Новогодняя вечеринка

Какая-то женщина позвонила мне по телефону. Она сказала:

— Я уверена, вы не знаете, кто я такая, но я читаю ваши книги и знаю вас по крайней мере лет двадцать. К тому же мы однажды встречались. Меня зовут Перл Лейпцигер.

— Я очень даже знаю вас, — сказал я, — я читал ваши стихи. Мы встречались на квартире у Бориса Лемкина, на Парк-авеню.

— Ну, стало быть, вы действительно меня запомнили. Вот зачем я звоню. Несколько писательниц, пишущих на идише, и несколько любительниц литературы на идише решили отпраздновать Новый год. Придет Борис Лемкин. Кстати сказать, это его идея. Мы все подумали, как было бы хорошо, если б вы смогли прийти. Будет несколько женщин и двое мужчин, не считая вас: Борис Лемкин и его тень, Гарри. Я понимаю, вы известный писатель, а мы лишь кучка старых новичков — практически дилетантов, — но мы любим литературу, и мы ваши верные читатели. Будьте уверены, вы окажетесь среди преданных вам поклонников.

— Перл Лейпцигер, я почту за честь присутствовать на вашем вечере. Где вы живете и во сколько я должен прийти?

— О, вы окажете нам большую честь. Все же канун Нового года — своего рода праздник даже для нас. Приходите, когда вам заблагорассудится — чем раньше, тем лучше. Подождите, у меня идея — почему бы вам не прийти к ужину? Подъедут Борис и Гарри, а остальные придут попозже. Я знаю, что вы хотите сказать — вы вегетарианец. Положитесь на меня, я сварю вам такой суп, какой варила ваша мать.

— Откуда вы знаете про супы моей матери?

— Из ваших рассказов, откуда еще?

Перл Лейпцигер дала мне свой адрес в Восточном Бронксе, а также точные инструкции относительно того, как добираться к ней подземкой. Она без конца благодарила меня. Я знал, что Перл за пятьдесят, но голос у нее был молодым и сильным.

В канун Нового года выпал обильный снег. Улицы стали белыми, а небо к вечеру сделалось лиловым. Нью-Йорк напоминал мне Варшаву. Не хватало разве что розвальней с запряженными в них лошадьми. Шагая сквозь снегопад, я воображал, что слышу звон бубенцов. Я купил бутылку шампанского и исхитрился поймать такси до Бронкса — немалая удача в канун Нового года. Было еще рано, но дети уже трубили в свои рожки, возвещая о наступлении Нового года. Такси проезжало насквозь еврейский квартал, и то там, то тут я видел рождественские елки с развешанными на них гирляндами огоньков и мишуры. Некоторые магазины были уже закрыты. В других поздние посетители закупали еду и спиртное. Дорогой я упрекал себя в том, что избегаю писателей и не бываю на их собраниях и вечеринках. Беда в том, что стоит мне встретиться с ними, как они тотчас начинают сообщать мне последние сплетни — что сказал обо мне такой-то и что написал другой. Левые писатели бранят меня за то, что я недостаточно содействую мировой революции. Сионисты корят меня за то, что я не изображаю борьбу за существование еврейского государства и героизм его пионеров.

Борис Лемкин был богатым владельцем недвижимости и немного покровительствовал еврейским писателям и художникам. Сочинители посылали ему свои книги, а он отправлял им по почте чеки. Он покупал картины. Жил он на Парк-авеню вместе с Гарри, старым другом из Румынии. Обычно Борис называл его «мой диктатор». На самом деле Гарри, или Гершель, был для Бориса лакеем и поваром. Борис Лемкин был известен как гурман и волокита. Прошло много лет с тех пор, как он расстался со своей женой. Кто-то мне говорил, что он собрал огромную коллекцию порнографических фотографий и фильмов.

В четверть седьмого такси остановилось перед домом, где жила Перл, и я поднялся на лифте на четвертый этаж. Перл ждала меня в открытых дверях своей квартиры. Она была низкого роста, с высокой грудью, широкими бедрами, круглым лбом, крючковатым носом и большими черными глазами — в них светилась польско-еврейская радость жизни, которую, казалось, не могли затмить никакие несчастья. На ней было вечернее платье с блестками и золотые туфельки. Волосы были только что покрашены в черный цвет и зачесаны вверх. Ногти были покрыты малиновым лаком. Золотая звезда Давида висела у нее на шее, длинные серьги качались на мочках ушей, на одном из пальцев сверкал бриллиант — все это, несомненно, были подарки Бориса Лемкина. Должно быть, Перл уже немного выпила — она поцеловала меня, хотя мы были едва знакомы. Переступив порог, я почувствовал аромат маминого супа: ячневая крупа, чечевица, сушеные грибы, жареный лук. Гостиная была завалена безделушками. На стенах висели картины, написанные, должно быть, художниками, которым покровительствовал Борис Лемкин.

— Где Борис? — спросил я.

— Как всегда, опаздывает, — сказала Перл, — но он звонил и сказал, что скоро будет. Давайте пока выпьем. Что вы предпочитаете? У меня есть почти все, что вы могли бы пожелать. Я испекла анисовое печенье, которое вы любите, и не спрашивайте, откуда я это знаю.

Пока мы пили шерри и ели анисовое печенье, Перл говорила:

— У вас много врагов, но не меньше друзей. Я — одна из ваших верных защитниц. Я никому не позволяю клеветать на вас в моем присутствии. И чего они только не говорят? Что вы сноб, циник, мизантроп, отшельник. Но я, Перл Лейпцигер, защищаю вас, как львица. Один умник дошел до того, что намекнул, будто я ваша любовница! Я им всем говорю одно и то же: стоит мне открыть одну из их книжонок, как меня одолевает зевота, но когда…

Зазвонил телефон, и Перл схватила трубку.

— Да, он здесь. Он пришел вовремя. Он принес мне шампанское как настоящий кавалер. Борис? Нет, нет еще. Должно быть, занят с одной из своих ент[41]. Мои литературные акции, похоже, упали, но я утешаю себя тем, что перед Богом мы все равны. Для Бога какая-нибудь муха значит не меньше, чем Шекспир. Не опаздывай. Что? Ничего не надо приносить. Я накупила столько тортов, что их хватит до Пасхи.

Было двадцать минут восьмого, а Борис все еще не появлялся. За час мы с Перл так сблизились, что она поведала мне все свои секреты. Она говорила:

— Я родилась в набожной семье. Если бы прежде мне кто-нибудь сказал, что я не выйду замуж, как то предписывает Закон Моисея и Израиля, я сочла бы это дурной шуткой. Но Америка расшатала наши устои. Моего отца заставили работать в Субботу, и это было страшным ударом и для него, и для моей матери. В сущности, это убило их. Я стала ходить на самые левые митинги, где проповедовали атеизм и свободную любовь. На одном из них я встретила Бориса. Он клялся, что, как только разведется со своей мегерой, мы тотчас встанем под брачный полог. Я верила всему. Он такой враль, что прошли годы, прежде чем я раскусила его. Он и по сей день не признается в том, что у него есть другие женщины, даже противно. Зачем человеку в семьдесят лет столько женщин? Он похож на римлян с их рвотным, изрыгающих один ужин, чтобы участвовать в следующем. К тому же он сумасшедший. Вы и представить себе не можете, какой он сумасшедший, но, когда дело доходит до денег, тут он умнее всех. За четыре недели до биржевого краха 1929 года он продал все свои акции и получил полмиллиона наличными. В те дни с такой кучей наличности можно было купить пол-Америки. А теперь он и сам не знает, насколько богат. Но все равно он отсчитывает мне деньги по центу. Когда он навеселе, он может промотать тысячи, а потом вдруг готов удавиться за грош. Кто-то пришел, вот и он сам наконец-то.

Перл побежала открывать. Вскоре я услышал голос Бориса Лемкина. Он не говорил — он ревел. Казалось, что он пьян. Борис Лемкин был маленьким, круглым, как бочонок, с красным лицом, белыми волосами и белыми лохматыми бровями, из-под которых проглядывала пара бусинок-глаз. На нем был смокинг, розовая гофрированная сорочка и лаковые ботинки. Сигара торчала в его толстых губах. Он протянул мне руку, на трех пальцах которой были перстни, и закричал:

— Шолом алейхем! Я прочел все написанное вами до слова. Пожалуйста, не соблазняйте мою Перл. Кроме нее, у меня никого нет. Чем бы я был без нее? Ничем и даже меньше того. Перл, милочка, дай мне что-нибудь выпить — горло пересохло.

— Потом выпьешь. Сейчас мы будем есть.

— Есть? Что за выдумки? Кто ест в новогоднюю ночь?

— Хочешь не хочешь, тебе придется поесть.

— Ладно, когда она настаивает, приходится есть. Видите мой живот? В него войдет все, что есть в лавках бакалейщика и мясника, и все же он не наполнится. После смерти я оставлю свое тело в дар прозекторам. Доктора обнаружат в нем чудеса медицинской премудрости.

Мы пошли на кухню. Хотя Борис утверждал, что не голоден, он жадно проглотил две полные тарелки супа. Он чавкал и вздыхал, и Перл сказала:

— Как был свиньей, так свиньей и остался.

— У меня была умная мама, — говорил Борис, — и она мне частенько говорила: «Береле, глотай все, пока можешь. В могиле не поешь». В Бессарабии у нас было такое блюдо — карнацлехи, и во всей Америке есть только один человек, который умеет их готовить, это Гарри. Больше он ни на что не годен, этот евнух. Вы можете дать ему пятидолларовую бумажку, и он поверит вам, что это сто долларов, но когда дело доходит до стряпни, то шеф-повар «Уолдорф-Астории» не годится ему в подметки. Кроме того, у него есть чутье, которое Бог дает только идиотам. Если Гарри советует мне покупать акции, я не теряю ни секунды — я зову своего маклера и велю ему покупать. Если Гарри советует продавать, я продаю. Он ровным счетом ничего не смыслит в акциях — «Дженерал моторс» он называет «Дженерал матерь». Как это объяснить?

— Мало ли чего нельзя объяснить, — сказал я.

— Вот-вот — мои слова. Есть Бог, и в этом нет сомнений, но раз Он предпочитает безмолвствовать последние четыре тысячи лет и не желает сказать хотя бы словечко даже рабби Стефану Вайсу, стало быть, мы ничем ему не обязаны. Мы должны делать то, что нам предписано в «Агаде»[42]: «Ешь, пей и наслаждайся».

Около девяти стали прибывать писательницы. Одну из них, Миру Ройскец, женщину лет восьмидесяти, я помнил еще по Варшаве. Ее лицо было в бесчисленных морщинах, но глаза оставались живыми и ясными, как у молоденькой девушки. Мира Ройскец когда-то опубликовала книгу под названием «Мужчина благ». Она принесла Перл пирог со смальцем, который испекла сама.

Матильда Файнгевирц — коренастая с огромной грудью и с лицом польской крестьянки — писала любовные стихи. Ее вкладом была бутылка сиропа, которым поливают ханукальные блинчики.

Берта Козацкая, чьи растрепанные волосы были выкрашены в морковный цвет, стала известна как автор бульварных романов для периодики на идише. Все ее героини были деревенскими девушками, которых совращали мошенники из больших городов, доводя их до проституции с последующим самоубийством. Перед ее приходом Перл Лейпцигер клялась мне, что Берта все еще девственница. Берта Козацкая принесла бабку, и как только Борис Лемкин увидел бабку, он сейчас же схватил ее и съел половину, вопя, что лишь святым в раю подают такие деликатесы.

Самым тщедушным существом из всей компании была товарищ Тцловех, карлица, по слухам сыгравшая гигантскую роль в революции 1905 года. Ее муж, Файвель Блехер, был повешен за покушение на убийство шефа жандармерии Варшавы. Сама Тцловех была специалисткой по изготовлению бомб. Она подарила Перл пару шерстяных чулок, вроде тех, что варшавские школьницы носили пятьдесят лет назад.

Гарри пришел последним. Он принес Перл огромную бутыль шампанского, которую Борис поручил ему купить для этой вечеринки. Гарри был высоким, худым, с длинным веснушчатым лицом, и в его светлых волосах не было ни единого седого волоса. Он походил на ирландца. На нем были котелок, галстук-бабочка и летнее пальто. Едва Гарри вошел, как Борис закричал:

— Где утка?

— Я не смог достать утки.

— Во всем Нью-Йорке не осталось ни одной утки? — кричал Борис. — Утиная эпидемия? Или всех уток депортировали обратно в Европу?

— Борис, я не смог найти ни единой утки.

— Ладно, обойдемся без утки. Мне с самого утра ужасно хочется жареной утки. На каждую утку, которую можно купить нынче вечером в Нью-Йорке, я хотел бы иметь миллион долларов, не подлежащий налоговому обложению.

— Что бы вы стали делать с такой уймой денег? — спросил я.

— Я скупил бы всех уток в Америке.


Хотя Перл жила вдали от больших улиц, время от времени были слышны звуки праздничных рожков. Матильда Файнгевирц включила радио, и диктор объявил, что примерно около ста тысяч человек собралось на Таймс-сквер праздновать Новый год. Он также предсказал число дорожных инцидентов, которые произойдут за время праздника. Борис Лемкин уже принялся целовать Перл и прочих женщин. Он наливал себе одну рюмку за другой, и чем красней становилось его лицо, тем волосы, казалось, становились белей. Он смеялся, хлопал в ладоши и пытался заставить товарища Тцловех, специалистку по изготовлению бомб, станцевать с ним. Он оторвал Перл от пола, и та жаловалась, что он рвет ей резинки.

Все это время Гарри сидел на диване, спокойный и трезвый, с серьезным видом лакея, приглядывающего за своим хозяином. Я спросил его, давно ли он знает Бориса, и Гарри ответил:

— Мы вместе ходили в хедер[43].

— Он выглядит лет на двадцать старше вас.

— В нашем роду не седеют.

Зазвонил телефон, и Перл взяла трубку. Она стала говорить монотонно, на варшавский манер:

— Кто? Что? Ну вы что, прикидываетесь? А? Я не пророк. — Внезапно она напряглась. — Ладно, я слушаю, — прошептала она.

К тому времени Борис Лемкин ушел в туалет. Женщины с любопытством переглядывались. Перл продолжала молчать, но лицо ее выражало удивление, гнев, отвращение, хотя время от времени глаза ее наполнялись смехом. До того как Перл стала писательницей, она немного играла в еврейском театре. Наконец, она вновь заговорила:

— Что ж он, по-вашему, — полугодовалый младенец и его украли цыгане? В семьдесят лет человек должен знать, чего он хочет. Я совратила его? Простите, но когда он начинал обхаживать вас, я была еще в колыбели.

Борис вернулся в гостиную.

— Отчего здесь так тихо? Или вы произносите безмолвные благословения?

Перл прикрыла трубку ладонью.

— Борис, это тебя.

— Меня? Кто это?

— Твоя прабабушка восстала из гроба. Ступай, сними трубку в спальне.

Борис вопросительно поглядел на Гарри. Потом нетвердым шагом направился в спальню. С порога он бросил взгляд на Перл, казалось, вопрошавший: «Собираешься подслушивать?» Перл сидела в углу дивана с трубкой, прижатой к уху. Мы могли расслышать приглушенные крики. Гарри сдвинул свои светлые брови. Писательницы покачивали головами или укоризненно цокали языком. Я пошел взглянуть на картины, висевшие в прихожей, через арочный проход без дверей, ведший туда из гостиной: евреи, молящиеся перед Стеной плача, танцующие хасиды, богословы, склонившиеся над Талмудом, невеста, ведомая под брачный полог. Я взял книгу из шкафа и прочел эпизод из романа Берты Козацкой о человеке, который приходит в бордель и там узнает свою бывшую невесту. К тому времени, как я поставил книгу на место, Борис вернулся из спальни.

— Мне не нужны шпионы и я никому ничего не должен! — завопил он. — Катитесь к чертям, все. Паразитки, никудышки, пиявки!

— Пузырь лопнул, — торжествующе объявила Перл Лейпцигер. Она пыталась прикурить сигарету, но зажигалка не работала.

— Какой пузырь? Кто лопнул? Все, представление окончено. Мне ни к чему это сборище старых греховодниц, выдоивших меня досуха и требующих еще. Я никогда не давал никаких обетов верности ни вам, ни прочей швали. Тьфу!

— Правда глаза колет, а?

— Правда в том, что ты такая же писательница, как я турок! — ревел Борис. — Каждый раз, когда ты что-нибудь сочинишь, я должен подкупать издателя, чтобы он тебя напечатал. И так со всей вашей братией, — Борис указал на остальных женщин. — Я пытался читать ваши стихи. Сердце — шмерце, любовь — шлюбовь! Восьмилетний школьник напишет лучше! Кому нужна ваша писанина! Разве что заворачивать селедку!

— Да посрамит тебя Бог так же, как ты срамишь нас, — выкрикнула Перл.

— Никакого Бога нет. Гарри, пошли.

Гарри не шелохнулся.

— Борис, ты пьян. Ступай в ванную и умойся. Может быть, у вас есть сода? — спросил он у Перл.

— Я пьян, да? Всякий швыряет мне правду в лицо, а стоит мне раз сказать правду, и я сразу пьян? Мне ни к чему умываться, мне не нужна сода. Я велел тебе купить утку, но тебе было лень искать. Ты такой же, как они все, — Schnorrer, нищий, бездельник. Слушай, что тебе говорят! — взвыл Борис. — Если у меня сегодня не будет жареной утки, ты уволен и можешь катиться к чертям. Завтра утром я выброшу твой хлам, и духа твоего больше не будет в моем доме. Ясно?

— Ясно, вполне.

— Достанешь ты мне утку сейчас же или нет?

— Не сегодня.

— Сегодня или никогда. Я ухожу. Ты можешь оставаться здесь.

Борис направился к прихожей. Внезапно он увидел меня и попятился. Он глядел на меня в замешательстве.

— Я не имел в виду вас — только не вас. Куда вы исчезли? Я думал, вы уже ушли.

— Я рассматривал эти картины, — ответил я.

— Разве это картины? Подражания, пачкотня. Эти хасиды пляшут уже сто лет. Так называемые художники мажут грязью холсты и желают, чтобы я им платил за это. Перл набила себе чулок моими деньгами — от этого она и задирает нос. Еще два года назад я работал по шестнадцать часов в сутки. Я и теперь работаю по десять часов ежедневно. Этот невежа Гарри думает, что мне без него не обойтись. Нужен он мне, как дырка в голове. Он даже не умеет расписаться. Он даже не смог получить гражданство. Он водит машину с моими правами, и я должен сидеть впереди, рядом с ним, потому что он не знает дорожных знаков. Я брошу всю эту дрянную компанию и уеду в Европу или в Палестину! Где мое пальто?

Борис бросился к дверям, но Перл преградила ему дорогу. Она раскинула руки с красными ногтями и закричала:

— Борис, ты не можешь вести машину в таком состоянии! Ты убьешь себя и еще десяток прохожих. По радио сказали…

— Если я и убью, то себя, а не тебя. Где мое пальто?

— Гарри, не пускай его, — захныкала Перл.

Гарри медленно приблизился.

— Борис, ты упрямишься как осел.

— Заткнись. Ты можешь прикидываться благородным перед ними, но я-то тебя знаю. Твой отец был конюхом, а твоя мать… Ты сам удрал в Америку, потому что украл лошадь. Скажешь, не так?

— Так или не так, а я служу тебе уже сорок лет. Я мог бы заработать состояние, но не получил от тебя ни гроша. Как Иаков говорил Лавану: «Я не взял от тебя ни быка, ни осляти».

— Это Моисей говорил евреям, а не Иаков Лавану.

— Пусть Моисей. Если ты хочешь убить себя, открой окно и выпрыгни, как эти молокососы во время краха. Зачем губить «кадиллак»?

— Идиот, это мой «кадиллак» — не твой, — сказал Борис и так дико расхохотался, что женщины бросились бежать. Он согнулся, словно валясь под тяжестью своего хохота. Одной рукой Гарри ухватил Бориса за плечо, а другой шлепнул его по загривку. Мира Ройскец поспешила на кухню и принесла стакан воды. Борис выпрямился.

— Воду? Вы мне даете воду? Водка мне нужна, а не вода.

Он обнял Гарри и поцеловал его.

— Не покидай меня, дружище, брат мой, наследник. Я завещаю тебе все — все свое состояние. Все прочие враги — жена, дети, подружки. Что мне надо от жизни? Немного дружелюбия и кусочек утки.

Лицо Бориса исказилось, его глаза наполнились слезами. Он закашлялся, засопел и стал плакать так же отчаянно, как смеялся минуту назад.

— Гарри, спаси меня!

— Пьян, как Лот, — возвестила Перл.

— Пойди приляг, — сказал Гарри. Он взял Бориса за руку и то ли повел, то ли потащил его в спальню. Борис упал на постель Перл Лейпцигер и, раз всхрапнув, тотчас заснул. Лицо Перл, казавшееся в начале вечера молодым и оживленным, побледнело, сморщилось и увяло. В ее взгляде странно сочетались печаль и ярость.

— Что ты станешь делать со всеми этими деньгами, Гарри? — спросила она. — Тоже будешь, как он, валять дурака?

Гарри улыбнулся.

— Не беспокойтесь, он всех нас переживет.


Все четыре писательницы жили в Восточном Бронксе, и Гарри развозил их по домам. Я сидел впереди рядом с ним. Выпало так много снега, что Гарри с трудом проезжал по переулкам, на которых они жили. Как какой-нибудь извозчик в покинутой нами стране, он переносил каждую из писательниц через снежные сугробы и ставил на ступеньки крыльца. Все это время Гарри молчал. Но когда он выехал на Симен-авеню, он сказал:

— Ну вот и настал Новый год.

— Я слышал, вы специалист по приготовлению карнацлехов, — сказал я, лишь бы что-нибудь сказать.

Гарри тотчас разговорился.

— Здесь не надо никакого уменья. Если есть хорошее мясо, и ты знаешь, чем его приправить, они сами выходят на славу. У вас в Польше евреи ходили к своим раввинам. В Литве они учились в ешивах. А мы в Бессарабии ели мамалыгу и карнацлехи, и еще мы пили вино. Там Пурим[44] длился круглый год. Борис назвал меня невежей. Я не невежа. Я ходил в хедер, и по пятницам знал свою главу из Пятикнижия лучше его. Но здесь в Америке он слегка подучился английскому, а у меня не хватило на это терпения. Идиш я знаю лучше, чем он. И на что мне гражданство? Здесь никто не спрашивает паспорт. Он занялся бизнесом, а я работал в лавке. Несколько лет мы вовсе не встречались. Когда я пришел к нему, у него была жена по имени Генриетта — гарпия, стерва. «Где ты нашел этакую Ксантиппу[45]?» — спросил я его. «Гершель, — ответил он, — я был слеп. Помоги мне, ибо, если ты мне не поможешь, она сведет меня в могилу». Они еще не разошлись тогда. У него была контора, и я переехал туда. Он уже нажил язву желудка от Генриеттиных харчей — она все переперчивала. Кто знает, может быть, она хотела отравить его. В конторе была газовая плита, и я стал ему готовить. У него есть права, но он не может водить машину. Когда он ведет машину, он попадает в аварии, так что я стал его шофером. Я знаю дорожные знаки, вовсе не нужно, чтоб он мне их пояснял. Раз проехав по дороге, я могу узнать ее даже среди ночи. Мы стали как братья — даже ближе. Он позволял Генриетте терзать себя еще пару лет, и всего она родила ему двух дочерей и одного сына. Ничего путного из детей не вышло. Его старшая дочь пять раз разводилась. Другая — злющая старая дева. Сын стал адвокатом при гангстерах. Прежде чем идти на дело, эти головорезы являются к нему, и он учит их, как перехитрить закон. Борис сказал, что я украл лошадь. Я не крал ее. Это была лошадь моего отца. О чем я бишь? Эта Генриетта ни за что не давала ему развод. Зачем ей разводиться с ним, когда она может получить от него все, что хочет? Теперь стало легче избавиться от дурной жены. А в те времена любую енту здесь в Америке считали прям-таки за леди, и ей ничего не стоило поставить своего мужа перед судьей. Борис помешан на женщинах, но меня они не прельщают. Большинство женщин — золотоискательницы. Все, что им надо, — это твои деньги. Мне не по душе их уловки, но Борис любит, чтобы его водили за нос. Он вечно попадается на удочку писательницам, художницам, актрисам и так далее. Когда они донимают его своими гладкими речами из книг, он теряет разум. Расставшись с Генриеттой, Борис переехал в квартиру на Парк-авеню, а я оставил контору и поселился с ним. Сколько раз, приходя домой, он кричал: «Гарри, я больше не могу! Они фальшивы, как языческие боги!» «Избавься от них», — говорил я. Он падал на колени и клялся своим покойным отцом, что пошлет их к чертям, но на следующий день снова был с одной из них.

«Евнух» — так он меня назвал. Я не евнух. Я нормальный мужчина. Женщины любили во мне меня, а не мои чеки. Откуда у меня чеки? Борис помешан на деньгах. Но по мне дружба дороже миллионов. Я работаю на него даром, как библейский раб. Все, что мне надо, — это чтобы он пустил меня на порог и чтобы у меня в ушах звенело от его крика. Я ничего не получил от него, кроме хлеба, который ем, и постели, в которой сплю. Была одна девушка, которая мне нравилась, и у нас все могло сладиться, но, когда Борис услышал об этом, он устроил такой шум, словно я собираюсь убить его. «И ты можешь так поступить со мной!» — кричал он. Он обещал сделать меня партнером в деле — что угодно. Он надоедал мне до того, что у меня холодели ноги. Я не любитель книг, но мне всегда нравился театр. Я водил ее в еврейский театр. Я видел всех: Адлера, Томашевскую, Кесслера. Мы с ней были, как говорится, одних мыслей, но я дал Борису разлучить нас. У меня слабый характер. А он настолько же силен, насколько я слаб. Он может заставить вас сделать все, что ему заблагорассудится. Он заставлял жен бросать своих мужей. Он заставлял почтенных матрон вступать с ним в связь. Эта Перл Лейпцигер всего лишь пятое колесо в телеге. Многие его девочки состарились и умерли. Другие болеют. Одну из них он устроил в какую-то клинику. Он хвалится своим желудком. Но беда в том, что его язва так и не зажила. К тому же у него высокое давление. Другой бы на его месте давным-давно умер, но он решил жить до ста лет, а если он что-нибудь решил, то так тому и быть. Была одна актриса по имени Розалия Карп, красивая женщина, настоящая примадонна. У нее был такой голос, что его было слышно на половине Второй авеню. Когда она выходила на сцену и играла Клеопатру, все мужчины влюблялись в нее. В те дни Борис обычно рассказывал мне обо всем. У него не было от меня никаких секретов. Однажды вечером он пришел домой из театра и сказал: «Гарри, я влюбился в Розалию Карп». «Мазал-тов[46],— сказал я, — этого тебе как раз недоставало». «А в чем дело? — спросил он. — Она создана для мужчин, а не для архангела Гавриила». В те годы, если Борис попадался на удочку какой-нибудь женщине, он все время посылал ей подарки — огромные букеты цветов, коробки шоколада, даже меха. Конечно, посредником был я, и трудно сказать, сколько раз Розалия Карп оскорбляла меня. Она даже грозилась позвать директора. Однажды она сказала: «Что ему надо от меня? Мне нет до него дела». Потом она улыбнулась: «Если бы я очутилась на острове с вами двумя, как ты думаешь, кого бы я выбрала?» На этот раз она говорила со мной ласково и пользовалась всеми своими женскими уловками. Всякий на моем месте знал бы, что делать. Но вероломство не в моем характере.

— Чем же все кончилось — досталась она Борису? — спросил я.

— Что за вопрос! А два года спустя он прогнал ее вон. Таков уж Борис Лемкин.

Машина остановилась возле моего дома у Сентрал-Парк-Уэст. Я хотел выйти, но Гарри сказал:

— Погодите еще немного.

Предрассветная тишина повисла над Нью-Йорком. В светофорах менялся свет, но ни единой машины не проезжало. Гарри сидел, погрузившись в раздумье. Казалось, он постиг, в чем загадка его существования, и теперь пытался разрешить ее. Затем он сказал, обращаясь ко мне и к себе самому:

— Разве можно достать утку сейчас, глухой ночью? Нельзя.


Прошло почти три года. Раз пополудни, сидя в своей конторе за корректурой, я увидел Гарри. Его волосы стали белыми, как платина, но он по-прежнему выглядел молодо. Он сказал:

— Бьюсь об заклад, что вы меня не узнаете. Но…

— Я вас очень хорошо помню, Гарри.

— Я полагаю, вы знаете, что Борис уже больше года как умер.

— Да, знаю, садитесь. Как поживаете?

— О, прекрасно. Все хорошо.

— Я даже знаю, что Борис не оставил вам ни гроша, — сказал я и сейчас же пожалел о том, что произнес эти слова.

Гарри застенчиво улыбнулся.

— Он никому ничего не оставил — ни Перл, никому. Все эти годы он только и говорил о завещании, но так и не составил его. Добрую половину состояния забрал дядя Сэм, а остальное досталось жене, этой стерве, и его детям. Сын, который стряпчий, примчался наутро после смерти отца и вышвырнул меня из квартиры. Он даже пытался ухватить кое-что из моих вещей. Но, как видите, я не умер; я зарабатываю себе на хлеб.

— Что вы поделываете?

— О, я стал официантом. Не в Нью-Йорке. Здесь профсоюз не берет меня, но я устроился на работу в одном отеле в Катскилле. Зимой я отправляюсь в Майами-Бич, и там я — повар в кошерном[47] отеле. Мои карнацлехи пользуются успехом. Зачем мне его деньги?

Некоторое время мы оба молчали. Потом Гарри сказал:

— Вы, наверное, удивляетесь, зачем я к вам пришел.

— Нет, вовсе не удивляюсь. Я рад вас видеть.

— Дело вот в чем. У Бориса все еще нет надгробья. Я несколько раз звонил его сыну, чтобы напомнить, но он все обещает — позже, завтра, на той неделе, мол, распоряжусь. Но это только чтобы отделаться от меня. Я скопил немного денег и решил сам заказать надгробный камень для Бориса. Все же мы были как братья. Однажды какой-то учитель приезжал в наш город и сказал, что то, что случилось, даже Бог не в силах изменить. Разве не так?

— Мне кажется, так.

— После Гитлера может ли Бог повернуть время вспять и сделать так, будто Гитлера не было? Мы с Борисом вместе выросли. Он был неплохим человеком — только суеверным и самолюбивым. Он не написал завещания только из боязни, что от этого он скорее умрет. Мы были вместе более сорока лет, и я не хочу, чтобы его имя забылось. Я приехал сегодня в Нью-Йорк похлопотать об этом. Я пошел к резчику по камню и попросил его вырезать надпись на идише. Я мало смыслю в иврите, и Борис тоже. Я хотел, чтобы резчик вырезал: «Дорогой Борис, будь здоров и счастлив там, где ты есть», но этот резчик сказал, что нельзя говорить «будь здоров», обращаясь к мертвому. Мы стали спорить, и я сказал ему про вас — что я вас знаю и что мы однажды вместе встречали Новый год. Он велел мне пойти к вам, и, если вы скажете — все-де в порядке, он вырежет, как я хочу. Вот почему я здесь.

— Боюсь, что резчик прав, — сказал я. — Вы можете сказать мертвому «будь счастлив», если вы верите в загробную жизнь, но здоровье — это принадлежность тела. Как можно желать здоровья разложившемуся телу?

— Вы хотите сказать, что нельзя написать так, как я хочу?

— Гарри, в этом нет никакого смысла.

— Но «здоров» не значит просто здоров. Говорят же «в здоровом теле здоровый дух».

Как ни странно, Гарри стал спорить со мной о словоупотреблении. Благодаря его примерам я впервые осознал, что на идише часто употребляется одно и то же слово для понятий «прочный», «разумный», «здоровый» — gesunt. Я предложил Гарри вместо «здоров» вырезать «доволен», но Гарри сказал:

— Много ночей я лежал без сна и думал. Эти слова пришли мне на ум, и я хотел бы, чтобы надпись была именно такой. Разве написано в Торе, что такие слова запрещены?

— Нет, в Торе нет такого закона, но если кто-нибудь пройдет мимо вашей надписи и прочтет ее, он, скорее всего, улыбнется.

— Пусть его улыбается. Мне-то что. Борис не обращал внимания на насмешников.

— Итак, вы хотите, чтобы я позвонил резчику и высказал ему свое одобрение?

— Если вы не против.

Гарри дал мне телефон резчика по камню. Хотя у меня на столе был телефон, я пошел звонить в другое помещение. Резчик пытался доказать мне, что пожелание здоровья покойнику — своего рода кощунство, но я процитировал Талмуд и опроверг его. Я чувствовал себя как адвокат, защищающий дело против своей совести. Немного погодя резчик сказал:

— Если таково ваше заключение, я сделаю, как вы сказали.

— Да, я беру это на себя.

Проходя обратно в свою контору, я через открытую дверь увидел Гарри. Он сидел, погрузившись в свои мысли, глядя на Уильямсбургский мост, который был виден из моего окна, и на улицы Ист-Сайда — большинство домов на них было снесено и перестроено или еще перестраивалось. Я сам едва узнавал округу. Золотая пыль опускалась на разрушенные здания, на канавы, на бульдозеры, на подъемные краны, на груды цемента и песка. Я стоял, вглядываясь в профиль Гарри. Как он стал тем, что он есть? Как этот малограмотный человек достиг духовной высоты, которой редко достигают даже мыслители, философы, поэты? В ту новогоднюю ночь, когда я вернулся домой с вечеринки у Перл Лейпцигер в четыре утра, я считал, что проведенные там часы пропали даром. Теперь, почти через три года, я получил урок, который никогда не забуду. Когда я сказал Гарри, что надпись будет читаться так, как он хочет, его лицо просияло.

— Спасибо вам, спасибо. Вы сделали мне великое одолжение.

— Вы один из благороднейших людей, когда-либо встречавшихся мне, — сказал я.

— Что я такого сделал? Мы были друзьями.

— Я не знал, что существует такая дружба.

Гарри поглядел на меня вопросительно. Он поднялся, протянул руку и пробормотал:

— Только Бог знает всю истину.

Загрузка...