Мой любимый Маяковский писал когда-то:
Годы — чайки,
Вылетят в ряд —
И в воду —
брюшко рыбешкой пичкать.
Скрылись чайки.
В сущности говоря,
где птички?
Литературоведы, может быть, считают, что эти строки свидетельствуют о грустных мотивах в творчестве поэта, что ему было жалко потерянного времени, что если бы он не играл на бильярде, не ходил в гости и не увлекался тогда только зарождавшимся киноискусством, то сумел бы написать еще больше хороших и полезных стихотворений.
Но и ученые, изучающие птиц, — я забыла, как они научно называются, — возможно, сделают для себя полезные выводы из этих строк. Они определенно показывают, что во времена Маяковского чайки питались рыбой.
В наши дни это не так. Мы с мамой и Валей поехали на дизель-электроходе по морю. Это только такое внушительное название. В самом деле, дизель-электроход совсем не корабль, а пассажирский катер с сидячими местами, и далеко в море он не заплывает.
Как только мощные репродукторы дизель-электрохода начали передавать оптимистические французские песенки в исполнении Эдит Пиаф, со всех сторон на вибрирующий ее голос слетелись чайки.
Дизель-электроход тронулся, под него покатились стекловидные волны, превращаясь за кормой в белопенную дорогу, а пассажиры принялись бросать в воздух куски хлеба. Чайки очень ловко подхватывали эти куски, очевидно, они были всерьез озабочены тем, чтобы и крошки не досталось рыбам.
В общем, весь хлеб, который не съедали за завтраком и обедом в пансионатах и санаториях Сочи, швыряли чайкам, возможно, уже и забывшим вкус рыбешки, которой они прежде, по свидетельству Маяковского, пичкали брюшки.
Конечно, наблюдать за чайками интересно, летают они очень здорово, но все равно я сочинила про этих чаек обидные стихи:
Вьются над волнами жадные стайки:
Хочешь быть сыт — громко плачь и проси.
Хлеб — пропитание. Ах, эти чайки
С их убирающимися шасси.
Я прочла это стихотворение маме и Вале. Валя сказала, что, на ее взгляд, это удачная эпиграмма, жаль только, что с нею нельзя ознакомить чаек.
Весь экипаж дизель-электрохода состоял всего из трех человек, капитана в белой морской форме с фуражкой, украшенной золотым шитьем, босоногого матроса в закатанных до колен спортивных штанах и буфетчицы в синем с белым горошком ситцевом платье. Пиаф выключили, буфетчица по радио объявила, что имеется свежее пиво, и любители морских прогулок, теснясь, отправились в буфет.
Я спросила у матроса, почему их корабль называется дизель-электроход. Он ответил, что двигатель у них — дизель, двигатель этот крутит генератор, генератор вырабатывает ток, ток крутит электромотор, а электромотор — гребной винт. Но когда я попробовала выяснить, почему нельзя прямо дизелем вращать винт, зачем столько промежуточных звеньев, матрос вежливо осведомился, не называют ли меня «почемучкой», и посоветовал обратиться к машинисту. Оказывается, в недрах этого корабля был еще скрытый от глаз пассажиров машинист.
Я подумала, что надо было попросить маму, чтобы пойти на другой пароход. Там в порту стоял черный однотрубный, невозможно старый буксир. Если пираты когда-нибудь плавали на пароходе, то, наверное, именно на таком.
На днях я заплыла в море одна. Поднялись волны, меня понесло, я очень испугалась. С трудом добралась до берега, до мостков нашего пансионата «Волна». И начала придумывать стихи, которые закончила только сейчас.
Сегодня волны бьют о камни пляжа,
И на мысу маяк ревет,
Я отплыву от берега подальше
И поиграю в старый пароход.
Капитан безбожно матерится.
Дребезжат машины — им конец.
И четыре черных машиниста,
Как четыре тени на стене.
Что-то чинят, что-то поправляют,
Но ничем помочь уже нельзя,
И волна, соленая, морская
Заливает серые глаза.
Ох, разбушевалось сине море,
Хоть к утру бы стих проклятый шторм.
Молча, без речей и церемоний
Люди распрощались с кораблем.
Сели в шлюпки. Капитан по долгу
Делает последним этот шаг.
Я плыву назад. И долго
Отдыхаю на мостках.
И все-таки нет ничего лучше моря. На мой взгляд, ни горы, ни леса не дают такого ощущения, что ты, человек, тоже являешься лишь частью вечной природы. Море — стихия, из которой вышел человек, но оно осталось в человеке. И слезы и кровь имеют вкус моря.
И еще я вспоминала о том, как в день отъезда Валентина Павловича из Сочи мы с Валей встретили его на набережной. Валя предложила Валентину Павловичу пойти вместе с нами к ее знакомому сапожнику. Она отвыкла от своих красивых черных замшевых туфель на очень высоких каблуках и сломала каблук. Нужно было его починить.
Валентин Павлович шагал рядом с нами, молчаливый, напряженный, и все хотел о чем-то заговорить, но не решался. И мне казалось, что я знаю, о чем.
Я стала лихорадочно обдумывать, куда бы мне уйти одной, без них, хоть ненадолго, и сказала, что мне на минутку нужно в галантерейный магазин, что мама просила купить для нее заколки для волос. Что я сейчас же вернусь.
Но Валентин Павлович почему-то захотел пойти вместе со мной и купить эти заколки для моей мамы, и Валя пошла вслед за нами. И тут я попала в ужасное положение. Я выдумала про заколки и не сообразила, что у меня с собой нет ни копейки. Я стала что-то мямлить, а Валя посмотрела на меня понимающе и дала мне двадцать копеек, которые нужны были для этой моей покупки. Она-то знала, что мама не пользуется никакими заколками.
И тут у меня началась ужасная икотка. Со мной так бывает, если я очень растеряюсь, если, как сейчас, попадусь на том, что просто соврала. Это ужасно. Я икала и не могла остановиться.
— Скажи, — посоветовал мне Валентин Павлович, — скажи: «Икотка, икотка, перейди на Федотку, с Федотки на Якова, с Якова на всякого». И пройдет.
— Это не помогает, — ответила я, икая. — Я не раз пробовала.
— У меня есть верное средство, — сказала Валя. — Наше, старинное, актерское. Ты представляешь себе, какой ужас, если вдруг у актера, которому сейчас нужно выйти на сцену, начнется икотка. Он же просто играть не может. В общем — хоть вешайся. И вот есть старинное секретное у актеров средство. Я тебя сейчас научу. Для этого нужно поставить ноги вместе, наклониться вперед, на прямых ногах, нет, нет, на прямых, вытянутые руки отвести назад, а кто-нибудь должен, — это я сейчас сделаю, — взять стакан холодной воды, поднести тебе его — руки-то у тебя сзади, сама ты его взять не можешь, — и чтоб ты ее быстро выпила. Икотка сразу пройдет.
— Не знаю, — сказала я. — Я думаю, это не поможет.
— То есть, как это «не поможет»? — возмутилась Валя. — Мочалову — помогало. Стрепетовой — помогало. Станиславскому — помогало и даже Смоктуновскому — помогало, а тебе вдруг не поможет. Что же это такое? А ну, давай попробуем.
Мы взяли стакан воды в автомате, и под удивленными взглядами прохожих я наклонилась вперед, отвела руки назад…
— Больше, больше наклонись, — потребовала Валя, поднесла мне стакан и предложила: — Пей быстрее.
Я стала пить, а выпить воду в такой позе, надо сказать, ужасно трудно, вода лилась у меня по подбородку, но Валя наклоняла стакан, и мне ничего другого не оставалось, как задирать голову и пить. И я пила. Оказалось — это удивительная вещь. У меня сразу прошла икотка.
Потом мы пошли к Валиному знакомому сапожнику. Это был невысокий худощавый человек в очках с золоченой оправой, с седыми, зачесанными назад длинными и красивыми волосами, с приятным негромким голосом, до имени Афанасий Захарович. Веранда его небольшого дома выходила прямо на улицу и служила ему мастерской.
Он очень обрадовался Вале, осмотрел туфли и сказал, что каблук он сейчас же прикрепит намертво.
— А новых хоров у вас не появилось, Афанасий Захарович? — уважительно и с интересом спросила Валя.
— Как не появиться. Много нового. И за день не переслушаешь. Но одну вещь я вам обязательно поставлю. Душу поднимает до горних высот. Мингрельская боевая походная песня.
Оказалось, что Афанасий Захарович собирает грузинские песни в исполнении мужских хоров а капелла. За спиной сапожника на тумбочке стоял проигрыватель с тремя динамиками для воспроизведения объемного звука. Афанасий Захарович осторожно опустил иглу на пластинку, и послышалась песня, от которой мороз по коже, от которой и радостно и гордо, что вот люди создали такую невозможную красотищу.
— Какие тут слова? — спросила я, когда закончилась удивительная эта песня.
— Слова простые, — ответил Афанасий Захарович. — И настоящие. И немного слов в этой песне. Они повторяются. «Мы идем… Мы не боимся. Мы идем…»
— Вы понимаете по-грузински? — с интересом посмотрел на сапожника Валентин Павлович.
— Ну конечно. И понимаю, и говорю, и читаю. Без знания языка трудно было бы по-настоящему оценить эти песни.
Валины глаза светились восторгом и уважением.
— Можно еще раз? — попросила она.
— Можно, — согласился Афанасий Захарович.
А потом Афанасий Захарович угостил нас вкуснейшими яблоками из своего садика за домом и, пока мы их ели, починил каблук. Он просто вставил в него металлический стерженек.
Когда мы с Валей и Валентином Павловичем возвращались, нам навстречу по улице шли в обнимку два грузина, два старых краснолицых грузина навеселе, и громко пели песню, которой я до этого никогда не слышала:
Пароход плывет, Анюта.
Волга-матушка река…
Они очень старательно и серьезно выговаривали слова этой песни, возможно, песни далекой их юности. Они ничего не видели вокруг. Они словно вернулись назад, туда, к белому пароходу, к пьяно пахнущей сирени, к своей Анюте. И мне показалось, что эта их песня также хороша, как мингрельский хор. Только исполнение не такое стройное.
— А сейчас, милые дамы, — вдруг торжественно объявил Валентин Павлович, искоса взглянул на Валю, прищурился, как от сильного света, и добавил, — и господа, вы увидите одно из самых необыкновенных явлений в природе и обществе.
Он поднял вверх правую руку, зашевелил пальцами, потирая большой палец обо все остальные, левой рукой он провел над пальцами правой руки, не прикасаясь к ним. И вдруг в правой его руке появились три порции мороженого-пломбира на деревянных палочках. По одной порции он дал мне и Вале, а третью взял себе.
Я только ахнула. Я с недоверием развернула бумагу на мороженом. Я не сомневалась теперь в том, что Валентин Павлович в самом деле врач, раз сумел так сразу и так уверенно вправить Вале вывих. Я понимала, что, возможно, он по совместительству работает и фокусником, раз умеет показывать такие штуки. Но Валентин Павлович все время был с нами, и если он даже умеет каким-то образом устраивать так, что разные предметы у него в руках то появляются, то исчезают, все равно мороженое у него должно было растаять, пока мы ходили по улицам и были в галантерейном магазине и у сапожника Афанасия Захаровича. Но пломбир был совершенно твердым, как будто только что, сию минуту купленным у мороженщицы, из-за которой Валя из мальчишки снова превратилась в женщину и вывихнула ногу.
— Как это вы? — не удержалась я. — Ведь это совершенно невозможно.
— Видишь ли, Оля, — ответил Валентин Павлович. — Бывает, как сказал один поэт, «и невозможное — возможно». Но если мы с тобой и Валентиной Сергеевной еще встретимся в Киеве, я вам снова покажу этот фокус и расскажу, в чем его секрет.
Валя не поддержала этот разговор. А ведь могла бы. Но она молча ела свой пломбир.
Мы свернули на набережную. У ворот одного из домов висел почтовый ящик с изображением конверта. Только не в натуральную величину, а раза в три больше настоящего. Но это была точная копия конверта — с индексом, с адресом, с фамилией, а сбоку, слева — пейзаж. И пейзаж этот представлял собой вид перед домом: море, скала, чайки.
— Красиво, — похвалила я картинку.
Валентин Павлович прищурился.
— Это в Сочи такая мода. Художники снимают комнаты и в благодарность украшают хозяевам почтовые ящики пейзажами.
— Кич! — пренебрежительно отозвалась Валя. Я не знала этого слова и спросила:
— Почему? И что такое кич?
— Массовое искусство, — ответила Валя. — Вульгарное. Мещанское. Лебеди на ковриках.
— Ну, наверное, не только лебеди, — возразил Валентин Павлович. — Наверное, и иконы в окладах из алюминиевой фольги рядом с цветным телевизором. И крестики на шее.
Этого я уж никак не ожидала от Валентина Павловича. У Вали на шее был крестик. Модный, маленький, деревянный, с приятным запахом. Ваш говорила, что он кипарисовый.
— А если иконы висят в квартирах верующих в Бога? Или крестики носят верующие? — с вызовом спросила Валя.
— Тогда это, должно быть, не кич, — сдержанно ответил Валентин Павлович. — Тогда это, должно быть, некоторая ограниченность. Но если иконы развешивают у себя на стенах люди, которые не верят в бога, и, особенно, если такие люди сами рисуют иконы, то все равно это кич.
— Не понимаю, — рассердилась Валя. — По-вашему получается, что качество иконы зависит не от того, что и как на ней изображено, а от того, верит или не верит в бога ее автор. Среди тех, кто писал иконы, были большие художники. Тот же Рублев.
— При чем здесь Рублев? Искусствоведы говорят, что он в своих работах изображал современников. Только сияние им приделывал. А так — живые люди. Я думаю, что, обряди рублевских святых в современные костюмы, никто и не удивится, особенно после того, как пришла мода на бороды.
Валя остановилась, повернулась лицом к Валентину Павловичу и прочла стихи:
Не нужно сказок о Рублеве.
К чему красивые слова?
Не мужиков и не влюбленных
Он на иконах рисовал.
Он жил в совсем иные годы,
И был талантлив и глубок
И знал — у русского народа
Одна надежда: русский бог.
— Кто это написал? — с живым любопытством спросил Валентин Павлович.
Валя показала глазами на меня. Удивительный она человек. Артистка! Какое-то чудо. Я ей только раз прочла эти стихи, а она сразу их запомнила.
Валентин Павлович посмотрела на меня как человек, который вспомнил что-то важное.
— А я-то никак не мог сообразить, почему я тебя знаю. Теперь понял. Ты по телевизору выступала. Со стихами. Это очень хорошо, что я тебя встретил. Мне хотелось у тебя спросить…
Он помолчал. Я подумала, что ему хотелось у меня спросить, как я, еще школьница, сумела написать такие хорошие стихи. Или как я, на вид самая обыкновенная девочка, в действительности обладаю такой поэтической душой. Но он спросил совсем о другом:
— Почему ты, когда выступала по телевизору, почесывала живот?
Я разочаровалась и ответила не слишком охотно:
— Там очень жарко на телевидении. У меня под платьем прямо по животу текли капли пота.
Валентин Павлович удовлетворенно кивнул головой. Можно было подумать, что это самое главное в моем выступлении по телевизору.