Напрасно прождав два дня ответа на свое письмо, Тамара — как ни претило ей это, но нечего делать — решилась отправиться сама в «шписовские нумера», чтобы отыскать там Каржоля или узнать, по крайней мере, причину его странного молчания. Да и надо же было наконец объясниться с ним положительным образом, чтобы выяснить себе, во-первых, целый ряд недоумений, невольно вызванных в ней его последним письмом, полученным ею в Сан-Стефано, а затем узнать от него что-либо определенное и насчет их предполагаемого общего будущего. Последняя задача в особенности казалась ей неприятною, неловкою (точно бы она сама навязывается ему!), но Тамара надеялась, что, вероятно, сам граф облегчит ей эту тяжелую задачу, заговорив первый о своих намерениях и шинах. Если свадьба, то когда же именно? Узнать относительно этого что-нибудь ясное и точное было ей необходимо, потому что хотя она и пользуется теперь гостеприимством общины, но оставаться в таком неопределенном положении продолжительное время, жить как бы «на хлебах из милости», не вступая в штат общинных сестер и тем, быть может, отымая место у какой-нибудь другой кандидатки из числа ожидающих, как манны небесной, открытия штатной вакансии, — казалось Тамаре не совсем удобным и справедливым. Она еще в Сан-Стефано заявляла начальнице и некоторым другим сестрам, что пребывание ее в общинном доме будет непродолжительно, лишь на первое время, пока она не устроится иначе. Поэтому, если свадьба не может почему-либо состояться в скорости, то ей надо немедленно же подумать, как именно устроиться в ожидании дальнейшей перемены своей судьбы. Все это, думалось ей, может быть решено только после объяснения с графом, и потому последнее представлялось совершенно необходимым теперь же.
В «шписовских нумерах» прислуга ей сказала как раз то, чему научил Каржоль хозяйку пред своим отъездом. Впрочем, услышав из своей комнаты, что чей-то незнакомый, молодой женский голос спрашивает графа Каржоля, Fraulein Amalia не утерпела, чтобы тотчас же не выскочить в коридор самой и не посмотреть из любопытства, а отчасти и из ревнивого чувства, кто спрашивает и зачем.
Тамаре стало очень досадно, когда она узнала от самой Fraulein Schpiess день и число отъезда графа, — досадно потому, что день этот совпал как раз со днем и даже чуть не с часом отправления к нему ее письма, — точно бы судьба нарочно устраивает им игру в прятки! Она сюда, он отсюда! Что за странная случайность!.. Но ей было утешительно, по крайней мере, узнать, что письмо ее, полученное в «нумерах» будто бы на другой день утром после его отъезда, было немедленно же отправлено к нему в Москву, как и все вообще письма, получаемые на ее имя. Славу Богу, хоть не пропало, и теперь ей можно быть уверенной, что оно дошло по назначению, — стало быть, граф не может не ответить, и ответ его, по всей вероятности, не замедлится: она получит его не сегодня-завтра. На вопрос о времени возвращения графа в Петербург, Fraulein Amalia согласно данной ей инструкции, не ответила ничего определенного: может быть скоро, а может и нет, смотря по тому, как дела позволят, так как он сказывал-де, что уезжает по очень важным и экстренным делам. Что же касается его московского адреса, то Тамаре показалось, что замявшаяся хозяйка как будто затрудняется или даже просто не хочет сообщить его, — зачем-де надо вам адрес?
— Понятно, затем, чтобы писать к нему.
— Aber alle Briefе kann man hier adressiren, — они всэ равно зайчас переслайт nach Moskau, к каспатин грааф.
Такая уклончивость показалась Тамаре странною и даже несколько подозрительною, — точно бы Каржоль от кого-то и зачем-то скрывается. Да не менее странным показался и самый тон, каким говорила с нею эта наштукатуренная и подрисованная особа со взбитою прической, — тон недовольный, подозрительный, двусмысленный какой-то, как будто она считает ее Бог знает за кого, или даже ревнует ее к Каржолю, и это тем более чувствовалось, что во все время разговора в прихожей, Fraulein Schpiess не переставала пытливо оглядывать Тамару довольно неприязненным взглядом. Тем не менее, эта последняя уже с некоторою настойчивостью «попросила» сообщить ей адрес Каржоля. Но та все-таки продолжала уклоняться под тем предлогом, что если граф будет отвечать ей на письмо, то, конечно, сам не преминет сообщить и свой адрес, коль скоро найдет это нужным. Это было совсем уже глупо, как и вообще все объяснение с нею немки, совершенно выходившее из рамок инструкции, преподанной Каржолем: но Fraulein Amalia добросовестно вообразила себе, что она оберегает этим его интересы и спокойствие, так как он, уезжая, в особенности внушал ей, что, быть может, его будет спрашивать какая-то дама, и — почем знать, — уже не от этой ли самой дамы он и уехал так поспешно и такой взволнованный? Может быть, она его преследует и, может, поэтому-то ей вовсе не следует знать его адрес? Между тем, такая странная скрытность квартирной хозяйки, женщины, казалось бы, совершенно посторонней графу, еще более усилила подозрение Тамары, что отъезд его последовал неспроста, что Каржоль действительно находит нужным скрываться. Но от кого — от кредиторов? от евреев? Этого не может быть: по его словам, единственным кредитором его был ее дед, которому уже уплачено все сполна, как сам же он писал ей, а с Украинскими и «Товарищескими» евреями все дела и счеты его тоже кончены, и опять-таки сам же он, в том письме своем, сообщал ей, что теперь он свободен, что ему незачем насиловать себя и скрываться и что поэтому он пишет ей совершенно открыто. Ведь это же его подлинные слова, — так от кого же и зачем ему прятаться? Уж не от нее ли самой? Больше, казалось бы, не от кого, и в особенности здесь, в Петербурге. А может быть, он и вовсе не уезжал отсюда?.. Может, он здесь, — даже и в эту самую минуту здесь, за стеной, за этою вот дверью, и только заранее, на случай ее прихода, велел сказать ей — именно ей, что уехал?.. Может, он почему-то не желает видеться с нею? Но в таком случае, зачем же ему было писать к ней в Сан-Стефано!.. Или эта немка все врет сама от себя? Зачем, с какой стати? Из ревности разве? Она смотрит так, как будто и в самом деле ревнует ее к Каржолю. Это еще что такое?! — И Тамара должна была сознаться самой себе, что изо всей этой путаницы ее собственных предположений, в связи с этим скрываемым адресом и вообще каким-то сторожким по отношению к ней поведением этой разрисованной особы, выходит что-то странное, совсем непонятное.
— Разве это такой секрет, его адрес? — с удивлением спросила она. — Или вам не приказано сообщать его?
— Нээт, эти не зекрэт, и граф не приказил, нишиво не приказил… Aber warum brauchen sie das?.. Bitte, Mamsell, sind sie eine Verwandte des Неrrn Grafen, oder etwas… так только?
Оставив последний, довольно наглый вопрос без ответа, Тамара вынуждена была наконец высказать ей, что если граф точно в Москве, то скрывать его адрес более чем странно и совершенно бесцельно, так как ей достаточно послать запрос о нем открытым письмом в московский Адресный стол, чтобы через день получить его официально; но это будет только лишняя проволочка времени.
Однако умная Fraulein не вразумилась и этим аргументом. Не находя, что ответить, она только оглядела еще раз Тамару неприязненным ревнивым взглядом и, величественно повернувшись к ней спиной, удалилась, не дожидая ее ухода, в свою комнату.
Не добившись никакого толку, Тамара ушла из «шписовских нумеров» расстроенная, раздосадованная и в полном недоумении, что все это значит и что теперь ей делать? Во всем поведении Каржоля относительно ее, казалось ей, было что-то загадочное. И в самом деле, это его молчание, длившееся чуть не год и неожиданно прерванное последним письмом, эти странные оправдания, какими оно наполнено, и теперь вот этот внезапный, совпадающий как раз с ее приездом, отъезд его в Москву по каким-то «делам» (и все-то у него «дела», везде «дела и дела»… Что это за «дела» такие?) это скрыванье своего адреса (Тамаре вспомнилось, что и в последнем письме своем он тоже не сообщал его) и, наконец, эта странная, двусмысленная какая-то ex-красавица с ее ревнивыми, наглыми взглядами и неприличным нахальным тоном, которая нашла уместным быть как-то настороже при объяснении с нею, точно бы это в ее интересах скрывать, где граф находится, — да что ж это такое?! Во всем этом чувствуется какая-то темная и, быть может, не совсем-то хорошая подкладка. Люди с чистыми делами и чистой совестью едва ли так поступают. Уже в письме его чувствовалось ей недоговоренное, как будто он что-то скрывает от нее, и теперь вот опять скрыванье чего-то и от кого-то. Зачем все это? И что такое, наконец, этот граф Каржоль, в самом деле? Каков его нравственный облик?
Тамара даже сама смутилась от этого своего вопроса, еще впервые поставленного ею пред собою так жестко, с такою беспощадною наготой и прямолинейностью. Правда, явился он у нее в минуту большого огорчения своею неудачей и под влиянием гневной досады на графа и на всю неприятную, подлую сцену, какой она только что подверглась «в нумерах», но тем не менее, уже явился — вот что важно в перипетиях ее чувства и отношений к Каржолю, — граф сам довел ее до этого. — По крайней мере, за самую возможность подобного вопроса она не себя, а его упрекнула.
И вспомнился ей тут Владимир Атурин в минуту последнего их свидания в сан-стефанском госпитале, когда она сообщила ему о своем отъезде в Петербург для предстоящей вскоре свадьбы; вспомнились его слова: «Да знаете ли вы, наконец, человека-то этого? хорошо ли знаете его?»— слова, горячо и невольно вырвавшиеся у него из сердца. Но увы! — она сама остановила его тогда, сказав, что если раз уже решилась на такой шаг, то ничего больше знать ей не следует. Этими своими словами она отрезала себе отступление. А ведь Атурин, по всей вероятности, знал что-нибудь про графа такое, что могло бы еще вовремя остановить ее. И она захотела этого, она предпочла отвергнуть собственное счастье с дорогим любимым человеком, чтобы «платить старый долг» и, во имя этого долга и данного слова, изломать себя всю до корня и идти до конца на неизвестное. На кого же пенять теперь, как не на самое себя! — И вот, это «неизвестное» уже начинает развертываться перед нею, и она стоит пред ним, точно бы на каком-то распутьи, в темную ночь, не зная, куда идти, на что решаться и что будет далее.
По возвращении ее в общинный дом, щвейцар подал ей телеграмму, полученную в ее отсутствие. — Неужели от Каржоля? — подумалось ей с несколько тревожным чувством в душе, как словно бы она уже не ожидала от него для себя ничего хорошего. Вскрыв ее тут же на нижней площадке лестницы, Тамара прежде всего взглянула на подпись, — там стояло «Каржоль».
«Рад несказанно приезду», писал он. — «Какая досада, что лишен возможности сейчас же возвратиться в Петербург. Крайне важные, нетерпящие дела призывают немедленно в Кохма-Богословск, потом во Владимир, Нижний, может быть, Пермь. От этого все зависит. Умоляю не беспокоиться, ждать терпеливо и верить по-прежнему. Как только кончу, прилечу тотчас. До свидания, дорогая».
Известие это несколько успокоило Тамару. — Стало быть, граф действительно в Москве, и ей не солгали в «нумерах», утверждая то же самое. Это обстоятельство дало ей справедливый повод тут же упрекнуть себя за свою чересчур уже подозрительную, мрачно настроенную мнительность. Из телеграммы видно, что он вовсе и не думает скрываться, как вообразилось ей вдруг с чего-то! — напротив, поспешил откликнуться тотчас же, и так тепло, так обрадованно. Что ж, может быть, и в самом деле, выдалась такая случайность, что ему пришлось уехать как раз накануне, тем более, что не мог же он святым духом знать о ее приезде! Судя по сан-стефанскому письму, он ведь рассчитывал на ее возвращение не раньше осени, вместе с другими сестрами. А дела, — что ж, быть может, и взаправду дела эти так важны, что их невозможно бросить. Быть может, от них зависит все его будущее благосостояние. Во всяком случае, она слишком поддалась впечатлениям своей досады и слишком поспешила осудить его — может быть, даже не заслуженно. А отчего? Не оттого ли, что уже не любит его больше по-прежнему и не прочь бы отделаться от него? Это гадко. В этом ей стыдно сознаться самой себе, но это так. И теперь, если заглянуть поглубже в ее душу, — не рада ли она для этого придираться ко всякому подходящему случаю?
Не готова ли всякую свою досаду и неудачу, как и сегодня вот, вымещать на Каржоле и выискивать в нем, ради своего собственного оправдания, всякие слабости, недостатки, пороки, упрекать и винить во всем его, и только его, тогда как, в сущности, не сама ли она больше всех виновата: Нехорошая-то, выходит, она сама, потому что в глубине души ей хочется, вместо Каржоля, видеть своим мужем Атурина. Темная-то подкладка, вот она где! — не в нем, а в ней самой, в ее собственном, охладевшем к нему сердце. А он, может быть, все еще любит ее и верит в нее по-прежнему, и бьется, как рыба об лед, с этими своими «делами» из-за того только, чтобы устроить их же обоюдную будущую судьбу, чтобы для нее же, для «своей Тамары», доставить больше удобств и спокойствия в обеспеченной жизни. А она? Всю дорогу от Сан-Стефано до Петербурга, вспомнила ли она хоть раз о нем без затаенной горечи и желчи, без смутного страха за предстоящее свидание с ним и за надвигающуюся все ближе и ближе развязку, в виде неизбежной свадьбы, которую она была бы рада отдалить как можно больше? Нет, с самой минуты разлуки и до сегодня она думала и скучала только об Атурине, только его образ царил в ее воспоминаниях, — и это готовясь быть женою другого!.. И после этого она смеет еще себя оправдывать! Нет, она не права, глубоко не права пред Каржолем, и потому обязана искупить свою вину, если бы и потребовалось для этого принести себя в жертву. Что же делать, когда обстоятельства, по-видимому, слагаются так, что судьба ее — хочешь, не хочешь — должна быть связана с этим человеком!.. Надо примириться, — этого требует долг и честь ее и, наконец, по отношению к Каржолю — просто человеческое чувство справедливости.
Так думала теперь Тамара после телеграммы и рассчитывала, что эта телеграмма, вероятно, не будет последнею, что вслед за нею, конечно, придет подробное письмо, которое граф не преминет написать ей при первой возможности, и, наконец, что отсутствие его не должно быть продолжительным, особенно, когда он уже знает, что она в Петербурге. Поэтому Тамара положила себе последовать совету и просьбе самого же Каржоля и ждать спокойно его возвращения, тем более, что пристанище обеспечено ей пока в доме общины.
Но вот прошло уже около двух месяцев. Сентябрь стоял на исходе, а между тем, о Каржоле, после его телеграммы, — ни слуху, ни духу! Опять словно в воду канул. Чем дальше шло время, тем сильнее становилось скрытое беспокойство Тамары пред неизвестностью о своем будущем. Маленькая искорка чего-то, вроде веры в Каржоля, вспыхнувшая было в ее душе после его отклика из Москвы, опять понемногу угасла в ней под наплывом сомнений, недоверия и даже злобы на этого человека, так бесцеремонно играющего ее судьбою. Да черт с ним, наконец! Что она за дура такая, чтобы вечно убаюкиваться его сладкими словами и обещаниями и покорно ждать редких проявлений его внимания, когда-то еще будет ему угодно оказать ей такую благосклонность!.. Да, права была сестра Степанида, когда советовала «плюнуть» на него и не думать больше об этом браке, в котором, как видно, ничего путного не будет… Вот и опять пропал, опять упорно молчит, не пишет… Уже не опять ли какие-нибудь зимницкие интенданты да Мариуцы причиной тому? — Ведь недаром же писали тогда в газетах. — А она жди, как покорная овечка, пока соблаговолят о ней вспомнить! Нет, кончено! Пора взяться за ум, пора самой самостоятельно подумать и позаботиться о своей судьбе. Изо всей этой канители, очевидно, ничего не выйдет. И позаботиться надо теперь же, не теряя ни одного дня, потому что в общине получено уже официальное извещение, что сестры, командированные на Балканский полуостров, должны прибыть сюда в непродолжительном времени, и в доме все уже приготовляется к их приезду и встрече. Тамаре, стало быть, придется уходить. Оставаться в общине, памятуя интриги «партии» и придирки старшей сестры, ей не хотелось: в этом отношении довольно с нее и сан-стефанийких испытаний! Да и самолюбие не позволяло оставаться. — Как! они опять увидят ее здесь и не замужем, после того, как она, пред отъездом своим, объявила всем, что не останется в сестрах, и разблаговестила об ожидающей ее свадьбе? — Нет, это невозможно. Подумать только, сколько предстоит ей встретить язвительных взглядов, улыбочек, удивлений и притворных сожалений, сколько новых сплетен и пересудов!.. Нет, этого она переносить не намерена и постарается уйти ранее их приезда.
Но как и куда уйти? — вот вопрос. К кому обратиться за советом и содействием.
Прежде всего ей вспомнилась высокая восприемница ее от купели. К ней разве? — Чего же ближе, казалось бы, и тем более, что она так добра и встретит свою крестницу, конечно, благосклонным образом. Но тут взяло Тамару некоторое раздумье. Великая княгиня и без того уже сделала для нее все, что было в ее возможности: помогла ей средствами, одела, обула ее, устроила ей обеспеченную жизнь в общине. С чем же придет Тамара к ней теперь, с какой просьбой, и что скажет на самый естественный вопрос: почему вы не хотите оставаться в общине? Разве там так нехорошо? — Ну, и что ж отвечать на это? — Да, нехорошо, мол, потому что там завелись партии, дрязги, сплетни, интриги, отравляющие все существование, то есть, другими словами, нажаловаться ей на общину, на старшую сестру, на добрую старушку-начальницу. Да разве это благовидно! И разве ее высокая покровительница не вправе будет посмотреть на нее самое как на первую интриганку и каверзницу, которая поторопилась забежать к ней ранее приезда прочих? А если скрыть настоящую причину своего нежелания оставаться в общине, то чем же тогда объяснить его? Неспособностью к делу? — Об этом и заикнуться странно было бы после такого опыта в течение целой войны. Желанием перемены места и деятельности, желанием большей свободы и самостоятельности? — Но ведь тогда великая княгиня, конечно, взглянет на это как на вздорный каприз, не более, и будет совершенно права со своей точки зрения, потому что если живут в подобном положении другие сестры — и сколько еще! — живут и не жалуются на свою участь, а делают добросовестно свое скромное дело, то чего же ей-то еще нужно!? Что она за феникс такой?! — Живи, как другие, благо тебя устроили, дали приют и кусок хлеба, и возможность честно работать, — чего ж еще больше?.. И в самом деле, с какой стати и с какого права пойдет она обременять свою высокую восприемницу лишними заботами о себе, когда у той и без нее довольно дела? Не слишком ли это будет притязательно и даже дерзко с ее стороны? — Нет, и так и сяк, это дело не подходящее. Надо искать другого пути. К кому же? К отцу Александру, который крестил и наставлял ее в вере? — О, да, с его стороны она несомненно встретит полное к себе сочувствие, он сумеет раскрыть-всю ее душу, вызвать ее на полную откровенность, и у него наверное найдется для нее живое, теплое слово утешения и христианской любви; все это так; но он — что же может он сделать для нее, кроме как только посоветовать смирить себя и оставаться в общине! А в общине она уже ни за что не останется, — нет, самолюбие и гордость ее в этом случае сильнее. И если бы даже отцу Александру и удалось уговорить ее, то это будет лишь на время: жизнь возьмет-таки рано или поздно свое! И что же тогда? — Интриги и мелкие дрязги пойдут своим чередом, а самолюбие и гордость ее возопиют снова и, кроме новых пут и новых нравственных мучений для нее впоследствии, из этого ничего не выйдет. Нет, оставаться в общине нельзя, это уже решено, — и надо, стало быть, искать исхода самостоятельно. У нее остается еще около сорока рублей из выданного ей в Сан-Стефано пособия; с этими деньгами можно, пожалуй, перебраться, хоть на первое время, на частную квартиру, нанять себе за дешевую цену маленькую комнатку со столом в каком-нибудь скромном семействе, на Выборгской или на Петербургской, и публиковаться в газетах. Ведь у нее есть диплом об окончании курса в гимназии первою ученицей, с золотою медалью, — неужели с таким веским дипломом не найдется для нее где-нибудь места домашней учительницы, гувернантки? Она может, наконец, быть приходящею и давать уроки в разных домах, по часам, или заняться перепиской, корректурой, переводами, — ведь она так хорошо знает языки, — стоит только обратиться в редакции, в типографии, в конторы, в банки, в комиссионерства, — не там, так тут наверное найдется что-нибудь подходящее.
Почти в таком же положении, как Тамара, временно пребывала с нею в общинном доме и другая доброволица, Любушка Кучаева, поступившая в «Красный Крест» на время войны и работавшая вместе с Тамарой в сан-стефанском госпитале. Она возвратилась в Петербург тоже «на поправку», вследствие перенесенной болезни, но приехала несколько позднее Тамары и была помещена пока, до приискании себе места, в одной с нею комнате.
Кучаева не принадлежала к «партии», и потому отношения между обеими сожительницами были добрые, товарищеские. Общность нынешнего своего неопределенною положения поневоле сделала их откровенными между собою и заставила сочувствовать друг дружке и делиться предположениями и планами насчет устройства собственной жизни. Скромные планы эти не выходили из тесного круга забот о том, как бы и ще бы получить подходящее место, которое давало бы маленький кусочек хлеба. Кучаева была вообще гораздо практичнее Тамары, в некотором роде «кулак-девка», несравненно больше ее потерлась в жизни, вкусив от древа познания добра и зла и, как прирожденная петербуржанка из сословия разночинцев, хорошо знала условия здешней жизни и общее положение «мыслящего пролетариата». Кроме того, она сумела сохранить еще от времен своих «медицинских курсов» кое-какие отношения и связи в круге профессоров и дам-патронесс из разряда свободомыслящих.
В конце сентября, вернувшись однажды вечером из «города» и едва успев войти в комнату, Любушка радостно объявила Тамаре
— Ну, милочка, поздравьте меня — местом раздобылась!
— Да? — приятно удивилась та. — Поздравляю!.. Где же и какое место?
— В Бабьегонском земстве; еду фельдшерицей в уезд… Триста в год жалованья и казенное помещение при больнице. Отлично!
— Ну, слава Богу! Душевно рада за вас! — горячо пожала ей руку Тамара.
— Мерсишки!.. Если хотите, я и вам могу устроить? — весело предложила Любушка.
— Да что вы говорите?! — с недоверчивым, но радостным удивлением отозвалась Тамара.
— Ей-Богу!.. Да что же? Ведь, главное, себе-то самой уже обработала, а теперь и для других, значит, можно. Отчего не помочь хорошей товарке!.. Желаете?
— Еще бы!.. Но ведь вот беда только, — я не держала экзамен на фельдшерицу, а без диплома не возьмут, пожалуй?
— Да я и не приглашаю вас непременно в фельдшерицы, — им нужны и сельские учительницы, а это вы ведь можете.
— Это-то могу; но расскажите, голубушка, толком: как и в чем дело?
И Любушка «толком» рассказала ей, что еще в те годы, как училась на медицинских курсах, ее облюбовала и стала принимать в ней особенное участие некая дама-филантропка, Агрипина (по просту Аграфена) Петровна Миропольцева, которая в то время почему-то особенно специализировала себя по части курсов и курсисток. У этой Агрипины очень большой и крайне разнообразный круг знакомства, который она при случае, и эксплуатирует в пользу «учащейся и нуждающейся молодежи». Любушка, по старой памяти, объявилась к ней еще в один из первых же дней по прибытии своем в Петербург, — прямо с заявлением, что очень-де нуждается в месте, и та обещала ей раздобыть что-нибудь подходящее. А теперь вот приехали в Петербург Бабьегонский предводитель и председатель земской уездной управы, тоже знакомые Агрипины, и Агрипина сейчас же воспользовалась ими, чтоб устроить Любушку, — ну, и устроила. А Любушка, видя, что дело ее уже слажено, закинула Агрипине доброе словцо и за свою приятельницу Тамару, — нельзя ли, мол, заодно уже и для нее что-нибудь у этих господ наладить? — Агрипина порасспросила у нее, кто и что такое Тамара, при чем Любушка, конечно, дала о ней наилучший отзыв, — и та обещала похлопотать, но выразила желание наперед лично познакомиться с Тамарой. — Так вот если желаете, — предложила в заключение Любушка, — отправимтесь вместе хоть завтра же, я вас представлю.
Выслушав все это, обрадованная Тамара не знала, как благодарить свою сожительницу и, конечно, ухватилась за ее предложение. Если бы только это удалось, то лучшего исхода, казалось ей, желать пока невозможно.
На другой же день, к трем часам пополудни, обе они поехали к г-же Миропольцевой.