Глава четвертая Чудо преображения

Птица больна. Я не могу ни писать, ни размышлять.

Здесь невозможно заснуть, я ложусь с закрытыми глазами, ну прямо как мумия. И тогда она ко мне пришла. Поначалу мне казалось, что это пыль спадает мне на лицо, но нет. Это птица дотащилась, волоча за собой мертвое крыло, в чем-то похожее на подгнивший окорок. Перья выпали, мясо сделалось темно-коричневым, прорезанным жилками, набухшим.

* * *

Птица ужасно страдает. Я пытаюсь облегчить его существование, но мне не удается. Когда льет дождь, я ловлю капли в ладони, а птица глотает с трудом, слегка клюет, словно пытаясь съесть мою кожу. Я пробую ловить для нее мух, выкапывать червяков, только птица совершенно ими не интересуется. Я ложусь, а птица заползает на меня, больное крыло прилегает к моему лицу, что ужасно неприятно. Но выдержать я могу.

Лило. Через три недели после рождения Святой Вроцлав сделался чистым. Мои окна выходили прямо на него. Я видел темные овалы домов — блестящих и остроконечных — окруженных лесами. Видел я и собирающиеся вокруг них толпы. Заходили лишь немногие, большинство только глядело. Из серой сбившейся сумятицы зонтов где-то раз в час вырывалась одинокая фигура и исчезала между блоками. Сам я пытался жить, как будто бы Святой Вроцлав не существовал и, говоря по сути, меня не касался. Он был ничем иным, как очередным проявлением коллективной истерии, более украшенной мутацией Матери Божьей на оконном стекле, тем не менее — приносящей массу хлопот. На работу я ходил всего лишь на пару часов, но мне нужно было протиснуться сквозь эту мрачную толпень и глядеть в эти безразличные лица. Эти люди не отвечали взглядами, редко когда иногда, если кто их толкал или рядом раздавался громкий звук, они лениво поворачивали головы. Да пошли они все нафиг, думал я; гораздо хуже, что они начали блокировать улицу, разбивать палатки на размокшей земле, палить костры, распевать песни и парковать машины где попало, уничтожая собственность садово-огородного рабочего кооператива «Ружанка». Законные владельцы, люди, чаще всего, пожилые, высылали гневные письма или же брали палки и дела в свои руки. То есть, они дрались с паломниками — ожесточенно и недолго, а те не уступали, да и Святой Вроцлав свое делал. Так что старики уходили с шишками на седых головах или же падали на колени, впрочем, привыкшие к этому, и валялись лицом в землю перед черным жилмассивом. Первое время службы правопорядка как-то пытались усмирить весь этот балаган, машины эвакуаторами растаскивались на стоянки, выписывались штрафы, только всем на это было глубоко наплевать. «Форды», «шкоды» и «фиаты» заполнили все стоянки, после чего их начали ставить прямо на Балтицкой, блокируя движение. Люди там же и спали. Водители избрали себе другую дорогу, но это было, как минимум, сложно. По пути к берегу Одры легче всего было пробиться именно через Святой Вроцлав. Так что некоторые шоферы давали крюк, другие застревали в толпе паломников, а некоторые высаживались, чтобы посмотреть: чего такого здесь творится. Эти уже не возвращались.

По дорожкам прогуливались новозаселившиеся здесь почитатели Святого Вроцлава, выглядели они словно упырная карикатура на паломников. С изумлением я заметил, что они уже успели организоваться. Группы бодрствовали возле спящих в палатках, автомобилях и беседках людей. Несмотря на дождь люди сеяли, косили и пололи грядки в ожидании будущего урожая. Каждый день приезжал мужик с жареными на решетке цыплятами, еще машина-пирожок с водой и бутербродами. Собравшиеся, количество которых росло с каждым днем, без возражения становились в очередь. Обгрызенные кости, жирные бумажки и пластиковые бутылки замусоривали грядки, валялись по всей Жмигродской, а ветер нес их до самого моего дома. Паломники толпами покидали садовые участки, прогуливались по улицам, окружающим черный жилмассив, распевая шлягеры группы «Их Трое»[39], религиозные песни или сбивались в группы, набожно всматриваясь в опустевшие дома, в здания костела и школы[40].

Власти заняли позицию ожидания. За ситуацией следили несколько патрульных машин, и могу поспорить, что в неприметном опеле на другой стороне улицы сидели ни ксендзы, ни торговые агенты. Чуть подальше, уже на Завальной улице, притаилась карета скорой помощи. Время от времени она выезжала по сигналу.

Святой Вроцлав пробуждал во мне беспокойство — не каждый ведь желал бы, чтобы чудеса, настоящие или деланые, творились под самым его окном — а людей я попросту боялся, не зная, чего можно от них ожидать. Если кто-то едет через половину Польши, чтобы торчать на коленях перед обычным микрорайоном, он ведь может быть способен на что угодно. Каждый вечер я выходил на балкон в непромокаемой куртке и глядел на разыгрывающийся прямо передо мной спектакль.

Толпа оживала после заката. Люди пели песни, совсем не обязательно религиозные, кроме произведений Рубика[41]я услышал несколько хитов Доды[42], группы «Фил»[43], и даже футбольно-фанатских речевок, выкрикиваемых охрипшими глотками (большинство из собравшихся тут же подхватили простуду). Тем временем, на садово-огородных участках, с недавнего времени называемых «Черным Парком», горели костры, поблескивали огни фонарей и автомобилей, трубили клаксоны, а толпа хлопала в ладоши. В огонь бросали всякие вещи, чтобы вызвать сноп искр. Какой-то мужик подпалил сам себя, но другие люди тут же его погасили.

* * *

Святой Вроцлав вновь поделил городские власти. Некоторые считали, что следует воспользоваться силой: разогнать сначала зевак, затем взяться за людей в домах. Вызванный городскими властями председатель правления садово-огородного рабочего кооператива «Ружанка» пропал где-то без вести, похоже, в окрестностях улицы Броневского. Часть членов городского совета робко замечала, что отсутствие наводнения при таком количестве осадков — это чудо, и за это чудо, кто знает, возможно, несет ответственность именно микрорайон на Полянке. Кроме того, никто никому ничего плохого не сделал, а защитники массива очень здраво заметили, что нет никакой возможности его ликвидации. В Святой Вроцлав можно было войти, но не было видно никого, кто бы его покинул. Член совета, Лукаш Тарапата, стоял на том, что Святой Вроцлав следует назвать как-то иначе, чтобы удержать светский характер администрации и избежать конфликта с Церковью. Сама же Церковь, в свою очередь, набрала воды в рот, а вроцлавскому митрополиту пришлось объясняться по самодеятельной миссии некоего ксендза. Этот священник пытался провести мессу на территории садово-огородного кооператива, потом забыл о своей задумке, нагородил всяких глупостей, и никто не обратил на него внимания кроме парня с камерой. Весь Интернет смеялся над несчастным, который чего-то вопил под проливным дождем, размахивал облаткой, а потом разрыдался. Ксендза изолировали. Митрополит все отрицал, и не желал однозначно подтвердить, будто бы во всем городе проводятся благодарственные службы за спасение Вроцлава от наводнения, адресатом же молитв является «неизменное и твердое будто камень, словно ночь непроникновенное Милосердие Божье».

Комендант полиции Роберт Януш Цегла[44] считал, что Святой Вроцлав следует окружить кордоном, зевак же прогнать и ожидать. По его мнению, только такие действия спасут город от несчастья — кто сказал, будто все закончится на одном микрорайоне. Когда-то я с ним познакомился, мне он показался человеком, который слопал бы собственную мать за новую звездочку на погонах. Цегла, вопреки фамилии, сообразительный и флегматичный, пытался устроить свои интересы: задавить Святой Вроцлав и выбиться в коменданты полиции всей страны. Цеглу тут же торпедировал воеводский специалист по охране памятников, который заявил, что мы имеем дело с неподдельным феноменом, и такие вещи ежедневно не случаются. Когда его спросили, что же необходимо сделать, он ответил:

— Молиться. Так же, как и я со всей семьей.

Специалиста по охране памятников поддержал начальник отдела культуры, выступая, правда, с позиций агностика — может, оно и чудо, но, может, и розыгрыш, но уже сейчас люди приезжают со всей страны, а не далее как вчера появился автобус с болгарами, так что Святой Вроцлав — это туристический объект, он способствует положительному образу города, в связи с чем его следует защищать, по крайней мере, оставить его в покое.

Ужас пал на почту, предприятия газо- и теплоснабжения. У почтовиков проблем было меньше всего — в Святом Вроцлаве пропало три почтальона, а вместе с ними пропали письма и пенсии. Полиция их так и не нашла. Региональное управление Польской Почты быстренько сварганило внутреннее распоряжение, что, в связи со сложной ситуацией на Костюшко, людей туда посылать никто не станет, а все посылки будут складироваться до выяснения ситуации. «В настоящее время ничто не указывает на то», — говорилось в документе, — «чтобы жители указанных выше домов выражали заинтересованность в том, чтобы и дальше пользоваться услугами Польской Почты».

Отчаяние охватило контору предприятия энергоснабжения, жители же улицы Силезских Повстанцев, якобы, слышали крики и плач, доходящие из здания. В течение одного дня несколько сотен квартир перестало пользоваться электроэнергией, ясное дело, забыв о том, что необходимо оплатить счета. Лица, занимающиеся истребованием оплаты за энергию, пропали вместе с машиной и оборудованием.

Подобная же судьба встретила Томаша Янечко, судебного исполнителя и сатаниста, после работы ведущего малюсенькую фирмулечку, выпускающую металл, амбиент и музыку для скинхедов. Янечко отправился, чтобы взыскать триста пятьдесят злотых штрафа за мочеиспускания в общественном месте — несчастный, которого наказали штрафом, забрался на крышу киоска и поливал оттуда машины — хотя дружки умоляли его этого не делать. К изумлению всех работавших в отделе взыскания штрафов в горуправлении, Янечко возвратился через три часа, но он не промолвил ни слова и только глядел в сторону Святого Вроцлава. Потом он прошел домой, где убил жену, чтобы похоронить ее в этом месте. Полицейские застали его, копавшего яму возле «Левиафана». Янечко пошел на них с лопатой. Поли скосили его, а в его квартире был найден макет Святого Вроцлава, выполненный из картона, спичек и пенопласта.

«Газета Выборча»[45] посвятила первую сторону общепольского издания обоснованию теории, будто бы в массиве на Ружанке производили наркотик, произошел несчастный случай, все и побесились. В последующей части статьи журналист признавался, что понятия не имеет, каким образом объяснить существование черных стен, и лишь совершенно глупо заявлял, будто бы наркотик поглощается всей поверхностью тела. Он предлагал воспользоваться усыпляющим газом: «Неизвестно, имеются ли еще в массиве живые люди. Никто их не видел. Как обычно, за фасадом медийной сенсации скрывается человеческая трагедия».

Торуньские средства массовой информации[46] отреагировали в соответствии с ожиданиями, рассказывая о дьяволе и последних днях, а ксендз-редактор, побеспокоившийся о том, чтобы лично прибыть во Вроцлав, утверждал, будто бы испытывал чуть ли не материальное присутствие зла — «как будто бы я глянул сатане прямо в глаза» — медовым голосом рассказывал он. На следующий день «Наш Дзенник»[47] опубликовал длиннющую статью, посвященную вроцлавским чудесам, в которой доказывалось, что Святой Вроцлав — это двойной обман. Это коварное мошенничество самого Сатаны, который надлежащим образом реагирует на моральную гнилость поляков, «как слепые и снулые рыбы, которые не заметят сетей». «Одновременно», — доказывал ксёндз-журналист, — «все не такое, каким кажется — не существуют уже дома с черными стенами, это забрызганная кровью морда бешеного и готового нас пожрать чудища. Дьявол не способен создать ничего постоянного, в связи с чем, он забрасывает нас миражами; в любом случае, термин «Святой Вроцлав» — это название, по крайней мере, обманчивое. Нужно молиться, в наибольшей мере, за священников, для которых зло попуталось со злом». Это мнение было дополнено молодым и бешеным католическим публицистом из Гливиц, который доказывал в изданной за собственный счет брошюрке, что «никто не достоин видеть Бога при жизни, так что лучшим решением было бы сравнять микрорайон с землей. Только так можно помочь людям, которые там находятся».

Тут «Дзенник» совершенно запутался. Пытаясь объяснить феномен Святого Вроцлава и найти решение, газета сконцентрировалась на поисках подобного рода событий в истории. Так вот, «во время Первой мировой войны люди видели битву ангелов на небе, а один немецкий солдат, возвращающийся в Дрезден в 1945 году, был удивлен тем, что город совершенно не разрушен, а его близкие приветствуют его, целые и невредимые. Утром он проснулся в развалинах, среди трупов. Ничто не указывало, — обращал внимание читателей автор, — чтобы в окрестностях Балтицкой происходило нечто нехорошее. Никто не умер, следует ожидать развития событий».

В самых различнейших интерпретациях Святой Вроцлав должен был являться «проекцией коллективного подсознания» («Газета Вроцлавска»), «результатом грандиозного клерикального заговора» («Факты и Мифы»), «чьей-то проделкой» («Не»), «громадным космическим кораблем»» («Ворожея»), «архитектурным реликтом инопланетян» (www.qildia.pl), «первым знаком Апокалипсиса» («Христианитас»), «заебательской хуетой» (www.satan.pl), «великой тайной» (TVN24) или же «тайной, настолько мелкой, что ее можно элементарно раскрыть» (Польсат»), а один журналист из Труймяста на страницах «Пшекруя»[48] давал рекомендации относительно того, «как сделать собственный Святой Вроцлав».

Город жил собственной жизнью. Чем ближе кто-нибудь проживал Святого Вроцлава, тем больше у него было хлопот, но большинство вроцлавян предавалось своим обычным занятиям. Обитатели других районов города, чаще всего, ничего не желали о Святом Вроцлаве слышать, возможно, потому что каждый о Святом Вроцлаве расспрашивал. Пускай там, на Полянке, происходят всякие чудеса на палочке, собаки летают на Луну, а люди едят задницей — неважно; главное, что до сих пор льет дождь, а вот это и вправду может быть знаком конца света.

* * *

Птица несколько оживилась; не знаю почему, но у нее глаза млекопитающего, даже человека — лупает своими моргалами, выискивая сообщника в страдании. Я приношу ей еду и воду; пьет она охотно, но ничего не ест. Я осмотрел единственное крыло — оно крепкое, как будто бы принадлежит более крупной особи. Второго крыла нет совершенно, но я заметил, что из бока торчит несколько голых костей, разбитых и выбеленных солнцем.

Иногда птица пытается подлететь или хотя бы проползти к выходу. Я не позволяю. Тогда она пищит и злобно глядит на меня, словно мы друг другу ну никак не нравимся. Потом она отворачивает голову, в полусне заползает мне на руки, и тогда я вою, как законченный придурок, поскольку знаю: чего бы я не сделал, много жизни этим птице не прибавлю. Кто убивает моих животных? Я поворачиваю голову, птица теплая и какая-то такая мягкая, как будто бы у меня на коленях разлагается дерьмо; я и сам упрямо отворачиваю голову, чтобы не глядеть на муки птицы, после чего на израненных ногах возвращаюсь к Михалу и Малгосе, припадаю к их любви, гляжу и вижу их так же четко, как тебя сейчас.

Друг с другом они проводили целые дни или половинки дней, если Малгосе нужно было идти в школу. Теперь она прогуливала чаще и охотнее, чем когда-либо, а Михал помогал ей подделывать оправдательные справки. Затем он позвонил к классной руководительнице, выдавая себя за Томаша, с вопросом, нет ли у дочери каких-либо неприятностей в учебе. Руководительница начала разводить нюни над судьбой ученицы, а Михал-Томаш обещал всем заняться, оставив под конец свой «новый» номер сотового телефона.

— А вот когда ты ходил в школу, — Малгося выговаривала это слово так же, как у коммунистов через горло проходил, примеру, «епископ», — тоже все было таким заебаным[49]? Ну, ты понимаешь, типы с низкими лбами и монголоидными глазами, фраера и дурные телки — так всегда было или только сейчас?

По ее мнению, в школе наличествовало нечто оскорбительное для каждого молодого человека девятнадцати лет, во всех отношениях взрослого, и вместе с тем, к нему относились так, словно бы ему до сих пор восемь лет.

— А я знаю? — задумался Михал, — фраера с их телками существуют с самого начала истории, разве нет? Но когда-то люди, похоже, боялись их намного меньше.

Дневные часы принадлежали исключительно им, то есть — Малгосе с Михалом, никак не блядям с их фраерами. Если девушка как раз шла в лицей, Михал ожидал двумя кварталами дальше, в небольшой пивной, спрятавшись за кружкой. Иногда там они и оставались, чирикая среди выпивох словно два воробышка в сером море голубей; но чаще всего шли куда-нибудь, даже если лил дождь — она под широким зонтиком, он в непромокаемой куртке с натянутым на самый лоб капюшоном, а дождь все время мочил его торчащую в зубах сигарету.

Останавливались они в кафешках на чашку горячего шоколада или глинтвейна, курили сигареты «давидофф», покупали по акции в магазинах большие банки оливок, чтобы потом, дома, есть их пальцами. Михал готовил цыплят в чесноке, запекал креветок в золотистой панировке, жарил рыбу, грибы, испытывал различные соусы, варил целые кастрюли «чилли»[50], а потом, улыбаясь во все лицо, ставил дымящиеся тарелки перед Малгосей. Ели они палочками или же хватали ложки и вилки, накручивали на них пятнистые от приправ спагетти, корили один другого.

Вот если бы было потеплее — неустанно повторял Михал — можно было бы делать массу замечательных вещей. Например, поехать в Лешницу, поиграть в пейнтбол, или чуточку дальше, в каменоломни, а еще лучше — в Совиные Горы, где всегда все покрыто лунно-серебристым отсветом, чтобы шататься по бункерам: «Там имеются коридоры на десятки километров, и никто не знает, чего можно там найти. Вундерваффе[51]? Янтарную Комнату? Шишку на лоб?» Еще можно было бы купить велосипеды по триста злотых за штуку и шастать по оврагам, либо же поехать с палаткой — «у меня есть палатка» — и палить костры. А тут этот долбаный дождь.

— Ну как может быть весело, — бесился Михал, — в этой стране? Либо снег, либо чуть ли не лягушки с водой на голову валятся. Вот сколько у нас того солнца? Месяц, два? Старичье на него наорет, оно тут же и прячется. Теперь я понимаю англичан, что они только о погоде и беседуют.

Так он говорил и прижимал нос к оконному стеклу. Малгося встала за ним, одетая в его же расстегнутую до пупа рубашку. Босиком. Она поднялась на цыпочки, оперла подбородок на плече Михала. Тот дернулся, потому что сережка царапнула ему щеку.

— Может, — сказала девушка.

— Что может?

Эх… — охватила та его в поясе, — дождит уже кучу времени. И я даже этот дождь полюбила. В дожде легче незаметно пробежать, легче спрятаться, легче… — подыскивала она слова, — легче быть только вдвоем.

Жилище Михала изменилось, только сам он понятия не имел, каким образом. Ему хорошо была известна жалкая судьба коллег, к которым девушки въехали на постоянно или жили время от времени. Как правило, сценарий был одинаковый. Начиналось все с ванной. Со стиральной машины исчезала клозетная литература, стирка собиралась в одной куче или, что гораздо хуже, попадала в приобретенную за совместные средства корзину. Темная линия на высоте двух третьих ванны исчезала, вместо нее появлялись стаканчики для зубных щеток, кремы для тела, жидкое мыло, питательные маски и ваточки на палочках. На окнах располагались цветы, а на стенках — фотографии кошечек и ангелочков; куча книг из-под кровати перебиралась на полки. Ели теперь за столом, а не перед компом, курили исключительно на лестничной клетке, а выпивали раз в неделю. Михал ужасно опасался такого. Но здесь перемены были другое.

Сделалось, ну да, как-то светлее, просторнее и чище, хотя из компьютера никуда не исчезли игры и порнушка, а диски — как и раньше — лежали в беспорядочных кучках. Ничего не изменилось, повторял Михал, а когда Малгося выходила, минутку глядел в окно, а потом отправлялся спать. Просыпался он среди ночи и начинал искать ее следы. Парень представить себе не мог, что принесет будущее, хотел лишь только того, чтобы Малгося его ожидала, неважно — откуда бы он не возвращался, чтобы ее ладони погасили его распаленную голову, чтобы он мог рассказать, какие смешные вещи с ним случились. Еще он размышлял о местах, в которых жил, о длинной спальне в детском доме, о ландшафтном домике в Германии, о первой съемной комнате, о полученной им квартире, и, самое главное, до него доходило, что никогда раньше не был он у себя; дом — это не книжки, не стенки, не панели микрорайона. Дом — это всегда женщина, и у него всегда имеются сиськи.

* * *

Томаш был из не тех, кто задумывается перед тем, как дать кому-нибудь в рожу, а если будет нужно, он возьмет ружье и отправится на войну, но подобные ситуации пока что перерастали его. Много раз собирался он серьезно поговорить с дочкой — забывая о том, чем закончилась последняя беседа — так что смелости ему никогда не хватало. Это какой-то кошмар. Она приходила в третьем часу ночи (не хватало еще, чтобы она и спала у него), напыщенная как не знаю кто, с размазанной косметикой. Наверняка, она еще и выпивала, в связи с чем он тоже все чаще начал прикладываться к бутылке. Томаш глядел на то, как эта парочка, прижавшись друг к другу, идет через дождь, и вспоминал все фильмы о нехороших родителях, общность мыслей с которыми он сейчас воспринимал: конечно, этого пацана можно было бы напугать или побить. Но все, на что он решился, это отослать к Малгосе ее мать.

Анна беседовала с дочкой целый час и вернулась довольная.

— Все хорошо.

— Что, они порвали друг с другом?

— Нет, — рассмеялась та, — я же говорю тебе, что все хорошо.

Томаш Бенер еще глубже втиснулся в кресло, прищурил глаза, покачал головой в знак того, что понимает, но при этом же надул губы в знак того, что с ситуацией не согласен.

— Я же видела, как дергается Малгося, — Анна присела на изгибе подлокотника кресла, — эти последние пару лет. А теперь она успокоилась. Через пару недель у нее аттестат зрелости. Быть может, — вздохнула она, — и нет смысла что-либо комбинировать? Вот сам погляди. Для тебя и так плохо, и так нехорошо.

— Тут дело не в том, — буркнул ее муж, сжимая и разжимая кулаки. Сейчас Анна видела в нем пацана, которому мать отказывает в покупке очередной игрушки. — Дело в этом маменькином сынке.

— Маменькином сынке… — повторила Анна. — А что с ним не так?

— Лентяй и наркоман.

— Наркоман…

— Ясное дело, — опер ее муж губы, — я по глазам увидел. И только не говори мне, что бывают недостатки и хуже. Потому что имеются и такие.

— Ты думаешь, она с ним…

— Спит, — тоном упрека заявил ее муж. — Естественно, спит. Это меня тоже беспокоит.

— Тоже принимает наркотики.

— Ох, — Томаш пожал плечами, — понятное дело, принимает, все дети сейчас чего-нибудь да принимают. Могу поспорить, что Малгося принимала эту дрянь и раньше, и вся штука в том, что теперь у нее для этого имеется партнер. Но это еще не проблема, ты же сама видишь, — он сглотнул слюну, нашел ладонь жены, — дети в этом возрасте творят разные вещи. Все пьют и покуривают, колются и глотают колеса, но ведь не все становятся алкоголиками и наркоманами. Туг дело в…

Он резко поднялся с места.

— Это чмо. Понимаешь. Это же мерзкий тип. Видишь ли… — тут до Томаша дошло, что он-таки здорово набрался, — она ему станет доверять. Если уже не доверяет. А этот гад уйдет при первых же трудностях. Выступит на нее и оставит с раненными чувствами. И дело тут не в школе, — повел он на коду, радуясь тому, что уже может сбросить это бремя, — а в ее сердце. Ведь второй раз такого у нее уже не получится. Первый мужчина, первая — глубокая и крепкая — любовь. А она смотрит на лужу с дерьмом и уговаривает всех, что это море, да еще и на закате солнца.

Анна обняла мужа, потерлась подбородком о его плечо.

— И что ты с этим сделаешь?

Томаш размышлял: Побить? Купить? Само пройдет?

— Поговори с ней, — шепотом сказала Анна. Томаш осторожно отодвинул жену. За окном, в струях дождя, шла группа молодых людей с флагами, точно такими же, какие Бенер видел в Ясной Гуре[52]. Молодежь направлялась в сторону Святого Вроцлава.

— Нет, — цедя звуки, произнес он, — еще рано.

* * *

Все шло по-старому. Дождь лил, садово-огородные участки превратились в самый настоящий кочевой табор, а толпы вокруг Святого Вроцлава становились все плотнее. Томаш ломал голову, а Михал с Малгосей — радовались. Трудно сказать, сколько времени это продолжалось. Неделю, две. Кое-какие мелочи могли мне и помешать, а тучи над Вроцлавом наводили на мысли, будто бы время вообще стояло на месте, и все время длится один и тот же мрачный день. В начале апреля — правильно, похоже, именно тогда — у Малгоси начались месячные (хорошая новость), и до нее дошло, что до аттестата зрелости остался всего лишь месяц, а она ни сном, ни духом. Михал, для которого эти экзамены были словно пятно плесени на стене старого дома, твердил, что нечего заморачиваться. Даже если экзаменов она не сдаст, правительство издаст постановление, что у нее, Малгоси Бенер, все равно имеется среднее образование.

Они сидели над книгами, а бешеный дождь стучал в окно. Малгося опиралась спиной о стенку под окном, Михал пристроился на стуле. Они уговорились — когда занимаются историей, ничего иного не может быть — отсюда это несносное пространство между ними. Воздух, в котором словно частички света вибрировали знания. Быть может, Михал неправильно выбрал призвание, и ему следовало бы учить коров тому, как уклоняться от брошенных камней; а может это Малгося годилась исключительно на то, чтобы разыскивать трюфели в колодце[53], но история не была ее страстью.

Сама же история попросту рвалась — словно из дырявого мешка беспорядочно сыпались личности, оторванные от событий, события пережили кастрацию дат и политического контекста. Перед полностью дезориентированной Малгосей история высыпалась кучей: обкладывающие друг друга по роже щитами рыцари, виселицы Тарговицы, сваи на Одре, катынский лес, и снова — пустые глазницы Збигнева, плащ крестоносца и две голые девицы Казимежа Великого. В конце концов, Михал плюнул, отложил книгу, точно так же, как солдат кладет под ноги оружие перед лицом преобладающего противника, и шепнул:

— Значится, так.

Малгося глядела на него ничего не понимающими глазами. Михал подумал, что девушка неожиданно отдала людскую душу какой-то морской свинке.

— Ты знаешь, с историей не так все просто, — начал парень, — потому что мне кажется, что имеются две истории, словно две дорожки диджейского микса. Главная, которая нам известна — это, скажем, основная мелодия. А еще имеется вторая, которая выстраивает глубину, врубаешься, Малгоська, — по каким-то непонятным причинам он обращался к девушке только «Малгоська», — которая звучит как бы в тени. Сейчас я говорю не о заговорах, но о мотивах. Что этот вот тип чего-то там не сделал, потому что нажрался, или отправился в задницу, а не на войну. И так далее, и все в масть. Этому тебя в школе не научат, потому что невозможно или достаточно трудно, но вдруг, когда вот так сидишь и копаешься в книгах, вдруг ловишь себя на том, что все, абсолютно все, имеет иное значение, чем то, которому тебя обучили в школе.

Эта мысль Малгосе понравилась.

— Ага, — кивнула она. В свете стоящей на столе лампы ее сережки казались сделанными из пылающей стали. — А тебе не кажется, что это идет дальше?

— Что дальше? — не понял Михал. — В бесконечность?

— Нет. Мелодий в миксе гораздо больше. Их не две, как ты говоришь, а четыре или шесть, а может… И, как ты говорил, значение меняется не один раз, а несколько.

Михал уже открыл было рот, чтобы высказать чертовски умную мысль, которая только что пришла ему в голову, как вдруг окно с грохотом распахнулось, рама мотнула над головой Малгоси, грохнула об стену и в квартиру влетела буря. Мне кажется, Михал не до конца повернул ручку, защелка поддалась под напором ветра, неважно — важно то, что в мгновение ока пара очутилась посреди урагана, в вихрях дождя, пыли и ветра. Малгося промокла буквально за миг, она стояла, словно скованная льдом, с открытым ртом, пялясь в ночь. Михал подскочил к окну, но створку прикрыть никак не удавалось, как будто бы невидимый гигант поджимал с другой стороны.

Он все жал и жал, ветер напирал еще более нагло, и тут они услышали крик. Он вошел в темноту безвозвратно. Звук был очень длинный, слишком длинный; Малгося сползла на колени, на мокрый пол. Михал глядел в окно. На черные дома Святого Вроцлава. Освободившаяся оконная створка ударила его по лбу, вернув в чувство. Он поднял Малгосю, вдвоем они закрыли окно, а когда они уже повернули ручку, никто уже не кричал. Вот только стекло на какое-то мгновение казалось выгнутым, словно парус.

Малгося долго не могла глубоко вдохнуть. Когда же спокойствие вернулось, тут же ее подавило несчастье — все книги, пол и противоположная стена были пропитаны водой. Малгося с Михалом переглянулись. Не говоря ни слова, парень подал девушке полотенце, сам старой рубашкой протер пол. Когда он прижал ее к себе, Малгося все еще дрожала. Тогда он сполоснул большую кастрюлю и поставил вино на газ…

* * *

Они сидели, чуть ли не касаясь друг друга, часы показывали начало пятого; Малгося знала, что сегодня домой не вернется. Она сообщила отцу, что спать остается у Михала, потому что у нее месячные, совершенно верно предполагая, что взбешенность старшего Бенера успокоит информация о том, что его единственная доченька еще не забеременела. Только той ночью Бенеру все было по барабану. Дождь как-то ослабел.

— Что-то мне странно, — призналась девушка.

Никогда еще Михал не видел Малгосю такой бледной.

— Мне странно, потому что кое-что вспомнилось. Как ты рассказывал обо всех тех средневековых странностях. Что люди считали: вот он, конец света. Все идет в пизду, как мы сейчас говорим.

— То был всего лишь кричащий человек.

Всю бутылку «карло росси»[54] они уже выдули, так что дополировывали остатками мартини. На вкус вермут напоминал сироп от кашля.

— Вот посмотри. Забавно, ведь если бы сейчас было средневековье, люди на коленях бы ползли в Святую Землю, в грязи купались или как-то так. Говорю тебе, что каждый, от короля до последнего мужика считал бы, что это уже конец света.

Михал почесал затылок. Его охватывала сонливость, и постепенно он забывал последние события: распахнувшееся настежь окно, наводнение в квартире, крик и несколько часов, проведенных вдвоем в молчании.

— Когда ты в последний раз видел солнце? Месяц назад? Дождь если не льет, то ссыт, если не ссыт — то моросит. Ни ночи, ни дня, один только долбаный полумрак. Люди с ума сходят, и случаются чудеса.

— Чудеса?

— Угу. Взять, хотя бы, этот странный дом рядом.

— Святой Вроцлав?

— Это чего, так называют эту хибару?

— Ты разговариваешь, словно какой-нибудь мужик.

Малгося прижала Михала к себе.

— Я боюсь этого места. Люди там исчезают. — Она крепко-крепко обняла парня, тот чувствовал запах девичьего пота. — Я даже рядом пройти не могу. Эти черные стены. Этот крик. Он оттуда доносился.

Михал кивнул в знак того, что понимает. На самом деле ничего он не понимал. Дождь ослаб, и теперь четко была видна тень Святого Вроцлава над их домом, до самой улицы Ксёндза Боньчика.

— Иногда мне снится, будто бы то место зовет меня, но я не иду, — быстро говорила Малгося. — В том сне я лежу в своей кровати, с натянутым на голову одеялом, словно маленький ребенок, перепуганный живущими в шкафу чудищами. А потом, когда уже открываю глаза, я вижу, что Святой Вроцлав разросся. Моя комната сделалась черной, а потом я гляжу на свои руки, и… они тоже почернели. Я просыпаюсь, но на самом деле и не знаю, проснулась я или нет.

— После экзаменов на аттестат мы на парочку дней выедем, — пообещал Михал, — к солнышку. В Юру.

* * *

Я прерываю написание — или как еще назвать ту странную деятельность, которой я заполняю свое зачуханное «сейчас» — потому что птица чувствует себя лучше. Невероятно, ведь я его уже чуть ли не оплакал. Опухоль постепенно сходит с крыла, глаза у моего создания вновь живые, так что я взялся за работу, чтобы реорганизовать всю свою тюрьму: выкопал две неглубокие ямы, одну выложил листьями и клочьями рубашки, во вторую же налил воды, так что та находится на расстоянии вытянутого клювика. Я укрываю птицу, защищаю от холода, а она все равно выползает из этого своего гнездышка и прижимается к моей шее. Тельце у нее теплое, а вот крыло — нет.

Если бы я мог читать — то есть, если бы вся эта несчастная история лежала передо мной записанная — то наверняка бы сориентировался, что приближаюсь к первому весьма серьезному повороту сюжета. Вскоре произойдет нечто страшное, и даже паломное[55], ведь нет ни одного рассказа, который, так или иначе, не был связан с Ченстоховой. И в то же самое время я боюсь, что где-то прокралась ошибка, что никакой это не рассказ, а так — всего лишь пара событий. Но, утешаю я сам себя, жизнь — она намного проще, чем в книжках, и если бы рассказ оказался иным, вы именно сейчас поняли бы, что я вас обманываю. А я ведь обманываю, потому что рассказ протекает сквозь меня; тело больное, зато история здоровая, и я сам убегаю в нее, чтобы не думать о том, что я обязан сделать.

* * *

Я умею затонуть в рассказе, словно в мутной воде; она душит меня и отбирает сознание; я теряю весь мир и самого себя, думаю, что при наличии хотя бы крохи доброй воли можно назвать это приспособлением к одиночеству. Томаш тоже обладал подобным свойством, но использовал его исключительно для воспроизведения. Он углублялся в чтение настолько сильно, что за спиной его можно было бы расстреливать марсельских повстанцев. А он не услышал бы. Михал же был мастером бессознательности. Он умел так лавировать среди наркотических средств, что становился чистым переживанием, направленным вовнутрь, мир съеживался до размеров грязи под ногтем. Зато Малгосе, любимой моей Малгосе было лучше, чем кому-либо из нас. Она забывала.

Представьте себе, будто бы мозг — это громадное количество упаковок, кружащих в громадном складе памяти; у некоторых из них острые края или самые настоящие лезвия. Они то и рубят мясо у тебя в голове. Но вот некоторые, как дражайшая моя Малгося, умеют эти лезвия затупить, а упаковки запихнуть куда-нибудь глубоко-глубоко, куда не доходит свет. Каким образом — не знаю, но уже двумя днями позднее, она уже не думала о Святом Вроцлаве, о потопе в квартире и о крике над городом. Последняя неделя занятий доходила конца, затмевая все ужасы мира: отца, Святой Вроцлав и даже сдачу экзаменов на аттестат зрелости через четыре недели.

В тот день — а уже началась первая неделя апреля — дождь почти что и не шел, правда, солнце все еще было затянуто тучами. Малгося с Михалом шли сквозь забитый людьми Вроцлав. Горожане высыпали на улицу, как будто бы спеша на работу, но на самом деле в надежде, что сегодня наконец-то распогодится.

Поначалу они пошатались по городу, по всему Рынку и прилегающим улицам, до самой Доминиканской Галереи, рядом с которой они присели на автобусной остановке. Сидели они «верхом» на лавочке, соединившись коленями и губами, между ними лежала пачка сигарет и пакет сока.

Михал разболтался. В присутствии Малгоси он усилил свой единственный талант, то есть способность к живописной передаче всяческих идиотизмов. Сейчас он вел рассказ о тех фильмах, которые когда-то смотрел, о том, что один ловкач сделал другому такому же года три назад и как потом они выпивали до самого рассвета. Точно так же, как и Михал с каждым днем излагал свои бредни все красивее, так и Малгося развивалась в качестве слушательницы.

Перед ними проезжал автобус, девушка внезапно напряглась, повернула голову и чуть не свалилась под лавку.

— Блядь, блядь, блядь!.. — только и повторяла она. Михал не знал, что делать, ему казалось, что Малгося просто его подкалывает, но та пригнула парня к земле. Шепнула: — Не гляди, не гляди. — Тот не послушал, высматривая, что могло в такой степени перепугать его спутницу.

На первый взгляд — ничего необычного. Михал видел здание Доминиканской Галереи из бронзы и блестящего стекла, серого человечка с распростертыми руками под зданием («один из тех психов, у которых погода чего-то там переключила в мозгах»), вблизи же, по широкой улице непрерывно тащились автомобили. Большая часть — «опели» и «форды», привезенные из Германии или скупленные от обанкротившихся фирм; «малыш»[56], «мерин»[57] и экскурсионный автобус. Это от него Малгося пыталась укрыться, и только через пару секунд до Михала дошло: почему.

Из-за автобусных окон на них пялилось десятка два чертовски любопытных пар глаз. Класс Малгоси отправлялся в Ченстохову, чтобы там просить Деву Марию совершить чудо сдачи экзаменов на аттестат зрелости.

* * *

— Говорю же тебе: никаких проблем нет.

— Я…

— Расслабься. Или ты меня стыдишься?

— Не выступай, словно придурок.

Они сидели в пивной «Под Зеленым Петухом»[58] на Театральной, где были прелестные официантки, пиво за шесть злотых и достаточно затемненных местечек, чтобы скрыть собственные печали.

— Да ничего же все это не значит, — вновь начал мусолить тему Михал, — ну, видели, так и что? На десятилетнюю встречу выпускников тоже без меня пойдешь, так?

Девушка закашлялась от смеха. В Михале, как мне кажется это было мудрой чертой: любовь можно узнать и по способности развеселить, тем более, если ничего смешного уже нечего и сказать.

— А вот и не пойду, — в конце концов ответила Малгося, — все они гады. Никогда не могла предположить, что в одном классе может быть такая концентрация блядства.

— И что с того?

— Ничего. Только я предпочитаю, чтобы плохие люди знали о хороших как можно меньше.

* * *

Адам мог разговаривать только с ней. Он не совсем был уверен в том, что это настоящая беседа, он лишь раскрывал рот, а что-то говорило от его имени.

— Как ты считаешь, а что находится по той стороне? — спрашивала она.

— Даже представить не могу. Вот думаю, думаю, а так по-настоящему и не знаю. Я только видел сжигающий все и вся огонь.

— Огонь?

— Да, огонь.

Эва Хартман сражалась сама с собой; она инстинктивно прикрывалась одеялом, чтобы спрятать собственное тело. Через какое-то время она сориентировалась и одеяло чуточку сдвинула, а потом и полностью. Но рука тут же стремилась к низу, к пододеяльнику, чтобы закрыться снова. До девушки дошло, что не только Адам обращается к ней иначе, чем к другим. Она и сама изменилась. У нее остались только простейшие слова.

— И что с нами будет?

— Мы спасемся. Если только нам удастся добраться до Святого Вроцлава.

Эва погладила Адама по лицу.

— Тогда почему бы нам не отправиться уже сейчас?

— Я обязан спасти столько людей, сколько смогу.

— Зачем? Разве не будет лучше, чтобы они пропали? Чего хорошего они для тебя сделали?

Адам оперся на руках. Плечи и предплечья у него были странными: совершенно без мышц.

— Не знаю, — признался он. — Так мне было сказано.

Иначе он не мог, тут я знаю лучше других. Эва собирала мысли Адама в слова, как будто бы вкладывала руки в его голову и наводила там порядок.

— Ну подумай только, что тут говорить, — теперь она крепко обняла парня, ее рука была толщиной с его шею, — это место только для нас двоих. — Весь массив, черный и тихий; мы могли бы там жить. Адам, зачем сражаться, мучиться; ты только представь — Святой Вроцлав для нас одних. А они пускай посдыхают! Все! — стиснула Эва кулак. — Никто не заслужил! Никто! Они же тебя предадут! И при первой же возможности продадут.

— У меня есть монета.

— Монета… Адам, ты только подумай, подумай, — Эва не верила собственным словам, хотя они и казались ей красивыми. — А что если Бог создал Святой Вроцлав только лишь для нас двоих?

— Монета, — ответил ей Адам.

— Зачем ты все это делаешь?

Парень не отвечал. Съежился в себе самом. Проблема охватила его и начала открывать, глубоко под кожей, слово за словом, событие за событием, пока он не начал говорить уже от себя: Адам рассказывал Эве о Святом Вроцлаве, месте вне времени, которое будет существовать даже тогда, когда выгорит последняя звезда; о тепле внутри черных стен, о громадных пространствах, до которых докопались обитатели Святого Вроцлава. Там, говорил он, имеются гигантские залы, заполненные цветами, что растут на могилах; там имеется маленькое солнце, и дуют морские ветры; ты заходишь и сбрасываешь с себя страдание, а ты можешь лишь глянуть, как оно трепещет за тобой словно хвост ящерицы. Там нет ни дня, ни ночи — только вечный рассвет.

Еще говорил он об огне, который все вокруг, дома и деревья, испепелит, людей же превратит в ничто одним своим поцелуем; Великий Бабах над всем миром, истинное величие уничтожения. Адам сам верил в это и видел это: мгновение вспышки, багровая волна, оббегающая весь земной шар. Все надежды окажутся тщетными, — говорил он, — мы ничего не успеем сделать, помимо того, чтобы найти убежище.

Эву все эти рассказы никак не интересовали, ибо подобные вещи не происходят. Достаточно подумать и взвесить слова. Вот она и взвешивала слова, радуясь тому, что у нее имеется Адам, а еще размышляя над тем, как бы тут на Святом Вроцлаве подзаработать.

* * *

В некоторых других городах тоже появились свои святые места, еще же всю Польшу охватила странная мания сдирать штукатурку. Дети таким вот образом калечили детские сады, молодежь — школы, а студенты вместе с научными кадрами — институты с университетами. Если бы прошлись по какой-угодно лестничной клетке, то из-за каких-нибудь дверей до ваших ушей донеслись бы шаркающие звуки. Иногда и-за этого случались и скандалы, как в случае одного несчастного типа, который полностью содрал штукатурку с аттика костела Матери Божьей — Королевы Мучеников в Кутно. Схваченный на горячем, он объяснял, что хотел показать всем, будто бы Господь Бог в его приходе проживает в гораздо большей степени, чем во всех других.

Случались совершенно удивительные вещи. В Кракове появился тип, убежденный, будто бы в купленном им шкафу поселился ангел, и в действительности внутри шкафа размещается дворец, выполненный из золота 785 пробы и инкрустированный бриллиантами.

На Поморье, неподалеку от Тчева, выловили рыбу-епископа. Необычное существо имело чуть больше метра роста, темно-пурпурную чешую, огромное пузо и странной формы султан на голове. Животное еще жило, трепетало, как и всякая иная рыба, а треугольный плавник попеременно указывал то на небо, то на землю. Кто-то, еще обладавший остатками ума в голове, в конце концов, посоветовал бросить это чудо снова в море, только рыба сдохла перед тем, как ее взяли в руки.

Откуда-то появились кучи чудесных предметов, подаренных иными расами, космическими пришельцами или ангелами. Кто-то самовоспламенился, кто-то ходил по воде; люди левитировали или плевались ртутью. Я отгрыз больное крыло птицы; она жива и ужасно мне благодарна.

Загрузка...