Из аила, где небо не закрыто берестом, повалил черный, закрученный в клубья, дым.
Жмурясь на окровавленный зарей снежный Кэчкиль, вылезла старуха Тохтыш. Она грязным кулаком вытерла воспаленные от дыма глаза и позвала коров. На знакомый голос мычали, виляя хвостами, коровы. Тохтыш выставляла грязные, с остатками чэгэня, большие деревянные чашки. Коровам помогали собаки.
В чистые, вылизанные шершавыми языками, Тохтыш доила пахнущее свежей прелью трав молоко. Чулышманский туман разливался но долине, и Тохтыш не видела ржущих у ручья кобылиц. Кашляла от тумана и каждое утро потрескавшимися губами проклинала злых духов воды.
Вылила Тохтыш для квашения молоко в длинные дуплянки и, вспоминая о прошлом, печально качала головой над сыном. Тохтыш выпила чашку кумыса, заседлала коня и поехала в гости в нагорное урочище.
В тени кедров, в зелени трав, в ущельях дымились урочища. За день Тохтыш объезжала аилы и в каждом сидела немного.
В дыму костров печально кивали головой рассказу Тохтыш о сыне, который, ковыряя землю, тревожил злых духов земли, посылавших счастье отцу и деду Олонга; советовали Тохтыш пригласить Чодона, который, имея силу богов, вернет Итко любовь к горным кочевьям.
В другом аиле дали трав, которыми нужно окурить новых богов Итко.
С болью в сердце подъезжала Тохтыш вечером к одинокому своему жилью.
Ощетинились горы в черных изломах теней, и на тлеющие угли очага подбросила Тохтыш смолья. Вспыхнул костер. Закружился в аиле дым, трепыхнулись за костром на веревочке ленточные амулеты и шитые из тряпок боги — повелители Алтая.
Губы зашептали заклятия и имя любимого сына. На барсучьей шкуре разложила у костра богов Итко; стоя на другой стороне костра, Тохтыш резко махала руками, выкрикивая грозное имя Эрлика. Тохтыш смотрела на человеческие лица богов Итко, и казалось ей, что главный бог с большим лбом и лысой головой щурят глаза и смеется над ней: чем больше кричит она, тем больше смеется хитрый бог.
Курит травы, творит заклинания Тохтыш, а Итко, не видя в темноте борозды, понукает тройку уставших лошадей. Лошади в ответ на хлопанье плетки выскакивали из постромок и, мотая головами, старались схватить зубами друг друга. Устали лошади, утомился Итко ходить по свежим пластам, подгибаются ноги. Он каждый день много километров вышагивает за плугом. Когда лошади начали останавливаться и сбиваться с борозды, Итко отпряг коней и, затащив плуг в кедр, травою оттер до блеска лемех.
Ждет Тохтыш сына, третий раз кипятит толкан. Вместе со звездами пришел усталый Итко. Ничком упал на кошму. Мать несколько раз подходила с чашкой крепкого дымящегося кумыса. Но он не двигался и не отвечал ни слова. Когда четвертый раз вскипел толкан, мать почти насильно подняла Итко и напоила чашкой кумыса. Греет кровь кумыс, проходит усталость. После кумыса — толкан. Наливает Тохтыш третью чашку толкана и говорит Итко:
— У Ыргая камлание, приедет великий Чодон, позови его к себе, задобри духов земли, чтобы не было пены на твоих лошадях, не капал пот с лица…
Усмехнулся Итко матери, пробурчал:
— В землю пшеницу — золотой дождь насыплю, будут зимой белые лепешки…
Но усмехнулась Тохтыш и про себя прошептала:
— Твои боги тебе не помогут!..
Еще курились чудодейственные травы запахами горных лугов…
У Итко другие мысли:
— Камлание… Надо поехать сообщить в ячейку…
Ложась спать, он осмотрел подпруги седла.
На заре проснулась Тохтыш, не спал Итко на кошме. Посмотрела — у входа нет седла. Вышла из аила, прищурилась на лошадей: нет чубарой. «Наверно поехал овец смотреть!..»
А Итко, не жалея чубарой, прямо через перевал летел по лесной тропе в Чуйский аймак.
В урочищах приводили из табунов лучших скакунов, надевали серебряные уздечки, накладывали расшитые потники и седлали с медными бляхами резные седла.
С вершин Курайских белков, с Бангола, с порожистой Мрассы, Кондомы, дремучего Абакана в одиночку и группами съезжались на камлание.
Каждому гостю привет и каждого приехавшего проводит Ыргай в аланчик к костру, приветствуя чашкой налитой араки. Точно ветер песчаный, прилетают одни за другим гости. Режутся бараны, гонится седьмая бочка араки.
Не приехал еще Чодон, друг богов Хана-Алтая, но пьяные песни гуляющих гостей несутся вместе с дымом из отверстия над костром.
От Итко через комсомольские ячейки прилетело в Улалу конное радио. В ответ в тот же день выехал с кинопередвижкой Санко, кочующий агитатор. Третьи сутки он качается в седле. Тропа вьется с горы в долину, в кедрачи. На вершинах столетних кедров ветер шелестел таежные песни. Из лесной чащи вечером фуркал филин. В крике филина слышался Санко рев автобуса на шумной улице большого города, где в желтой, с колоннами, семиэтажной громаде, у площади он учился пять лет.
На черной папахе горы переливались оранжевые полоски вечерней зари. В такую же ночь когда-то Санавай вместе со своим урочищем ушел в Монголию. Колчаковский отряд в урочище вместо табунов кобылиц и скота нашел дымящиеся остатки сожженных аилов…
Месяцы родились и умирали в вечерних зорях. В колючих монгольских степях в перестрелке партизанского отряда с белыми убили отца. Мать раньше умерла от голода. Санавай в отряде гонялся за белыми. И когда рассыпались в песчаных ветрах белогвардейские отряды, Санавай уехал в Улалу, столицу Ойротии, а оттуда через год в большой город, где человеческих глаз больше, чем зверей и птиц в черни.
В желтом городском семиэтажном здании умерло имя Санавая, и из него товарищи выкроили новое имя — Санко.
И сегодня снова от мерной поступи иноходца качается Санавай-Санко в седле. Он тысячи километров через тайгу, горные перевалы, ледниковые вершины изъездил верхом, пробираясь в лесных трущобах Алтая, но в Чулышманскую долину ехал впервые.
Лошадь стала спотыкаться. Копыта зачавкали по глине. Санко соскочил с седла. Начинался снежный перевал. Он достал из сумы топор и, ведя лошадь под уздцы, подрубал зарубки ледяной тропинки. Кобылица, прорубая копытом каждую зарубку, карабкалась за ним.
На вершине горы крутил хиус[34], пронизывая ледяными иглами Санко. Осторожно, шаг за шагом скользили они по леднику. Местами копыта срывались, и кобылица, вытягиваясь, ложилась на брюхо.
Внизу, где ледники осклизли, Санко не мог стоять на ногах. Он отрубил по большому куску шерстяного одеяла и обмотал сапоги: ноги перестали скользить по льду. Санко, врубая топор глубоко в лед, одной рукой поддерживал лошадь: она чаще оступалась и, скользя, падала на передние ноги. Лед пошел неровными уступами. На обрыве, где насечки шли лесенкой, кобылица попятилась. Санко подхлестнул ее. Она боком, по-человечьи, поползла, но копыта сорвались, и кобылица покатилась по уступу. Санко в испуге следил за быстро исчезающей лошадью. На камнях, где кончался лед, кобылица протяжно заржала. Точно эхо с нагорной долины, из табуна откликнулись жеребцы. Санко, тормозя топором, покатился к камням, где билась лошадь. В нем горела одна мысль:
«Цел ли аппарат?..
Оп подбежал к седлу и топором перерубил ремни вьюка. Осторожно, боясь увидеть один обломки, развертывал вынутый из кожаной сумы брезентовый сверток. Кинопередвижка оказалась в целости.
Кобылица вздрагивала, и из левой передней ноги торчали переломленные кости…
Санко навьючил на спину аппарат, полотно и осторожно начал спускаться по склону горы. Кобылица жалобно заржала. В ответ из кедрача откликнулись волки. Санко остановился, секунду подумал и, сбросив вьюк, бегом вернулся к лошади. В нескольких шагах на ходу выхватил наган и, всунув в ухо приподнятой головы, дважды выстрелил…
«Пусть лучше мертвую волки съедят», подумал Санко, подымая на спину вьюк.
По найденной тропинке он спускался в долину. Но тропинки разбегались в камнях, и он, потеряв их, начал спускаться прямо на огни, ощупывая в темноте палкой путь.
Выскальзывали из-под ног камни и с грохотом летели вниз по откосу. Долго кружился среди камней Санко. Приходилось то взлезать вверх, то спускаться вниз, пролезая над обрывами по аршинным уступам гранита. Санко видит, как один за другим и нагорной долине вспыхивают костры. Это у Ыргая готовятся к камланию.
Злится Санко, лезет обратно на скалу; от колючек шиповника, крыжовника и острых камней сочатся кровью ручей.
В долине реки запылал ярко второй костер.
Ребята ждали его и для сигнала из сухих рыжих сосен запалили вблизи аила Олонга громадный костер.
Тохтыш давно заседлала коня, но на камлание не уезжала, а облокотившись на нарах, смотрела на приехавших Иткиных друзей. Она ждала, когда они вытащат из сундука своих богов и начнут камлание. «Ведь недаром развели костер…», думала она.
На разостланных шкурах, кошмах и седлах расселись ребята. Они взволнованно махали руками и на всякий шум чуть не всем десятком выскакивали из аила.
Тохтыш, слушая, вытягивалась на нарах, но понять не могла: говорили по-русски. Но только отдельные слова долетают до нее: из них она поняла, что Итко с друзьями хочет прогнать Чодона, друга богов Хана Алтая. Закипела вода в казане. Встала Тохтыш, из мешочка бросила несколько щепоток толченого кирпичного чая и стала доставать чашки. Поставила в ряд и большой деревянной поварешкой начала разливать.
Устя взглянула на грязные чашки, оборвала спор на полуслове, вскочила, подошла к Тохтыш и знаком попросила поварешку. Тохтыш, недовольная этим, сунула ей и отошла в сторону. Устя вымыла чашки, разлила чай.
Прискакал Тажгай, «часовой» у камлания.
— Бубен начинают сушить.
Вскоре за этим раздались эхом в ночной тишине глухие удары бубна. Эхо перекликалось в кедрачах, прыгало в Чулышманских скалах и тонуло в далеких всплесках реки. Тохтыш с первыми звуками бубна вскочила на лошадь и, ударив камчой, ускакала на камлание. Ребята, зауздывая коней, совещались. Решили ехать навстречу, искать Санко. Через гору шло несколько тропинок. Ребята разделились на группы. Гора заговорила, запела молодыми, перекликающимися голосами.
Итко с Устей ехали по самой глухой и опасной тропе, но чубарая знала все камни и выступы и бежала по тропе, как днем.
Санко услышал голоса, звон копыт и ржание лошадей. Закричал. В ответ откликнулись Итко с Устей. Они подъехали, связали чумбуры и бросили ему, придерживаясь за веревку. Санко вылез наверх. Снова радостно перекликались горы, и ребята на рысях спустились вниз.
Долину промчали вмах. Ярко горели у священных берез костры. Весь лес гудел и стонал криками и бубном шамана.
Ребята, не доезжая, расседлали коней и пустили в луг, а сами забрались на площадку, повыше камлания.
В отблесках огня горела долина. Пользуясь светом костров, начали налаживать аппарат. Присутствующие на камлании не видели и не слышали: они все устремились к шаману…
Алтайцы кучками сидели у костров. На широких бронзовых лицах от вспышек огня играли светящиеся полоски. У костров возились ребятишки, подбрасывая смолье в огонь.
Тихой, звериной поступью, сгибаясь, крался шаман. Но украшенная оленья шуба звенела навешанными колокольчиками, железками, и свешивающиеся жгуты и ленты тащились по земле, а от шапки, украшенной звериными хвостиками и перьями беркута, ложились причудливые тени. В змеином шипении он кружился у лошади.
Ребята, работая наверху, наблюдали за шаманом. Между двух лиственниц натянули полотно. Санко возился с аппаратом, прилаживая его на четырех вкопанных в землю колах.
Снова раздались глухие удары бубна, и вскочивший шаман в бешеной пляске запел гортанным голосом тягучую песню:
О, высокая гора, которую
не может обойти солнце!
О, белоснежная гора, которую
не может обойти месяц…
Санко знал, что шаман отправляется в небесное путешествие на поклон к Эрлику, злому духу. Долги и тяжелы были пути шамана; в песнях он здоровался и разговаривал с горами, озерами, реками и водопадами.
Неслись, ударяясь эхом в скалы, заунывные звуки шаманьего бубна. Звуки нарастали. В кольце костров, привязанная к священной березе на длинном чумбуре из конского волоса, испуганно ржала кобылица. Шаман с песней, держа с руках деревянную чашку, кружась в пляске, подбежал и кобылице. Отвязали от березы кобылицу. Шаман поставил на спину чашку:
Ставлю на спину чашку:
хочу, чтоб пала навзничь.
Если Эрлик не хочет жертвы,
пусть чашка упадет вверх дном!..
Под свист и гиканье понеслась между кострами кобылица. Шаман, взвизгивая, бросился к упавшей чашке: чашка лежала вверх дном.
Шаман вытянулся и крикнул:
— Эрлик не хочет жертвы!..
Заржала на бегу отпущенная кобылица. Привели вторую кобылицу-трехлетку. Пустили рысью: чашка упала на донышко. Радостно закричали:
— Эрлик берет жертву!
Снова в песне и пляске закружился шаман:
Создавшему черную голову,
голову мою…
Перекатывающему белые облака,
разрушающему черные леса,
грозному Эрлику кланяюсь!..
У священных берез возилось несколько алтайцев, которые привязывали к ногам кобылицы длинные веревки. Кобылица не ржала, а, вздрагивая всем телом, мотала перевязанной головой.
Кончили алтайцы, а Санко еще возился, наставляя аппарат.
Он торопился, зная, что через несколько минут, по знаку шамана, бросятся к кобылице. Забросят ей на спину бревно и будут ломать хребет, а потом, еще трепыхающуюся в агонии, растащат веревками за ноги в разные стороны…
Махнул бубном шаман. Вскочила, точно подброшенная, толпа…
Ребята на площадке с Санко закричали:
— Эй, эй!..
Все повернули головы на крик.
Санко завертел ручку. Затрещал аппарат. Под яркой полосой, в синих лучах, на дрожащем от ветра полотнище замаячили человеческие фигуры.
Среди толпы побежал шопот:
— Нэмэ, нэмэ кудай! (Чудо, чудо, высшее существо!)
Напрасно выл шаман около вырывающейся кобылицы. Никто не бежал ему на помощь. Шаман согнулся и, увидя синий свет, бряцая бубенцами, в испуге побежал в лес.
Тихонько на четвереньках кто-то полез на пригорок, а за ним, осторожно, боясь громко вздохнуть, лезли другие.
Санко передал ручку одному из комсомольцев, а сам, спускаясь вниз по пригорку, по-алтайски заговорил:
— Идите, не бойтесь, это не боги, а живые картины!..
Ребятишки первые подползли к экрану, а за ними большие, и все тыкали в полотно пальцами.
— Не тронь, ожжешься!.. — говорили друг другу.
Боясь вздохнуть, широко открытыми глазами глядела на полотно толпа. И казались алтайцам городские восьмиэтажные дома горами, а снующие автобусы, автомобили и трамваи — камнями на колесах.
Но бурная радость (даже многие вскочили на ноги) была тогда, когда на экране появился человек с трубкой.
Кончилась фильма, погас свет, с полотна исчезли большие дома, автомобили, лошади и люди. Минуту, сидели все молча, не отрывая глаз от шуршащего между деревьями полотнища, а потом-тихо заговорили:
— Еще маленько можно?..
Зачикал аппарат. Еще раз задрожало на полотне светлое чудо. Кончилась картина. И снова просили алтайцы:
— Немножко можно?..
Уже гасли звезды, но никто не двинулся с места, а все сидели молча, уставясь на полотно.
На вершине скалы в утренних зарницах черным призраком вихлялся шаман. Но не слышно было шаманьей песни, а только изредка доносился отдаленный отголосок бубна.
Итко как очарованный смотрел на экран, где сеяли, жали и в огромных телегах, выпускающих дым, молотили золотистые зерна пшеницы.
Тохтыш прошептала над ухом сына:
— Большой твой бог синих огней!..
Из огненного шара Чулышманских белков подул обжигающий ледниками свежий ветер. Хлопаясь крыльями, нырнула в дупло кедра слепнущая утром сова. От ветра зашумели молодые вершины, заскрипели гнилые дупла, скалы трижды повторили призывно тоскующий рев марала.
Радостно смеялся Итко, смеялись ребята.
От большой радости, от буйства, от горячей крови, от победы с ресниц капали свежие, пахнущие лесными грибами, соленые слезы.
Устя подошла к Итко и, хлопнув по плечу, спросила:
— Якши?
Диким весельем сверкнули раскосые глаза.
— Я-я-к-ши!!!