Стояла средина августа, чувствовалось приближение осени. Она еще не вступила в права свои, не обожгла докрасна своим холодным дыханием зеленой листвы, не потянула холодом в воздухе, но солнце в полдень становилось ниже, чаще на небо набегали тучи, поспели яблоки в саду, в лесу сошла земляника и запахло грибами.
Изредка по дороге ветер подхватывал и нес маленький бледно-желтый листок, поля были убраны, и вместо волновавшегося золотистыми отблесками хлеба щетинилась черная пажить, точно шире вытянувшаяся, чтобы отдохнуть после летней страды.
Софья Семеновна сидела у себя у окна, тасуя карты, и слушала обычный утренний доклад Секлетеи. Та с неизменно сложенными руками, откинув голову набок, стояла перед нею, словно прислушиваясь к отдаленной неведомой сладостной музыке.
— Ты слышала, что покойный граф Горский оставил все свое наследство Надежде Константиновне? — спросила Софья Семеновна.
— Слышала, — ответила Секлетея.
— Слушай, мать моя, ты ничего не болтала?
— А кому мне болтать, матушка?
— То-то кому!.. А впрочем, как сделалось, так и сделалось. Я тебя только из любопытства спрашиваю.
— Никому я ничего не говорила, как дала зарок тогда вам, так и молчала.
— Ну, а как же по-твоему, Надежда Константиновна догадывается или нет?
— Я так примечаю, что будто они посерьезнее стали… может, какие догадки и имеют с женихом.
— И мне в последнее время она странной кажется: ласковее еще, почтительнее и нежнее ко мне, а все как-то иначе… Точно все спросить хочет и не решается.
— Вы бы сами сказали.
— Не моя тут воля, Секлетея. Мне путаться не следует.
Секлетея степенно положила крестное знамение и проговорила:
— Конечно, как думаете лучше.
— Я думаю, если нужно, так Наденька и помимо меня узнает, нам же вступаться грех. Так вот я и хотела сказать тебе, что вступаться нам считаю грехом и ты молчи по-прежнему.
— Слушаю-с!
— Господин Алтуфьев приехал?
— Приехали. Сейчас, наверно, к вам придут.
Обыкновенно Алтуфьев приезжал с утра во Власьево. Надя встречала его, и они вместе шли во флигель к Софье Семеновне. На этот раз последняя увидела, что Григорий Алексеевич идет к ней один.
— Вот они! — показала Секлетея.
— Вижу. Ступай!
Алтуфьев вошел с книгой в руках.
— А Надя? — спросила Софья Семеновна.
— Я сказал, что один пойду к вам. Мне надо спросить у вас, Софья Семеновна…
Власьева закрыла глаза и кивнула головой, что готова, дескать, отвечать.
— Вчера мы с Надей ездили в Спасское, — заговорил Григорий Алексеевич.
— Знаю.
— И вчера ни она, ни я не решились беспокоить вас.
— Ну?
— Вчера в Спасском мы обходили старый дом и зашли в спальню, где умер покойный граф. Там все было, как в день его смерти, и лампадка теплилась у образа, а против кровати, на стуле, стоял портрет графини. Мы вошли, остановились. Вдруг старик-лакей спрашивает Надю: "А портрет графини, вашей матушки, прикажите здесь оставить или к вам во Власьево отвезти?"
— Он спросил это?
— Да.
— Ну, а Надя?
— Она посмотрела на меня и заплакала.
— А старика-лакея вы не спросили, кто велел ему сказать это?
— Старый человек, который приезжал перед смертью графа.
— Какой старый человек?
— Овинский.
— А сам Овинский где теперь?
— Не знаю. Он уехал в день смерти графа. Потом я посылал разыскивать его в Москву.
— Зачем?
— Он увез свои часы, и вместе с ними исчез кусок пергамента, который граф держал в руках мертвый. Овинский, вероятно, увез его.
— И не нашли его?
— Нет. Старого часовщика, с тех пор как он уехал в Спасское, никто не видел в Москве.
— Так Овинский, уезжая, велел лакею спросить Надю о портрете?
— Да.
— Ее, значит, воля. Хорошо, призовите Надю! — и Софья Семеновна протянула руку к книге, которую принес Алтуфьев.
— Это — книга о розенкрейцерах, помните, вы мне дали ее, — сказал Алтуфьев. — Вот что: если можно, подарите ее мне.
Софья Семеновна кивнула в знак согласия.
— Так идите за Надей и возвращайтесь с нею.