с первой репетиции и до конца своих дней поддерживал мой дух, говоря: «А кто еще?» Я понимал, что его доброе пристрастие ко мне спорно, но в трудные моменты жизни, которые ожидали меня в дальнейшем, оно очень помогало.
На обсуждении представителями Государственной комиссии моего дипломного спектакля атмосфера была такая, что любое недоброе слово в мой адрес могло вызвать взрыв возмущения в коллективе. И если для приличия член Госкомиссии собирался сделать малюсенькое замечание в адрес первой самостоятельной работы студента, Лев Владимирович делался пунцовым и так негодующе фыркал, что я боялся, что это может отразиться на отметке в дипломе. Такой был мой первый в жизни дирижер. Он заставил меня поверить в себя и научил трудолюбию. Он был так уверен во мне, что я из кожи лез, чтобы не обмануть его.
Другой дирижер, с которым я встретился в Горьком, был Исидор Аркадьевич Зак. После первой моей репетиции «Тихого Дона» он вошел в кабинет директора и сказал про меня: «Такого человека и при виннице держать не худо». В переводе это означало, что меня надо оставлять в театре. Его «наука» заключалась в другом: в скрупулезном анализе музыкальной драматургии оперы. В то время и он и я еще не знали первостепенного значения этой формулы. Просто, сидя за клавиром «Иоланты», мы искали смысл каждого такта, каждой музыкальной темы, ее оркестровой окраски. Ничего еще не конкретизировалось, никаких выводов не делалось, просто отмечалось. Этот скрупулезный труд играл важную роль, так как уберегал от вульгаризации и примитивного понимания музыкальной логики, не допускал, или, вернее, не подпускал к опасной в опере тенденции иллюстрирования музыки.
Нам все время хотелось ставить что-нибудь оригинальное, забытое или мало известное. Мы раньше ленинградцев поставили «Чародейку» Чайковского, раньше Большого театра — «Иоланту», ставили «Скупого» Рахманинова и… совсем не думали, что мы — «провинция». Музыкальная же общественность нам об этом все время напоминала — кроме публики никто наших усилий не знал и не видел. Поставленные же после нас в Москве и Ленинграде эти оперы объявлялись открытием «незаслуженно забытого». Увы, критикам не любопытно было сравнить эти спектакли, что было бы вполне правомерно, несмотря на явную неоднозначность возможностей.
За поисками «чего-нибудь новенького» мы поехали в Ленинград к Ивану Ивановичу Соллертинскому. Он был умница, знал все, но был реалистом: зачем в Горьком «Орестея» Танеева, лучше иметь «Ивана Сусанина». Так или иначе, в содружестве с Исидором Аркадьевичем Заком я приобрел вкус к расширению репертуара и разгадыванию музыкально-драматургических загадок, что, наверное, и есть главная сущность оперной режиссуры.
Профессиональность? С нею я встретился с самого начала. Разве кому-нибудь в «провинции» могло прийти в голову, что занимающий ответственное положение тенор (не один — два, три) не может спеть Германа потому, что у него нет верхнего «си», или Сабинина потому, что у него нет верхнего «до»? Разве могло прийти в голову, что ведущая меццо-сопрано Валентина Васильевна Викторова не может по какой-нибудь причине быть Кармен или Серполеттой, княгиней в «Чародейке» или няней в «Евгении Онегине»? Разве спрашивали у В. П. Симанской, может ли она быть Виолеттой, Микаэлой или баядерой в оперетте Кальмана? Или сможет ли спеть партию рахманиновского Скупого рыцаря Иван Яковлевич Струков? Должны! А если нет, то уступи свое ведущее положение другим. Это был строгий закон высокого профессионализма, существовавший в так называемой «провинции».
Вот случай, о котором в связи с этим надо рассказать. Ведущим тенором в театре был Павел Рише. Артист его положения считал унизительным для себя брать уроки по подготовке партий в театре. Он считал себя обязанным знать партию, а где и как учил ее — дирекцию это не касалось. На первых репетициях со мною он почувствовал, что его затрудняет выполнение предложенных сценических задач. Что он делает? Договаривается со мной о регулярных с ним занятиях по актерскому мастерству за соответствующее вознаграждение. Он и артистка Сафонова — ведущее меццо — весь сезон занимались со мной дома элементами актерского мастерства. Это ничуть не поколебало их авторитет, тем более что занятия эти скоро принесли чудесные плоды. Ведущий артист должен отвечать своему положению — вот в чем была гордость «провинциального» артиста.
Коллектив? Со мною произошел случай, который не забудешь. Незадолго до войны был издан строжайший приказ: кто опоздает на работу на пятнадцать минут — увольняется. Как только этот приказ был опубликован, так на второй же день я, никогда не опаздывающий, прихожу на репетицию на сорок минут позже. Причина была самая банальная — часы! Но разве в таких обстоятельствах ее объявишь?
Машины в театре не было, послали грузовик. Примчали в театр, а в нем атмосфера катастрофы. На сцене в декорациях третьего акта «Кармен» замерли хор, солисты, статисты. В зрительном зале сидит многочисленная комиссия, пришедшая как раз проверять точность выполнения строгого приказа, рядом — дирекция, партком и местком в полном составе. По залу ходит бледный директор Николай Васильевич Сулоев. При входе администратор собирается меня предупредить, но умница Марк Маркович Валентинов — наш главный режиссер, схватив меня за руку, процедил решительно и грозно: «Бегом на сцену и репетировать в полную силу, без перерыва». Обуявший меня страх заставил подчиниться. Я вбежал на сцену, на ходу начав репетировать. Артисты, сорок минут стоявшие на своих местах, все поняли и стали репетировать изо всех сил, более того, это была демонстрация восхищения моей режиссурой. Коллектив меня спасал!
Чувствовалось, что и комиссия наслаждалась репетицией и не собиралась уходить, хотя факт преступления уже был «налицо». Потом — длинное заседание в кабинете директора, посвященное тому, как меня спасти. Театральный врач (он же артист) отвез меня немедленно в диспансер, где солидный консилиум обнаружил неблагополучие с сердцем, и я три месяца ходил туда принимать ванны. Артисты «вспоминали», что и раньше у меня «шалило сердце». Говорят, что на заседании кто-то вспомнил, что я всего-навсего студент-дипломник, а в приказе о таких ничего не сказано. «Ну и ну!»— сказал мне вечером директор, принимая сердечные капли. «Студент-дипломник» был оставлен в театре.
О Николае Васильевиче Сулоеве тоже есть что рассказать, «Провинциальный» директор не служил в театре, а жил в нем. Театр — его честь, его счастье и несчастье — все! Крутился, чтобы театр существовал.
Война застала нас в Иванове. Утренний спектакль «Иван Сусанин». Каждое слово, интонация, весь дух, пронизывающий эта произведение, били по кровоточащим ранам каждого, кто был в зале. Публика в этот день была наэлектризована. В последующие дни перестала ходить в театр, чтобы потом снова переполнить его.
А я? Мое дело идти в военкомат, что я и сделал. Прошел все формальности и уселся на стул перед парикмахером. Началась стрижка «наголо», я ведь рядовой, необученный. Вдруг крик: «Покровского на выход!» Парикмахер оставляет меня с наполовину стриженной головой. «Следующий!» Я схожу вниз, там директор с трясущимися от негодования губами. Он явно не находит слов, чтобы меня изругать: «Как можно, в такой момент!» Он поднял весь город, чтобы спасти меня для театра.
А театр пуст, моя режиссура никому не нужна, и от армии я освобожден. Кто я? Спустя несколько дней Николай Васильевич приходит с Любимовым ко мне домой и издали начинается разговор о трудном времени, о долге артиста, судьбе театра, потребностях военного зрителя. Конечно, хорошо «Нижегородцы» и «Юдифь», но публике нужна разрядка! В Горький многие приезжают на сутки с недалекого тогда фронта, а мы им — «оперные ужасы», вдобавок к тем, что они вчера видели в самой гуще боя. Нужна оперетта!
Что? Все органы, руководящие искусством, справедливо требуют серьезного, мобилизующего, патриотического репертуара, а мы — оперетту? Да, в театре случайно есть нотные материалы оперетты Стрельникова «Холопка» — надо ее быстро поставить. «Но я не ставил оперетт, я даже их не видел…» — «Неважно!» «А кто еще?» — как всегда восклицает Лев Владимирович. «На роль комика возьмем местного куплетиста, каскадная пара — премьеры балета (поют же они на вечеринках!), герои, слава богу, в опере есть. Закатим декорации — ого-го!»
Быстро, сам себе не веря, забыв все свои принципы и понятия, ставлю «Холопку», а за нею в двенадцать дней с Исидором Аркадьевичем Заком — «Сильву» Кальмана. Театр переполнен военными. Командование благодарит. Алексей Дмитриевич Попов был на спектакле и пришел в восторг… Не так легко в этом разобраться. А вот директор Сулоев и дирижер Любимов поняли, что офицера, у которого один день передышки, надо развлечь, дать отдых, а не пугать еще и в театре. Развлечь!
Жизнь научила тому, что театр должен развлекать и, развлекая, помогать жить, понимать жизнь, ориентироваться в ней. Мы в театре бываем такими мудрыми и серьезными, стесняемся развлекать и смешить, не тренируем в себе и в артисте умение это делать. Речь не об облегчении искусства, а о возврате театру одной из важных его граней.
«Не боги горшки обжигают», — сказал мне отец перед моей поездкой в Горький.
«А если я провалюсь?»
«Вот и хорошо, — сказала мама, — скорей вернешься домой».
Любая альтернатива всю жизнь была для нее приемлемой и желанной. Я не провалился и через пять лет вернулся в Москву, домой, уже не застав отца. Началась работа в Большом театре. Но театры так называемой «провинции» (или, если угодно, «периферии») для меня значат: театры энтузиастов, театры профессионалов, театры мастеров и хороших людей. Просто каждый театр работает в своем городе.