— Ты знаешь, — сказал барон Алтуфьеву, как только они сели в экипаж, чтобы ехать домой, — я не могу оставить это так… Я должен его вызвать…
Григорий Алексеевич, прислушиваясь к дождю, стучавшему по поднятому верху коляски, промычал в ответ что-то неопределенное; он был занят своими мыслями.
— Мне кажется, — снова заговорил барон, — что его наглость перешла всякие границы. С тобою мы товарищи, но я не могу позволить какому-нибудь Веретенникову… Мы должны драться.
— Я очень рад, — сказал Алтуфьев, — вообще отлично…
— То есть… позволь! Ты рад, что мне предстоит дуэль, и находишь это отличным?
— Нет, я не про то; ты знаешь, я сейчас сделал предложение, и она согласна.
Барон смолк и произнес недовольным голосом:
— Поздравляю!
Когда явилась Софья Семеновна с мокрым зонтиком, объявила о пропаже часов и все столпились вокруг нее расспрашивая, Алтуфьев взглянул на Надю и увидел, что ни выходка Веретенникова, ни известие о часах нисколько не затронули ее. Она смотрела на него, Алтуфьева. Он чувствовал, что он мил ей так же, как была она мила ему, и что это заполняло все их помыслы. Пусть пропадают часы, идет дождь и ссорится Веретенников с бароном, если это нужно, — ничто не может нарушить их радостное счастье, далекое от всяких ссор и неприятностей.
И как бы невольно, словно вперед зная, что им делать, они, пока остальные обступили взволнованную Софью Семеновну, очутились в темной гостиной близко друг к другу.
Дальше, как все вышло, Алтуфьев не помнил последовательно. Кажется, Надя сказала ему что-то ласковое, хорошее, не отдельными определенными словами, но выражением своего сдержанного тихого шепота. Он ответил ей, она придвинулась к нему ближе. Голова у него закружилась, он притянул ее к себе. Они поцеловались. Жгучее, напряженное ощущение поцелуя до сих пор не сошло с губ Григория Алексеевича. Потом они, почти без слов понимая друг друга, договорились и условились, что сегодня она скажет обо всем Софье Семеновне, а он завтра приедет, чтобы просить ее руки.
— Все-таки, — снова прерывая молчание, заговорил барон, — я прошу тебя быть моим секундантом.
— Отлично — секундантом! — как эхо повторил Алтуфьев.
— Вместе с тобой я попрошу Рыбачевского. Мы завтра поедем в Спасское для этого.
— Я завтра хотел попросить у тебя коляску, чтобы ехать во Власьево, — ответил на это Григорий Алексеевич.
— Утром мы сначала должны отправиться в Спасское, чтобы переговорить с Рыбачевским.
— О чем?
— Да об условиях дуэли.
— Он тоже хочет драться с кем-нибудь?
— Да нет же, я желаю драться с Веретенниковым, а его пригласить в секунданты — тебя и его — понимаешь? — резко воскликнул барон.
— Да, правда, ты с Веретенниковым… Слушай, Нагельберг, — произнес Алтуфьев, протягивая в темноте коляски руку к барону и дотрагиваясь до него, — ты в самом деле хочешь драться?
Он только теперь сообразил хорошенько, в чем было дело, и понял, что оно могло выйти не шуточным.
— Не надо этого!
— Как не надо? Ты с ума сошел?
— Да так! Зачем эти споры? Разве нельзя жить хорошо, когда, право, жизнь так хорошо устроена? Впрочем, делай, как знаешь!
— Конечно, я сделаю, как знаю, — сердито подтвердил барон.
— Только, как хочешь, мне завтра надо быть во Власьеве, — я туда хоть пешком пойду.
— Поспеешь съездить и во Власьево.
— Тогда отлично!
— С тобой толком не поговоришь сегодня! — проворчал барон, уткнулся в угол и больше вплоть до дома не проронил ни слова.
На другой день утром, когда рано было ехать еще во Власьево, Алтуфьев с Нагельбергом явились в Спасское.
Их приняли в диванной — квадратной комнате с угловой, обитой зеленым штофом, широкой софою и со столом перед нею, на котором стояла большая небесная сфера из бронзы. По стенам комнаты, окрашенным в бледно-зеленый цвет, на гипсовых консольках стояли маленькие копии с известнейших классических статуй. На потолке, с нарисованной на нем гирляндой из роз, была сделана посредине роза ветров, и по ней двигалась сообщавшаяся с флюгером стрелка.
Граф с Рыбачевским сидели на софе и толковали, занятые бронзовой сферой.
Горский встретил гостей очень радушно, усадил их и сейчас же начал общий разговор, отодвинув в сторону софу.
После того, что Алтуфьев узнал от Власьева о Рыбачевском, тот стал вконец неприятен ему. По отношению к графу он тоже чувствовал неловкость, не зная, как передать отказ Софьи Семеновны. Однако, несмотря на это, он не испытал смущения, так как все еще находился в приподнятом настроении — в течение ночи оно не сошло с него.
— Вот молодость! — кивнул граф Рыбачевскому, словно вчуже любуясь, видимо, понравившимся ему Алтуфьевым, — право, хорошая вещь — молодость! — добавил он, и его черные глаза задумчиво остановились на минуту.
— Он находится сегодня в особом положении, — сказал барон, взглядывая в свою очередь на Алтуфьева и спрашивая этим взглядом, можно говорить ему или нет?
«Ну, что ж, говори!» — как будто ответила счастливая улыбка Алтуфьева.
— Он вчера сделал предложение и получил согласие, — продолжал Нагельберг.
Рыбачевский учтиво, но сухо поздравил, сказав, что, очевидно, выбор молодого человека пал на Надежду Константиновну, что было уже заметно по его поведению на балу после живых картин. Это покоробило Алтуфьева. Граф ничего не сказал, только скрестил руки на груди и опустил голову. Нагельберг спохватился и понял, что его болтливость не совсем к месту, но он был немного взволнован своим делом дуэли и потому счел извинительным сделанный промах.
— Я ведь к вам, собственно, по делу, — обратился он к Рыбачевскому, — у меня есть просьба к вам об одной услуге, в которой вы мне, вероятно, не откажете. Я желал бы поговорить с вами…
— И прекрасно, — произнес вдруг граф, поднимая голову. — А я в это время побеседую с вашим приятелем. Мне тоже нужно переговорить с ним… Пройдемте ко мне в кабинет, — предложил он Алтуфьеву, вставая.
— Ах, как тут хорошо! — невольно вырвалось у Григория Алексеевича, когда он вслед за Горским вступил в его кабинет.
Большая длинная комната с готическими сводами была освещена рядом стрельчатых окон, сквозь составные штучные стекла которых падали наискось лучи солнца. У противоположной входу стены высился огромный очаг с каменным фигурным верхом, гербом и хитрыми украшениями. На очаге стояли жаровни, реторты, таганы и котлы. Огромный стол был покрыт свитками пергамента; на нем виднелись песочные часы. Готические высокие кресла были обтянуты кожей.
На полках и в шкафах по стенам лежали книги в толстых переплетах и стояли сосуды и склянки. Между шкафов и полок висели таблицы с цифровыми квадратами. На одной из них был сделан чертеж человеческой фигуры, испещренной непонятными странными знаками, на другой можно было разобрать пентаграмму, покрытую такими же знаками.
На дубовом аналое на резной тяжелой ножке лежала развернутая книга, примкнутая к нему цепью на замке. С середины потолка от розетки, к которой сходились своды, спускался железный семисвечник с толстыми восковыми свечами.
И все это, несмотря на то, что дышало причудливой, таинственной стариной, было полно жизнью и свежестью, не казалось подернутой пылью развалиной минувшего. Красный мягкий ковер застилал часть комнаты. Было много света и воздуха. Пахло не старыми книгами, не кожей, а каким-то особенным, бодрящим, освежающим куревом. Реторты, сосуды и склянки, видимо, не стояли без дела, не были покрыты слоем паутины, а блестели, и в них играли наполнявшие их разноцветные жидкости.
Кабинет был похож на своего хозяина — казался так же свеж и чист, как седины графа, и так же живуч и молод, хотя все в нем говорило о старости, но точно старость эта была не подвластна влиянию времени.
— Я хочу поговорить с вами, — сказал граф Алтуфьеву, придвигая ему кресло и садясь сам у стола.
Григорий Алексеевич, уверенный, что Горский станет сейчас расспрашивать о том, какой ответ дала Софья Семеновна, постарался обдумать наиболее мягкое выражение отказа, но то, что сказал ему граф, было совершенно неожиданно и вовсе не относилось к вчерашней его просьбе.