Такого темпа выпуска издательство «Эрмитаж» достигло к 1985 году и сохраняло с тех пор. Наиболее успешными по уровню продаж оказывались книги, связанные с изучением языка. Книжный магазин «Чёрное море» на Брайтоне каждый месяц заказывал новые партии «Русско-английского разговорника», подготовленного Натальей Озерной. Елена Александровна Якобсон предложила нам переиздать её учебник «Разговорный русский» — мы подредактировали его, украсили четырьмя десятками фотографий, и магазины американских университетов начали слать заказы на него перед каждым семестром. Очень популярным был «Словарь русского жеста» — на английском, с фотоиллюстрациями, подготовленный Барбарой Монахан. Даже двуязьиное издание рассказов Ирины Ратушинской «Сказка о трёх головах» использовалось американскими преподавателями русского языка для занятий со студентами. Американский поэт Элан Шоу превосходно перевёл для нас — рифмованными стихами! — «Горе от ума».
Число громких имён в наших каталогах также росло. Лауреат Нобелевской премии мира Эли Визель (1986) был представлен русским переводом романа «Завет». Лев Троцкий — сборником, включавшим дневники и письма, подготовленным Юрием Фельштинским. Георгий Иванов — сборником прозы под редакцией Вадима Крейда. Литературоведение и эссеистика — книгами Ефима Эткинда, Александра Жолковского, Юрия Щеглова, Петра Вайля, Александра Гениса. Владимир Ашкенази предложил нам издать по-русски его воспоминания, вышедшие в Лондоне по-английски. Лев Лосев собрал под одной обложкой статьи об Иосифе Бродском. Я отобрал десять лучших — на мой взгляд — рассказов Василия Аксёнова для сборника «Право на остров».
Не все задуманные проекты удавалось довести до конца. Роман Георгия Владимова «Три минуты молчания» переходил у нас из каталога в каталог в течение трёх лет, но автор всё никак не мог выбрать время, чтобы подготовить рукопись к изданию. С 1983 года он жил в Германии, работал над романом «Генерал и его армия». Кончилось тем, что он уступил настояниям издательства «Посев» и отдал книгу им. Мне прислал письмо с извинениями и вернул аванс. Я был огорчён, но не сердился на него — слишком хорошо знал по себе, как напряжённо приходится бороться за выживание писателю-эмигранту. «Три минуты молчания» пришлось перенести из раздела «Новые книги» в раздел «Книги других издательств».
Очень много сил было потрачено на переговоры об издании «Словаря ненормативного русского языка», подготовленного Кириллом Косцинским. Он начал коллекционировать бранные и сленговые выражения, ещё находясь в советском лагере в начале 1960-х. В Америке ему удалось получить солидный грант на завершение и издание словаря. Но бурление языковой стихии в России и за рубежом выбрасывало на поверхность всё новые и новые словесные перлы, и Косцинский никак не мог подвести черту, объявить работу законченной.
Наконец, по настоянию Гарвардского университета, курировавшего проект, он разослал зарубежным русским издательствам заказ на смету. Несколько недель я корпел над изготовлением образцов страниц, над расчётами и выслал результаты своих трудов на суд автора и заказчика. Впоследствии Косцинский признался мне, что образцы набора понравились администрации, но указанная стоимость издания показалась неправдоподобно низкой. «По нашим правилам, — объяснял ему бухгалтер, — мы выстраиваем полученные сметы в столбик, восходящий от самой маленькой к самой большой, и автоматически отбрасываем самую верхнюю и самую нижнюю как несерьёзные».
— И вы не сказали бухгалтеру, что знаете Игоря Ефимова двадцать пять лет и что он умеет держать данное слово? — корил я Кирилла.
— Но ведь у нас ещё есть время, мы вернёмся к этим переговорам, — оправдывался он.
На самом деле я видел, что Косцинскому страшно было объявить работу законченной, страшно расстаться с любимым детищем. Он тянул и тянул, пока рак пищевода не доканал его в 1984 году. Словарь его так и не вышел.
Главные американские библиотеки, получив наш очередной каталог, обычно присылали заказы на все указанные в нём новые книги. Если книгу выпустить почему-то не удавалось, мы просто оповещали об этом библиотеку коротким письмом с извинениями. Гораздо опаснее для нас были ситуации, когда в издание уже были вложены труд и деньги, а автор вдруг начинал вести себя непредсказуемо, предъявлять невыполнимые требования, скандалить и угрожать. Приведу здесь несколько подобных историй.
NB: На Страшном суде: «Книги издавал? Издавал. Познания умножал? Умножал. К Экклезиасту его! В отдел приумножения скорби! Было время издавать, теперь время читать все напечатанные книги мира!»
Мы расстались с профессором Темирой Пахмусс в конце пятой главы, когда издательство «Эрмитаж» с воодушевлением погрузилось в изготовление макета представленной ею книги Мережковского «Реформаторы». Впервые книга была объявлена в каталоге 1985 года, потом перешла в каталог 1986-го, потом — 1987-го. Причина задержки? Профессор Пахмусс начала демонстрировать то ли провалы памяти, то ли непонимание русского языка, то ли просто галлюцинировать. Мы посылаем ей на вычитку заказным пакетом очередную порцию набора. После долгого молчания от неё приходит странное письмо с упрёками и скрытыми угрозами: «Я ничего не знаю о ваших намерениях... вы поступили со мной нечестно... такое поведение может иметь серьёзные последствия...» В панике звоню ей — телефон не отвечает. Мы шлём новую порцию набора, я умоляю её объяснить, что происходит. Опять после долгого молчания: «Вы обманом выманили у меня ценные архивные материалы... требую немедленно вернуть их...»
И наконец — как гром с ясного неба — заказное письмо из конторы прокурора штата Иллинойс: «К нам поступила жалоба от профессора Темиры Пахмусс, которая обвиняет вас в краже ценных архивных материалов. Мы требуем немедленно вернуть их. В противном случае против вас будет возбуждено уголовное дело».
Неделя ушла у меня на составление ответного послания, на перевод на английский нашей переписки и подписанного договора. Видимо, мои разъяснения убедили прокуратуру в том, что жалоба профессора Пахмусс не имеет под собой никаких оснований, что нам были присланы ксерокопии, а оригиналы никогда не покидали дома жалобщицы. Писем от них больше не приходило. Но какие мотивы двигали вздорной тёткой? Почему она решила разорвать наши отношения? Да ещё таким нелепо скандальным способом? Понять это я был не в силах и решил просто махнуть рукой на весь проект.
Жалко было своих ночных трудов, жалко крушения красивой мечты — спасти «почти сгоревшую» рукопись. Судиться? Скорее всего, суд принял бы нашу сторону. Но у неё были деньги на адвоката, а у нас — нет. И это решало всё дело. В конце 1980-х, когда гласность набрала достаточную силу в России, я послал отредактированные нами тексты в «Звезду», и они опубликовали «Паскаля». Но загадка поведения иллинойского профессора оставалась.
Она разрешилась только много лет спустя, когда я увидел в магазине русской книги аккуратный томик: Д.С.Мережковский, «Реформаторы». На обложке три портрета — Лютер, Кальвин, Паскаль. Издательство «Жизнь с Богом», Брюссель, 1990 год. Предисловие Т.Пахмусс. Вся моя редакторская работа была использована, текст дословно воспроизводил наш набор. Но в полиграфическом плане книга представляла собой нечто позорное. В ней не было сквозной нумерации страниц, каждое жизнеописание начиналось со страницы №1. Библиография и примечания располагались в конце, но тоже на страницах, имеющих нумерацию от 1 до 47. Конечно, не было указателя имён. В предисловии — никакого упоминания об участии «Эрмитажа» в подготовке текста.
Что двигало Темирой Пахмусс? Издательство «Жизнь с Богом» в своё время имело солидную финансовую базу, под его маркой было переиздано в 1966 году двенадцатитомное собрание сочинений Владимира Соловьёва, собрание сочинений Вячеслава Иванова, с 1969 года оно стало регулярно печатать книги российского священника, отца Александра Меня. Могли они соблазнить нашего автора гонораром? Или ей просто было ближе их христианско-экуменическое направление, чем сомнительный по религиозной ориентации «Эрмитаж» — третья волна, пятый пункт?
Так или иначе, поведение автора-дезертира получало теперь логическое объяснение: вздорные обвинения в краже были просто выстраиванием оборонной линии на тот случай, если мы затеем судить её за нарушение договора. Впоследствии я узнал, что эту клевету она распространяла и устно. Любопытный штрих к её характеру: профессор, живший в соседнем с ней доме, рассказал мне о странной просьбе, с которой она обратилась к нему однажды: «Я слышала, что у вас есть пистолет. А у меня на участке развелось слишком много белок. Не могли бы вы их всех перестрелять?»
До отстрела неугодных издателей дело не дошло, но крови и нервов она попортила нам довольно. Единственное утешение: книга Мережковского вышла в освободившейся от коммунистов России в 1999 году, так что мои редакторские труды были не совсем впустую.
NB: Зинаида Гиппиус: «Для меня признать свою неправоту так же физически невозможно, как согнуть сустав в обратную сторону».
Впервые Юлий Китаевич обратился к нам ещё в 1981 году. Его ближайший друг, Игорь Губерман, сидел в лагере по сфабрикованному обвинению, и его друзья вели в Америке энергичную борьбу за его освобождение. С Губерманом я встречался в России, знал наизусть много его смешных четверостиший и с готовностью согласился издать их сборник под названием «Бумеранг».
— Но не ударит ли эта книжка бумерангом по нему? — беспокоился я. — Простят ли ему, например: «Свет партии согрел нам батареи, теплом обогревательной воды, а многие отдельные евреи всё время недовольны, как жиды». Или: «По ночам начальство чахнет и звереет. Жуткий сон морочит царственные яйца: что китайцы вдруг воюют, как евреи, а евреи расплодились, как, китайцы».
— Ему терять нечего, — уверял меня Китаевич.
Губерман отсидел свои пять лет в лагере, был отправлен в ссылку, и вскоре оттуда, неведомыми путями, в Америку добралась рукопись его лагерных мемуаров.
Печатать, немедленно печатать!
В России набирали силу перестройка и гласность, новые преследования за тамиздат были маловероятны. Мы с Мариной, отложив всё остальное, бросились набирать в две смены. В аннотации для каталога я писал:
«Кончится ли когда-нибудь каторжно-тюремная тема в русской литературе? И есть ли другая литература на свете, где бы эта тема занимала так много места — от Достоевского и Чехова до Солженицына, Шаламова, Аксёновой-Гинзбург? Новизна книги Губермана состоит в том, что, во-первых, он описывает лагерь чисто уголовный, в котором перед ним прошли характеры невероятные, как герои Зощенко или Платонова, а во-вторых, в том, что его опыт — самый свежий (он вышел из заключения в середине 1980-х). Поэт, известный широкому читателю благодаря своим убийственно смешным четверостишиям — “еврейским да-цзы-бао”, в этой книге Раскрывает новые грани своего литературного таланта, предстаёт мастером психологического портрета, тонким лириком, печальным философом».
Ксерокопии подготовленного набора мы отправили на корректорскую вычитку Китаевичу и его жене, которая в своё время в Москве работала редактором. Вскоре от них пришло письмо, вогнавшее нас в шок. «Вы, ребята, отнеслись к своему делу недобросовестно, — писал Китаевич. — Рукопись Губермана нуждалась в серьёзной редактуре, которую вы не сделали. Придётся нам с Галей отложить все дела и проделать эту работу за вас».
В панике я тут же отправил ему ответ. «Дорогой Юлий! Заранее, ещё не видав вашей редактуры, спешу предупредить тебя, что мы не сможем принять её. Игорь Губерман — профессиональный литератор, и любые изменения в его тексте могут делаться только с его согласия. Даже в советских издательствах редакторы не позволяли себе такого самоуправства с произведениями живых. За нами, пишущими, всегда оставалось право не послушаться их и забрать рукопись».
Китаевичи не вняли моим воплям и вскоре прислали набор с огромным количеством исправлений. Сводились они, в основном, к уничтожению своеобразной губермановской интонации. Его длинные, чуть захлёбывающиеся фразы, с часто применяемой инверсией, были разбиты точками, причёсаны, обесцвечены. В сопроводительном письме Китаевич объяснял: «Да, я отдаю себе отчёт в том, что мой лучший друг, Игорь Губерман, предпочёл бы увидеть свою книгу напечатанной точно в таком виде, как он написал её. Но в то же время я не могу допустить, чтобы книга моего лучшего друга вышла в таком виде, как он написал её».
Что было делать? Подчиниться этому «тиранству во имя дружбы» мы не могли. Достаточно для меня было истории с книгой Кублановского. Проект издания завис. Напористый Китаевич тем временем слал грозные письма и объяснял всем и каждому, что Ефимовы по лени тормозят выход книги преследуемого в СССР поэта. Продолжалось это чуть ли не полгода.
Спасли опять же ветры перестройки. В 1987 году непредсказуемые советские власти непредсказуемо выпустили Губермана на Запад. Мы вздохнули с облегчением и немедленно послали ему в Израиль наш набор и правку Китаевичей. Он тактично принял полдюжины исправлений, предложенных его друзьями, и книга ушла в типографию. Продавалась она хорошо, известность Губермана быстро росла. Но с добрым тираном Китаевичем общаться мы с тех пор избегали.
NB: У всех забытых нами редакторов Бабеля и Платонова, Зощенко и Олеши наверняка в глубине души было вздыхающее и снисходительно-надменное чувство, что, мол, «да, они талантливы, очень талантливы, но насколько выиграли бы их произведения, если бы они вовремя поняли и учли наши замечания и поправки».
Почему-то Соломон Волков предпочёл обратиться к нам не прямо — хотя мы были уже знакомы, — но через Довлатова. Тот писал мне в мае 1986 года: «Соломон Волков просил меня узнать, интересует ли Вас такая книжка. Пятьдесят (а может тридцать) фотографий видных советских деятелей со всякими, отчасти анекдотическими, отчасти фотографическими, байками про них. Снимки — Марианны Волковой, подписи — мои + других мемуаристов (со ссылками), несколько анекдотов из Наймана, Бродского, Рейна. Может быть, такую книжку удастся как-то повернуть в сторону университетов: срез советского общества, культура, фото-характеры, публицистика в анекдотах и т.д. Что Вы об этом думаете?»
Я сразу откликнулся согласием. «Любая книжка, задуманная и составленная Волковыми и Довлатовым, меня интересует, и я готов обсуждать её на любой стадии готовности и в любой форме. Пусть Волковы позвонят и приезжают, или мы можем договориться о встрече в городе».
Параллельно начались переговоры об издании сборника интервью, которые Волков брал у Бродского в течение нескольких лет. Я был знаком с ними по газетным публикациям и был бы рад включить такую книгу в наш каталог. Поздравляя Бродского с Нобелевской премией в октябре 1987 года, я писал:
«Дорогой Иосиф! Хотя мы вручили тебе эту премию мысленно уже двадцать лет назад, нас очень обрадовало, что Нобелевский комитет, наконец, присоединился к нашему мнению. Поздравляем, поздравляем! Выпиваем, выпиваем за здоровье.
Нам бы очень хотелось ускорить выпуск книги Соломона Волкова “О четырёх поэтах”. И было бы легче, если бы ты каким-нибудь значком или закорючкой подтвердил, что не возражаешь. Напиши прямо на этом письме, вложи в прилагаемый конверт и отправь нам — того и довольно».
На это письмо Бродский ответил открыткой, датированной 1 ноября 1987-го, в которой благодарил за поздравления и давал согласие на выпуск книги своих бесед с Волковым. Но с оговоркой: «Насчёт волковских интервьюшек: надо бы их просмотреть прежде, чем печатать. Там масса чисто стилистической лажи».
Я сообщил Волкову, что разрешение получено, но с условием, что Бродский прочитает гранки перед выходом книги. Видимо, это условие Волкова не устраивало, и он стал тянуть, не приводя никаких убедительных причин для отсрочки.
Такая же волокита происходила с фотоальбомом Марианны Волковой. Не все довлатовские байки, включённые туда, были безобидными. Поэтому в проект договора я включил стандартную американскую формулу: «Авторы принимают на себя ответственность, в случае если против данного издания будет возбуждён судебный иск за клевету или вторжение в частную жизнь». Марианна Волкова тянула, выдвигала новые условия, но договор не подписывала. Пришлось махнуть рукой на этот проект и выбросить книгу из каталога, в котором она уже рекламировалась. В декабре 1987 года я писал Волковым:
«Дорогие авторы! Кратко сформулировать происшедшее можно следующим образом: мы струсили. То есть и мы, и вы. Отказавшись подписать вторую страницу договора, вы тем самым признали, что опасность иска со стороны ваших персонажей — реальна, что она не плод нашей паранойи... Теперь нужно разработать такой план, который бы сделал наше расставание безболезненным — насколько это возможно. Я от души желаю вам найти смелого издателя для этой книги и думаю, что вы его найдёте. Мы готовы предоставить этому издателю сделанный нами макет книги и перевод довлатовских текстов за весьма скромное вознаграждение. Наш вклад в эту книгу — трудом и деньгами — можно оценить примерно в тысячу долларов. Но я готов удовлетвориться даже частичной компенсацией».
Мои призывы остались без ответа. Альбом вышел в маленьком нью-йоркском издательстве «Слово/Word» под нелепым названием «Не только Бродский». При этом Волковы настояли, чтобы ни наш набор, ни заказанный и оплаченный нами перевод на английский не были использованы. Никакой компенсации «Эрмитаж» не получил.
Та же судьба постигла проект второй книги. В марте 1988 года я жаловался в письме Бродскому: «Как часто я теперь вспоминаю тот скрежет зубовный, с которым ты поминал Соломона Волкова. Это какой-то невиданный сплав настырности и волокитства. Один договор он не подписывал полгода, второй — на книгу разговоров с тобой — не подписывает (и вообще не отвечает) вот уже четыре месяца. Так что книга, видимо, не попадёт в план 1988 года — если он не почешется. Хочу, чтобы ты знал об этом. Любые другие причины, которые он — возможно — будет выставлять, — враньё».
Как и в случае с Шостаковичем, как и в случае с Баланчиным, Волков дождался смерти своего собеседника и выпустил «Разговоры с Бродским» только десять лет спустя. Почему ему так не хотелось, чтобы Бродский прочитал текст перед выпуском? Неужели только для того, чтобы иметь возможность двадцать раз вставить в его уста реплику: «Вы абсолютно правы, Соломон»? Загадка.
Было известно, что Волков никому не даёт слушать магнитофонные записи своих разговоров с Бродским. Даже радиостанциям, на которых он выступал с различными передачами об американской и русской культуре, он отказывал в просьбах включить подлинный голос поэта в трансляцию. Проверить его никто не может. Но есть одна черта в его книге, которая выдаёт неполноту создаваемого им образа: его собеседник не произносит ни одной шутки. Все, кто общался с Бродским, помнят, как жаден он был до всего смешного, как очаровательно и блистательно шутил. Его интервью, дававшиеся другим журналистам, собранные в большой том Валентиной Полухиной[39], переполнены юмором и иронией. К сожалению, Волков сам лишён чувства смешного и неспособен расслышать его в другом. Не исключено, что на магнитофонных лентах сохранились и какие-нибудь сарказмы Бродского в адрес его собеседника. Разве можно это обнародовать?
Копии имевшихся у меня писем Бродского я отправил вдове, Марии Бродской-Соццани, оригиналы сдал в Бахметьевский архив Колумбийского университета. Там они попались на глаза исследователям, и те обратили внимание на короткую записку, дававшую «Эрмитажу» право печатать «Разговоры» после исправления «стилистической лажи». Естественно у всех возник вопрос: почему Волков не принял это условие и тянул десять лет? Встревоженный нападками рецензентов, Волков потребовал у меня копию записки. Я послал её ему с таким призывом:
«Надеюсь, Вы теперь увидите, почему я не хотел в своё время показывать её Вам: там содержатся обидные для Вас эпитеты, которые Бродский использовал, имея в виду, что письмо не попадёт Вам на глаза. Он не хотел обижать Вас — просто писал в свойственном ему стиле... Не знаю, какую пользу Вы можете извлечь из этого документа. Бродский проявил готовность опубликовать свои интервью в “Эрмитаже”, но выразил вполне естественное пожелание — просмотреть текст перед публикацией. То, что Вы после этого отказались печатать книгу, было непонятно тогда, остаётся необъяснимым и сегодня».
В конце я призывал Волкова «взять нотой выше» и забыть взаимные обиды. Призыв не подействовал — какое-то время спустя Волков позвонил и торжественно объявил, что считает меня виновником всех отрицательных отзывов на его творения.
История русской культуры стала главной темой книг Волкова, и он упивается ролью швейцара, который может не пускать туда неугодных ему. В «Разговоры с Бродским» не попали Ефим Эткинд, защищавший поэта на суде, Владимир Марамзин и Михаил Хейфец, попавшие в тюрьму за собирание его стихов, и многие другие. На вопрос о Солженицыне будущий нобелевский лауреат отвечает: «Про этого господина и говорить неохота»[40]. Но в полном собрании интервью Бродский говорит о Солженицыне много раз с огромным уважением, называет его «Гомером советской власти». Читаю «Историю культуры Петербурга» и вдруг напарываюсь на цитату, которая мне очень нравится. Батюшки светы — да это же из моей статьи! Но ссылки на автора нет, указано только название сборника, откуда взят текст.
Цитирование в этой книге вообще ведётся по вольным правилам. Изобилуют ссылки типа «Ахматова в разговоре с автором», «Бродский в разговоре с автором». (Совсем как в книге Стивена Коэна о Бухарине: «Один человек на Красной площади сказал мне».) Большие куски из мемуаров Александра Бенуа даются без кавычек, то есть представлены как авторский текст.
Насколько мне известно, Волков долго беседовал под магнитофон с Андреем Битовым. Неужели и с ним он планирует поступить по отработанной схеме? Андрюша, держись — живи подольше! Переживи его!
NB: Влюбленность автора в себя была такой искренней и неподдельной, что читателю приходилось тратить много усилий на то, чтобы не заразиться ею.
В каталог «Эрмитажа» на 1988 год была включена такая аннотация: «Анатолий Шварц — автор книг о современной науке и судьбах русских учёных. С 1973 года живёт в США, работает в области медицины. В основу его рассказа о Михаиле Булгакове легли подлинные события, воссозданные по письмам и документам, разысканным им в частных и государственных архивах Москвы и Ленинграда. Особое место занимают письма Булгакова и дневник его последней жены, Елены Сергеевны Шиловской. Вся жизненная и творческая драма знаменитого писателя прослежена автором на фоне художественной и политической атмосферы Москвы 1920—1930-х годов. Успех “Дней Турбиных” во МХАТе, запрет “Мольера” и “Бега”, попытка спасти себя пьесой о молодости Сталина “Батум”, тайная работа над “Мастером и Маргаритой” сплетаются в трагический клубок с личными драмами, с борьбой за любимую женщину, за кров над головой, за возможность творческой работы».
Шварцу, действительно, в своё время удалось войти в доверие к вдове Булгакова, её дневник обильно цитировался в книге. Среди прочего там были упомянуты визиты в американское посольство и знакомство с послом Буллитом, послужившим — как это убедительно показал Александр Эткинд — прототипом фигуры Воланда.
Присланная рукопись захватила меня, и я с готовностью согласился опубликовать её за свой счёт, с выплатой автору обычных десяти процентов с каждого проданного экземпляра. Шварц подписал договор, и работа началась. В редактуре текст не нуждался, всё было выполнено на хорошем профессиональном уровне.
Однажды, во время визита в Вашингтон, я решил познакомиться с автором и вручить ему очередную порцию набора на вычитку. Шварц жил один, на рукописи стояло посвящение: «Памяти Фриды» — видимо, покойной жене. По телефону он звучал вполне интеллигентно, говорил разумно, так что я не ожидал никаких сюрпризов от этого визита. В ответ на моё приглашение в ресторан он заявил, что есть не хочет, а мне может изжарить яичницу.
— Ну хорошо, — сказал я. — Только сбегаю к автомобилю — кажется, у меня там припасена бутылка чего-то горячительного.
Сбегал, вернулся, позвонил в дверь. Молчание. Звоню, стучу — никакого результата. Что могло произойти?
Хозяин заснул, ему стало плохо? Или гость так не понравился? Или он член общества трезвенников и возмутился попыткой внести спиртное в его дом?
Я был готов уехать, но в квартире оставался мой портфель с нужными бумагами. Мне пришлось ждать на улице чуть не полчаса. Потом меня впустили — без извинений, без объяснений. Была подана яичница, потекла нормальная беседа. В какой-то момент заскочил миловидный молодой человек, но быстро ретировался. Хозяин смущённо объяснил, что это студент, которому он помогает готовиться к экзаменам. Ещё мне бросилось в глаза, что волосы Шварца были недавно покрашены в ярко-жёлтый цвет, но как-то неудачно: там и тут проглядывала седина.
В общем, визит оставил неприятное впечатление, и я постарался забыть о нём. Книга вышла и начала продаваться довольно успешно, но сенсацией не стала. Слишком много книг и статей о Булгакове было уже опубликовано к тому времени. Раз в пол года я посылал авторам деньги за проданные экземпляры, посылал чек и Шварцу. Вдруг через год раздался телефонный звонок от него, и своим мягким вкрадчивым голосом он спросил, когда я собираюсь выпустить второй тираж его книги.
— Анатолий, — сказал я, — мы ещё не продали и половины первого. Из тысячи экземпляров продано только триста пятьдесят. Вы должны знать это из моих отчётов.
— Я вашим отчётам не верю. — В голосе автора послышалась нервная дрожь. Видимо, он долго готовился к трудному разговору. — Такая книга не может расходиться подобным темпом. У меня есть точные сведения, что продано уже больше трёх тысяч.
— И откуда же, смею спросить, поступили к вам эти «точные сведения»?
— У меня есть свои источники... Вам не удастся... Вы ответите!..
Голос звонившего сорвался, и он поспешно повесил трубку. А через неделю пришло письмо от столичной адвокатской конторы, извещавшее меня, что их клиент, мистер Анатолий Шварц, требует немедленной уплаты причитающихся ему потиражных в размере трёх тысяч долларов. В противном случае мне будет предъявлен уголовный иск, вызов в суд, штраф за просроченные платежи и прочие юридические ужасы.
Как и в случае с Пахмусс, обвинение было вздорным, но мой противник решился тратиться на адвокатов, а я не мог позволить себе такой роскоши. С другой стороны, действительно: как я могу доказать, что «Эрмитаж» не отпечатал дополнительный тираж и не продаёт его втайне от автора? Предъявить копию счёта типографии, в котором точно указано число отпечатанных книг? Но Шварц заявит, что дополнительный тираж печатался тайно в другой, неизвестной, типографии. Опять всплывал роковой вопрос: «Как я узнаю, что вы меня не обманываете?»
Поломав голову день-другой, я написал вашингтонским адвокатам примерно следующее: «Ваш клиент, мистер Шварц, явно страдает манией литературного величия. Он надеялся, что его книга станет бестселлером и теперь не может смириться с разочарованием. Что тут можно предпринять? Я предлагаю следующую сделку: мистер Шварц покупает у нас оставшиеся 650 экземпляров за пол цены — нет, даже за 40% объявленной стоимости — и приступает к их самостоятельному распространению любыми способами. Если он так верит в успех книги, он должен признать предлагаемый вариант вполне выгодным. Так что по получении от него чека на 650 х 12.00 х 0.4 = $3120 долларов мы сразу вышлем ящики с книгами по указанному адресу. Пересылка, так и быть, — за наш счёт».
Контора после моего письма замолчала, но сам автор не унимался. Аксёнов при встрече рассказал мне, что, сталкиваясь со Шварцем в Вашингтоне, он каждый раз должен обрывать его и напоминать, что продать тысячу книг на русском языке в Америке — редкая удача — и что ничего плохого слышать о Ефимовых он не желает.
Книга оставалась в нашем каталоге ещё долго, и автор продолжал регулярно получать свои скромные потиражные. Но, конечно, их было недостаточно, чтобы нанять новую команду крючкотворов и наслать их на этих жуликов, рвачей, барышников, пьющих кровь беззащитных и недооценённых талантов.
NB: Чем больше людей вы объявите ворами и прохвостами, тем ярче засияет звезда вашей моральной требовательности.
С Юлиусом Телесиным мы познакомились в доме известной правозащитницы Людмилы Алексеевой. Он и сам, до эмиграции в Израиль в 1970 году, был активным участником диссидентского движения, даже заслужил титул «принц самиздатский». Собранная им коллекция анекдотов была рассортирована на семь глав-разделов: «Идеология на стрёме», «Культ личностей», «Менее равные» и так далее. Будучи по профессии математиком, Телесин любовно разбил каждый раздел на 11 подглавок, по 13 анекдотов в каждой. Семь умножить на одиннадцать умножить на тринадцать — получалось ровно 1001. Красиво!
Я с готовностью согласился опубликовать его коллекцию под названием «1001 избранный советский политический анекдот» на наших обычных условиях. Вскоре из Израиля пришёл пакет с рукописью. Слово «избранный» было явным преувеличением — много оказалось анекдотов старых, затасканных, не смешных, включённых только ради достижения красивого числа 1001. Но главный сюрприз таился в эпиграфах, предпосланных каждой подглавке. Они представляли собой цитаты из газет и журналов, частушки, эпиграммы, байки из застольного трёпа, губермановские четверостишия — всё, что когда-нибудь насмешило составителя или показалось занятным. И их были сотни! Часто они занимали целую страницу или превосходили объёмом анекдоты, включённые в подглавку. Что было делать?
Я написал Телесину, что такое количество «эпиграфов» включить в издание невозможно. Увеличение объёма книги на восемьдесят страниц меняло все мои финансовые расчёты. Навязывать читателю, покупающему сборник анекдотов, коллекцию газетно-журнальных вырезок, часто не содержавших ничего смешного, было бы просто недобросовестно. Я соглашался оставить один-два эпиграфа на подглавку — не больше. Телесин как будто смирился, и мы начали набор.
Среди оставленных в книге эпиграфов довольно большое место заняли фрагменты из вполне серьёзного самиздатского бюллетеня «Хроника текущих событий». Героические составители подпольного издания обладали также острым слухом на смешное. «Медицинское заключение о невменяемости Севрука: “мания марксизма и правдоискательства”». «По возвращении в лагерь... Стефании Шабатуре зачитали акт: все отобранные у неё рисунки преданы сожжению как абстрактные и изображающие лагерь». «Начальник телефонного узла объяснил Урмус Тихоновской... причину отключения у неё телефона: “Вы разговариваете по-татарски, и мы не понимаем”».
Отрывки из воспоминаний Хрущёва тоже были включены в большом количестве — они звучали, как цитаты из рассказов Зощенко, как готовые анекдоты. Блёстками мелькали частушки, жаль только, что рядом с ними многие анекдоты бледнели. Некоторые старые анекдоты сохранились в моей памяти в более удачном варианте — я позволял себе иногда сделать замену.
Макет книги приближался к завершению, но Телесин вдруг взбунтовался и стал требовать возвращения всех эпиграфов. Я взывал к нему, объяснял, что на данном этапе вносить крупный перемонтаж в набор невозможно. Сигнальный экземпляр книги сопроводил письмом с увещеваниями и поздравлениями: «Я очень надеюсь, что моя правка — как бы она ни раздражала Вас порой — пошла сборнику на пользу. Не может человек, выпустивший пятнадцать собственных книг и издавший шестьдесят чужих, нанести вред художественным достоинствам выпускаемого произведения. Всё, из-за чего Вы кипятитесь, — не стоящие внимания пустяки. Книга остаётся на 99% Вашим созданием».
Во вступлении к сборнику Телесин изображал себя адвокатом терпимости, открытым вкусам и пристрастиям других читателей. «Иногда мне анекдот не очень нравился, но тем не менее он включался как отражающий определённые вкусы, отказать которым в представительстве я не считал себя вправе»[41]. Увы, эта терпимость не распространялась на редактора-издателя. Мои замены он объявил «редактированием», «ненужным усмешением». При этом поносил меня в письмах, а потом написал и опубликовал в израильской газете разносную рецензию на собственную книгу.
Сборник тем временем был разослан в магазины и начал продаваться довольно успешно. Каждые полгода автор-составитель получал чек на двести—триста долларов. Примирения с ним так и не произошло, доходили слухи, что он ругает «Эрмитаж» на каждом иерусалимском перекрёстке. Кажется, он даже выпустил за свой счёт «правильное» издание сборника. Оставалось утешать себя тем, что его возмущение не вылилось в судебный иск и не обернулось демонстративным возвращением чеков. Видимо, он всё же боялся нарушить магию числа 1001, превратившись в 1002-й анекдот.
NB: Этот человек ставил терпимость так высоко, что всех нетерпимых людей готов был задушить собственными руками.
Конечно, закончить галерею портретов непредсказуемых авторов следовало бы портретом Сергея Довлатова. Но та драма достаточно отражена в нашей переписке, опубликованной в России в 2001 году. Посылая рукопись в российские издательства десять лет спустя после смерти Довлатова, я предпослал ей титульный лист, на котором было написано: Сергей Довлатов. ИЗВИНИТЕ ЗА МЫСЛИ. (Такой репликой он иногда кончал свои письма ко мне.) И по объёму текста, и по накалу чувств авторство, конечно, должно было принадлежать Довлатову. Но издатель решил по-другому и вынес на обложку имена обоих[42].
Книга «Эпистолярный роман» вызвала бурную реакцию читателей, волну откликов и рецензий — от проклинающих меня и поносящих до восторженных и благодарных. Проклинали, мне кажется, за то, что со страниц этой книги встаёт из-за плеча привычного и любимого Довлатова-развлекателя — Довлатов-мученик. Я рад тому, что к Довлатову в России пришла — хоть и посмертно — настоящая слава, радуюсь, когда слышу похвалы в адрес его писаний. Но должен сказать, что ни про одну его книгу мне не довелось услышать «был потрясён», «не спал всю ночь», «ошеломлён яркостью переживаний», «сердце болит» — только про «Переписку».
В своё время, ломая голову над тем, что могло заставить Довлатова порвать со мной, я совершенно исключал зависть из списка возможных мотивов. Его печатал журнал «Нью-Йоркер» и платил солидные гонорары, книги выходили в престижных американских издательствах и переводились на иностранные языки — о какой зависти ко мне, безвестному, могла идти речь? Но был один момент, который я упускал из вида. Ведь его детище, газета «Новый американец», и моё, издательство «Эрмитаж», возникли в одном и том же 1980 году. Однако газета продержалась всего полтора года, а «Эрмитаж» готовился отпраздновать пятилетний юбилей. И именно отказ Довлатова приехать на этот праздничный пикник показал мне, что все мои попытки восстановить отношения — на протяжении полугода — ни к чему не приведут.
В одном из писем ко мне Довлатов сознавался, что он очень тяжело пережил провал «Нового американца». Он обвинял в этом конкурентов, газету «Новое русское слово», лично Андрея Седых и Валерия Вайнберга, недобросовестность своих коллег — только не себя. Вайль и Генис, работавшие в газете вместе с ним, говорили, что «Новый американец» можно было бы выпускать впятером и сделать доходным. Однако главный редактор Довлатов не только регулярно уходил в запои, но и настаивал на переезде из дешёвого помещения в Нью-Джерси в дорогой Манхэттен, на долгих редакционных совещаниях с выпивкой в конце, на сохранении непосильного числа сотрудников на зарплате («Нельзя же уволить женщину с ребёнком!»).
Многие критики отмечали влияние на Довлатова американской литературы, которую он очень любил. Говорили даже, что его успех у англоязычного читателя связан с тем, что американцы слышали в его рассказах что-то родное и привычное. Я соглашался с этим и даже в какой-то момент обратил внимание на параллели, связывающие Довлатова со знаменитым американским писателем XX века Джоном Чивером.
Оба любили общество людей, но ещё больше любили злословить о них за их спиной. Оба были полными рабами каких-то правил, касавшихся одежды, манер, тона, и воображали, что все кругом находятся в таком же рабстве у этих правил. А если встречали не подчинявшихся, вырвавшихся, то возмущались такими бунтарями против условностей как предателями. Оба часто уходили в долгие запои. Оба имели десятки связей на стороне, но оставались всю жизнь с женой и детьми. Оба ждали и требовали от своих жён чего-то, чего те не могли им дать. Оба имели дыхание только на короткие рассказы, но заставляли себя писать ради денег длинные вещи, чаще всего искусственно объединяя серию рассказов в повесть или роман. Оба печатались в «Нью-Йоркере». Оба умели быть очаровательными, остроумными, блистательными, но тут же вдруг ни с того ни с сего впадали в мрачное уныние. Оба воображали, что все их несчастья — от нехватки славы и денег, но оба впали в настоящую тоску только тогда, когда дуновение славы коснулось их. Оба не очень знали, какие вещи у них получались на высоком уровне, а какие — пониже, поэтому часто поддавались давлению редакторов, а потом бесились на себя за это, устраивали скандалы. Последнее странное совпадение: оба в какой-то период своей жизни работали с заключёнными (Довлатов был охранником в лагере, Чивер вёл литературный кружок в тюрьме Синг-Синг) и оба написали превосходные вещи об этом периоде: Чивер — роман «Фальконер», Довлатов — «Зону» и «Представление».
В заключении этой главы я хочу обратить внимание читателя на следующее: список авторов, опубликованных «Эрмитажем» при их жизни, насчитывает полтораста имён. В перечне продемонстрировавших опасную непредсказуемость — только шестеро. Четыре процента — не так уж много, грех жаловаться. Я и не жалуюсь. Наоборот, благодарю остальные девяносто шесть за проявленное терпение, покладистость, понимание трудностей маленького издателя на чужбине.
NB: В конфликте Довлатов — Ефимов главная слабость позиции Ефимова в том, что он ещё жив. Но это поправимо.