После смерти жены у профессора Владислава Эйбищюца остались лишь книги да птицы. Он отказался от должности профессора истории Варшавского университета, потому что не мог больше выносить хулиганство студентов, состоявших в братстве «Польский орел». Они являлись на занятия в расшитых золотом фуражках братства, каждый щеголял увесистой тростью и чуть что лез в драку. По какой-то причине, невнятной профессору Эйбищюцу, у большинства из них были красные лица, прыщавые шеи, вздернутые носы и квадратные челюсти, словно совместная ненависть к евреям превратила их в родственников. Даже их голоса, требовавшие, чтобы еврейские студенты сидели на скамьях гетто, звучали одинаково.
Владислав Эйбищюц вышел в отставку на небольшую пенсию. Ее едва хватало на квартирную плату и еду, но что еще нужно в старости? Его подслеповатая служанка Текла была польской крестьянкой. Профессор давным-давно перестал платить ей жалованье. Она готовила им обоим супы и что-нибудь тушеное — то, что можно есть без зубов. Ни тому ни другому не нужно было покупать ни новой одежды, ни даже обуви. Костюмы, пальто, потертые меха, а также платья госпожи Эйбищюц остались от былых дней. Все было тщательно упаковано и пересыпано нафталином.
За долгие годы библиотека профессора так разрослась, что все стены от пола до потолка были покрыты книжными полками. Книги и рукописи лежали в платяных шкафах, в чемоданах, в подвале, на чердаке. Пока была жива госпожа Эйбищюц, она время от времени пыталась навести хоть какой-то порядок. С книг стиралась пыль, и они проветривались. Поврежденные переплеты и корешки восстанавливались. Ненужные рукописи сжигались в печке. Но после ее смерти домашнее хозяйство пришло в упадок. К тому же профессор теперь собрал еще около дюжины клеток с птицами — простыми и длиннохвостыми попугаями, канарейками. Он всегда любил птиц, и дверцы клеток были открыты, чтобы птицы могли летать свободно. Текла жаловалась, что не в состоянии убирать за ними, но профессор обычно говорил: «Дурочка, всякая Божья тварь чиста».
Мало того, профессор еще ежедневно кормил голубей на улице. Каждое утро и каждый вечер соседи видели, как он выходит из дома с пакетом корма. Профессор Эйбищюц был небольшого роста, сутулый, с редкой бородкой, которая из белой вновь превратилась в желтую, с горбатым носом и впалым ртом. За толстыми линзами очков карие глаза под лохматыми бровями казались огромными и слегка раскосыми. На нем всегда был один и тот же зеленоватый сюртук и давно вышедшие из моды ботинки с эластичной вставкой и круглыми носками. Непослушные пряди белых волос выбивались из-под круглой шапочки. Как только профессор проходил через ворота своего дома и прежде, чем он начинал приговаривать «гули-гули-гули» (такой же сигнал сбора для голубей, как для кур «цып-цып-цып»), стаи птиц стремительно слетались со всех сторон. Они давно поджидали его на старых черепичных крышах и на деревьях вокруг кожно-венерической лечебницы. Улица, на которой жил профессор, начиналась у бульвара Новый Свят и спускалась вниз к Висле. В летнее время между булыжниками пробивалась трава. Движение здесь было редким. Лишь временами приезжал катафалк, чтобы взять труп какого-нибудь пациента, умершего от сифилиса, от волчанки, или же полицейский фургон привозил проституток с венерическими заболеваниями. В некоторых дворах еще действовали ручные водоразборные колонки. По соседству жили в основном старики, редко выходившие из дома. Голуби укрывались здесь от городского шума.
Профессор не раз говорил Текле, что кормить голубей для него все равно что ходить в церковь или в синагогу. Бог не алчет похвал, а голуби каждый день с восхода солнца ждут, чтобы их накормили. Лучше всего послужить Творцу, будучи добрым к его тварям.
Профессор не только получал удовольствие от кормления голодных голубей. Он учился у них. Как-то он прочел выдержку из Талмуда, где евреи уподоблялись голубям, и только потом понял смысл этого сравнения. У голубей нет никакого оружия в борьбе за существование. Их жизнь почти всецело зависит от тех крох, которые им бросят люди. Они боятся шума, летят прочь от самой маленькой собачонки. Голуби даже не отгоняют воробьев, которые крадут у них пищу. Они, подобно евреям, полагаются на мир, покой и добрую волю. Но из каждого правила есть свои исключения. Так же как среди евреев, среди голубей попадались воинственные особи, отвергшие свои традиции. Были такие голуби, которые отгоняли других, клевали их и хватали зерно прежде всех. Профессор Эйбищюц оставил университет не только из-за студентов-антисемитов, но также из-за студентов-евреев, которые были коммунистами и использовали нападки на прочих евреев для своей пропаганды.
Долгие годы, пока профессор Эйбищюц занимался исследованиями и преподавал, рылся в архивах и писал в научные журналы, он все время доискивался некоего смысла, некоей философии истории, некоего закона, могущего объяснить, куда движется человечество и что побуждает его вести постоянные войны. Было время, когда профессор склонялся к материалистическому толкованию явлений. Он восторгался Лукрецием, Дидро, Фогтом, Фейербахом. Некоторое время он даже верил в Карла Маркса. Но этот период юношеских увлечений скоро миновал. Теперь профессор ударился в противоположную крайность. Не надо быть верующим, чтобы видеть целенаправленность природы, истину так называемой телеологии[26], отвергнутой учеными-естественниками. Да, есть некий замысел в природе, пусть она порой и представляется нам совершенно хаотичной. Мы все необходимы: евреи, христиане, мусульмане, Александр Македонский, Карл Великий, Наполеон, даже Гитлер. Но почему и зачем? Чего достигает Божественное Начало, позволяя коту есть мышь, ястребу убивать кроликов и студентам из польского братства нападать на евреев?
В последнее время профессор, казалось, вовсе оставил занятия историей. Под старость он пришел к заключению, что по-настоящему его интересуют биология и зоология. Он приобрел несколько книг о животных и птицах. Несмотря на то что страдал глаукомой и почти ничего не видел правым глазом, он купил себе старый микроскоп. В его исследованиях не было профессиональной цели. Он читал назидания ради, как благочестивые юноши читают Талмуд, он даже распевал и раскачивался при этом так же, как они. Или, выдернув волос из бороды, он клал его на предметное стекло и тщательно рассматривал в микроскоп. Каждый волосок был сложнейшим образом устроен. Любой лист, луковая шелуха, комочек сырой земли из цветочного горшка Теклы обнаруживали красоту и гармонию, возрождавшие его душу. Профессор Эйбищюц сидел за микроскопом, канарейки пели, длиннохвостые попугаи верещали, разговаривали, целовались, простые попугаи болтали, называя друг друга то мартышкой, то сынишкой, то обжорой на простонародном наречии Теклы. Нелегко было поверить в Божью доброжелательность, но Божья мудрость сияла в каждой травинке, в каждой мухе, в каждом цветке или крошечном существе.
Вошла Текла. Маленькая, рябая, с редеющими волосами — отчасти цвета соломы, отчасти седыми. На ней было выцветшее платье и стоптанные шлепанцы. С высоты ее скул глядела пара раскосых глаз, зеленых, как у кошки. Она приволакивала одну ногу. У нее болели суставы, и она лечила свой недуг мазями и притираниями, добываемыми у знахарок. Она ходила в церковь ставить свечи своим святым.
— Я вскипятила молоко, — сказала она.
— Не хочу я никакого молока.
— Может быть, добавить щепотку кофе?
— Не надо, Текла, спасибо. Я ничего не хочу.
— У вас пересохнет горло.
— А где написано, что горло обязательно должно быть влажным?
Текла не ответила, но и не ушла. Когда госпожа Эйбищюц была на смертном одре, Текла поклялась ей заботиться о профессоре. Через некоторое время профессор поднялся со стула. Он сидел на специальной подушечке, чтобы не раздражать свой геморрой.
— Ты еще здесь, Текла? Ты такая же упрямая, как моя покойная жена, да будет ей земля пухом.
— Профессору пора принимать лекарство.
— Какое лекарство? Дурочка. Ни одно сердце не может биться вечно.
Профессор положил увеличительное стекло на открытую страницу книги, называвшейся «Птицы Польши», и отправился взглянуть на своих собственных птиц.
Кормление уличных голубей было просто удовольствием, но забота о двух десятках птиц, живших в открытых клетках и свободно летавших по всей квартире, требовала усилий и ответственности. Дело не только в том, что Текле приходилось убирать за ними. Дня не проходило без какой-нибудь катастрофы. То длиннохвостый попугай застрянет между книжной полкой и стеной, и его нужно выручать. То подерутся самцы. То как-нибудь повредятся только что снесенные самкой яйца. Профессор держал птиц различной породы в отдельных комнатах, но Текла по забывчивости оставляла двери открытыми. Стояла весна, но окна нельзя было открывать. Воздух был спертым и сладковатым от птичьего помета. Обычно по ночам птицы спят, но случалось, что один из попугаев, разбуженный каким-то своим птичьим кошмаром, начинал безрассудно кружить в темноте. Нужно было зажигать свет, чтобы он не убился. И все же какую радость доставляли профессору Эйбищюцу эти существа всего за несколько склеванных зерен! Один из длиннохвостых попугаев научился говорить десятка два слов и даже целые фразы. Он садился профессору на лысину, клевал его в мочку уха, взбирался на дужку его очков и даже, как акробат, ухитрялся стоять на указательном пальце профессора, когда тот писал. За годы общения с птицами профессор убедился, насколько сложны эти существа, насколько богаты их характеры и индивидуальности. После многолетнего наблюдения за птицами он все еще удивлялся их проделкам.
Больше всего профессору нравилось, что у этих существ нет чувства истории. Что прошло, то прошло. Все приключения моментально забываются. Каждый день все начинается сначала. Но даже здесь бывают исключения. Профессор сам видел, как один попугай зачах после смерти своей подруги. Профессор примечал в жизни своих птиц случаи страстной влюбленности, ревности, подавленности чувств и даже склонности к убийству и самоубийству. Он мог следить за птицами часами. Была определенная цель в чувствах, инстинктах, в строении крыльев, которыми наделил их Бог, в том, как они высиживают яйца, линяют, меняют окраску. Как все это делается? Наследственность? И что такое эти хромосомы, эти гены?
После смерти жены у профессора появилась привычка разговаривать с самим собой или с теми, кто давно умер. Он говорил Дарвину: «Нет, Чарлз, с твоей теорией не разгадать загадку. И с вашей тоже, месье Ламарк».
В этот вечер, приняв лекарство, профессор насыпал в пакет семян льна, проса, сушеного гороха и вышел кормить голубей. Хотя был май, шел дождь и холодный ветер дул с Вислы. Но сейчас дождь перестал, и луч солнца рассек облака, как секира Господня. Стоило профессору появиться, и голуби устремились вниз со всех сторон. Некоторые, торопясь, хлопали крыльями по шляпе профессора, чуть не сбивая ее с головы. Профессор понял, что принесенного им корма недостанет на такую тучу голубей. Он старался разбрасывать зерна так, чтобы голуби не дрались между собой, но все равно они вскоре сбились в тесную толкущуюся массу. Одни опускались на спину другим, пытаясь силой протиснуться к зерну. Улица была слишком узка для такой огромной стаи птиц. «Бедняжки проголодались», — пробормотал профессор Эйбищюц. Он слишком хорошо понимал, что его кормления не решают проблемы. Чем больше их кормишь, тем скорее они размножаются. Он читал, что где-то в Австралии развелось так много голубей, что под их тяжестью проваливались крыши. В конечном счете никому не удастся перехитрить природу с ее законами. И все же профессор не мог обречь эти существа на голодную смерть.
Профессор Эйбищюц вернулся в прихожую, где он держал мешок корма, и вновь наполнил свой пакет. «Надеюсь, они дождутся меня», — бормотал профессор. Когда он вышел, птицы все еще были на месте. «Слава Богу», — сказал он, несколько смутившись религиозным смыслом своих слов. Он начал разбрасывать корм, но руки его дрожали, и зернышки падали слишком близко от него. Голуби садились ему на плечи, на руки, били крыльями и клевали его. Один наглый голубь пытался опуститься прямо на край пакета с кормом.
Внезапно камень ударил профессора Эйбищюца в лоб. Несколько мгновений профессор не понимал, что произошло. Но тут в него ударило еще два камня, один попал в локоть, а другой — в шею. Все голуби взмыли вверх. Каким-то образом профессор сумел добраться до дома. Он часто читал в газетах о нападениях хулиганов на евреев в Саксонском саду и на окраинах. Но с ним никогда прежде не случалось такого. В этот миг он не знал, что для него мучительнее: боль в голове или стыд. «Неужто мы так низко пали?» — лепетал он. Должно быть, Текла увидела, что произошло, из окна. Она бежала к нему, простирая руки, зеленая от злости. С шипением и бранью она бросилась на кухню смочить полотенце холодной водой. Профессор снял шляпу и потрогал пальцем шишку на лбу. Текла отвела его в спальню, сняла пальто и заставила лечь. Помогая ему, она сыпала проклятьями.
— Покарай их, Боже, покарай их, Отец Небесный. Да горят они в аду. Да сгниет их нутро, чума их возьми!
— Довольно, Текла, довольно.
— Если это наша Польша, гори она огнем!
— В Польше много добрых людей.
— Подонки, ублюдки, паршивые собаки!
Текла вышла, должно быть, позвать полицию. Профессор слышал, как она кричала и жаловалась соседям. Вскоре все стихло. Должно быть, она не пошла за полицией, потому что профессор услышал, как она возвращается одна. Она слонялась взад-вперед по кухне, бормоча себе под нос и ругаясь. Профессор закрыл глаза. «Рано или поздно все приходится испытать на собственной шкуре, — размышлял он. — Чем я лучше прочих жертв? Такова история, а это как раз то, чем я занимался всю свою жизнь».
Слово на иврите, давно забытое им, вдруг пришло профессору на ум: решаим — злодеи. Злодеи творят историю.
С минуту профессор лежал пораженный. В единый миг он нашел ответ, на поиски которого потратил годы. Как яблоко, которое Ньютон увидел падающим с дерева, камень, брошенный каким-то хулиганом, открыл ему, профессору Эйбищюцу, некую истину, применимую ко всем временам. Она в точности совпадала с тем, что было написано в Ветхом завете. В каждом поколении есть люди, жаждущие лжи и кровопролития. Негодяи не могут сидеть без дела. Будь то война или революция, под чьим бы знаменем они ни сражались, неважно, каков их лозунг, — цель у них всегда одна: творить зло, причинять боль, проливать кровь. Одна общая цель объединяет Александра Македонского и Гамилькара[27], Чингисхана и Карла Великого, Хмельницкого и Наполеона, Робеспьера и Ленина. Слишком просто? Закон гравитации тоже был прост, и именно поэтому его так долго не могли открыть.
Смеркалось. Владислав Эйбищюц начал задремывать. В последний момент перед тем, как заснуть, он сказал себе: «И все же не может быть, чтоб это было так просто».
Вечером Текла достала немного льда и сделала профессору свежий компресс. Она хотела позвать доктора, но профессор не позволил. Он стыдился доктора и соседей. Текла сварила ему овсяной каши. Обычно перед тем, как отойти ко сну, профессор осматривал все клетки, наливал свежую воду, добавлял зерен и овощей и менял песок. В этот вечер он доверил эту заботу Текле. Она выключила свет. Несколько попугаев в его спальне оставались в клетках. Другие спали на карнизе для занавесок. Хотя профессор устал, ему не удалось заснуть тотчас. Здоровый глаз его заплыл, и старик едва мог пошевелить веком. «Надеюсь, я не ослепну совершенно, — просительно обратился он к силам, которые правят этим миром. — Если я должен ослепнуть, уж лучше я умру».
Он заснул, и ему снились незнакомые страны, невиданные ландшафты, горы, долины, сады с огромными деревьями и заросли экзотических цветов. «Где я? — спрашивал он себя во сне. — В Италии? В Персии? В Афганистане?» Земля под ним двигалась, словно он глядел на нее с самолета. Однако самолета не было. Казалось, он сам повис в пространстве. «Неужто я вне пределов земного притяжения? Как это случилось? Здесь вовсе нет атмосферы. Как бы мне не задохнуться».
Он проснулся и некоторое время не понимал, где находится. Он нащупал компресс. «Почему перевязана голова?» — удивился он. И внезапно все вспомнил. «Да, историю творят злодеи. Я открыл Ньютонову формулу для истории. Я должен переписать свой труд». Внезапно он ощутил боль в левом боку. Он лежал, слушая, как боль пульсирует в его груди. У него были специальные таблетки от приступов грудной жабы, но они лежали в каком-то ящике у него в кабинете. Стефания, его покойная жена, подарила ему колокольчик, чтобы звать Теклу, если ему станет плохо среди ночи. Но профессор не захотел воспользоваться колокольчиком. Он даже не решался включить ночную лампу. Птиц может испугать свет и шум. Текла, должно быть, устала от дневных трудов и неприятных впечатлений. Нападение хулиганов огорчило ее больше, чем его. Что у нее останется в жизни, если ее лишить этих нескольких часов сна? Ни мужа, ни детей, ни родных, ни друзей. Он завещал ей свое имущество, но много ли за него возьмешь? Много ли возьмешь за его неопубликованные рукописи? Эта новая формула…
С минуту профессору Эйбищюцу казалось, что колотье в груди стало не таким болезненным. Потом он почувствовал сильнейшую режущую боль в сердце, в плече, в руке, в ребрах. Он протянул руку к колокольчику, но пальцы его обмякли прежде, чем он дотянулся до него. Профессор и представить себе не мог, что возможна такая боль. Как будто сердце его стискивали в кулаке. Он задыхался и судорожно ловил ртом воздух. Последняя мысль промелькнула в его мозгу. Что станется с голубями?
Ранним утром, когда Текла вошла к профессору в комнату, она насилу узнала его. Фигурка, которую она увидела, не была больше профессором, а чем-то вроде нелепой куклы: желтая, как глина, твердая, как кость, с широко открытым ртом, исказившимся носом, с задранной вверх бородой; веки одного глаза слиплись, другой глаз был полуоткрыт, придавая лицу выражение потусторонней улыбки. Кисть руки с восковыми пальцами лежала на подушке.
Текла пронзительно закричала. Прибежали соседи. Кто-то вызвал санитарную карету. Вскоре послышался звук ее сирены, но вошедший в комнату молодой врач взглянул на постель и печально покачал головой. «Тут мы не в силах помочь».
— Они убили его, убили, — причитала Текла. — Они бросали в него камнями. Чтоб они сдохли, убийцы, будь они трижды прокляты, холера их возьми, злодеев окаянных!
— Кто это они? — спросил доктор.
— Наши польские головорезы, хулиганы, звери, убийцы, — отвечала Текла.
— Он что — еврей?
— Еврей.
— М-да…
Почти всеми забытый при жизни, профессор обрел славу в смерти. Прибыли делегации от Варшавского университета, от Свободного университета, от общества историков и от различных других организаций, групп, братств и обществ. Исторические факультеты университетов Кракова, Лемберга[28], Вильно телеграфировали, что высылают своих представителей на похороны. Квартира профессора наполнилась цветами. Профессора, писатели, студенты несли почетный караул у тела. Поскольку профессор был евреем, от еврейского погребального общества были присланы два человека читать псалмы над покойным. Испуганные птицы летали от стены к стене, от одной книжной полки к другой, пытаясь найти покой на лампах, карнизах, занавесках. Текла норовила зашикать их обратно в клетки, но птицы улетали от нее. Несколько птиц исчезло, вылетев в двери и окна, по небрежности оставленные открытыми. Один из попугаев хрипло кричал одно и то же слово тревожно и предостерегающе. Беспрерывно звонил телефон. Члены правления еврейской общины требовали вперед плату за место на кладбище, а некий польский майор, бывший студент профессора Эйбищюца, грозил им ужасными последствиями.
На следующее утро на улицу въехал еврейский катафалк. На лошадях были черные покрывала и капюшоны с прорезями для глаз. Когда гроб вынесли из дома и похоронный кортеж двинулся вниз к проспекту Тамки и Старому городу, стаи голубей взвились над крышами. Число голубей росло так быстро, что вскоре они закрыли собой небо между домами по обе стороны этой узкой улицы, и день померк, как во время затмения. Они немного помедлили, повиснув в воздухе, затем единой массой двинулись вместе с процессией, кружа над ней.
Делегаты, которые медленно шли за катафалком, неся венки с двойной лентой, поднимали головы в изумлении. Обитатели улицы, старые и больные, вышедшие отдать последний долг профессору, крестились. Чудо совершалось у них на глазах, как в библейские времена. Текла, выпростав руки из-под черной шали, восклицала: «Господи Иисусе!»
Туча голубей сопровождала катафалк, пока тот не выехал на Броварную улицу. Крылья кружившихся над процессией голубей, попадая то на солнце, то в тень, становились то красными, как кровь, то темными, как свинец. Было очевидно, что птицы стараются лететь так, чтобы не обогнать процессию и не отстать от нее. И только долетев до перекрестка Фурманской и Мариенштадтской, голуби сделали еще один последний круг и всей массой повернули обратно — весь крылатый сонм, провожавший своего благодетеля в последний путь.
Рассвет следующего дня походил на грязно-желтые осенние рассветы. Небо провисло низко и ржаво. Дым из труб опускался вниз, собираясь на черепичных крышах. Шел мелкий дождь, колючий, как иголка. Ночью кто-то намалевал свастику на дверях профессорской квартиры. Текла вышла с пакетом корма, но лишь несколько голубей слетело вниз. Они клевали корм нерешительно, оглядываясь по сторонам, словно боялись быть уличенными в нарушении какого-то птичьего запрета. Запах гари и гнили поднимался из канавы — едкий смрад грядущей катастрофы.