Вражий голос ругает отчизну,
Что я мясом стал хуже питаться:
Мы так быстро идём к коммунизму,
Что скотине за мной не угнаться.
Живя в Советской России, сколько часов в день мы тратили на охоту за передачами западного радио! Какие приёмчики искали и находили, чтобы прорываться сквозь глушилки! Как радовались, когда удавалось выудить из волн эфира обрывок новостей, беседу с уехавшим писателем, новую песню Галича, отрывок из книги Солженицына! «Всем рта не заткнёте! Все волны не заглушите!» — хотелось воскликнуть с торжеством.
Было ли это опасно? Грозил ли лагерный срок за слушание «враждебной пропаганды»? Вспоминаю, что в «Хронике текущих событий» однажды мелькнуло сообщение об аресте такого радиослушателя: «Суд приговорил Корольчука к четырём годам лагерей строгого режима с конфискацией приёмника “Спидола” как орудия преступления». Скорее всего так: знали, что опасно, побаивались, но всё равно слушали. И если даже смельчаков было не очень много, услышанное ими мгновенно перелетало из уст в уста, от одной компании единомышленников к другой.
Вспоминаю эпизод: я сижу у себя в кабинете-спальне на канале Грибоедова, беседую с посетителем «не из своих». Вдруг в коридоре раздаётся топот детских ног и звонкий голос трёхлетней Наташи сообщает: «Папа, папа! Иди — твоё Би-би-си началось!» Бросаю смущённый взгляд на гостя. Он делает вид, что не расслышал.
«Голос Америки», «Немецкая волна», Би-би-си прорывались довольно часто. Но «Свободу» удавалось слушать только в деревне. Оказавшись на Западе, мы обнаружили, что какую-то меру самоцензуры радиостанции применяли. «Может быть, если мы смягчим тон, не будем дразнить советских гусей, нас перестанут глушить?» — такой аргумент всплывал в редакционных обсуждениях стратегии радиовещания, и отмахнуться от него было нелегко. Саркастичный Бахчанян по этому поводу выдвинул «предложение»: идя навстречу духу разрядки и кооперации, готовить радиопередачи с заранее записанным глушением.
Много представителей третьей волны сумели получить работу в русских отделах западных радиостанций. Неизбежно возникали конфликты со старшим поколением, набиравшимся из Второй волны. Илья Левин рассказывал, что на «Голосе Америки» он бодро начал делать одну десятиминутную передачу в день. Старшие коллеги отвели его в сторону и объяснили, что это не по-товарищески, что он должен придерживаться их темпа: одна десятиминутка в неделю.
Возникали и разногласия по чисто идейным мотивам. Писатель и философ Нодар Джин, работавший на том же «Голосе», обратил внимание на то, что при трансляции на Россию отрывков из солженицынского «Красного колеса» упорно выбирались куски с антисемитским душком. Он подал начальству соответствующую докладную, но встретил такой отпор, что вынужден был оставить службу, переехать в Лондон, поступить там на Би-би-си.
Часто вновь прибывшие работали на правах внештатных сотрудников, а администрация требовала, чтобы для экономии основной объём работы выполнялся штатниками, которым и так шла зарплата. Довлатов жаловался в письме от 2.8.86: «Работа на “Либерти”, я уверен, кончится в течение года-двух, то есть с внештатниками будет покончено. Беда с американскими хозяевами в том, что они не понимают, какие гениальные Довлатов и Парамонов. Они говорят: должны писать те, у кого большая зарплата. А те, у кого большая зарплата, — в основном, бывшие власовцы с шестью классами образования».
Рецензирование книг «Эрмитажа» для радио сделалось прерогативой Довлатова. Я посылал ему каждую нашу новую книгу и уговаривал отправлять эти рецензии также и в газеты, но он отказывался, потому что считал их стиль ниже своего обычного уровня. Рекламный эффект быстро истаивал в эфире, но я был доволен и этим. Правда, однажды испустил вопль протеста по поводу одной его передачи:
«Спасибо за неустанную пропаганду “Эрмитажа” по радио. Но одно я прошу, прошу, прошу исключить навсегда, даже если вам удобно вырезать из старого текста этот абзац и вставлять в новый: любые упоминания о вэнити-пресс, об “издательстве тщеславия”. Вы ведь знаете, что множество книг, включая Ваши, печатаются за наш счёт, что первой у нас вышла книга Аверинцева — при всей нашей нищете. Вы знаете, что за деньги авторов печатают и все остальные, включая “Ардис”. У вас же получается, будто это отличительная черта “Эрмитажа”. Вы знаете, сколько денежных книг мы отвергли, включая Вашего Сагаловского, Игоря Бирмана и многих других. Самое ужасное: Вы начинаете перечислять, кто издавался за свои деньги, кто — за наши. Это убийственно для наших авторов. Я категорически запрещаю себе и Марине говорить с чужими на эти темы и теперь жалею, что под рюмку проговорился в разговоре с Вами, — но мы просто не привыкли держать что-то в секрете от Вас» (письмо от 24.12.84).
Довлатов извинился и обещал больше не касаться темы финансирования наших изданий.
Русский отдел нью-йоркского филиала «Свободы» возглавил к тому времени Юрий Гендлер — ленинградский диссидент, отсидевший в ГУЛАГе за протест против оккупации Чехословакии в 1968 году. Ему удалось привлечь к работе группу талантливых внештатников: Петра Вайля, его бывшую жену Раю, Александра Гениса, Сергея Довлатова, Аркадия Львова, Владимира Морозова, Бориса Парамонова, Александра Сиротина. Ко мне он отнёсся дружелюбно, но без большого энтузиазма. Из предлагаемых мною скриптов принимал примерно половину. Мотивы отказов часто оставались для меня загадкой.
Почему, например, его не устроила подробная рецензия на книгу Юзефа Мацкевича «Катынь»? Ведь американский Конгресс в 1952 году провёл независимое расследование этой трагедии и пришёл к выводу, что убийство пяти тысяч польских пленных офицеров было осуществлено НКВД в апреле 1940 года, а не гитлеровцами в 1942-м, как утверждала советская пропаганда. Книга во всех главных пунктах совпадала с расследованием Конгресса, так что у Гендлера — пламенного защитника американской политики во всех её извивах — не могло быть претензий с этой стороны. Неужели просто предубеждение против поляков?
Другой необъяснимый отказ: рецензия на книгу академика Аганбегяна «Экономические задачи перестройки»[61]. С трудами этого непотопляемого пустослова мне довелось иметь дело ещё в период работы над книгой «Без буржуев». Аганбегян принимал активное участие во всех провалившихся реформах — косыгинской, брежневской, теперь вторгался с рекомендациями в горбачёвскую. Я писал о нём: «Представим себе врача, которого пригласили бы лечить больного с разбитой головой, сломанной рукой, приступом желудочной язвы и водой в колене и который ограничился бы заявлением, что необходимо вылечить больному голову, руку, желудок и колено. Заплатили бы вы такому врачу гонорар? Но именно такова всегда суть экономических советов Аганбегяна, и гонорар он исправно получает. В советской экономической науке он так же вечен, как вечен был Микоян в политике». Может быть, в глазах юриста Гендлера этот «корифей экономики» всё ещё выглядел значительной фигурой?
И, наконец, радиостанция совершенно игнорировала мою книгу об убийстве президента Кеннеди. Они подготовили передачу к двадцать пятой годовщине далласской трагедии, не включив меня в число участников, ни разу не сославшись на моё расследование. Правда, эта книга была отвергнута и «Голосом Америки». Горячая сторонница моей версии, известная радиожурналистка Людмила Фостер пыталась сделать по ней большую передачу, но дирекция «Голоса» наложила вето. Видимо, в верхних эшелонах чиновничьей иерархии тема всё ещё была табуирована. И действительно: кому приятно вспоминать, что американский президент, любимец миллионов, подсылал убийц к лидеру соседней страны? Не лучше ли замести всю эту историю под ковёр? Убил одинокий психопат Освальд — и дело с концом. Мне запомнилось возражение одного американского читателя, написавшего мне: «Кастро не мог этого сделать, потому что он человек чести, или по крайней мере так говорят все, кого я знаю».
Большинство отвергнутых скриптов я посылал в Германию, на радиостанцию «Немецкая волна». Там их принимали безотказно. Директор радиостанции, мистер Кирш, подбадривал меня дружескими письмами, просил ещё и ещё. И платили они не сто сорок долларов, как на «Либерти», а двести и больше. Конечно, печатались эти материалы и в зарубежной прессе: газетах «Новое русское слово», «Панорама» (редактор Александр Половец), журналах «Континент» (Владимир Максимов), «Страна и мир» (Кронид Любарский), «Синтаксис» (Мария Синявская-Розанова). Однако, ведя издательство, я не мог уделять много времени журналистике. Зато мои контакты с нью-йоркским отделением «Либерти» вдруг обернулись для нас неожиданной удачей.
NB: Для одного мировая история — бескрайнее поле для работы ума. Для другого — бескрайнее поле для интеллектуальных игр. Но и тот и другой с одинаковым недоумением оглянется на толпу современников, призывающих помочь им корчевать пни и расширять поле истории дальше.
Чтобы получить работу в Америке, вы непременно должны пройти так называемое интервью — собеседование. Представители фирмы усаживают вас перед собой и начинают расспрашивать о полученных вами дипломах, о прошлых службах, о семейных обстоятельствах, о планах и амбициях. Для русских эмигрантов чаще всего камнем преткновения оказывался язык. Рассказывали про одного инженера, который, закончив трудное интервью, судорожно искал подходящую прощальную фразу и сказал, уже стоя в дверях: I will keep you in mind («Я буду иметь вас в виду»). Другая эмигрантка прошла интервью так успешно, что наниматели тут же приняли её и пригласили отпраздновать это событие в их любимом ресторане. «Только до него около часа езды — не хотите ли сначала воспользоваться туалетом?» И счастливая соискательница, у которой от напряжения плыли круги перед глазами, ляпнула: О, that’s up to you! («О, это на ваше усмотрение!»)
По счастью, судьба избавила Марину от подобных процедур. С ней всё решилось в пять минут и без всякого предупреждения. Просто Юрий Гендлер позвонил мне, чтобы обсудить очередной скрипт, меня не было дома, трубку взяла Марина. Они обменялись несколькими фразами, Марина удачно пошутила — и этого оказалось довольно. Как и редакторы детских передач Ленинградского радио в своё время, Гендлер был мгновенно пленён тембром её голоса, богатыми и красочными интонациями. И так уж совпало, что русское отделение «Либерти» в тот момент искало журналистку, которая могла бы вести часовую передачу об американской культуре в паре с журналистом-мужчиной. Последовало предложение попробовать свои силы на новом поприще, оно было принято, и с осени 1989 года началась — или возобновилась — карьера радиожурналистки Марины Ефимовой, которая длится до сих пор.
Ей очень помогло то, что она сразу оказалась среди друзей: Вайль, Генис и Довлатов, который, порвав со мной, к ней был по-прежнему расположен. Он стал её напарником-ведущим, а потом его сменил журналист-перебежчик Владимир Морозов, и с ним тоже отношения сложились самые дружеские. Их часовая передача выходила в эфир раз в неделю и покрывала огромный спектр тем: новые американские фильмы и книги, юбилеи заметных событий, гости из России, музыкальные и театральные новости, причуды американской политики, традиционные праздники, нью-йоркские сплетни и так далее. В качестве названия передачи они взяли просто адрес студии: «Бродвей 1775». Двадцать лет спустя, вспоминая впечатление, произведённое на него первыми передачами Марины, Александр Генис писал:
«На радио Соловьёв хватает, но и среди них Марина — Шахерезада. Её истории и впрямь напоминают сказки, ибо всех персонажей отличает ум, красота и ослепительное благородство. Это потому, что Марина в жизни никогда ни о ком не сказала плохого слова... Сплетая повествование из долгих нитей и узорных прядей, она умеет приподнять случай до словесности. Это не анекдот, не байка с драматической или смешной концовкой. Это — именно рассказ, полный чудных импрессионистских деталей».
Естественно, поступление Марины на постоянную службу внесло большие перемены в жизнь семейства Ефимовых.
Во-первых, весь объём наборной и редакторской работы, выполнявшийся Мариной, мне пришлось распределять по-новому, искать сотрудников среди друзей, в том числе и иногородних, рассылать им задания по почте.
Во-вторых, хотя поездки по магазинам за продуктами и раньше лежали на мне, теперь пришлось взять на себя и кухонные труды. Утром, уезжая в Нью-Йорк, Марина доставала из холодильника заготовленный мною пакет с ланчем, вечером её ждал обед. Эти занятия не были мне в тягость, но я старался не распространяться о них перед гостями из России, которые ещё держались строгих представлений о том, как должны распределяться роли в семейной жизни, и могли бы объявить меня штрейкбрехером.
В-третьих, на меня легли обязанности редактора-ассистента. Марина просила, чтобы я вычитывал все подготовленные ею тексты на предмет фактических ошибок и стилистических огрехов. Кроме того, к каждой передаче нужно было быстро находить книги, журнальные статьи, ленты с кинофильмами. Для этого мне часто приходилось мчаться в библиотеки других городков, теряя порой по полдня на эти поездки и поиски. За пятнадцать лет я сжился с библиотечным царством графства Берген, как охотник сживается со всеми норами, тропами, лежбищами своих угодий.
Бабушка Марины, Олимпиада Николаевна Рачко, к тому времени практически утратила контакт с окружающим миром, её пришлось поместить в дом для престарелых, где через два месяца она тихо умерла на сто втором году жизни, пережив двенадцать российских правителей.
Работа радиожурналиста сводила Марину со многими заметными людьми — американцами и заезжими россиянами. Ей довелось брать интервью у Михаила Жванецкого, Евгения Калмановского, Роберта Конквеста, Ричарда Пайпса, Кристофера Рива, Томаса Соуэла, Сергея Хрущёва и многих других. Гласность практически покончила с глушением, так что друзья в России теперь слушали «Бродвей 1775» без помех, слали Марине тёплые отклики. Она делалась всё увереннее в себе, настроение повышалось. Я тоже с увлечением кончал роман «Седьмая жена», был полон всяких несбыточных мечтаний (Голливуд! Голливуд!). Поэтому трагедия, случившаяся в августе 1990 года, поразила нас своей внезапностью, снова — в который раз! — обнажила бесхитростную обыденность смерти.
NB: Смерть — дело ответственное. Нужно постоянно подбадривать себя напоминанием, что успех в нём — гарантирован.
В письме ко мне от 16 апреля 1986 года он перечислил главные горести, отравлявшие ему жизнь уже тогда:
«Я много лет был алкоголиком, а когда меня вылечили, то стало ясно, что ушёл из жизни могучий стимулирующий фактор общения, даже если это общение интеллектуальное и творческое.
Я понял, что не осуществится моя мечта стать профессиональным писателем, жить на литературные заработки.
От радиохалтуры у меня, мне кажется, выступает гниловатая плесень на щеках. И конца этому не видно. Спасибо ещё, что дают заработать.
Я также убедился, что у меня нет настоящего таланта, и это меня довольно сильно обескуражило. Пока меня не печатали, я имел возможность произвольно конструировать масштабы своих дарований... Сейчас всё лучшее, что я написал, опубликовано, но сенсации не произошло и не произойдёт.
На меня, как выясняется, очень сильно подействовала неудача с “Новым американцем” и роль в этом деле людей, в отношения с которыми я вложил массу душевных сил.
Мне смертельно надоела бедность.
Я переживаю так называемый “кризис среднего возраста”, то есть начало всяких болезней, разрушение кишечника, суставы и прочая мерзость. И я никогда не думал, что самым трудным с годами для меня будет преодоление жизни как таковой — подняться утром, звонить, писать всякую чушь и обделывать постылые делишки».
Есть фотография Довлатова, сделанная в радиостудии «Либерти» примерно за год до его смерти: по-настоящему трагическое лицо, бесконечная усталость, прорвавшаяся седина. Впоследствии выплыло одно обстоятельство, которое должно было подтолкнуть его к отчаянию. Друзья и родственники, пытаясь отпугнуть его от пьянства, подговорили знакомого русского врача объявить ему диагноз: цирроз печени в последней стадии. Вскрытие, однако, не обнаружило никаких серьёзных недугов в организме покойного.
Зал большого похоронного дома в Квинсе был набит до отказа. Мы с Мариной постояли около открытого гроба, потом с трудом нашли места в последнем ряду. Наш разрыв с Довлатовым был известен многим, и я, честно говоря, опасался каких-нибудь истерик и обвинений в мой адрес со стороны родных и поклонников. Вдруг ко мне подбежал Пётр Вайль и сообщил, что мне следует первым произнести надгробное слово.
— Да-да, Довлатов оставил записку с такой просьбой.
Я не мог этому поверить.
— Пусть подтвердит Нора Сергеевна.
Он исчез и через минуту вернулся с разрешением-просьбой от матери покойного. Мне пришлось подняться на возвышение рядом с гробом. Вспоминаю, что умолкал несколько раз, чтобы подавить слёзы в голосе. Что говорил — не помню. Но сорок дней спустя сказал подготовленную на поминках речь, которая кончалась так:
«Можно сказать, что Серёжа Довлатов искренне хотел любить нас всех — своих друзей и близких, — но неизбежная предсказуемость, повторяемость, рутина, обыденность проступали в каждом из нас — и его любовь, так нацеленная только на талантливость, умирала.
Он очень хотел любить себя, но и в себе обнаруживал те же черты — и не мог полюбить себя таким, каким видел, каким знал.
Поэтому, что бы ни было написано в свидетельстве о его смерти, литературный диагноз должен быть таков: “Умер от безутешной и незаслуженной нелюбви к себе”»[62].
Колонна машин, направлявшихся из похоронного дома на кладбище, была такой длинной, что в какой-то момент красный свет светофора перерубил её. Наш «сайтейшен», в котором, кроме нас с Мариной, ехали ещё Люда Штерн и Вика Беломлинская, остался в отрубленном хвосте, и я потом проскочил нужный поворот. Пришлось долго сверяться с картой, возвращаться назад, искать правильный съезд с шоссе.
Между тем на город надвинулась гроза — такая символически чёрная и сверкающая, что поневоле вспомнилась гроза над Иерусалимом, описанная Булгаковым... Когда мы, наконец, отыскали кладбище и нужный проезд, ливень уже кончился. Красная глина свежей могилы сверкала, как киноварь. Кругом стояли люди с лицами влажными от дождя и слёз. Мать, Нора Сергеевна, негромко причитала одно и то же: «Дружочек ты мой весёлый...»
Первая жена, Ася Пекуровская, прилетела из Калифорнии с дочерью, которая только в эти дни узнала, кто её отец. Дочь от второго брака, Катя, была на несколько лет старше дочери от первой жены (только Довлатов мог устроить такое) и стояла неподалёку, рядом с матерью, Леной, и восьмилетним братом Колей, родившимся уже в Америке. Громко рыдала последняя возлюбленная Довлатова, из чьей квартиры его увезла скорая помощь. На фоне её рыданий Роман Каплан читал наизусть стихи Бродского «Письма римскому другу»:
Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
долг свой давний вычитанию заплатит.
Забери из-под подушки сбереженья,
там немного, но на похороны хватит.
Поезжай на вороной своей кобыле
в дом гетер под городскую нашу стену.
Дай им цену, за которую любили,
чтоб за ту же и оплакивали цену.
Могилу засыпали, машины начали разъезжаться. Подавая наш «сайтейшен» задом в узком проезде, я задел ограду какого-то памятника и разбил боковое зеркало. Примета? Знак свыше? Но примета — чего? Оторванные от прежних поколений, мы оторвались и от языка, которым наши предки объяснялись с неведомым.
Впоследствии Людмила Штерн в своих воспоминаниях дала очень точный психологический портрет Довлатова, с которым она дружила двадцать пять лет: «Его достоинства и недостатки сплелись в прихотливый узор удивительного характера. Сергей был добр и несправедлив, вспыльчив и терпелив, раним и бесчувственен, деликатен и груб, мнителен и простодушен, доверчив и подозрителен, коварен, злопамятен и сентиментален, неуверен в себе и высокомерен, жесток, трогателен, щедр и великодушен. Он мог быть надёжным товарищем и преданным другом, но ради укола словесной рапирой мог унизить и оскорбить. И делал это весьма искусно... Он обидел стольких друзей и знакомых, что не только пальцев на руках и ногах, но и волос на голове недостаточно. Кажется, только Бродского пощадил, и то из страха, что последствия будут непредсказуемы»[63].
NB: Что может быть слаще, чем видеть себя печально непонятым, печально благородным, печально влюблённым, печально отвергнутым, печально выпивающим, печально остроумным, печально недооценённым, печально умудрённым! Именно такой образ-автопортрет подсоветского Чайльд Гарольда создал Сергей Довлатов. И каждый русский читатель мысленно восклицает: «Да это же я, я, я!»
После смерти Довлатова работа на радио «Либерти» возобновилась обычным порядком. Маринин заработок, плюс доход от «Эрмитажа», плюс мои скромные журнально-газетные гонорары покрывали наши повседневные расходы, но не оставляли никакой возможности откладывать что-то на чёрный день. Будучи внештатным сотрудником, Марина не имела права на медицинскую страховку от своего нанимателя. Когда Наташа упала с велосипеда и повредила себе нос и губу, мы заплатили из своего кармана семьсот долларов за пластическую операцию.
Конечно, ситуация тревожила нас, и когда пришло известие, что «Голос Америки» ищет новых сотрудников, мы с Мариной оба подали заявления. Нужно было пройти тесты на скорость перевода с английского, на чтение текста в микрофон, на знание американской истории и конституции. Нам объявили, что результаты наших тестов были ниже требуемого уровня. Но я подозреваю, что новые сотрудники были подобраны заранее и остальных кандидатов тестировали ради соблюдения формальностей.
Наш чёрный день грянул в декабре 1992 года. Марина, как обычно, отправилась на работу, невзирая на начавшуюся с утра бурю. Ветер был такой, что в нью-йоркских небоскрёбах вылетали стёкла в верхних этажах и сыпались вниз на прохожих. Между стенами домов он ускорялся, как в аэродинамической трубе. Марина уже подходила к дому 1775 на Бродвее, когда очередной порыв подхватил её вместе с зонтиком, поднял в воздух и затем бросил на чугунную решётку, окружавшую ствол дерева.
Она почувствовала боль в бедре, но, воображая, что это просто ушиб, поднялась в радиостудию. Там её усадили в кресло и катали от компьютера к микрофону и обратно. Прибежала встревоженная администраторша и настоятельно расспрашивала, где произошло падение: на улице или внутри здания? Марина честно призналась, что на улице. Администраторша вздохнула с облегчением.
Только после полудня Марина согласилась, чтобы я приехал за ней к пяти часам и повёз к врачу. Многие улицы нашего городка были завалены упавшими деревьями, так что мы не сразу добрались до рентгеновского кабинета. Снимки показали перелом бедра, и мы отправились в больницу. Навстречу вышел санитар с креслом. Марина вылезла из машины и захромала ко входу.
— Что вы делаете! — испуганно воскликнул санитар. Перехватил её, усадил в кресло, вкатил в приёмный покой.
— Где женщина со сломанным бедром? — спросила медсестра.
— Вот женщина со сломанным бедром, — сказал санитар. — Or at least they say so! (Или по крайней мере так они говорят.)
Дальнейшее я описал в письме Найманам:
«Врач смотрел на снимки и с недоверием качал головой. Бормотал себе под нос нечто американское, что в вольном переводе на русский должно было бы звучать как “есть женщины в русских селеньях... да разве найдутся на свете такие огни и такая сила, чтобы пересилила русскую силу?”. Не выпуская из больницы, уговорил нас на операцию, которая и была произведена на следующий день. А на четвёртый Мариночку уже выписали из больницы, и она была доставлена домой, вся окружённая цветами.
Теперь она бодро ковыляет по комнатам, опираясь на костыли, но и на работу я её вожу, потому что иными путями выплатить эскулапам десять тысяч долларов не представляется возможным. Настроение между тем хорошее, а взаимная нежность в семье достигла того, что дерёмся за “кому мьггь посуду?”... Бедро заживает, только внутри металлические штыри, которых не видать».
Марина тоже описала происшедшее в весьма бодрых тонах: «Я действительно уже в порядке, и доктор Уайнстин, проверив рентгеном состояние сращённого им бедра, протянул “It’s beau-u-u-tilul!” («Оно прекрасно!»). В больнице один медбрат сказал: “Вы у нас самая молодая леди со сломанным бедром...” Игорёк — Геракл, чьи подвиги без калькулятора не сосчитать. Возит меня туда и обратно, готовит, издаёт, перекраивает как-то финансы, которые поют романсы... Просто хочется найти на дороге миллион для него, а не бёдра ломать. Я всё ругаю себя за две вещи: зачем не выпустила зонтик (на нём-то меня и понесло) и зачем вовремя не ела кальций... Оба эти самообвинения Игоря ужасно смешат».
В какой-то момент вдруг позвонил Бродский и, не здороваясь, прокричал:
— Что с Маришей?!
Я как мог успокоил автора строчки «только с горем я чувствую солидарность», заверил, что выздоровление займёт каких-то два месяца.
Мы бодрились, но мурашки страха ползли по спине. И когда в больничной бухгалтерии мне вручили счёт, я начал тихо сползать по стене. Вдобавок к восьми тысячам за операцию мы должны были заплатить дополнительно не две тысячи, как я надеялся, а десять тысяч: это за три ночи в обычной двухместной палате, где кровати были не из серебра, кран над раковиной — не из золота, а за пользование телефоном счёт был выписан отдельно.
Встревоженная бухгалтерша подбежала ко мне со стаканом воды и начала шептать над моим ухом:
— Ну что вы? Зачем?.. Не нужно так расстраиваться... Это же не для вас — для страховой компании.
— У нас нет никакой страховки.
— Да? Но как же?.. Вы выглядите культурным человеком... Как же можно жить без медицинской страховки?
Этот рефрен нам доводилось потом слышать десятки и сотни раз. Ответственный и разумный гражданин либо находит работу в фирме, которая обеспечивает своих сотрудников медицинской страховкой, либо покупает страховку у какой-нибудь частной компании. Расценки слишком высоки, вашему семейному бюджету они не по силам? Так они потому и высоки, что миллионы таких вот безответственных граждан пытаются увернуться, перекладывают эти необходимые траты на других.
В те дни я ещё не успел вчитаться и вдуматься в механизм раздувания цен на медицинское обслуживание в Америке и мне нечем было ответить на эту демагогию. Выходя из больничной бухгалтерии тем декабрьским утром, я только пытался утешать себя напоминанием: никогда мы не слыхали, чтобы врачи смогли разорить человека, довести до банкротства, потащить в суд, отнять дом. Да, выражение «семья была разорена медицинскими счетами» слышать доводилось. Но, может быть, она разорилась, потому что пыталась оплачивать их? А если просто взять и отказаться платить — что они могут нам сделать? Судить? И тем самым в очередной раз привлечь внимание прессы к своим безумным расценкам?
Несколько лет спустя, когда я работал над книгой «Стыдная тайна неравенства», истина приоткрылась мне. С середины 1960-х годов добрые законодатели, не желая портить себе репутацию введением нового налога для покрытия расходов на медицинское обслуживание, проталкивали тезис: «Мы заставим нанимателей-работодателей покупать медицинскую страховку для своих работников». Нанимателей людям не жалко — «пусть раскошелятся!» — и как-то все проглядели, что выражение «заставить покупать» звучит так же нелепо, как «заставить играть», «заставить любить». Рынок — это место, где свободный покупатель встречается со свободным продавцом. Недаром в английском языке понятия «справедливый», «красивый» и «ярмарка» обозначаются одним и тем же словом: fair. Но когда меня заставляют покупать законодательным постановлением, моя свобода уничтожена, я оказываюсь в полной зависимости от продающего — в данном случае от страховых компаний, и цены будут лететь только вверх, как воздушные шары.
Дальше — больше. Тысячи людей попадают каждый год в автомобильные аварии, их привозят в больницы с различными травмами и ранениями. И среди этих пациентов непременно будут такие, у которых нет медицинской страховки. Кто оплатит их лечение? Государство? Штат? Опять новое налогообложение? Но зачем? Мы выпустим закон, обязывающий каждого автомобилиста покупать страховку на лечение тех неудачников, которых он когда-нибудь может сбить своим автомобилем.
И самих врачей мы заставим покупать страховку против иска за неправильное лечение.
И владельцев маленьких бизнесов обяжем иметь страховки от несчастных случаев, которые могут случиться с их клиентами. Старушка облила себя горячим кофе в ресторанчике, и добрые присяжные присудили ресторанную корпорацию выплатить ей сколько-то миллионов — от этого тоже нужна теперь страховка. Другая упала в супермаркете, сломала бедро — плати страховая! (Сказала бы Марина, что упала в здании, — возможно, платить пришлось бы радио «Либерти».)
Для нас потянулись дни и недели мучительного противоборства на разных фронтах. Для начала я прямо заявил администрации больницы, что денег у нас нет, но мы готовы платить в рассрочку по сто долларов в месяц. К моему удивлению, они согласились на этот вариант почти без возражений. На другом фронте нужно было вступить в переговоры с организацией, носившей нежное одесское имя «Фима» (FEMA — Federal Emergency Management Agency). Она оказывала помощь жертвам наводнений, землетрясений, ураганов, лесных пожаров. На наше счастье, ветер, поваливший Марину в Нью-Йорке, был признан достаточно серьёзным стихийным бедствием, и «Фима» пришла на помощь пострадавшим от него. Мы послали соответствующее заявление, копии медицинских счетов, описание наших финансов, и вскоре получили от доброй «Фимы» чек для больницы на восемь тысяч долларов. Ещё какую-то часть долга срезала организация нью-джерсийских хирургов. Потом мы выплачивали остаток в течение нескольких лет. Но такой роскоши, как заболеть, не позволяли себе после этого долгие годы. А радиослушатели в России так и не узнали, что ведущая передачи «Бродвей 1775», Марина Ефимова, в течение двух месяцев перемещалась от редакторского стола до микрофона на костылях или в кресле на колёсиках...
NB: Больница — храм нашей новой религии. Когда Христос придёт во второй раз, Он, наверное, возьмёт бич и начнёт с изгнания торгующих из больниц.