Обозначение «перевод» в отношении поэзии всегда в той или иной мере отталкивает читателя: оно позволяет предполагать, что имеешь дело с некоей условной копией поэтического произведения, именно «переводом», за пределами которого находится недоступная тебе в данном случае подлинная прелесть оригинала. И есть при этом другое, поневоле невзыскательное чувство читателя — готовность прощать переводу его несовершенства в собственно поэтическом смысле: уж тут ничего не поделаешь — перевод! Был бы только он точным, и на том спасибо.
Однако и то и другое чувство могут породить лишь переводы известного убого формального, ремесленнического толка, изобилие которых, к сожалению, не убывает со времен возникновения этого рода литературы и до наших дней включительно.
Но есть переводы другого рода, другого толка. Русская школа поэтического перевода, начиная с Пушкина и Жуковского и кончая современными советскими поэтами, дает блистательные образцы творческого «усвоения» родной речью большинства лучших явлений поэзии иных языков. Эти переводы прочно вошли в богатейший, разнообразнейший фонд отечественной поэзии, стали почти неразличимыми в ряду её оригинальных созданий и вместе с ними составляют её заслуженную гордость и славу.
И нам даже не всякий раз приходит на память, что это переводы, когда мы читаем или слушаем на родном языке, к примеру, такие вещи, как «Будрыс и его сыновья» Мицкевича (Пушкин); «Горные вершины…» Гете и «На севере диком…» Гейне (Лермонтов); «На погребение Джона Мура» («Не бил барабан перед смутным полком…» ) Вольфа (И. Козлов); песни Беранже (В. Курочкин) и многие, многие другие. При восприятии таких поэтических произведений, получивших свое, так сказать, второе существование и на нашем родном языке, мы меньше всего задумываемся над тем, насколько они «точны» в отношении оригинала.
Допустим, я, читатель, не знаю языка оригинала, но данное произведение на русском языке волнует меня, доставляет живую радость, воодушевляет силой поэтического впечатления, и я не могу предположить, что в оригинале это не так, а как-нибудь иначе, — я принимаю это как полное соответствие с оригиналом и отношу признательность и восхищение к автору перевода так же, как и к автору оригинала, — они для меня как бы одно лицо.
Словом, чем сильнее непосредственное обаяние перевода, тем вернее считать, что перевод этот точен, близок, соответствен оригиналу.
И, конечно, наоборот: чем менее иллюзии непосредственного самобытного произведения дает нам перевод, тем вернее будет предположить, что перевод этот неправилен, далек от оригинала.
О переводах С.Я. Маршака, — будь то народные баллады и эпиграммы, стихи и песни Роберта Бернса или сонеты Шекспира, — хочется прежде всего сказать, что они обладают таким очарованием свободной поэтической речи, когда читатель, даже знающий язык оригинала, как бы забывает о возможности иного, чем в данном переводе, звучания этих строк.
С особенной силой эта безобманная иллюзия сказывается на образцах бернсовской поэзии, занимающих самое значительное место в переводческой работе С. Я. Маршака. Здесь испытываешь именно такое впечатление «первородности» поэтического слова, точно Бернс сам писал по-русски да так и явился нам без всякого посредничества.
Советский читатель уже успел узнать, полюбить и запомнить многое из этого поэтического наследия Роберта Бернса по первоначальным публикациям переводов С. Я. Маршака в журналах и отдельных его сборниках. Это — классическая баллада «Джон Ячменное Зерно», гимн труду и воле к жизни и борьбе людей труда — борьбе, поэтически уподобленной бессмертной силе произрастания и плодоношения на земле. Это — гордые, исполненные дерзкого вызова по отношению к паразитической верхушке общества строки «Честной бедности» или «Дерева свободы» — непосредственного отклика на события великой Французской революции. Это — нежные, чистые и щемяще–трогательные песни любви, как «В полях, под снегом и дождем…» или «Ты меня оставил, Джеми…» Это восхитительный в своем веселом озорстве и остроумии «Финдлей» и, наконец, эпиграммы, острие которых вполне применимо и в наши дни ко всем врагам трудового народа, прогресса, разума, свободы, мира.
И понятно, что тот успех, который приобрели переводы С. Я. Маршака из Бернса в широких кругах советских читателей, объясняется не только поэтическим мастерством их исполнения, о чем будет еще сказано, но и прежде всего самим выбором оригинала. Роберт Бернс (1759-1796) — удивительное и редкостное явление европейской поэзии. Сын шотландского крестьянина и сам крестьянин, слагавший свои стихи большею частью за работой в поле, он — живое и яркое свидетельство огромной духовной творческой силы народа, блистательно проявившейся в области литературы еще тогда, когда занятие ею было исключительной привилегией людей из нетрудовых классов. И вот этот фермер-бедняк, живший в эпоху аграрно-промышленного переворота, несшего крестьянству разорение и гибель, человек, сведенный нуждой в цветущих городах в могилу, своим творчеством составил национальную гордость Шотландии, — творчеством, явившимся одной из ярких и своеобразных страниц мировой поэзии.
Самоучка из безвестной деревушки полубезвестной маленькой страны, подавленной в своём государственном и культурном развитии владычеством англичан, Роберт Бернс сумел подняться до вершин современной ему культуры, развить в себе непримиримый пафос политического борца, выразившего свободолюбивые стремления народа, его веру в будущее, в торжество правды и справедливости.
Но верю я: настанет день, —
И он не за горами, —
Когда листвы волшебной сень
Раскинется над нами.
Забудут рабство и нужду
Народы и края, брат.
И будут люди жить в ладу,
Как дружная семья, брат!
(«Дерево свободы»)
Он совсем не таков, каким его пытались представить буржуазные биографы и литературоведы, снисходительно отводившие ему место этакого непритязательного идиллика сельской жизни, смиренного «поэта-пахаря», писавшего «преимущественно на шотландском наречии». Бернс — народный певец, поэт-демократ и революционер, он дерзок, смел и притязателен, и его притязания — это притязания народа на национальную независимость, на свободу, на жизнь и радость, которых единственно достойны люди труда.
Он дорог и близок нам, людям иной эпохи и иного строя жизни, этими чертами своего поэтического облика: глубоким патриотизмом, открытой ненавистью и презрением к вершителям судеб народа в классовом обществе — тунеядцам, надутым ничтожествам, облеченным громкими титулами, ханжам и мракобесам в сутанах и рясах — и глубокой преданной любовью к народу, горячим участием в его бедах и нуждах, готовностью отдать душу за его счастье.
Он дорог и близок нам и своей поэтикой, являющей замечательный образец демократизма формы, гармонического слияния средств подлинно народной поэзии с мастерством высоко развитой литературы, опирающейся на опыт мировой классики.
Советскому поэту на основе достижений отечественной классической и современной лирики удалось с несомненным успехом довести до читателя своеобразие бернсовской поэзии, исполненной простоты, ясности и как бы врожденного изящества. Переводы С.Я. Маршака выполнены в том поэтическом ключе, который мог быть угадан им только в пушкинском строе стиха, чуждом каких бы то ни было излишеств, строгом и верном законам живой речи, пренебрегающей украшательством, но живописной, меткой и выразительной.
Небезынтересно было бы проследить, как развивался и совершенствовался «русский Бернс» под пером различных его переводчиков, как он по-разному выглядит у них и какими преимуществами обладают переводы С. Маршака в сравнении с переводами его предшественников. Позволю себе здесь взять наудачу только один пример из «Джона Ячменное Зерно». Вот прозаический перевод первой строфы баллады: «Три великих короля торжественно поклялись, что Джон Ячменное Зерно должен умереть». А вот как звучит эта строфа у М. Михайлова, вообще говоря замечательного мастера, которому, межу прочим, принадлежит честь одного из «первооткрывателей» Бернса, в русском переводе:
Очевидно, что лучше бы вместо «царей» были «короли», что неудачно и это вынужденное «зерно» — «заодно»; слова, заключенные в кавычки, по смыслу — не решение, не приговор, как должно быть по тексту, а некое заклинание. Да и «порешили» не совсем подходящее слово в данном контексте. Кроме того, М. Михайлов рифмует через строку (вторую с четвертой), и это обедняет музыку строфы.
У Э. Багрицкого:
Три короля из трех сторон
Решили заодно:
— Ты должен сгинуть, юный Джон
Ячменное Зерно!
Здесь — «короли» вместо «царей», но что они «из трех сторон» — это попросту не по-русски, неловко, — выражение допущено ради рифмовки; «заодно» здесь приобрело иное, чем у М. Михайлова, правильное, звучание; формула же решения королей выражена недостаточно энергично, лишними словами выглядят «должен» и «юный», хотя, казалось бы, слово «должен» в точности соответствует оригиналу. Кстати сказать, весь перевод Э. Багрицкого неудачен, и дело не только в отдельных неточностях либо неловкостях. Э. Багрицкий подменил в балладе пафос утверждения бессмертия народа, его неукротимой жизненной силы, так сказать, абстрактно-вакхическим пафосом пива, пафосом «жизнеприятия» вообще:
У С. Маршака:
Трех королей разгневал он,
И было решено,
Что навсегда погибнет Джон
Ячменное Зерно.
Здесь ни одно слово не выступает отдельно, оно цепко связано со всеми остальными, незаменимо в данном случае. А какая энергия, определенность, музыкальная сила, отчетливость и в то же время зазывающая недосказанность вступления! Маршак не просто «переводил» строфу, пугливо озираясь на оригинал, а создавал ее на основе оригинала, озабоченный тем, что будет вслед за этой строфой, — она влечет за собой последующие.
Может показаться, не слишком ли скрупулезно и мелочно это рассмотрение наудачу взятых четырех строчек и считанных слов, заключенных в них. Но особенностью поэтической формы Бернса как раз является его крайняя немногословность в духе народной песни, где одни и те же слова любят, повторяясь, выступать в новых и новых мелодических оттенках и где это повторение есть способ повествования, развития темы, способ живописания и запечатление того, что нужно. Особенно наглядна эта сторона манеры Бернса в его лирических миниатюрах.
Иные из них прямо-таки состоят из четырех-пяти слов, меняющихся местами и всякий раз по-новому звучащих на новом месте, порождая музыку, которой невольно следуешь, читая стихотворение:
Ты меня оставил, Джеми,
Ты меня оставил,
Навсегда оставил, Джеми,
Навсегда оставил.
Ты шутил со мною, милый,
Ты со мной лукавил —
Клялся помнить до могилы,
А потом оставил, Джеми,
А потом оставил!
Нам не быть с тобою, Джеми,
Нам не быть с тобою.
Никогда на свете, Джеми,
Нам не быть с тобою.
Пусть скорей настанет время
Вечного покоя.
Я глаза свои закрою.
Навсегда закрою, Джеми,
Навсегда закрою!
Простая, незатейливая песенка девичьего горя, простые слова робкого упрека и глубокой печали, — но нельзя прочесть эти строки, не положив их про себя на музыку.
Самуилу Яковлевичу Маршаку удалось в результате упорных многолетних поисков найти как раз те интонационные ходы, которые, не утрачивая русской самобытности, прекрасно передают музыку слова, сложившуюся на основе языка, такого далекого по своей природе от русского. Он сделал Бернса русским, оставив его шотландцем. Нигде не найдешь ни одной строки, ни одного оборота, которые бы звучали, как «перевод», как некая специальная конструкция речи, — всё по-русски, и, однако, это поэзия своего особого строя и национального колорита, и её отличишь от любой иной.
У которых есть, что есть, — те подчас не могут есть.
А другие могут есть, да сидят без хлеба.
А у нас тут есть, что есть, да при этом есть, чем есть, —
Значит, нам благодарить остается небо!
В этих двух предложениях шуточного застольного присловья, где многократно повторен и повернут коренной русский глагол — «есть» и где все совершенно согласно со строем русской речи, — может быть, одно только последнее слово — «небо», тоже чисто русское слово, в данном своем значении вдруг сообщает всему четверостишию особый оттенок, указывает на иную, чем русская, природу присловья.
Такая гибкость и счастливая находчивость при воспроизведении средствами русского языка поэтической ткани, принадлежащей другой языковой природе, объясняется, конечно, не тем, что С. Маршак искусный специалист-переводчик, — в поэзии нельзя быть специалистом, — а тем, что он настоящий поэт, обладающий полной мерой живого, творческого отношения к родному слову. И еще дело в том, что в своем оригинальном творчестве, в частности в стихотворениях для детей, в политических сатирах и эпиграммах, он неизменно обнаруживает свою приверженность существенности и остроте содержания и простой, ясной, глубоко демократической форме. У кого он учился своему оригинальному письму, — у Пушкина, у Некрасова, — у тех он научился и мастерству поэтического перевода, — речь идет, конечно, не об их переводах, которых у Пушкина немного, а у Некрасова вовсе раз-два и обчелся.
Без любви, без волнения и горения, без решимости вновь и вновь обращаться к начатой работе, без жажды совершенствования нельзя, как и в оригинальном творчестве, ничего сделать путного и в поэтическом переводе. С. Маршак — одинаково поэт и вдохновенный труженик, когда он пишет оригинальные стихи и когда он переводит. Поэтому его Бернс, каким он представлен в его переводах, кажется нам уже единственно возможным Бернсом на русском языке, — как будто другого у нас и не было. А ведь не так давно мы, кроме нескольких уже порядочно устаревших переводов XIX века да «Джона Ячменное Зерно» и «Веселых нищих» Э. Багрицкого, исполненных в крайне субъективной манере, да слабой книжки переводов Т. Щепкиной-Куперник — переводчицы, может быть, и отличной в отношении других авторов, — кроме этого, ничего и не имели. Можно сказать, что мы не имели настоящего Бернса на русском языке. Самуилом Яковлевичем Маршаком сделано большое литературное и политическое дело. Его переводы — новое свидетельство высокого уровня культуры, мастерства советской поэзии, и они — ее неотъемлемое достояние в одном ряду с ее лучшими произведениями. Можно, например, не сомневаться, что ни в одной стране мира великий народный поэт Шотландии не получил до сих пор такой яркой, талантливой интерпретации.
Во вступительной статье к книге «Роберт Бернс в переводах С. Маршака» М. Морозов сообщает о письме некоего Лайонэля Хайля, напечатанном в лондонской газете «Таймс», в котором он объявил Бернса «непонятным» с точки зрения англичанина и потому «второстепенным» поэтом, ограниченного, «регионального» значения, не дальше приделов своей страны. Это вздорное, невежественное утверждение вызвало бурю возмущения на родине Бернса. Шотландская печать указывала на то, как популярен Роберт Бернс в Советском союзе, где имеются переводы его стихов на русском, грузинском и украинском языках, и, в частности, отмечала переводы С. Маршака.
Это было несколько лет назад, когда С. Маршаком были переведены еще только немногие стихотворения Бернса. Ныне, когда поэтический труд по воссозданию бернсовского наследия на русском языке завершен в значительной своей части, шотландцы с еще большим основанием и правом могут ссылаться на популярность Бернса в СССР, на признание и любовь к нему у широких слоев советских читателей.
Переводы С.Я. Маршака, в частности, и в особенности переводы стихов великого Бернса, можно считать серьезным вкладом в дело культурного сближения и обращения народов путем обмена нетленными ценностями культуры, искусства, литературы. А это дело в наши дни — дело борьбы за самое дорогое для человечества, борьбы за мир во всем мире.