Граф Каржоль, проживавший в последнее время при «Агентстве» в Систове, получил от своих высоких принципалов некоторое «деликатное поручение» по поводу довольно крупных неисправностей «Товарищества», которые нужно было лично разъяснить в штабе армии. Поэтому высокие принципалы рассчитывали, что в данном случае, где надо было представить дело в их оправдание и пользу и смягчить неудовольствие штаба, — титулованное имя графа и его дипломатические способности могут наиболее повлиять на благосклонное для них решение. При том же высокие еврейские принципалы были сами по себе слишком большие господа, чтобы кому-нибудь из них стоило лично утруждать себя дальними поездками по неудобным дорогам и подвергаться не всегда приятным объяснениям.
Для подобного рода поручений они и держали у себя «представительных агентов» с громкими титулами и светским положением. Предложение патронов пришлось Каржолю как раз на руку. Он и сам был не прочь немножко «проветриться» от «тыловой» жизни в Зимнице и Систове, проехаться по новой незнакомой стране, воочию увидеть, как идут там военные дела, испытать новые впечатления, — может быть, даже посмотреть, если удастся, на картину какого-нибудь сражения… Как же, в самом деле, быть на театре военных действий, так близко от боевых дел, и ни разу не слышать боевого выстрела! — слушать только все рассказы других, а самому, в смысле очевидца, не иметь никакого понятия! Кончится война, вернутся все в Россию, — и рассказать будет не о чем, кроме бухарешских да зимницких похождении с «куконицами». Нет, это даже неприлично! И граф, снабженный к тому же достаточной суммой на экстренные расходы по поездке, с удовольствием отправился под Плевну в нанятом удобном фаэтоне. В предвидении, что, может быть, придется проехаться в виде partie de plaisir, по бивакам и позициям, он захватил с собой английское седло и даже надел на себя кобуру с револьвером, — неравно нападут башибузуки. Не забыл он также и плетеную корзину с вином и закусками, — потому что не портить же ему свои желудок какой-то, черт ее возьми, болгарской чорбой и паприкой!
Граф поехал не один. К нему пристегнулся некий мистер Пробст, отрекомендовавший себя корреспондентом какой-то второстепенной английской газеты, — ему-де крайне нужно спешить под Плевну, где на сих днях должна произойти «great attraction» всей кампании, а эти проклятые румынские «каруцары» и «суруджии» не везут дешевле как за двести франков; он же, мистер Пробст, не уполномочен своей редакцией тратить такие сумасшедшие деньги, а потому… а потому выходило, что граф из любезности должен довезти его даром.
Граф это понял и, как «а true Russian gentleman», сам предложил ему свои услуги. Благодарный мистер Пробст доставлял ему за это развлечение в дороге, рассказывая специально английские анекдоды.
29-го, под вечер, приехали они в Радынец, но там графу прямо сказали в штабе, что теперь не до него и не до «Товарищества», что начальник штаба под Плевной, правитель походной канцелярии тоже, помощник его тоже, а потому и разговаривать с ним в Радынце некому, да и некогда; а уж если графу так дозарезу нужно их видеть, то пусть отправляется под Плевну, — может быть, там как-нибудь и удастся ему улучить удобную минутку для разговора.
Граф так и сделал. Переночевав у маркитанта в Радынце, он на рассвете 30-го числа выехал с мистером Пробстом под Плевну.
Утро 30-го августа было холодное и сильно туманное. Моросило. Когда Каржоль, в десятом часу утра, дотащился кое как в своем фаэтоне до «Императорского холма», впереди ничего не было видно: все и повсюду застилалось беловато-мглистой пеленой, сквозь которую даже и пушечные выстрелы с ближайших батарей отдавались глухо, а вдали уже и ровно ничего невозможно было расслышать. Каждый звук глох и исчезал в этом густом и плотном тумане. У «Императорского холма» придворные служители спешно разбивали палатку, в которой должно было совершаться молебствие по случаю дня тезоименитства государя. Великий князь главнокомандующий прибыл со свитой около десяти часов утра и, почти одновременно с ним, появился в открытой коляске и князь Карл Румынский. Государь прибыл на холм в половине двенадцатого часа. Приняв поздравления, он спросил диспозицию, составленную на нынешний день, прочел ее и затем направился к палатке, где ожидал уже августейшего именинника протоиерей императорской квартиры в полном облачении. Раздалось стройное пение небольшого походного хора придворных певчих. Русская и румынская свиты столпились вокруг палатки, обнажив свои головы. Тут же стояли и кучки наших русских солдат, кучеров, служителей и группы местных болгар. Во время молебна дождь на некоторое время прекратился и канонада стала гораздо слышнее. Когда раздались слова: «Преклоните колена, Господу помолимся», все тихо склонились к земле, и священник с глубоким чувством произнес взволнованным голосом молитву о ниспослании победы русскому воинству. Эти слова как бы наэлектризовали всех присутствовавших, многие утирали слезы. Видно было, что каждый глубоко чувствовал в сердце своем значение переживаемой минуты, глубоко проникся смыслом возносимой к богу молитвы и дал полную волю своему святому чувству… Ко тот момент, когда дьякон возгласил, а певчие подхватили многолетие государю, исполнен был особой торжественности. В Петербурге в этот момент обыкновенно раздаются праздничные салюты с бастионов Петропавловской крепости, в Москве — со стен кремлевской Тайницкой башни, здесь же, на боевой позиции, ввиду неприятеля, под этим хмурым, ненастным небом, салютовал русскому царю перекатный гром боевых орудий, которому вторило шипение взрывавшихся снарядов. Никогда еще русским государям не доводилось встречать день своего ангела в подобной обстановке, никогда еще не доводилось им и проводить его с утра до ночи на боевом поле.
После молебствия государь пригласил всех присутствовавших к завтраку. Для императорской фамилии и почетнейших лиц русской и румынской армии накрыт был на холме небольшой стол; остальные же поместились кто как мог. На земле были раскинуты скатерти, на скатертях поставлены блюда, тарелки, бутылки, и вокруг них кое-как потеснились все наличные офицеры: кто на коленях, кто на корточках, кто стоя, — и наскоро принялись за холодный завтрак. Тут же, около английского военного агента, полковника Веллеслея, торчали два типичных гороховых англичан в пробковых шишаках с белыми повязками. Говорили, что это какие-то члены парламента, воспользовавшиеся каникулярным временем для экскурсии на театр военных действий.
К ним тотчас же пристроился и мистер Пробст, отрекомендовавшись как соотечественник, представился Веллеслею и, кстати, представил ему и своего спутника — графа Каржоля. Походный гофмаршал, приняв мимоходом всех четверых за знатных иностранцев, очень радушно пригласил и их принять участие в завтраке, — и, таким образом, Каржоль неожиданно для самого себя, очутился у конца одной из разостланных на земле скатертей, среди русских и румынских офицеров. Как общительный человек, он тотчас же перезнакомился со всеми своими ближайшими соседями и vis-a-vis, успел оказать одному-другому несколько маленьких застольных услуг, тому передать бутылку шампанского, этому подвинуть хлеб, и уже чувствовал себя в их среде совсем «на полевом положении», — легко и непринужденно, en camarade, как вдруг, взглянув в сторону, запнулся на полуслове и даже несколько побледнел, не будучи в состоянии сдержать невольно передернувшее его нервное движение. Обеспокоенный взгляд его на некоторое время так и остался устремленным мимо своих собеседников, в направлении к царскому столу, где что-то особенное приковало к себе его внимание. Некоторые невольно тоже повернулись в ту сторону и увидели, как только что прискакавший ординарец, какой-то статный уланский офицер, лихо соскочив с лошади, бросил поводья первому попавшемуся казаку и, подойдя — руку под козырек — к царскому столу, стал что-то докладывать великому князю. Появление его обратило на себя внимание государя. Его подозвали ближе, внимательно выслушали повторенное им донесение, сделали несколько вопросов и затем милостиво отпустили. Походный гофмаршал тотчас же, подойдя к этому офицеру, любезно пригласил его закусить и указал ему как раз на ту скатерть, за которой сидел граф Каржоль с гороховыми англичанами.
Для графа не осталось более никаких сомнений. В приближавшемся улане он ясно узнал теперь Аполлона Пупа. Офицеры потеснились и очистили новоприбывшему местечко за скатертью, как раз напротив Каржоля. Взгляды их встретились и в них одномгновенно мелькнула, как холодная сталь, какая-то злая, враждебная друг другу искорка. Графу, кроме того, показалось, что вместе с этой искоркой, во взгляде его врага сказалось также и какое-то насмешливое удивление, — дескать, ты как попал сюда?! Но оба они сдержались и-не показали, что знают друг друга.
Ближайшие офицеры, наперебой один другому, с живейшим любопытством обратились к улану с расспросами, в чем дело и что нового, какие известия он привез. Тот едва лишь успел отрекомендоваться ординарцем начальника Западного отряда генерала Зотова, как раздался звучный голос поднявшегося великого князя главнокомандующего, который провозгласил тост за здоровье державного именинника, единодушно покрытый восторженным и задушевным кликом.
Едва умолкло это дружное и продолжительное «ура», как поднялся государь император.
— За здоровье наших славных войск, которые в эту минуту дерутся с неприятелем! — громко произнес он. — И да дарует Бог нам победу!
Новое восторженное «ура!» зашумело по всему «Императорскому холму» и было подхвачено стоявшими тут же болгарскими селяками, казаками и солдатами.
Не долго длился этот скромный походный завтрак, по окончании которого все опять отдали все свое внимание бою. Государь потребовал коня и, в сопровождении главнокомандующего, с самым ограниченным числом свиты, по-вчерашнему выехал версты на две вперед, чтобы ближе следить за ходом сражения. Все остальные лица, в ожидании его возвращения, оставались на месте.
Вести, привезенные ординарцем, были не особенно радостны. Диспозиция на 30-е августа предписывала начало штурма в три часа пополудни, а между тем, благодаря увлечению одного не в меру ретивого полковника генерального штаба, вышло то, чего никак не ожидали. Около одиннадцати часов утра полковнику этому с чего-то вдруг показалось в густом тумане, будто турки закопошились в ближайших ложементах. Приняв почему-то это воображаемое копошенье за намерение броситься на наши батареи, он с места же, мгновенно и не предупредив никого из начальства, по собственной своей воле, повел целых два полка в атаку. Остальным же двум полкам дивизии ничего этого не было видно за туманом, и они остались на своих местах. Поднявшиеся батальоны, предводимые все тем же полковником, устремились против Радищевского редута, но тут их встретил такой убийственный перекрестный огонь, что они, не имея за собой никакой поддержки, должны были отступать в беспорядке, потеряв в несколько минут напрасно две трети своего состава и почти всех офицеров. Таким образом, из общего состава сил, предназначенных для общей атаки, далеко еще не урочного часа, целая бригада уже не существовала. Неуместного храброго полковника в тот же день отчислили от его должности, но это, разумеется, не поправило испорченного дела.
Ровно в три часа дня все назначенные для атаки войска перешли в наступление. Движение их на приступ было встречено со стороны турок на всех пунктах таким ужасным огнем, что с первой же минуты он слился в один непрерывный гул и треск, в котором отдельных выстрелов уже невозможно было расслышать.
После четырех часов пополудни дождь перестал на некоторое время и туман мало-помалу начал рассеиваться. Вместе с этим явилась возможность наблюдать поле сражения. И в центре, около Радищевского редута, и на левом фланге, у Скобелева, видны были в перспективах, один за другим, ряды и линии белых оружейных дымов, над которыми там и сям поднимались высокие плотные клубы дыма, выкатывавшегося из орудий, и все это при непрерывном треске пушечных выстрелов, шипении гранат и рокоте неумолкаемой перестрелки.
Шрапнели все чаще и чаще красиво лопались на воздушной высоте, надолго оставляя после себя в небе густое маленькое облачко. Около шести часов вечера вся эта широкая картина озарилась особенным светом восходящего солнца. На западе, там, где грозно дымившиеся и рокотавшие позиции турок скрывали за собой притаившийся город, густые тучи, принявшие сразу свинцовыи, а сверху темно-лиловый оттенок, вдруг в одном месте разорвались и образовали длинную узкую щель, которая вся горела красно-золотистым блеском, а из самой середины ее как-то зловеще глядело своим багровым диском большое солнце, наполовину перерезанное тучей. Вся картина боя, поля, кусты, холмы, отдаленные плоскости и перспективы линий этих боевых дымов на некоторое время окрасились и как бы прониклись, пропитались таким же багрово-золотистым, словно бы кровавым, светящимся колоритом…
На вершине «Императорского холма» сидел государь один и с сосредоточенным вниманием смотрел вдаль, на битву. У подошвы холма стояла группа высших представителей нашей армии и несколько лиц императорской свиты, а немного в стороне — группа иностранных военных агентов; позади же толпились наши и румынские офицеры разных родов оружия, ординарцы» адъютанты, полковые казаки и болгарские поселяне. Все эти группы отчетливо вырисовывались силуэтами своими на фоне озаренного неба, и все устремляли взоры на запад, туда, где кипело горячее сражение…
Каржоль стоял тут же. Он видел, сколько упований и какое нетерпеливое ожидание горело в этих взорах; он чувствовал, сколько сердец, так же, как и его собственное сердце, тревожно билось в чаянии близких результатов дела. И ему сделалось вдруг так больно и стыдно, так обидно и гадко за самого себя, за свое положение «постороннего» здесь человека, за свою презренную роль жидовского агента, в ту самую минуту, когда столько крови и столько дорогих жизней беззаветно приносится в жертву высокого долга сынами того народа, к которому и он считается принадлежащим. Зачем он не с ними, не там, где они надрываются из последних сил, чтобы вырвать у противника победу, и бесповоротно умирают! А он, что он такое? Что привело его сюда? Какие «высокие» интересы? Защита плутов и казнокрадов, отстаивание гнусных гешефтов всех этих жидов, которых он сам презирает… Презирает и, однако, служит им, служит как раб, — нет, хуже, как лакей, за милостивые подачки! Не в тысячу ли раз лучше теперь же, сейчас вот, сию минуту кончить со всей этой гадостью, со всем своим позором и унижением, кончить все разом и навсегда? Стоит лишь броситься туда, в самый кипень боя, и честной смертью искупить всю свою бесполезную, жалкую и дрянно мелочную жизнь… На что она ему? Ведь она и так уже вся изломана, исковеркана… Кому нужна она и для чего?
Граф почувствовал, что атмосфера боя носит в себе нечто великое, нравственно очищающее и возвышающее человека, — и едкие, жгучие слезы навернулись на его глаза. Ведь вот, хоть бы этот Аполлон Пуп, подумалось ему. И вспомнив про Аполлона Пупа, про этого своего «врага» и — кто их знает!
— может быть, даже и любовника его жены, граф, которому и прежде иногда казалось и думалось, что он, по всей вероятности, должен быть ее любовником, вспомнил теперь всю свою, невольно сробевшую перед ним злобу и подавленную ненависть, закопошившуюся, вместе с чувством какого-то стыда, в его душе сегодня утром при встрече за завтраком. И ему стало завидно теперь этому Аполлону Пупу, — завидно не потому, что он, в некотором роде, его счастливый соперник и победитель, — нет, если бы это даже и так, черт с ним и с нею! Пускай их! Но завидно тому, что этот Аполлон, сколь ни скромна и ограниченна его роль, а все же что-нибудь да значит, все же он дело делает, и делает его по совести, честно и доблестно, как порядочный человек, как русский… Ну, а он- то, — он-то что такое, в сравнении даже с этим Аполлоном Пупом?
Две крупные слезы покатились по щекам Каржоля, — и ползучее, слегка щекочущее кожу, ощущение их вывело его чисто рефлективным образом из этого горько самоуглубленного состояния. Он как бы пришел в себя, и ему сделалось вдруг стыдно этих самых слез, — неравно, еще другие заметят… Глупые нервы! Ребячество какое! Граф отвернулся в сторону и поспешно смахнул их рукой.
Как раз в это время на холме опять появился Аполлон Пуп, прискакавший с донесением к находившемуся тут же начальнику Западного отряда. Он весь был забрызган и перепачкан грязью, ремень с револьверной кобурой оттянулся на нем как-то вкось и съехал в сторону, мокрые волосы на висках слиплись от пота, на утомленном, и в то же время возбужденном лице, заметны были следы пороховой копоти, размазанной по щекам потом и пальцами; но все-таки, даже в этом виде, он был гордо и мужественно красив и глядел молодцом настоящим. По всему было видно, что это человек, сейчас лишь вышедший из адски горячей свалки. В эту минуту Каржоль понял и даже самому себе сознался, что такого могут и должны любить женщины, — есть за что! И в нем опять невольно шевельнулось злобное чувство зависти и ненависти к этому офицеру «с невозможной фамилией», как называл он его, бывало, в Украинске.
— Поезжайте сейчас же к генералу Крылову, — громко приказал между тем Аполлону генерал Зотов, — и узнайте непременно, взят ли, наконец, Радищевский редут и что там делается.
— Слушаю, ваше превосходительство, — спокойно проговорил тот, подымая руку к козырьку, и тотчас же ловко повернув на месте своего взмыленного коня, дал ему шпоры, перекрестился уже на ходу и поскакал вниз по склону возвышенности.
С отъездом его, как-то легче на душе стало Каржолю. Ему тяжко было быть в его присутствии и неприятно даже смотреть на него. Теперь он спокойно огляделся вокруг себя — и снова увидел на каждом лице все то же выражение томительного нетерпения и то же тревожное ожидание во взглядах; но надежда и уверенность в счастливом исходе боя стали в них как будто слабеть и колебаться.
Среди свиты заметно стихли разговоры, все сделались как-то молчаливее, сосредоточеннее, и лица принимали все более серьезное и пасмурное, даже угрюмое выражение. Все вокруг стали уже понимать про себя, хотя еще и не высказывались, что ставка нынешнего дня, кажется, проиграна… Только некоторые из иностранных военных агентов оставались безучастно, равнодушно спокойны. «Посмотрим, что-то из этого выйдет;»— как бы невольно говорило выражение физиономий этих господ, не то сдержанно- злорадных, не то прилично-сомневающихся, но во всяком случае, далеко нам не сочувствующих и только старающихся из приличия скрыть истинное свое настроение.
— Как хотелось бы этим господам, чтобы нас и в третий раз поколотили, — заметил близ Каржоля один из почтенных генералов Императорской свиты.
— И именно сегодня, — добавил к этому замечанию другой собеседник.
Каржолю показалось, что они и его принимают тоже за иностранца, тем более, что около него все время вертелся и приставал со своими расспросами на английском языке мистер Пробст, то и дело заносивший свои замечания в записную книжку. Графу стало и досадно, и неловко, и в первый раз в жизни захотелось заявить себя русским, хотя бы перед этими незнакомыми ему генералами, чтобы не думали о нем так. Но увы! К подобному заявлению в данную минуту не представилось решительно никаких удобных поводов, а вмешиваться в их разговор он не счел приличным. Оставалось только отойти подальше от них, с досадливым чувством неловкости и смущения в душе, при сознании, что он и в самом деле, выходит, как будто «чужой» и «посторонний» всем и всему, что тут происходит, и что если бы даже кто-нибудь полюбопытствовал справиться, кто он такой, то те, кто его знают, вероятнее всего отвечали бы: «агент жидовский». Он чувствовал, что эта проклятая кличка должна лежать на нем, как клеймо отвержения, в глазах каждого порядочного человека, — но… что же тут делать, если на его шее затянута мертвая петля!
Между тем, на «Императорском холме» все еще нетерпеливо, почти лихорадочно ожидали известий с пунктов атаки. Но известий — ни радостных, ни печальных — не приходило ни откуда.
К семи часам солнце скрылось, багровое небо померкло и вновь задернулось густыми тучами, и вновь заморосил дождик — холодный, скучный, совсем осенний, и вскоре полная темнота сменила осенние сумерки.
Государь грустный уехал с позиции в Радынец около восьми часов вечера, и уже после его отъезда пришли известия, что вторичный приступ к Радищевскому редуту был отбит, так же как и утром, с громадным для нас уроном; первый приступ к Гривицкому редуту — тоже. Великий князь в ожидании известий об окончательном исходе штурма остался ночевать на месте. На холме был разложен большой костер из соломы, пламя которого, обозначая местонахождение главнокомандующего, должно было служить маяком для адъютантов и ординарцев, ожидаемых с донесениями. Лейб-казаки усердно подкладывали в костер сноп за снопом и в течение всей ночи поддерживали большое пламя, несмотря на дождь.
К одиннадцати часам вечера было привезено, наконец, на бивак главнокомандующего первое точное известие о взятии Гривицкого редута, с которым, после вторичного приступа, было покончено еще в семь часов вечера, и это было первое благоприятное известие, каким можно было за весь день порадовать государя.
Великии князь и Карл Румынский поместились на ночлеге на «Императорском холме» в своих колясках, а свита расположилась где и как возможно: кто у костра, кто под экипажами или в повозках, а кто и просто на мокрой земле, завернувшись в гуттаперчевый плащ или в кавказскую бурку. Каржоль с мистером Пробстом, закутавшись в пледы, тоже расположились в своем фаэтоне, подняв его верх и фартук. Переговорить с кем следовало о деле графу сегодня не удалось, да он и сам понимал, что это было бы не к месту и не ко времени. Надо было дожидаться более удобной минуты, — может быть, завтра, может — послезавтра. Он еще днем успел заказать болгарским селякам, чтобы они привели ему на завтра, за хорошую плату, двух лошадей под седло, для него и для мистера Пробста, с которым вместе он намеревался проехаться по нашим позициям, чтобы посмотреть поближе, как было и как будет дело, — если оно повторится.
Не многим спалось в эту памятную ночь. Осенняя сырость и дождь пронизывали до костей, вокруг ни зги не видно, а тут еще томительная неизвестность об исходе штурма… Для ограждения бивачного места главной квартиры от возможного ночного нападения к «Императорскому холму» был призван один батальон, который и окружил эту местность цепью аванпостов.
Было уже за полночь, когда, наконец, к великому князю привезли известие о положении дел на левом фланге, у Скобелева. Оказалось, что отряд его к шести часам вечера взял, последовательно, один за другим, два турецкие редута, причем Скобелев каждый раз сам водил в атаку свои штурмовые колонны, как на парад, с музыкой и развернутыми знаменами, и первым вскочил верхом на бруствер одного из редутов. Турки несколько раз пытались выбить его из этих укреплении, но «скобелевцы» отбрасывали их каждый раз с большим уроном.
Тотчас же по получении последнего известия великий князь при слабом свете фонаря карандашом написал записку об этом новом, благоприятном для нашего оружия событии и отправил ее к государю.
Всю ночь после этого известия слышна была на левом фланге, а порой и за Гривицей, почти беспрерывная и сильная перестрелка, и всю ночь глубоко-темное, пасмурное небо озарялось молниеподобными вспышками, когда орудия с наших батарей посылали редкие выстрелы по линии турецких укреплений.