Когда я был мальчиком лет двенадцати, Матильде Блок было уже далеко за тридцать или даже сорок. Она была исполнительницей народных песен и успела прославиться в Варшаве своим талантом и красотой. Она выступала в Хазмире[29] и, помнится, порой даже в филармонии. У нее была стройная фигура, синие глаза, необычайно белая кожа, а таких золотых волос, как у нее, я больше никогда не видел. Родом из состоятельной хасидской семьи, она свободно говорила на польском, русском, идише, немного на иврите и даже слегка владела французским, которому богатых девиц учили в гимназии. Она сама аккомпанировала себе на рояле. Матильда вышла замуж за художника Адама Блока. Он выставлялся в знаменитом Захенте[30], и его картины покупали заграничные музеи. Обладатель студии с застекленной крышей на Мазовецкой улице, он был завсегдатаем кафе «Жемяньска», и в польской прессе появлялось множество статей о его живописи. Рецензенты превозносили мягкость рисунка, колорит и изысканность сюжетов. Однако этот мягкий художник стал бить жену сразу же после свадьбы. Как рассказывала впоследствии Матильда, он выбил ей зуб еще в медовый месяц. Однажды он ударил ее ножкой стула, и пришлось вызывать санитарную карету. Матильда прожила с ним около двух лет, родила ему сына, которого назвали Ицци, а потом они развелись. Адам вновь женился вскоре после развода, но Матильда жила одна со своим сыном. Жестокость Адама Блока была постоянным предметом ее разговоров. Мой старший брат был хорошо знаком с Адамом Блоком — они вместе учились живописи. Адам почти никогда не упоминал Матильду. Однажды он изрек после рюмки водки: «Тот факт, что я не убил ее, доказывает мою святость».
Если красивая женщина в разводе, да к тому же актриса, мужчины домогаются ее, однако Матильда не подавала повода для сплетен. Все силы она отдавала пению и сыну. Когда я впервые встретил Ицци у своего брата, он учился в гимназии и был гораздо старше меня. Внешне он походил на мать, но нрав у него был отцовский. Учение его не занимало. Он пробовал рисовать, петь, играть на скрипке в оркестре и даже пытался стать актером. За несколько недель до выпускных экзаменов он бросил школу. В 1914 году, когда Ицци был двадцать один год, его призвали в царскую армию, но освободили от службы из-за порока сердца. Однажды мой брат пришел домой и сказал нам, что Ицци ударил мать. Матильда плакала, рассказывая ему об этом. Она сказала: «Что мне теперь делать? Он для меня — все».
В 1917 году моя мать увезла меня и моего младшего брата в Билгорей, который был тогда под австрийцами. Мой старший брат уехал в Россию. Все, что я мог узнать о Матильде, я узнавал из объявлений в газетах, печатавшихся на идише. Время от времени там появлялись отзывы о ее выступлениях. Рецензент всегда употреблял одно и то же выражение: «Матильда Блок пела как соловей». К этому времени ей, наверное, было под пятьдесят.
Когда я начал писать и вернулся в Варшаву, я стал часто бывать в писательском клубе и других культурных заведениях и там вновь встретился с Матильдой Блок. Адама уже не было в живых. Ходил слух, что он покончил с собой в Париже. После его смерти Матильда надела траур и продолжала носить его из года в год. Хотя она была по-прежнему стройной, ее золотые волосы потускнели, а на коже появилось множество морщин. Только глаза были все те же. Печаль и доброта синели в них. Ицци было уже за тридцать, он не женился и жил вместе с матерью. Когда я представился Матильде и сказал, кто я такой, она воскликнула: «Тот самый маленький хасид с рыжими пейсами! Как же, я читаю тебя в „Литературной эпохе“».
Она расцеловала меня. Я пригласил ее в кафе, и после первых же слов она стала плакать и сморкаться. Ицци не интересуется женитьбой. Он отказывается встречаться с девушками и ничего не делает. Недавно он решил, что хочет стать танцором, а сам лежит в постели до полудня, читает бульварные романы, выкуривает бесчисленное множество сигарет и все время слушает болтовню и песенки по радио. «Что его ждет? Я не буду жить вечно. Импресарио сетуют на то, что я слишком стара и у меня все меньше и меньше ангажементов».
— Как же вы за все это время не вышли замуж? Вы же красивая женщина.
— Замуж? За кого? После жизни с настоящим художником ординарности вроде всяких там торговцев или дантистов несносны. В них нет души. К тому же я старею.
— Что же на самом деле произошло у вас с Адамом Блоком? Я ведь был в ту пору мальчиком.
— Что произошло? По правде сказать, я и сама не знаю. Я его слишком сильно любила. Это мое несчастье. Чем больше я его любила, тем сильней он злился. Он не мог стерпеть ни единого доброго слова. Когда я целовала его, он содрогался. Любое мое слово выводило его из себя, и он без конца придирался ко мне. Надеюсь, Бог простил его, ведь я давным-давно его простила.
Матильда чуть помолчала, восстанавливая разрушенный слезами грим. Потом она сказала:
— Ицци такой же. Я никогда не знаю, из-за чего он взбесится. Стоит мне сказать безобиднейшее слово, и он начинает вопить как сумасшедший. Он бросается на меня с кулаками и все время обвиняет в том, что я убила его отца. Что я ему сделала? Я стелюсь перед ним половиком. Я терплю все его капризы. Предупреждаю все его желания. Я хочу лишь услужить ему. Раз, когда я подавала ему башмаки, он взял один и ткнул мне в лицо. При служанке. Это моя вина, не его. Это моя горькая доля.
И Матильда достала кружевной платочек.
Она настояла на том, чтобы я пошел к ней домой — она хотела познакомить меня с Ицци. У Матильды была квартирка из тех, что варшавские женщины сравнивают с бонбоньерками. Квартирка была набита вазами, всевозможными статуэтками, картинами и безделушками. Был и аквариум с золотыми рыбками, и клетка с канарейкой. Матильда постучала в дверь к Ицци, но никто не ответил. У него играло радио. Матильда сказала мне:
— Вот так он проводит дни и ночи. Я в отчаянии.
Она угощала меня ликером, сладким пирогом, чаем и вареньем. Я всего отведал, но она принесла еще — шоколад, халву, вишневку. Я умолял ее не кормить меня больше, но она все подносила еду и питье. Я сказал:
— Вы слишком добры. В этом ваша беда.
— Я хочу пожертвовать собой, но для кого?
Она открыла шкаф и стала показывать мне вечерние туалеты, кринолины, меха, блузки, прикладывая каждый наряд к себе. Потом она вынула из ящиков драгоценности и рассказывала мне о каждой вещице: как она ей досталась, как звали ювелира и все прочие подробности в том же роде. Я сказал ей, что должен идти, но она упрашивала меня остаться. Из резного комода она извлекла альбомы, битком набитые фотографиями ее самой, ее родственников, ее подруг, Адама Блока, Ицци — со дня появления на свет и по сей день. Внезапно дверь распахнулась, и Ицци вышел из своей комнаты в пижаме, в стоптанных шлепанцах, его светлые волосы были растрепаны, лицо покрыто желтоватой щетиной — он походил на больного, поднявшегося с постели. Он закричал:
— Что тебе надо от этого молодого человека?
— Вот подожди. Сейчас он изобьет меня, — сказала Матильда и хрустнула суставами пальцев. Какой-то тусклый блеск появился в ее глазах. Она глядела на Ицци одновременно с любовью и ужасом.
— Я не буду тебя бить, — завопил Ицци, — но этому человеку нужно идти. Я слышал, как он десять раз говорил, что ему пора уходить, а ты присосалась к нему как пиявка…
— Все равно он меня бьет, так же как его отец, упокой, Господи, его душу. Однажды мой дорогой сынок поставил мне синяк под глазом. — Матильда показывала на Ицци указательным пальцем.
— Простите, мне нужно идти, — сказал я.
— Погоди, ты обещал взять с собой моего печенья.
Она стала насыпать печенье в бумажный пакет, но руки ее дрожали, и печенье рассыпалось по скатерти. Ее бледный двойной подбородок прыгал вверх и вниз как будто сам по себе. Две блестящие слезы катились по нарумяненным щекам. Она обращалась отчасти ко мне, отчасти к Ицци.
— Вылитый Адам Блок. Как только ему что-нибудь не по нраву, он колотит меня почем зря. И все это мне в награду за то, что я отдала ему свою жизнь, свое здоровье, всю себя. Он убьет меня. Этим все кончится.
— Лживая, подлая, от твоего мученичества тошнит! — взревел Ицци.
Он опрокинул стол, свалив все на пол: еду, чашки, бутылки, альбомы. Потом убежал обратно к себе в комнату, хлопнув дверью так сильно, что задребезжали оконные стекла и затряслась люстра. Я бросился к наружной двери, а Матильда бежала за мной, крича:
— Печенье, ты забыл печенье!
Прошло около десяти лет. Матильда больше не выступала на профессиональной сцене. Она сохранила девичью фигуру, но лицо ее покрылось сеткой морщин, среди которых синели глаза, блестящие, как у младенца. Она дурно пользовалась косметикой. Краска из-под глаз стекала по носу; пудра на щеках лежала неровными пятнами. Она носила старомодные платья и накидки, потертые боа и шляпки, похожие на опрокинутые горшки. Мне говорили, что она получает пособие от еврейской общины. Раз в год она пела на бенефисе, который устраивали ей актеры, игравшие на идише. Мне случилось попасть на один из таких бенефисов, на котором она пела песню, кончавшуюся словами: «Таких глупцов не видел свет и больше не увидит».
Однажды я заметил ее в одной харчевне для интеллектуалов. Она сидела рядом с Ицци, и по какой-то причине, необъяснимой для меня по сей день, они ели из одной миски. Ицци тоже выглядел постаревшим. Он стал до странности худ, под глазами у него были мешки, в белокурых волосах пробивалась седина. Он по-прежнему ничем не занимался. Матильда стала известна как Schnorrer[31]. Она ела в кредит в писательском клубе, а потом кассиру самому приходилось оплачивать ее счет. Она много раз занимала у меня по злотому и никогда не возвращала. Матильда стала покровительницей молодых поэтов из провинции. У них были исступленные лица, нечесаные волосы, они горели революционным рвением. Они грозили нам, писателям, ухитрявшимся заработать на жизнь, гневом масс и пролетарским возмездием. Каждый из них обещал мне, что, когда революция свершится, он повесит меня на первом же фонаре — всего лишь за то, что я работал корректором в «Литературной эпохе» и переводил, получая по три злотых за страницу. Матильда там и сям добывала еду для этих новичков, слушала их длинные стихи и превозносила их таланты. Раз я слышал, как она говорила одному из них: «Признание приходит поздно, но оно всегда приходит», — и цитировала украинскую поговорку: «Терпи, казак, атаманом будешь».
Гитлер уже пришел к власти в Германии и требовал польский коридор. В Польше возникла фашистская организация под названием «Нара». В Саксонском саду избивали евреев. Чтобы не сидеть на скамьях отведенного им в аудитории гетто, студенты-евреи слушали лекции в университете стоя. Дряхлый Пилсудский давал интервью, полные непристойностей. На юго-востоке Польши крестьяне по вечерам сидели в темноте — им не на что было купить керосин, и каждую спичку они расщепляли на четыре части. Украинцы в Галиции бунтовали. На еврейских улицах Варшавы сионисты сражались с ревизионистами, коммунисты — с бундовцами, сталинисты — с троцкистами. «Литературная эпоха» закрылась. Обанкротившийся издатель остался должен мне несколько сот злотых. Никто больше не нуждался в переводах.
Этим летом мы с Леной умирали с голоду. Мы сняли комнату на лето в полуразрушенной вилле в Свидере, я заплатил за все лето вперед, но на еду денег не осталось. Как-то утром я продал свои серебряные часы часовщику в расположенном поблизости Отвоцке, отдал бакалейщику долг и поехал в Варшаву, надеясь продать статью или рассказ. Но литературные издатели все были в отпусках. Я звонил друзьям, знакомым, коллегам. Никого не оказалось дома. В замешательстве я потерял банкноту в пять злотых — свой обед и плату за обратный проезд в Свидер: казалось, демоны шутили надо мной. Весь день я просидел в библиотеке писательского клуба, читая еврейские и польские газеты. Новачинский вновь открыл, что евреи, масоны, протестанты, Сталин, Гитлер и Муссолини — все тайно сговорились уничтожить католицизм и установить диктатуру сионских мудрецов.
Смеркалось. Библиотека к этому времени опустела. Горела одна-единственная лампа. Я поднял глаза от газеты и увидел Матильду Блок. Она поздоровалась и сказала:
— Дорогой, почему ты сидишь один и чем это ты так поглощен?
Я указал на статью, которую читал.
— О, это сумасшедший.
— Порой мне кажется, что обезумело все человечество.
Мне ничего не оставалось, как рассказать ей о своем положении. Она потрепала меня по щеке.
— Голубчик, что ж ты сразу не сказал? Я одолжу тебе денег. Сама еще не знаю сколько. Извини, с собой у меня немного, но…
Матильда предложила мне пойти к ней домой. Она накормит меня ужином, и я смогу переночевать. Я было заикнулся: «Ваш сын…»
— О чем ты говоришь? Он читает тебя. Ты его любимый писатель.
Мы сели в трамвай и поехали к ней домой. Это было то же самое здание, но оно обветшало. На лестнице не было света. В прихожей Матильдиной квартиры пахло газом и грязным бельем. Обои в гостиной обтрепались. Больше не было ни золотых рыбок, ни канарейки. Матильда постучала в дверь к Ицци, но результат был тот же, что и десять лет назад, — он не отозвался. Из кухни она принесла мне хлеб и швейцарский сыр. Мы ели, и время от времени Матильда застывала и вслушивалась. В своей комнате Ицци включил радио и тотчас же выключил его. Мы слышали, как он издает какие-то звуки, словно разговаривает сам с собой. Матильда горько покачала головой.
— Вот жизнь и прошла. И что в ней было? Зачем? У женщин в моем возрасте уже есть внуки. А у меня даже не хватает духу покончить со всем. Что будет с ним, когда меня не станет? Откуда возьмется еда для него?
В этот день я встал рано, много ходил и теперь чувствовал усталость. Матильда уступила мне свою спальню, сказав, что сама будет спать на диване. Я предлагал поступить наоборот, но Матильда объяснила, что Ицци может выйти из своей комнаты и побеспокоить меня. Ее постель состояла из слишком туго набитой подушки и тяжелого стеганого пуховика. Она принесла мне ночную рубашку, пахнувшую нафталином, и я заподозрил, что это рубаха Адама Блока. Я скоро заснул, но проснулся от страха. У меня было жуткое чувство, будто кто-то дует мне в ухо. С другой стороны прихожей слышались скрип, шарканье и звук шагов. Я сел и стал слушать. Может быть, в квартире призраки? Как я ни напрягался, я не мог понять, что же за звуки я слышу. Они были слишком громкими для крыс. Мне нужно было в туалет, и после долгих колебаний я вышел в прихожую. Дверь в гостиную была полуоткрыта. При свете красной ночной лампы мать и сын танцевали, оба босиком, он в одном белье, она в ночной рубашке. Я мог разглядеть костлявую шею Ицци, острый кадык, сутулую спину. Мне казалось, что у матери и у сына закрыты глаза. Ни один из них не издавал ни звука, словно они танцевали во сне. Я простоял там по крайней мере десять минут, а возможно, и гораздо дольше. Я отдавал себе отчет в том, что не имею права подсматривать за своими хозяевами, но не мог оторваться. Скорее всего, они вальсировали, хотя я точно не мог бы сказать, что это был за танец. Без музыки, в полной тишине это было похоже на своего рода полночный танец гнева. Затаив дыхание, я стоял недоумевая. Может быть, между матерью и сыном кровосмесительная связь? Или они оба лишились рассудка? Возможно, это вовсе не они, а их астральные тела. В те времена я уже начинал примеряться к оккультизму. Один раз мне показалось, что Матильда затрудненно вздохнула, как медиумы, когда они в трансе. Я забыл, зачем поднялся с постели, и на цыпочках вернулся в спальню. Звук шагов и шарканье продолжались еще некоторое время и потом наконец стихли. Вскоре я задремал, хотя боялся, что до утра не сомкну глаз.
Наутро Матильда позвала меня завтракать. Мы сидели за кухонным столом. Она наливала мне кофе и потчевала черствым хлебом с повидлом. При свете газовой лампы она выглядела утомленной, от застывшего ночного крема лицо ее стало похожим на студень. Пока мы отхлебывали кофе, она жаловалась на дороговизну, на домовладельца, отказавшегося сделать необходимый ремонт.
— Зачем ему делать ремонт? — вопрошала она. — Если я съеду, он повысит квартирную плату и к тому же получит задаток.
Этот прозаический разговор звучал странно после того, чему я был свидетелем всего лишь прошедшей ночью. Я спросил ее:
— Как вы спали? Хорошо?
Матильда горестно покачала головой.
— Ничего хорошего теперь со мной не происходит. Ты-то как спал?
— Как убитый.
— Да, ты молод.
— Что вы делаете, когда вам не спится? — спросил я. — Читаете?
Матильда отрицательно покачала головой. Слабая улыбка появилась на ее губах.
— Я танцую.
— И это помогает от бессонницы?
— Мне помогает. Я научилась у Ицци. Он тоже мучается без сна. Как ему заснуть, если он целыми днями лежит в постели и размышляет? Когда-то он мечтал стать танцором, и вот что осталось от его мечтаний.
Я больше никогда не видел Матильду. Вскоре после этого случая я уехал в Америку. Матильда и Ицци погибли в варшавском гетто. Не знаю, какими были их последние дни, но я часто представляю себе, как однажды ночью, когда нацисты бомбили город, когда бушевал огонь и люди бежали в укрытие, мать и сын стали танцевать, и танцевали до тех пор, пока здание не рухнуло и оба, покрытые обломками, не затихли навеки.