Вот – кот Пищик,
умнее не сыщешь:
глаз лучистый,
хвост пушистый,
цвет – пожарно-огневой…
Посмотрите эти песни
и картинки про него.
У меня есть кот,
вечно голоден живет,
вечно голоден, не сыт,
вечно думает, не спит:
как бы в шкаф ему залезть,
как бы все в шкафу поесть,
Са-ла
ма-ло,
мя-са
мас-са,
ко-рок
во-рох,
пирогов сорок,
вареники в плошке
да телячьи ножки,
еще – около
стоит окорок,
поросячий бок,
требушинки клок,
индюшиный хлуп
да петуший пуп!
Все запить молоком,
все заесть толокном,
жареною пышкой,
шоколадной мышкой.
«Киска, киска,
мыши близко!»
«Мне нет дела до мышей,
сам мышей гони взашей.
Мне за ними гнаться лень
я сижу – гляжу на тень:
на тени – мои усы
неописанной красы» –
«Что ты делаешь,
котан?
Книгу портишь,
шарлатан».
«Ничего не порчу,
видишь – морду морщу;
увлечен наукою,
грамотно мяукаю».
У меня есть кот,
вечно голоден живет;
он такую песнь поет:
хорр-морр, хорр-морр.
у меня хозяин вор,
им – моя телятина
бессовестно украдена;
хырр-мырр, хырр-мырр
весь поел хозяин жир,
а все косточки –
спрятал в горсточке.
В том вон
магазине
продавец –
разиня.
Торгуйся,
ругайся,
за меня
тягайся.
А я прыгну
из мешка
за прилавок
в два прыжка.
Только миг –
и в уголок
все колбасы уволок.
Киске – брыски…
Колбасы – огрызки.
Котик Пищик,
разбирайся в пище.
Можешь враз
попасть впросак,
со слезами
на глазах,
со слезами
солеными,
со усами
палеными.
Раз он встретил
крыс, крыс;
уж как он их
грыз, грыз.
А теперь у кота
во всем теле ломота,
белый свет ему не люб,
разболелся страшно зуб.
Дело-то было бесполезное:
крысы-то были – железные
искусственные,
бесчувственные –
на колесиках.
Прыг, скок,
брык в бок,
тот прыжок
пойдет мне в прок.
Прыг, хлоп,
прыг, гоп,
ну, теперь
пойдем в галоп.
Прыг вверх,
гоп вкось,
ну-ка вскинусь
на авось.
Но – на все
четыре лапы
упаду я, –
как ни брось.
1925–1927
По улице по тряской,
сверкая свежей краской,
пока весь город пуст,
выходит из гаража,
как слон для магараджи,
тяжелый автобус.
И следом – ходом спорым,
отфыркнувшись мотором,
шумя, грозя, сопя,
выкатывают чинно
грузовиковы шины,
замотаны в цепях.
Потом, шурша чуть слышно,
выскальзывает пышно
открытый, легковой;
поет его сирена –
и пешеход смиренно
отходит с мостовой.
А дальше – малолетка
спешит мотоциклетка,
хлопочет и пыхтит:
«Ах-ах! Ахти мне, братцы!
Меж вами – не пробраться,
ахти, ахти, ахти!»
На стыках рельс хромая,
кругом бегут трамваи:
«Зерзинь, зерзинь, зерзинь!
Напоминаем строго,
что шумная дорога –
опасна для разинь!»
А вот гремит платформа;
лоснящийся от корма
битюжный ломовик –
большой и неуклюжий –
копытом бьет по луже:
он к тяжестям привык!
За ним – извозчик рослый,
перекосивши козлы,
кричит: «Па-жа! Па-жа!»
И все это стремится,
спешит вперед, струится,
по улицам кружа.
В таком водовороте
вот стой, открывши ротик,
не зная – как пройти.
Копытам, шинам, спицам
нельзя остановиться –
крути, лети, верти!
О, маленькая мышка!
Тебе бы здесь и крышка,
и кончен бы рассказ…
Но у милиционера
прекрасная манера
и очень зоркий глаз!
Он глянул бодро, браво
налево и направо,
и шум и гам исчез;
свободен путь опасный:
он поднял жезл красный,
он только поднял жезл.
И все автомобили
немедленно застыли,
и все движенье – стоп!
Бегите, крошки-ножки,
без страха по дорожке –
топ-топ, топ-топ, топ-топ!
Трясясь на шинах дутых,
все терпеливо ждут их –
чуть слышные шаги,
благодаря которым
отрезан путь моторам
и стали битюги.
Шоферам всем обидно:
им даже и не видно,
кто путь их пересек!
Глядят из-под ладони:
подпрыгивают кони,
кто задержал их всех?!
Но кончен путь опасный,
и жезл опущен красный.
Прошел короткий миг.
И вновь движенье льется,
и крутятся колеса,
и шины – шмыг да шмыг!
1925–1927
В зверинце всех выше
и толще – слон.
Едва уместился
под крышей он.
Отличный слон,
индийский слон,
шершавый и серый
со всех сторон.
Такой необычный
имея рост,
он мог бы занять
очень важный пост,
но, будучи прост,
как чине или дрозд,
он хоботом ловит
себя за хвост.
Когда наступает
ночная тишь,
во мраке тихонько
скребется мышь
и в поисках корки
выходит из норки,
уверенная,
что ты крепко спишь.
И вот просыпается
в страхе слон,
от маленьких глазок
он гонит сон.
Расставивши ноги,
трубит он в тревоге,
за стоном глухой
испуская стон.
Щемит его сердце
ужасный страх.
Его окружает
бездонный мрак.
А в этаком мраке
какие уж драки!
Наверно, невидимый
грозен враг.
Не чувствуя
за собою вин,
отчаянно клювом
стучит пингвин.
Поверх крокодила
вода заходила,
но он не шумит
изо всех один.
Зато совершенно
забывши лень,
вздыхает и лает
морской тюлень.
И, лапы под мышки
засунув, мартышки
визжат, пока в окна
не глянет день.
На рев просыпается
желтый лев;
спросонья он тотчас
впадает в гнев:
слону от испуга
приходится туго,
и лев открывает
зубастый зев.
По клеткам проносится
гул и шум:
на задние лапы
встает опоссум;
и белый медведь
начинает реветь,
как будто лизнул
раскаленную медь.
Мышонок же, скрывшись, –
скорей, скорей! –
усы умывает
в своей норе;
и ночи остаток
он братьев хвостатых
волнует рассказом
про страх зверей.
Хоть слон поднимает
огромный груз, –
смотрите, какой он,
однако, трус!
Всех толще и выше,
а маленькой мыши
боится, смеющейся
тихо в ус.
И нам и мышонку
смешон тот слон;
от страха ночами
трясется он.
Над хныкалкой этим
смеяться всем детям –
и весел и крепок
их будет сон.
1927
Командовавший фронтами
архангельских лесов,
чье оспинами тронуто
квадратное лицо, –
толкнув носком упруго
шершавое стекло,
легко понес по кругу
сто семь своих кило.
И вслед ему поплыли
на ледяном ветру
сквозь блестки снежной пыли
стенанья медных труб.
И, легкой каруселью
кружа людской поток,
морозное веселье
ворвалось на каток.
«Ходить друг к другу в гости? –
какой-то бас сказал. –
Забудьте это, бросьте,
вот это – бальный зал.
Ну, где такой, как этот, –
и он ладонь простер, –
скользящего потока
безудержный простор?!»
Здесь локоны, каштанясь,
сверкают в огоньках
под самый свежий танец –
танец на коньках.
Кто верит в свежесть смолоду
и в ясный смех,
тот не боится холода
и любит бег.
Скользите, ноги резвые,
быстрей, быстрей!
Стальные скальтесь, лезвия,
острей, острей!
Лети, чтоб дух захватывал,
к земле стелясь,
гони к чертям лохматую
мечтательность!
Дорожка залитая –
дыханье экономь.
Друг дружку облетайте,
бегун за бегуном.
Когда-то серый слесарь,
теперешний пилот,
смотри, как ловко срезал
фигурным ходом лед!
И вестником крылатым
летящий чемпион, –
он служит за прилавком
в МСПО.
Скользите, ноги резвые,
быстрей, быстрей!
Звените сталью, лезвия,
острей, острей!
Далеко на Девичке
мелькают рукавички.
Глаза, сверкайте ярче
на Патриарших!
И, быстрыми тенями
сменясь, кружись,
веселого «Динамо»
льдяная жизнь.
И, легкой каруселью
пустив людской поток,
морозное веселье,
кружи каток!
1928
Бабахнет
весенняя пушка
с улиц,
завертится
солнечное ядро;
большую
блистающую
сосулю
бросает
в весеннюю грусть и дрожь.
По каплям
разбрызгивается холод,
по каплям
распластывается тень;
уже мостовая
свежо и голо
цветет,
от снега осиротев.
Вот так бы
и нам,
весенним людишкам,
под гром и грохот
летучих лучей
скатиться
по легким
сквозным ледышкам
в весенний
пенный,
льюнный ручей.
Ударил в сердце
горячий гром бы,
и радостью
новых,
свежих времен,
вертушкой
горячей солнечной бомбы
конец зимы
чтоб был заклеймен!
1926–1927
У мая моего
лицо худое
и ярок рот
от песни боевой.
И грозные глаза
за льдов слюдою
у мая моего.
У мая моего
и шарф и кепка,
как паруса
над бурной мостовой.
И глянцевая куртка
блещет крепко
у мая моего.
От мая моего
не стану старше,
но, выучась
походке строевой,
совью всех дней
разрозненные марши
у мая моего.
От мая моего
немейте, будни, –
в его дыханье
ветер слоевой.
Нет праздника
свежей и светлолюдней,
чем – мая моего.
Для мая моего
стих тих и тесен, –
в его ли воле
говор краевой?..
Идите все
просите сил и песен,
берите все
у мая моего!
1926–1927
Чьи песни бодрят
нам сердце с тобой?
Веселый отряд
идет мостовой.
Куда
они
спешат?
Туда, где жизнь свежа!
Про что
они
поют?
Про молодость свою!
Подставлены лица
свежему ветру.
Их годы не тронет
притихнувший недруг.
Среди распушившихся
зеленью веток
к их дням не подкрадется
сумрачный недуг.
Горят,
горят
невиданные весны.
Ступайте
в лагеря
под росы и под сосны.
Несут,
несут
знамена и победы.
В лесу,
в лесу
учиться и обедать.
Чтоб в жизни устроить
весенний порядок
не только на праздничных
стройных парадах.
Чтоб не было больше
богатых и бедных.
Чтоб будни и войны
исчезли бесследно.
Мы будем отвечать
не только на уроках,
заветы Ильича
мы выдвинем широко.
Заветы Ильича
везде, везде на свете
на выросших плечах
поднимем и ответим.
Шумите,
зеленые
свежие ветви.
Идите,
свободные
бодрые дети.
Идите
крепить
и отстаивать сами
знамена,
что вашими
взвиты отцами.
Идите,
спешите
на будущий праздник.
Чтоб не было
розных
и не было разных.
Чтоб в мире
не стало
глухих одиночек.
Иди
догоняй свой отряд,
мой сыночек!
Иди поспешай,
беги догоняй
людские шеренги
живого огня!
1928
Мороз
румянец выжег
нам
огневой.
Бежим,
бежим на лыжах
мы
от него!
Второй,
четвертый,
пятый, –
конец
горе.
Лети,
лети,
не падай.
Скорей,
скорей!
Закован
в холод воздух, –
ажь дрожь
берет.
В глазах
сверкают звезды.
Вперед,
вперед!
Вокруг
седые ели.
Скользи,
нога.
Как белые
постели,
легли
снега.
И тонкие
березы
лишь ог –
ля –
нись –
затянуты
в морозы,
поникли
вниз…
На озере
синеет
тяжелый
лед.
Припустимте
сильнее
вперед,
вперед!
Легки следы
от зайцев
и
от лисиц:
ты с ними
состязайся –
несись,
несись!
Чтоб, –
если ветер встречный
в лицо
задул, –
склонился ты
беспечно
на всем
ходу.
На всем
разгоне бега, –
быстр
и хитер, –
схватив
охапку снега,
лицо
натер.
Чтоб крякали
сороки
от тех
отваг,
чтоб месяц
круторогий
скользил
в ветвях.
Чтоб в дальних
или ближних
глухих
краях –
везде мелькала,
лыжник,
нога
твоя.
Чтоб все,
на лыжи вставши
в тугой
черед, –
от младших
и до старших –
неслись
вперед!
1928
Не гудеть
о том
колоколам,
святости
не повестись
отсюда…
Посетило
град Волоколамск
никогда не слыханное
чудо.
Продувай
рубахи,
ветерок:
ну, и понаехало ж
народца!
В городе же –
тысяч четырех
жителей
и то не наберется.
Так тянулись
из далеких сел, –
толпы
только так
бывали густы, –
если
слух
о новой вере
шел
или
мощи открывала
пустынь.
Над кремлем,
осевшим,
земляным,
куполами ржавыми
рыжея,
Думая,
что это снова –
к ним,
колокольни
вытянули
шеи.
Нет, не к ним!..
И снова
ржа их ест
и немеют
языки их
болью…
А под ними
празднует уезд
прочный переход
на многополье.
На седых годов
лихую супесь
навалившись
рычагом плеча,
он темнел,
подслеповато супясь,
лямки
древней жизни
волоча.
Чьи же силы крепкие
смогли,
десять лет
шатая понемножку,
вытянуть
с исподмосковных глин
на века засаженную
сошку?
Слушайте,
ценители природ,
томные
поклонники березок!
Видите:
он движется вперед –
наш веселый,
наш советский воздух!
Слушайте
и вы,
упорный агроном,
Алексей Арсеньевич
Зубрилин, –
годы битв
вам с каждым новым днем
волосы
недаром серебрили!
Годы битв
за крепкий,
свежий быт,
годы рубки старого
под корень.
Вот оно,
трепещет
и рябит
свежестью
взволнованное
море!
Вот он,
вами выжданный ответ:
ни за орден,
вправленный в петлицу,
ни за Деньги –
не зажжется
этот свет
этот смех,
сверкающий на лицах.
«Как пахали
мы сохой,
жили
с корочкой сухой,
с давними
трехполками
выли вровень
с волками.
Нынче
линия не та
не страшна нам
темнота:
тьма
по полю тычется,
в избах
электричество.
Расскажите
бабам вашим,
дальние
приезжие:
тракторами
землю пашем –
времена
не прежние!
Наши
кони
кровные, –
строй
дороги
ровные:
жаль
хорошего коня
по ухабищам
гонять!»
Посмотрите:
с самых дальних мест
к вам на праздник
ваши гости
едут
поглядеть
на первый
наш уезд,
одержавший
над землей
победу.
Если есть еще
о чем
писать стихи
в стародавней
деревенской сони, –
лишь
о победителе стихий –
человеке
на «фордзоне»!
1927
Ваше оружие –
мелинит,
бомбы
белого террора;
ваша вера –
что Кремль осенит
вензель
Кирилла Первого.
Ваши идеи –
хоть день, да мой!
Эх, позвенеть бы
рюмками,
вздев эполеты,
вернуться б «домой»
с песнями
да с триумфами!
Взять бы власть
да пожить бы всласть,
выплыть бы
в мути паники,
вымочить бы
кровищей пасть
высохшей
всей компанийке.
Ваша программа –
оптовый ввоз
Духов
и чулков паутинных,
ну и, конечно.
земельный вопрос –
в пользу
господ Скотининых.
Все остальное –
совсем пустяк:
с помощью
фунта и доллара
вмиг оживили б
дворянский костяк
флаги
трехцветного колера.
Слушайте,
вы там,
на белом коне,
вдумайтесь
в это сами:
есть ли
хоть пять человек в стране,
склонных
к вашей программе?
Даже
недавние ваши друзья –
вылощенные
нэпманы –
скажут:
с такими
идти нельзя
лозунгами
нелепыми.
Если ж у вас
и этого нет,
если и эти –
в ропоте,
мой вам совет:
лучше
не пробуйте!
Не помышляйте
шутить с огнем,
мало будет
хорошего!
Раз вас согнули –
и два согнем,
и разотрем
на крошево!
Ваше оружие –
мелинит,
паника
и провокация;
наше –
уверенность,
ленинизм,
грамота,
электрификация.
В трубку скатайте
трехцветный флаг
и не пытайтесь
сравнивать:
волю,
спокойствие,
твердый шаг –
с взрывами
бешенства крайнего!
1928
На берегах Янцзы,
желтой большой реки, –
грохот глухой грозы,
молний тугих клинки.
Будто там, говорят,
всё не так, как у нас:
лица, речь, и наряд,
и другая луна.
Это неверно, нет!
На берегах Янцзы
вот уже много лет
новый шумит язык.
Это – язык полей,
это рабочих спор
против всех королей,
против хлыстов и шпор.
Всюду его поймут –
дальний глухой призыв,
режущий ночи тьму
на берегах Янцзы.
На берегах Янцзы
ночь тепла и сыра.
Прячут в воду концы
серые крейсера.
Что они сторожат
мраком своих бойниц?
Тысячи горожан,
тысячи спящих лиц.
С самых горных высот
в сумрачный океан
кровь и слезы несет
желтый Янцзы-Кианг.
На берегах его,
свет и радость согнав,
поджигатель и вор
взвил боевой сигнал.
Космами рыжих грив
в огненный круг зажав,
рвется за взрывом взрыв,
плещет и жжет пожар.
На берегах Янцзы,
желтой большой реки, –
долгий глухой призыв,
раненой взмах руки.
Будто там, говорят,
всё не так, как у нас:
лица, речь, и наряд,
и другая луна.
Это неверно, нет!
Судьбы у нас одни –
тот же долгий рассвет,
те же грозные дни.
С самых горных высот
ту же кровь в океан –
кровь восставших – несет
желтый Янцзы-Кианг.
1928
Чтобы в избу
не забрался вор, –
каждый
свой укрепляет двор;
чтобы бед
он наделать не смог, –
каждый
ладит к дверям замок,
чтобы
взору худому
ходу не стало
к дому.
Стынет
перед советской межой
взор завистливый
и чужой;
думы его
о налете злом,
руки его
примеряют взлом;
хочет он
домогаться
наших земель
богатства.
В памяти каждой
еще свежа
наша
разрушенная межа,
поля
невспаханная тишь,
шапки
зажженных снарядами
крыш.
Помнят
однодеревенцы
злые дни
интервенций.
Чтобы от газов
никто не слеп,
чтобы убрать
и посеять хлеб,
чтобы над трубами
плыл дымок, –
в небо врежем
стальной замок;
с ним не бывать
урону,
все
крепим оборону!
Сколько тревожных
ночных забот
стоил республике
каждый завод?!
Сколько смертей
и сколько затрат
вынес каждый
рабочий отряд?!
Станем
на страже входов
фабрик своих
и заводов!
Электростанции,
ярче свети,
рельсопрокатные,
сдвойте пути,
грузчики
и шахтеры,
служащие
конторы, –
каждый следи
на своем посту,
ровно ли силы наши
растут,
не было чтоб
урону,
все
крепим оборону!
Лабораторий
гори заря:
наших ученых
крепчает ряд.
Всюду ли крепок
дружный труд,
цифры балансов,
добыча руд?
Голос свежеет
веский
нашей науки
советской.
Это знамя
и лозунг этот –
нового знанья
единый метод;
накрепко
им объединены
жизнь
и путь
рабочей страны;
нет от него
урону,
им –
крепим оборону!
Не торопитесь,
пан поляк,
побывать
на наших полях;
зря стоит
за плечами
гувернер –
англичанин.
Берегитесь,
почтенный лорд:
из Сибири
подует норд;
вам страны
не взять на испуг:
жарким жерлом
задышит Юг;
отойдите,
покуда
не пробрала
простуда.
Наши мысли –
одна семья!
Наши взоры –
на холм Кремля!
Нас на площадь
не страх согнал,
ждем –
поднимется вверх сигнал.
Все мы, –
только он взвейся! –
станем
красноармейцы.
Нет семьи
дружней
и цельней:
«Красная Армия
всех сильней!»
Красная Армия –
вся страна, –
трубки на взвод
у сердец-гранат!
Пан,
уберите локоть, –
сердце
опасно трогать.
Силу и хлеб
на полях растя,
помните,
миллионы крестьян;
плавя руду,
раздувая мех,
помни,
каждый рабочий цех;
взор ученого
меток,
бодрствуй
в своих кабинетах.
Чтобы никто нас
пугать не смог
бешенством
подворотным, –
в небо повесим
стальной замок –
аэропланов
сотни.
Если они
поплывут, скользя, –
нас
никогда не тронут,
нас
никому подчинить
нельзя:
мы
крепим
оборону!
1928
Синий май,
вольный край,
песню подымай!
За дверьми
седеет старость, –
шум стервячьих стай.
За дверьми
седеет старость, –
древние лета;
бродят ненависть
и ярость,
ложь и клевета.
За дверьми
темнеет робость, –
тусклая свеча;
тихий посвист,
тайный обыск,
черный день и час.
Синий май,
вольный край,
глаз не отрывай:
по морям
клокочет пена, –
помни,
жди
и знай!
По морям
клокочет пена,
стелются белки;
хочет выщербить
измена
мощь твоей руки.
Горизонт
обложен в тучи,
скользок блеск зарниц;
крепко держит
нашу участь
на губах – горнист.
Мы ж
на каменных ногах
в грубых сапогах, –
всех рабов
заставим вспомнить
о своих врагах.
В темноте
каменоломни,
в гулких недрах шахт, –
всех рабов
заставим вспомнить
наш свободный шаг.
Синий май,
вольный край,
двери открывай!
Мир заботы
и тревоги
песней подымай!
1928
По Республике Советской
пролетели вести,
будто
все враги Советов
собралися вместе.
Будто
вновь их подбивают
сладкими речами
на Союз
напасть внезапно
лорды-англичане.
Стой, стой,
конный – пеший,
головы не вешай:
над Республикой
Советской
веет ветер свежий!
Будто
все они забыли,
как их тьма редела,
как они катились к морю –
аж земля гудела.
Будто
пятки отошли их
от тугой ломоты,
будто
вновь они мечтают
взять нас в пулеметы.
Стой, стой,
конный – пеший,
головы не вешай:
над Республикой
Советской
веет ветер свежий!
Мы теперь
не так уж бедны
и не так уж слабы,
чтобы
ихним благородьям
попадаться в лапы.
Мы покончили навеки
с бедами лихими;
есть одна
у нас защита –
в Осоавиахиме.
Стой, стой,
конный – пеший,
головы не вешай:
над Республикой
Советской
веет ветер свежий!
Чтобы
лорду и барону
путь казался узок, –
станем все на оборону
нашего Союза.
Чтоб
буржуйскую корону
ветром зашатало, –
выйдем все на оборону
против капитала.
Стой, стой,
конный – пеший,
головы не вешай:
над Республикой
Советской
веет ветер свежий!
Веет ветер, завевает
по траве росистой, –
веет ветер, задевает
черного фашиста.
Ходит
туча градовая,
забивает в щели.
Дует ветер, выдувает
белых лордов челядь.
Стой, стой,
конный – пеший
головы не вешай:
над Республикой
Советской
веет ветер свежий!
Вверх,
вверх,
бомбовозы,
все –
в небо
разом,
чтобы
наш советский воздух
не глушило газом.
Вверх,
вверх,
круче,
круче,
поднимайтесь выше,
чтобы
враг из-за тучи
не слетел на крыши.
Стой, стой,
конный – пеший
головы не вешай:
над Республикой
Советской
веет ветер свежий!
1928
Английские дети,
смотрите на нас
внимательнее
и шире:
мы –
самая молодая страна
в стареющем
сумрачном мире.
Нам
десять
исполнится
в этот Октябрь,
вам –
больше
тоже
немногим;
мы, юности обруч
по жизни катя,
широкой
ищем дороги.
Подумайте только:
если б ваш рост
по самые
детские плечи
дыханьями пушек
и вспышками гроз
был из года в год
отмечен?
И если бы
юности вашей игра
была
беспокойной такою,
везде натыкаясь
на сотни преград,
подставленных
злою рукою?
Вы скажете:
что же,
мы все ж бы росли
веселые игры
покинув,
и тем неожиданней
был бы разлив,
чем дольше б
крепили плотину.
Вот –
смелый ответ
на веселый вопрос.
Так –
сотням преград
не удастся
остановить
каждодневный
рост
рабочего
государства.
Мы строим
и ладим его
на гроши,
во всем
у себя урывая;
у нас еще мало
турбин
и машин,
шоссе,
и мостов,
и трамваев.
Но и без мостов,
но и без шоссе
с Советской Республикой,
с нею,
за нею
и к ней
устремляются все,
кто Хиксова сердца
честнее.
Смотрите:
они перед вами –
поля
и новых запашек
посевы, –
они колосятся
и без короля
и зреют
без королевы.
Вот трубы заводов
дымят
на ветру,
поднявшись
высоко и гордо,
и ими владеют
упорство и труд
без капиталистов
и лордов.
И дальше,
у сумрачных угольных шахт,
у выстроенных
электростанций,
свободен и крепок
уверенный шаг
страны
рабоче-крестьянской;
свободен и крепок,
уверен и прост, –
смотрите
и думайте сами.
И смелый ответ
на веселый вопрос,
вернувшись,
решите с отцами.
Чтоб
не под истерический,
яростный визг
и не как
брошенный вызов, –
мы ездить могли бы
друг к другу
без виз
и без выдающих
визы.
1927
Каждый раз,
как мы смотрели на воду,
небо призывало:
убежим!
И тянуло
в дальнюю Канаду,
за незнаемые
рубежи.
Мы хранили
в нашем честном детстве
облик смутный
вольных Аризон,
и качался –
головой индейца,
весь в павлиньих перьях –
горизонт,
Вот и мы
повыросли
и стали
для детей
страны иной,
призывающей
из дали,
синей,
романтической страной.
Каждый раз,
как взглянут они на воду
на своем
туманном берегу –
не мечты,
а явственную правду,
видеть правду –
к нам они бегут.
Дорогие леди
и милорды,
я хотел спросить вас
вот о чем:
«Так же ли
уверенны и тверды
ваши чувства,
разум
и зрачок?
Каждый раз,
как вы глядите на воду,
так же ль вы упорны,
как они?
Прегражденный путь
к олеонафту
так же ль
вас безудержно манит?
Если ж нет, –
то не грозите сталью:
для детей
страны иной
мы теперь
за синей далью
стали
романтической страной».
1928
Слушайте, взрослые,
знайте, дети,
эта баллада
звенит сама:
жил на этом
на белом свете –
желтый Томас,
желтый Фома.
Желт,
как яичница,
как подсолнух, –
цвет этот
в памяти,
друг, отметь.
Даже в глазах его,
желто-бессонных,
тускло светилась
желтая медь.
Желтой прославлен
своей окраской, –
о, не забудьте о ней,
молю, –
он от кровной
массы горняцкой
липпул к золоту
и королю.
И – оттого ли,
что золото пачкает
не только,
как уголь,
поверхность тел,
в годы великой
английской стачки
Томас весь до сердца
прожелтел.
Стал его шаг
ползучей и мельче:
от приседания
пятки болят, –
а у рабочих –
приливом желчи –
видом его
омрачался взгляд.
Шкодливый язык,
трусливые речи,
двуличный совет
в страде боевой, –
а у рабочих
глаза, как свечи,
горят,
желтеют
при виде его.
Слушайте, взрослые,
знайте, дети,
этой баллады
крепки слова:
черен
на этом
на белом свете
угольной шахты
темный провал.
Томас прежде
над ним работал,
песни пел
и горя не знал,
пока от рабочего
жаркого пота
его
не высушила желтизна.
А чтобы снова
стал он смуглым,
над ним
углекопы
окрестных мест
жирным
нортумберлендским
углем
поставили
четкий
черный крест.
И плачут,
во сне просыпаясь,
дети,
когда зажелтеет
ночная тьма,
и их виденье
тускло осветит
желтый Томас,
желтый Фома!
1928
На Василии Кесарийском –
орлы с коронами.
Первый дом –
украшает славянская вязь…
Долго ль быть нам еще
стариной покоренными,
тупиками сознаний
в былое кривясь?
Я хожу
и на мелочи эти
досадую,
я дивлюсь
на расщепы орлиных голов, –
неужели же
и в годовщину десятую
не стряхнет их
с карнизов и с куполов?!
Впрочем –
это остатки забытого прошлого,
неопасные,
как прошлогодний снег;
ледяное,
в осколки разбитое крошево,
с тротуаров
сметаемое по весне.
Нет!
Опять на меня
наплывают разъяренно
и кольцо,
и печать,
и бумага,
и роспись;
родовитая рожа
тупого боярина
в стародавних зазубринах
дедовской оспы.
А за ним,
за печатью,
кольцом,
за кулисами, –
добр и ласков
кабальный хозяин покамест,
приказными ярыгами
да стрекулистами
выгнусавливается
елейный акафист.
И идут крестным ходом,
с хоругвями рдяными,
замирая
от многоочитого счастья,
в храм искусств
омываться его иорданями
и пречистому делу его
причащаться.
А глухому –
утрут скупую слезу его, –
ведь из песни слова
не выкинешь:
жалко!
И, со дна поднимаясь,
в Орехово-Зуеве
об уехавшем князе
тоскует «Русалка».
Я с годами теперь
вразумленней
и тише стал…
Я сюжета ищу
попрочней
да пошире.
Разве ж это не блажь,
не прямое мальчишество:
пред плакатом
прохожих сбирать,
дебоширя?!
Я мотнул головой.
Что здесь явь?
Что из стари?
Так мечтой увлекаться!..
Ведь это же – пытка!
Разметайте
нам путь бородою,
бояре, –
это снова и снова –
простая агитка!
1927
Хватит ссор
и скандалов семейных!
Строки,
стройтесь
крепче и резче:
вновь размечтался
о бывших имениях
с бывшим упрямством
бывший помещик!
И – пока мы здесь
разводим споры,
норовя
Друг другу
въехать в рыло,
начищаются
малиновые шпоры
верноподданных
сторонников Кирилла.
Вынимают
горностаи,
молью траченные,
над конями
вырастают
раскоряченные.
Критики!
Скройтесь по сумрачным норам.
Ваше перо –
чьим вкусам радело?
Или вам
довоенных норм
хочется
до этих пределов?!
Эти ведь тоже –
до самых хлястиков
влюблены
в творения классиков.
Эти придут
и начнут размазывать
идеологию
Карамазова.
Надоело, мол,
читать
стих канальевый.
Наши –
вашим не чета:
восстанавливай!
Восстанавливай
стиль ампир.
К черту всех,
кто дружил с Советами!
Что же?
Пусть хоть и «царь-вампир»
да зато
и венки с сонетами?!
Как тогда
отнесутся крестьяне:
поощрительно
или разъяренно
к вами излюбленной
леди Татьяне
Лариной?
Станут
с ними нянькаться
генералы –
анненковцы?
Грянут:
«Прячьтесь по домам,
с нами
бог и атаман!
Мы решили
врубиться
из-за рубежа.
Нет войны
без убийства
и без грабежа!»
Кто
тогда останется?
Леф
и напостовцы?
Лежнев же
потянется
снова
на толстовство?
Нет,
не найти вам
другого ритма,
кроме того,
что режет, как бритва.
Не зазвучит вам
другая песня, –
эта пойся
и в уши бейся:
«Пролетарий,
не зевай,
всюду
белых нагоняй,
где б они
ни скрылися,
выметай
с-под клироса!
Злую нечисть
доконав,
жизнь крепи
спокойную,
чтоб не пели
дьякона
нам заупокойную!»
1927
Шлем
островерхий,
штык
боевой,
нынче
проверка
пути
твоего.
Четок ли
мускул,
светел ли
взгляд,
бьется ли
с музыкой
сердце
в лад?
Там
у союзного
Ру –
бежа
низко
и грузно
тучи
лежат.
В их ли
сырой
и промозглой
тьме
скроется
солнце
от наших
семей?
Солнце
свободы,
везде
алей,
взрывшее
воды
снежных
полей.
Света
и воли
блеск
над детьми,
мы
не позволим
тебя
затмить.
Локоть
к локтю
на свежем
ветру,
в громе
и в рокоте
бурных
труб.
Так,
как свежеет
под ветром
трава,
сразу
движенье
марш
оторвал.
Четок
и ровен
стотысчий
гул,
светлые
брови
на каждом
шагу.
Сердце,
засмейся –
нету
беды:
красно –
армейцев
стройны
ряды.
Словно
в озерах
с синей
водой,
светит
во взорах
день
молодой.
Их –
не приказом
в атаку
слать, –
воля
и разум
в их шаг
вросла!
Этих
не трогайте
в вольном
ветру,
в громе
и в рокоте
блещущих
труб.
Эти
не дрогнут
и
не отойдут,
светлые
брови
в каждом
ряду!
1928
Туман, туман над Лондоном,
туман над Гайд-парком…
Довольно верноподданным
коптеть по кочегаркам!
Пойдем-ка полюбуемся
без гордости и лести,
как тихи стали улицы
в старинном королевстве.
Долой, долой дурачества,
долой столетний навык!
Мы будем драться начисто
с толпой контор и лавок.
Пускай сирены выстонут
истину простую,
одну простую истину:
рабочие бастуют!
Наш лозунг прям и короток:
пускай пустеет Сити, –
мы сами сердце города
заполним и насытим.
А если мы не выдержим,
на шаг отступим если, –
ладонью лоб нам вытерши,
помогут из Ньюкестля.
А если залпы вырычав,
штыки на нас с разгону, –
на выручу, на выручу
ребята из Глазгоу!
Туман, туман над Лондоном,
туман над Гайд-парком…
Довольно верноподданным
коптиться кочегаркам!
1926–1927
Из ночи
тысячелетней выйдя,
гляди,
как мертва этих лиц белизна.
Европу
в ее настоящем виде
запомни ближе,
тверже узнай!
Ты больше не хочешь
чужой опеки,
конец
терпенью кули и рикш.
Шанхай,
Ханькоу,
Тяньцзинь
и Пекин
в один громовый
сгрудились крик:
«Тревоги ветер,
взлетай,
вставай,
рабочий Китай!
Ряды восставших
считай,
вставай,
Китай!»
И вот,
разогнавшись в рекордном рейсе,
по радио
грозный приказ трубя,
влетая на рейд,
за крейсером крейсер
бинокли орудий
вонзает в тебя.
Пади на колени!
В комок разбейся!
Нахмурилась грозно
банда ворья.
В ботинке белом
нога европейца
вступает на берег,
расправу творя.
Тревоги ветер,
взлетай,
ряды убитых
считай!
Заря свободы,
светай,
вставай,
Китай!
Сжимает горло
гнева икота,
когда в азарте,
детей не щадя,
с колена хлещет
морская пехота
по мирным улицам
и площадям.
Когда в угоду
убийцам матерым,
которыми
полузадушен мир,
английским велено
волонтерам
из спин рабочих
устраивать тир.
Тревоги ветер,
взлетай,
вставай,
рабочий Китай!
С земли
насилье сметай,
вставай,
Китай!
Выстрелы эти
нам знакомы:
помним, и мы
интервенции дни.
Вот почему –
у нас фабзавкомы
красноармейской братве
сродни.
Вот почему –
незабытой болью
полнится сердце
рабочих масс.
Вот почему –
подружившимся с волею –
хочется песню запеть
про вас.
Тревоги ветер,
взлетай,
вставай,
рабочий Китай!
Заря свободы,
светай,
вставай,
Китай!
Мы не боимся
этих винтовок,
кончились
ихней власти века.
Мы их зажмем
в кольцо забастовок,
выдавим в море
с материка.
Им не кричать,
издеваясь: «Цзоуба»[1]
им не толкаться
прикладом в грудь.
Ихних дредноутов
белые трубы
в море сумеем
мы повернуть!
Тревоги ветер,
взлетай,
рабочих мощь
испытай!
Заря свободы,
светай,
вставай,
Китай!
1926–1927
Осенний ветер, свисти!
Нам счеты пора свести.
Не счет
вести
покойникам,
не оды
дням
писать, –
опять
за подоконником
темнятся
небеса.
Ты видишься
не издали,
по в лоб,
в упор,
в лицо
глядишь,
суров и пристален,
тревогой
и свинцом.
Из этих туч
взлохмаченных,
как
вздыбленный колтун,
ты вновь несешь
подхваченный
горелый дым
ко рту.
Ты – вон:
с глазами впалыми,
закутанный
в посконь,
с разобранными
шпалами,
с тифозною
тоской.
«За правду –
до последнего!» –
от впившихся
клещом
Деникина,
Каледина,
и
сколько их еще?!
Но при самой хмурой погоде
он не сник, он пел при походе.
И снова
учишь тужиться,
подтягивать
ремень,
пока
в глазах не вскружатся
проселки
деревень.
Ты учишь
жаться
горсткою
к лесам,
к плетням,
к углам,
чтоб
скудной продразверсткою
страна
прожить смогла.
Ты вновь
за сырью тяжкою
несешь
в мое окно
с распахнутою
шашкою
летящего
Махно.
Потом
над мглой обманчивой,
над
никлою травой
качаешь
атаманщины
разбитой
головой.
Один был защитой,
один был опорой
от бьющего плетью,
от рвущего шпорой!
Осенний
синий день,
сияй,
свети
со ста
Дорог,
стократным
интервенциям
указывай
порог.
Вдаль,
на приволье выселясь,
расти
и вглубь
и вширь,
шатай
устои виселиц
и стены
белых бирж.
И дальше –
шаг свой вычекань
в походные
следы:
над
выработкой ситчика,
над
выплавкой руды.
И все это
уместится –
и холод
и тепло –
в одном –
едином месяце,
как в почке –
цвет и плод.
Волхов в древности был волшебным;
мы – с турбиной к нему, со щебнем.
Не счет
вести
покойникам,
не груз
времен
нести, –
опять
за подоконником
осенние
листы.
Над
вражескою сплетнею₁
над
злобною слезой
стоим
десятилетнею
суровою
грозой.
Над
горечью последнею,
над
шахтою сырой
горим
десятилетнею
негаснущей
зарей.
И как бы
тяжки ни были
наш груз,
наш рост,
наш спор. –
в них нету
капли прибыли
для
блеска белых шпор.
Долой,
мечтанья вздорные,
развейтесь
чередой!
Лети,
огонь,
над черною
фашистскою
ордой!
Скупою
времени тратою
прядется
дней полотно:
сегодня
Октябрь
Десятый
шумит
и бьется в окно;
повсюду
растут
ребята,
под шорох
ремней
и пил,
которым
Октябрь
Десятый
сегодня
уже наступил.
1927