Пушистые снежные пороши заголубили Алтай. Звериные лапы покрыли узором снега; на ледяных зорях тяжело гоняются маралы, на рев маралихи сбегаются самцы и бьются до смерти.
По утрам скулят собаки. На заре выходит босым Олонг из аила; под горячими ногами крошится хрупкий ледок. Начинается ясный осенний день. Налетевший ветер кружит дым над аилом. Олонг отбегает десяток сажен от аила и, вытянувшись на цыпочках, тянет долгой затяжкой лесной дух. Дрожат в ноздрях выпачканные сажей волосинки. Чует Олонг звериные запахи. В осеннем морозце голубится белка; козы сменяют летнюю рыжую шерсть на серую, зимнюю, с длинной остью и густым подшерстком.
Побелело брюшко у белки, посинела спинка. Ушли охотники в чернь, а Олонг десятый раз натирает капканы лиственничной серой, пихтовой хвоей и чистит каждый день ружье.
Ярятся в лае собаки. Пьет араку Олонг, а ночью снятся звери в пушистых шкурах, отливающие снежными блестками седых волосинок. Блестят глаза у Олонга, и от радости сжимается сердце.
Упакована в сумы сеть для соболей, но откладывает свой отъезд Олонг. Каждый год на первой пороше, о двуконь, через ледниковые перевалы уходил в таежную чернь; провожать ездила Тохтыш, уводя обратно коней. Застудилась в колючих ветрах Тохтыш. Олонг, боясь за сына, не уходит на охоту, сидит около больной, лежащей на кочме Тохтыш.
Крепка алтайская женщина. Через несколько дней поднялась Тохтыш и проводила мужа в чернь.
Тайга исчерчена звериными тропами. У каждого зверя своя дорога.
Выбирает Олонг из всех дорог — дорогу любимых зверей: соболя, марала и лисицы.
По этим дорогам идет он дни, недели, месяцы… Вязнет, обдирая кожу на ногах, марал. От медвежьего пара над берлогами расплывчатыми пятнами желтеют снега. И каждый день, гоняя зверя, пробегает на лыжах Олонг десятки километров.
В январскую пургу залегает зверь в лежку. Уходят домой охотники за припасами. Мертвеет чернь.
С тяжелой ношей голубых звериных шкурок Олонг, скользя по насту, подходит к занесенному снегом аилу. Аил — обледеневшая снежная куча, только дым над ним, как черная, барашковая шапка. Несколько суток Олонг раскладывает шкурки и орехи.
На левой мужской половине, где сложены седла, кожаные сумки и повешены на стенах ружья, разостланы две кошмы. На одну из них в стопочку Олонг складывает шкурки, а на другую кучками сыплет орехи. Связал бараньей жилой в стопочку десять белок, отсчитал десяток кучек по пятнадцати орехов и сделал отметку на ложе ружья. Каждый орех — копейка. Много стопок, много орешьих кучек. Десятки рублей метит Олонг на ложе ружья.
После пометки он брызжет в огонь масло и бросает оторванные беличьи хвостики. Пламя жарко вспыхивает, а когда выкладывает Олонг соболя, — трижды льет масло в огонь. Тянет руки к костру, благодарит бога-огня за добычу…
Еще не все шкурки перевязаны бараньей жилой, много места на кошме для орехов, — а уж подъезжает иноходью Петр Сидорович с товарищами. Почетного гостя приветливо встречает Олонг. Выскочив из аила, кланяется:
— Езень![15]
— Езень!
Олонг вынимает ногу купца из стремени и ведет его в аил; на почетное место, где разостланы бараньи шкуры, усаживает… Набивает отборным табаком трубку, зажигает и, курнув несколько раз, передает гостю. Отказ от трубки дружбы отказ от гостя.
Ради денег можно страдать. Петр Сидорович не брезгует алтайским угощением. Тохтыш, налив молока, замазывает сверху казан. Дымится костер, капает свежая арачка — молочный самогон. Бадейку с горячей аракой ставят перед гостем: он теперь хозяин и должен угощать присутствующих.
Пользуясь древним обычаем, Петр Сидорович накачивает Олонга и Тохтыш. Когда пьяные хозяева лезут к гостю целоваться, он сует им в губы затылок. Арака мало хмелит: тащит из сумы Петр Сидорович спирт. За спиртом — товары цветные, лоскутные.
На утро, радуясь голубым шкуркам, грузит Петр Сидорович шкурки в сумы, орехи, не считая…
Прошли январские пурги, заголубился наст. Забрав припасы, снова ушел на лыжах на охоту в чернь Олонг.
Неделю живет Олонг в черни, третью гору обходит; редко лают собаки на белку. Спускается Олонг с Каргай-горы, свистит собак, качая головой, поет:
Зачем бог Карагай-гора
в очко играла,
всю белку проиграла?..
Кто выиграл очко, — не знаю я,
белки мне много надо!..
Азартны боги алтайские, ставят все свое добро на кон и проигрыш платят зверем. Белка, как копейка, разменная монета. Нужна Олонгу белка не в карты играть, а хлеба, чаю, пороху, материи купить. Нет на Каргай-горе голубой белки. Затянул крепче ремни на лыжах Олонг, свистнул собак, гоняющихся за мышами. Качающейся походкой, с перевальцем, заскользил на лыжах в верховья Чулышмана за водяным зверем — выдрой и норкой.
Речные боги тоже азартно играют в очко, но много хариусов, таймени в ледниковых водах. Речки ледяные в коряжинах скрывают зверя. Но глаз у Олонга острый, ружье метко бьет, и самодельный нож в ловких руках быстро снимает шкуры. В первые дни он видел на льдистых кромках забереги отпечатки когтей выдры, тут же валялись огрызки недоеденных хариусов. Насторожил капканы. Но выдра уходила в другие места, а капканы вмерзли в лед. Сегодня он привязал на становище собак и один отправился к речке выследить выдру и взять ее на ружье. На подбитых оленьим мехом лыжах он шел осторожно. У речки припал на лыжи, прополз на четвереньках под серебристыми, отяжелевшими от снега, лапами кедра. Глаза сузились, впились в дымящуюся водяными парами речку. Кажется, может увидеть не только выдру на льду, но камушки на дне. Рука каменеет от тяжелого кремневого ружья. Каждую секунду можно увидеть высунувшуюся из воды, фыркающую, с рыбой в зубах, мордочку выдры.
На перевальчике, где речонка делала изгиб, Олонг, не вынимая ног из ремней, присел. Закурил трубку. Не успел сделать несколько затяжек, глаза метнулись к речке. По перекинутому через речку дереву, прижимаясь животом, стлалась лисица. Черной сединкой сверкнули глаза; в серебристых волосках лисья хребтинка. Вскинул Олонг ружье. Метнулся привычный глаз на мушку, грохнуло эхо. Несмертелен заряд, шагов много, но на брюшке у лисицы белые волоски, — они капают кровью… Скоком пошла лисица, изгибается червяком, раненым животом лижет наст. Снег розовеет пятнами.
— У-у-у-г-гу-гу! — торжествующе кричит Олонг.
Это не человеческий победный крик, не клекот беркута над птичкой и не радость звериная. Думать Олонг не может: наливается голова, кажется, в свисте дыхания брызнет кровь. Зверь в кедрачи, в ущелье, но меньше стало пятен и короче скачки. Давно уже сброшен полушубок, срывает теперь Олонг шапку. Чаще дышит и радостной улыбкой сверкают глаза, когда Олонг видит ямки у лисьего следа: изморился зверь, падает набок и отлеживается… Роются в снег и дрожат лыжи. Олонг перескакивает через валежины. Мелькнул лисий хвост: стрелять далеко…
— Не уйдешь!
Ровнее, спокойнее, но по-прежнему ходко скользят лыжи. В ритме качается Олонг, забрасывая вперед палку. Чаще пошли ямки…
«Истекает зверь». Олонг прикидывает: «В город поеду, чай, хлеб, порох возьму, желтой долембы[16] на рубаху пять аршин надо, жене ситца куплю…»
Мысли сладкие, хорошие…
«Новое седло, уздечку куплю…»
Глаза по звериному следу, мысли в городе: «Приказчик товар отпускает, Олонга спрашивает: «сколько надо?»… Улыбается Олонг.
Солнце на стеклянных лавочных рамах играет… На все чернобурой хватит… За все чернобурой лисицей заплатить хватит…»
Голова вперед вытянута, руки от тяжелого ружья каменеют. Синью натянулись жилы. Вены в узлах готовы лопнуть. Труден подъем, скачет лесенкой на лыжах Олонг: «Ей легче уйти под гору в долину…»
Несколько резких прыжков, — и Олонг на вершине. В пушистом снеге сверкает лисий комок. Не помнил Олонг, как лыжи сами рванулись вперед. В дикой скачке взрывал на повороте веером у кедров наст и, прыгая через занесенные пеньки и валежины, летел по обрыву.
«Нельзя стрелять, еще бежать, все равно моя!..»
Дымится рубаха потом, с лица грязь капает. Лисица чует человека и большими прыжками уходит, но слабеют передние ноги, и она часто кувыркается через голову, падает набок, подымается и снова уходит. Олонг уже видит мелькающую черную хребтинку и виляющий по снегу трубчатый хвост. Спуск курка липнет, обжигая палец. Глаза держатся на лисьем хвосте.
«Стрелять можно, но промазать тоже можно, — заряд денег стоит… живьем догоню!..»
Стискивая зубы, нажимает Олонг, и крепче дымится сальная рубаха. Уже не сотни, а десятки шагов, и он видит глаза оглядывающейся мордочки…
И вдруг выстрел… Сбоку, чужой…
Олонга бросило в сторону.
Закувыркалась в снегу лисица. С дымящимся ружьем подбежал высокий, качающийся на ходу парень. Он улыбался звериной крови, серебристо чернеющей шкурке и своему выстрелу, раздробившему лисью мордочку. Парень схватил лисицу, встряхнул, оттер рукавицей кровь с брюшка и сунул зверя за пазуху. Открывая рожок пороховницы, начал насыпать мерку заряда. Лисица промочила рубаху, и горячая кровь потекла по груди в штаны, в валенки. Пария трясло от радости, от смеха, и звериная кровь рождала желание бежать из леса к невесте Манефе, девке ядреной, из Зеленки — кержацкой заимки.
— Не тро-о-нь!..
Не добегая, дико закричал Олонг. Лес подхватил, загудел:
— О-о-о-го-го!..
Парень вздрогнул всем телом и чуть не выронил ружье, но, в секунду опомнившись, застегнул пуговицы и крепче подтянул кушак. Олонг с налета чуть не разбил лыжи парня.
Губы Олонга тряслись, веки скакали… Парень видел, что Олонг хочет сказать, но не может: задохся… Под разорванной рубахой колотилась потная, волосатая грудь. Перекошенное лицо Олонга дергалось в звериной ярости. И парень видел, что правая рука Олонга шарит у пояса, где в деревянной ножне вправлен охотничий, остро наточенный нож.
«Убьет…» промелькнула мысль.
Парень успокаивающим голосом, даже ласково, спросил:
— Ты поднял с лежка лисицу?..
Олонг утвердительно кивнул головой.
— Бери, твоя лисица. — Парень расстегнул пуговицы и бережно, как бы взвешивая, передал Олонгу лисицу.
В голове у парня стучат отцовские слова: «Зверя не упромышляешь, — свадьбы сей год не будет…»
Отец, старый кержак[17], кондовый житель лесной, слову не изменит… У Манефы такая же семья. Не видеть ее!
Олонг ремнем связал заднюю и переднюю ноги лисицы и через голову, вытягивая одну руку вперед, надел ее на спину. В секунду смерзлась потная рубаха, но от пушистого меха лисицы ему было тепло.
Парень, наклонившись, поправлял ремень у лыжи. Думы черные, нехорошие, о звере, о Манефе, отце и Олонге. Губы шептали тяжелые бранные слова… Олонг, готовый шагнуть, улыбаясь парню:
— Пойдем в станок…[18] Мало-мало арачка есть, пить будем…
— Капканы смотреть надо…
— Пойдем, друг, хорош будешь…
— Ну, ладно, — неохотно, мрачно сказал парень.
Две пары лыж заискрились по снегу. Леса разузорены снежным инеем. Потные Олонговы волосы склеились в ледяных сосульках.
Холодно Олонгу. Он бежит шибко, чтобы скорее надеть шапку, полушубок. Смерзается рубаха.
Парень держится позади. Чернобурая лисица впереди, на спине Олонга. Морда ее качается, приветливо кивает, дразнит: «Возьми меня, возьми, дурак! Зачем отдал? Теперь свадьбы не будет!.. Манефу в святки отдадут за Христофорку, а «алтаишко» хуже собаки…»
Дрожит палка в руках. Ходко бежит Олонг, не отстает парень, наскакивает сзади на лыжи.
В ложбине горного ручейка пересекли свежий след марала. Парень крикнул Олонгу:
— Я по следу за маралом пойду!..
— Пойдем ко мне. Завтра помогу, сразу зверя загоним!..
Станок у незамерзающего ключа. Издалека видно зеленый кедр. Снег объело дымом. Под нижними лапами из еловой коры шалашик. Голодным лаем встретили Олонга собаки. Олонг, подбегая к ним, сдернул лисицу и, держа за задние лапы, совал в собачьи морды. От звериного запаха меняется собачий лай. Горячие длинные языки слизнули мерзлые кровяные шарики. После звериной крови не скулят собаки, а отрывисто лают.
Задымился костер в охотничьем шалаше. Налил в котелок из ташаура, кожаного мешка, араки.
Нет шкур у Олонга, чтобы разостлать гостю. Он сбросил полушубок и подостлал парню. Тот молча уселся у костра, грея руки. Вкусна горячая арака. Араку пьют берестяными чашечками, заедают ломтиками строганной оленины.
Говорит парню Олонг о Чулышманских нагорьях, об аиле, о Тохтыш.
— Скоро у меня в аиле будет ардинэ: родится сын.
Олонг достал из кожаного мешечка череп зайца и лисьей теплой шкуркой вытер коричневые косточки; грея над костром череп, спрашивал парня:
— А как тебя кличут?
— Парфен, — не смотря на Олонга, ответил гость.
— Якши, Парфен, охотник сын у меня будет, лисица от него не уйдет, и соболь не обманет…
Охотники ложатся спать. На костре дымятся две смолевых колоды. Храпит Олонг. Парень ворочается, вздрагивает от треска вылетающих искр. Ветер закручивает дым. В дыме, а не во сне, рисуется Манефа. «Христофорко выдру убил, соболей несколько запутал, норок штук десять, а белок… без счета… Мне бы, дураку, тоже за Сайлюгем уйти надо было бы… А Манефа меня боле любит… С Христофорком на посиделках мало пляшет… Двадцать коров, табун лошадей, сотня колодок (пчел), отец… одежда хороша… дом крепкий. У меня Христофоркиного не менее. Отдадут за Христофорка, он сот на пять зверя на свадьбу добыл…»
В ночь тягуче выл ветер, стонали кедры, шелестели берестины шалаша. Парень вздрагивал, ворочался, садился к костру. Он поворачивал колоды, дул, и пламя вспыхивало ярко.
Глаза у парня стекленели в одной точке… На жерди, подпирающей шалаш, свисая над спящим Олонгом, висела лисья шкурка. От налетающего ветра и кружащегося дыма она, точно убегая, заметала след хвостом. Мысли метались, кружились, вились, бежали за лисьим хвостом.
Вылетевший из костра уголек упал на руку Парфену. Он лениво смахнул его, точно отогнал муху, плюнул на ожог, потер и не чувствовал боли….
Мысли жгли больнее: «Сотни стоит. Старики говорят: лисицы по тысячам есть…»
Из-под шалаша дуло. Олонг глубже завернулся в полушубок и уткнулся в шапку. Храпит.
«Ишь, сволочь, алтаишка вшивый… спит сладко… чужое сосет…»
Хвост в ветерке приветливо махал.
«На что ему? Пропьет… погань такая… Манефу возьму… Баба здоровая, работать не выболела… Дом новый отстрою… Ему ничего не надо… Старуха есть, шалаш, костер — везде можно сделать… У меня ребята родятся… Первого Елизарием по деду назову… Девка родится, Устей окрещу…»
Мысли сладкие, тягучие, липкие. Ветер крепчает, трещит лес, набухшие снегом ветви, обрываясь, шлепаются в сугробы. Отодвинув берестину, выглянул Парфен из шалаша. Снегом порошнуло и глаза.
«Пуржит! В такую ночь следов нет…»
Трясет Парфена лихорадка. Надевает полушубок. Руки ищут рукава…
«Возьму, — моя… Не догнать… лыжницу заметет…»
Обулся. Ружье к выходу поставил. Близко к зверю подполз на четвереньках. Вытянулся на руки. Нож в зубы, глаза на Олонгову шапку. Секунду дышать перестал…
Обрезал ножом жилу, привязанную за ноздрю шкурки. Ползком к двери… От тающего снежка скользнула нога… Головой в дверцу… Загрохотало, зашумело. Вскочил испуганный Олонг… Глаза метнулись… Из-под Парфенова живота торчал лисий хвост… С ножом бросился Олонг. Падая, руки Парфена схватились за ружье. Стрельнул в Олонга сбоку, в ноги. И больше не кричали, а вертясь, сопели по-медвежьи… Хватали зубами за пальцы, за нос… Завыли собаки, чуя звериное урчанье…
Олонг с простреленной ногой отполз, таща за дырки ноздрей шкурку. Она была проколота в нескольких местах ножами и вымазана в грязи и пепле. Свежая кровь двух человек и старая, запекшаяся, звериная, была липуча; висели на хребтинке и брюшке угольки…
Олонг хотел рукой обтереть, но она была вымазана в крови. Он вычистил об рукав нож и снял им угольки.
Прикладываясь ртом к шкурке, он обсасывал ценные волоски, выпачканные в крови. Потом встал, чтобы повесить лисицу на старое место, но ноюще подкосились ноги… И Олонг увидел, что ноги сочились кровью. Он сбросил штаны, охватил руками одну ногу, — кровь брызнула ручейками… Схватив горсть пепла, начал засыпать раны. Грязью потекла кровь…
Слезы у Олонга соленые, мажут сажу, пот и грязь на лице.
«Два перевала, пять незамерзших речек, десять дней ходу до аила… Ой… Ой!..
Схватился за кожаный мешочек. Высыпал на руку изломанные косточки черепа:
— Ой, ардинэ изломал, сына не будет!.. Эрлик — злой дух — ноги прокусил… Эрлик задавил… Помирать надо в черни… о!..
— О… о… го… го… ох… о… о!
Тихо, протяжно, с надрывом застонал у входа двери раненый Парфен.
Олонг через костер в испуге метнулся из шалаша.
Залаяли собаки. В снегу не так жжет ноги. У кедра, где привалился Олонг, снег заалел, расползаясь кровяным пятном. От ветра лохматились в льдинках крови волосы. На лице были полосы крови, пота и грязи. Он стонал тихо, по-звериному, как медведь с рогатиной в боку.
— Ой… ой… мне в лесу смертью черной умирать надо!..
От крови согрелся снег у ног. Болью зажгло. Олонг наклонился, горстями прижал снег к ранам…
С криком безумным, оставляя кровяные следы, побежал Олонг к обвалу, к речке…
Над обрывом качаются в ветрах ветви старых кедров. Размотав на ходу чумбур, Олонг завернул петлей волосяную веревку. С криком соскочил с сучка. Кедр пошатнулся.
Бухаясь в воду, падали с ветвей комья снега, с болтающихся ног в незамерзающий ручей капала кровь. Кровяные градинки подхватывали на лету выскакивающие из воды хариусы…
Собаки чуют смерть… Они от голода выли день и ночь…
На другой день, шатаясь, вышел из шалаша Парфен. Связал мордами вместе собак и на один заряд пристрелил. Еще дергающихся схватил за хвосты, потащил к ручью, но сил не было, ныла рана в боку, и на руке стащил по одной. У ручья увидел в петле качающегося Олонга. Он на секунду, испугавшись, отскочил на шаг, но спокойно сказал вслух:
— Давно бы так! И рук о тебя марать не стоит… Ишь кровянистый зверюга!..
В волосяной петле качалась сплошная красная ледяная сосуля…
Парфен зажег шалаш, отрубил сук, на котором висел Олонг, перекинул лисицу через спину, и, согнувшись, подпираясь на палку, заскользил по голубому насту на перевал.
По лесным тропам, избегая человеческого запаха, бежит зверье за зверьем, чуя теплую кровь… Ночью бесшумно пролетает сова, гоняясь за зайцем.
Вьюга пуржит снежными ветрами. Замело лыжницу, кровяные снега, пепелище…
В дупла, под коловины, в снежные норы залегает зверь. Уходят из черни охотники. Ночью на теплых полатях, под полушубками, кряхтит и ворочается Парфен. Болит рана. Во сне мерещится Манефа:
«В конце месяца поеду сватом… Христофорко на сотню напромышлял, мне за лисицу две дадут».
Мысли тягучие, сладкие, липкие…