Эдмунд Ауэ ВСТРЕЧА

Было уже очень поздно.

Давно затихли последние шаги в коридорах министерства.

Полковник Бентхайм сидел в своем кабинете и изучал дело, которое ему еще утром положила на письменный стол секретарша. Он не слышал монотонного шума ветра, легкого шелеста кленовых листьев и приглушенного стука ветвей, ударявших в широкое окно.

Наконец-то ему удалось выбрать время, когда, как он полагал, можно было из бумаг в деле, заметок и документов выяснить все, что требуется, чтобы со спокойной совестью принять ответственное решение. Однако он все больше убеждался, что вряд ли в этой пачке бумаг содержится достаточно сведений, чтобы на этой основе можно было что-то решить.

Бентхайм покачал головой. Нет, бумаги говорили мало. А этого человека, о котором шла речь, он знал. Знал, как ему казалось, гораздо лучше, чем можно было заключить из этих толстых папок.

Он знал его еще с тех времен, о которых в деле ничего не указывалось или указывалось слишком мало. В ту пору этот человек еще не был офицером, и форма, которую он носил, была совершенно другой, с иными знаками различия. Но об этом говорится здесь постольку-поскольку, но ничего о другом. А это другое он и сам точно не знал. Он, Бентхайм, должен был принять решение относительно этого человека, дело которого лежало перед ним. И ему было трудно это сделать, поскольку он помнил то, о чем в документах не было указано, и не знал того, о чем свидетельствовали эти бумаги.

Бентхайм листал, и читал, и вновь возвращался к уже перевернутым страницам, рассматривал фотографию офицера. На первый взгляд он казался ему совершенно незнакомым, но, если приглядеться, можно было узнать этого человека, каким он знал его в те времена.

Сомнения окончательно рассеялись, перед ним действительно лежало дело Вольфганга Мертенса, с которым они вместе были на центральном направлении восточного фронта. Нет, еще раньше. Он впервые увидел его в Галиции в госпитале. Их койки стояли рядом, и они часто дискутировали. Нет, это сегодня дискутируют, а в ту пору почти любая точка зрения вызывала горячие споры.

Мертенс был упрямый спорщик, вышколенный молодой немец. «Кровь и честь» — это понятие было привито ему с детства и ослепляло его. Бесконечные разговоры о вере, чести, войне доводили Бентхайма до белого каления. Ему приходилось сдерживать себя, и это было не так уж трудно, поскольку Мертенс казался ему симпатичным и в общем-то порядочным, честным парнем.

Но однажды... Он хорошо помнит: это было душной летней ночью. Фронт приближался. И вот однажды после целой ночи бурных споров он, забыв о всякой предосторожности, сознался Мертенсу, что никогда не будет стрелять в русских. «Русские мне ничего плохого не сделали, — заявил он. — Но я знаю тех, кто несет зло, и, прежде чем я стану стрелять в русских, я поверну свое оружие против тех, кто избивал моего отца. Прямо в них! — Увидев возмущенное лицо Мертенса, резко сказал: — Если будет нужно, то и в тебя! Если ты станешь на их сторону, то и в тебя!»

Бентхайм вспомнил, как, сказав это, он испугался своих собственных слов. Но слово не воробей — вылетит, не поймаешь. То, что он не будет стрелять в русских, вырвалось у него случайно, но теперь уже было все равно. Что бы он ни добавил, это не могло смягчить сказанного. И он стал говорить еще резче, резче, чем сам того хотел. И Мертенс отвернулся, с презрением или с сочувствием — Бентхайм не знал и уже жалел о своей чрезмерной откровенности.

Как можно быть таким откровенным с человеком, которого он совершенно не знал, о котором ему было только известно, что он, еще не достигнув восемнадцатилетнего возраста, добровольно пошел на фронт, что ему еще ни разу в жизни не пришлось близко видеть смерть человека, что он был готов за «честь» «великой Германии» бороться и умереть! Бентхайма охватило смутное предчувствие. Он понял, что если Мертенс донесет, то это будет стоить ему головы.

Остаток ночи он провел без сна. Мертенс больше с ним не разговаривал. Это казалось Бентхайму особенно подозрительным. Он уже представлял себе, что произойдет, если за ним придут. Он теперь был почти уверен, что Мертенс донесет. «Честь немца и верность фюреру» обязывали его к этому. Он был так воспитан, он рос в коричневой рубашке с кинжалом гитлерюгенда на портупее.

Надо полагать, спасло Бентхайма то обстоятельство, что выздоравливающие, в том числе он и Мертенс, получили приказ немедленно готовиться к отправке на фронт.

...Бентхайм сидел перед раскрытой папкой, не глядя в нее. Он вспомнил то сентябрьское утро 1944 года, когда над русской равниной поднялся красный шар осеннего солнца. «Кровавая заря — ранняя смерть» — эту поговорку никто не забывал. Сейчас он не мог вспомнить, сказал он это вслух или только подумал. Он стоял рядом с Мертенсом. «Скверная примета», — что-то в этом роде сказал он, стараясь определить настроение молодых солдат. Мертенс не ответил, молча глядел на небо, на кровавый рассвет, поднимавшийся в той стороне, куда они должны были выступить, почти еще дети, солдаты предпоследнего призыва. Этого неба Бентхайм никогда не мог забыть, как никогда не забывал того, что произошло потом, после этого выступления.

А теперь вот это дело... Вновь судьба свела его с Мертенсом.

В его памяти всплывали картины прошлого.

Много пришлось пережить всякого, но один день сохранился в его памяти как самый тягостный. Он поднимался пасмурной пеленой над березовой рощей, обожженным лугом и высотой, на которой они находились.

Вчера их было около сотни, сейчас осталась едва половина. Не нужно было быть пророком, чтобы предсказать события следующего дня. Вопрос был лишь в том, останется ли кто-нибудь в живых.

За эту высоту — 294, на которой они сейчас лежали, шли жестокие бои. Вчера на ней были русские, днем раньше немцы, перед этим тоже русские. Трудно сказать, сколько раз эта высота переходила из рук в руки.

Когда они по приказу обер-лейтенанта фон Шарковски в сумерки захватили окопы на высоте, те были полны убитыми и умирающими.

На рассвете оставшиеся в живых, сидя на корточках в окопах, жевали сухари, жадно курили. Каждый знал, что на них снова обрушится огненная лавина, как день назад. И уже ни у кого не было в голове прежних лозунгов: «Кровь и честь», «На смерть!». Было лишь одно — желание выжить.

Вспоминал ли теперь Вольфганг Мертенс об их разговоре с Бентхаймом в госпитале? Трудно сказать. Они говорили друг с другом лишь о самом необходимом. Но Бентхайм не думал, чтобы Мертенс донес на него Шарковски. События на фронте и военные тяготы, несомненно, повлияли и на него, и сейчас он вряд ли стал бы размышлять о том, что говорилось той ночью. И тем не менее Бентхайму хотелось, чтобы Мертенс вспомнил об их споре. Он по-прежнему питал к этому парню симпатию и исподволь наблюдал за ним.

Вольфганг с ужасом глядел на кучу трупов, которые солдаты снесли в конец окопа.

«Не стоит смотреть все время в ту сторону! — сказал ему пожилой солдат, по виду крестьянин. — Хоть к этому и трудно привыкнуть, а все же привыкают. — Он развязал узел и достал кусок сухой колбасы, отломил половину и протянул Мертенсу. — Ешь, парень! На сытый желудок умирать сподручнее. Это домашняя, моя старуха делает ее сама. Свиное и козье мясо — и образуется сухая колбаса. Попробуй!»

Мертенс взял кусок, но есть не мог.

До полудня все было тихо. Но вскоре до них внезапно донесся голос из репродуктора: «Немцы! К вам обращается немец. Земляки, немецкие солдаты! Эта война — не ваша война. Вы платите за нее жизнью. Бросайте оружие! Не стреляйте в таких же, как и вы, русских рабочих и крестьян! Остановите бессмысленный террор в оккупированных странах!»

Уже при первых словах обер-лейтенант Шарковски приказал одному из унтер-офицеров обстрелять из минометов рощу, откуда велась передача. Немного спустя послышались свист, шелест и разрывы мин в березовом лесу. Голос по ту сторону умолк.

«Ну, теперь да спасет господь наши грешные души! — проговорил пожилой солдат и туже подтянул ремень своей видавшей виды побитой каски. — Ивану это не понравится, сейчас он пошлет «благодать» на наши головы».

Долго ждать не пришлось. Огненный вал возник перед ними. Он катился прямо на них, и скоро все вокруг исчезло в огне и дыму. Таких мощных ударов им еще не приходилось испытывать. Каждому известно, что такое ад, но с таким адом они столкнулись впервые. Грохот взрывов, вой снарядов смешались со стонами и криками.

От сильного взрыва Бентхайма подбросило вверх и с такой силой ударило о стенку окопа, что он на несколько секунд потерял сознание. Когда он, с трудом приподнявшись, протер засыпанные землей глаза и огляделся вокруг, то увидел на том месте, где лежал старый солдат, глубокую воронку. Невдалеке Бентхайм заметил отброшенного взрывом Мертенса.

«Нужно помочь ему, — подумал он, — может, он еще жив?» В голове звенело, каждое движение вызывало боль во всем теле. Он подполз к Мертенсу и в ужасе отпрянул назад.

Навсегда врезалась ему в память эта страшная картина: рядом с головой оглушенного взрывом Мертенса лежала еще одна голова, вплотную с его лицом находилось другое лицо. На дне окопа лежала в стальной каске голова: старого солдата.

Бентхайм застыл на мгновение и хотел уже ползти обратно, но тут Мертенс открыл глаза. По мере того как он приходил в себя, Бентхайм видел, как в его взгляде проступал смертельный ужас. Он окликнул Мертенса, но тот ого не слышал и, боясь пошевелиться, как загипнотизированный, глядел на голову, которая лежала перед ним. Вдруг он с безумным воплем вскочил и кинулся бежать прочь от грохочущих разрывов. Бентхайм не успел опомниться, как Мертенс исчез в дыму. Не в силах двинуться с места и еще не сознавая, что произошло, он огляделся и увидел вокруг себя мертвых, услышал грохот взрывов, которые перепахивали все, что еще оставалось на этой высотке.

Бентхайм ощупал себя, попытался собраться с мыслями. Ему вдруг все стало ясно, хотя он еще продолжал лежать. «Если кто-то и уцелел, как и я, им не до меня, — подумал он. — Никто мне не помешает». Решение, которое он сейчас принял, было уже тысячу раз обдумано, просто раньше не было подходящей возможности, и более благоприятный момент, чем теперь, трудно было найти.

Действовать надо быстро. Прежде чем закончится артиллерийская подготовка и начнется атака этой тысячу раз проклятой высоты, он должен успеть отползти в сторону. Плотно прижимаясь к земле, Бентхайм пополз по направлению к березняку. Боясь, что артиллерия может в любую минуту прекратить огонь и кто-нибудь из людей Шарковски заметит его, он почти не думал об опасности с фронта. Быстрее, быстрее вперед, только вперед! Но он не успел проделать и половины пути, как огонь внезапно прекратился. Наступила гробовая тишина. Подгоняемый стремлением оторваться от «цепных собак», он продолжал бежать, вместо того чтобы залечь.

Вдруг он услышал позади себя пулеметную очередь, и в следующее мгновение острая боль пронзила ему ногу. «Так близко от цели! — подумал он и упал. — Лежать! — командовал он себе. — Лежать! Сюда они не сунутся, решат, что прикончили меня. Скорее бы темнело, тогда можно будет двинуться дальше».

Бентхайм остался лежать. Едва опустились сумерки, он кое-как перевязал рану и пополз дальше, приближаясь к советским позициям. Когда до березовой рощи осталось совсем немного, он начал петь. Пел детские песни, поскольку кроме маршей знал только песни, которые ему пела мать. Пел как можно громче, и советские солдаты поняли. Вскоре бойцы с автоматами на изготовку привели его в свое расположение. Там ему сразу же сделали перевязку...

«Добрых 20 лет прошло с тех пор», — подумал Бентхайм, отрываясь от воспоминаний. Невольно он ощупал свою ногу и улыбнулся — рана давно зажила.

Двадцать лет могут исцелить и не такую рану...

Он взглянул на дело, которое лежало перед ним и так живо напомнило о прошлом.

«Бывший солдат гитлеровского вермахта Бентхайм, — думал он, — дезертировал от залитого кровью невинных жертв фашистского знамени, приняв сторону тех, кто о оружием в руках отстаивал свое право на свободу и независимость. Этот солдат, направленный вскоре для проведения разъяснительной работы в фашистской армии, теперь полковник, а Мертенс, в прошлом также солдат нацистского войска, служит в пограничных войсках ГДР, майор, командир роты, представлен сейчас к награде». Поэтому и лежало его личное дело перед Бентхаймом, дело, в котором в основном говорилось о том, о чем Бентхайм и сам прекрасно знал, но не говорилось о самом главном, о чем Бентхайм не имел понятия. И это заставляло его сидеть здесь допоздна и не давало ему покоя.

О времени, когда Бентхайм и Мертенс находились вместе, в деле указывались только даты и факты, которые были хорошо известны Бентхайму. Дальше приводились столь же скупые сведения, они мало что говорили о самом человеке и уже никак не могли объяснить причин происходившего и их взаимосвязи.

«В 1944 году «за трусость на поле боя» приговорен к расстрелу. Однако вследствие благоприятных обстоятельств бежал» — так указывалось в деле. О побеге Бентхайм ничего не знал, но то, что Вольфганг Мертенс был приговорен к смерти, полковнику было известно и раньше. Он имел эти сведения от советских товарищей. При допросе пленного унтер-офицера выяснилось, что Вольфганг Мертенс через неделю после своего бегства с высоты был схвачен и военно-полевым судом приговорен к расстрелу «за трусость на поле боя». Русская семья, в которой прятался Мертенс, тотчас после его ареста была расстреляна у него на глазах. Бентхайм знал это, но в деле об этом также не говорилось.

Да, многое в этих бумагах оставалось неясным. Нельзя сказать, чтобы в них умалчивались отдельные факты. Нет. Но материалы в этой папке давали ответ только на те вопросы, которые имели непосредственное отношение к делу. О том же, что русская семья была расстреляна при аресте Мертенса, ничего не было написано. Как не было написано и о тех «благоприятных обстоятельствах», при которых ему удалось бежать.

Позже, уже являясь членом Национального комитета «Свободная Германия» и участвуя вместе с советскими товарищами в борьбе против остатков гитлеровского вермахта, Бентхайм иногда думал о Мертенсе. Все ли он сделал, чтобы предупредить его бессмысленную смерть, как он считал в ту пору?

Теперь, когда известно, что Мертенс жив, полковник размышлял над тем, как это случилось и как ему удалось избежать расстрела. Невольно возникали какие-то подозрения, и помимо воли это начинало его беспокоить. Было ли все чисто при этих «благоприятных обстоятельствах»?

Бентхайм старался не вспоминать, что Мертенс являлся членом гитлерюгенда, слепо верившим в его идеи. А кто в ту пору не верил? Немногие. Очень немногие. Это не повод к обвинению, а тем более к тяжкому подозрению. Кроме того, увиденное на фронте, тяжелые нравственные испытания, весь этот ужас последнего боя... Взгляды Мертенса могли измениться — да еще этот смертный приговор. Но ведь русская семья была уничтожена, а Мертенс остался жив благодаря «благоприятным обстоятельствам».

В характеристике, имевшейся в деле, полковник обратил внимание на то, что Вольфганг Мертенс отличался замкнутостью, был малообщителен. Почему он замкнут? Может, это следствие угрызений совести? Может, он что-нибудь скрывает?

Бентхайм вновь и вновь листал дело.

Начало светать.

В который уже раз рассматривая фотографию, он узнавал и не узнавал прежнего Вольфганга. Прошло двадцать лет — почти половина прожитой жизни. Ему интересно было, вспоминает ли Мертенс о прошлом, думает ли хоть иногда о тех днях в госпитале?

Каким человеком он стал — майор пограничных войск ГДР с отличной аттестацией в личном деле?

Зная о Мертенсе гораздо больше, чем можно было понять из личного дела, Бентхайм решил для себя, что должен выяснить то, что оставалось неизвестным. И связано это не только с предстоящим награждением Вольфганга Мертенса. Бентхайм хотел понять, что за человек этот майор, с которым когда-то столкнула его судьба. Достоин ли он быть офицером армии ГДР? В этом главное, и он это выяснит...

День был серым и хмурым. Мелкий дождь сыпал в ветровое стекло автомашины. Трудно было шоферу. Погода, казалось, соответствовала настроению Бентхайма. На душе было пасмурно и смутно. Что-то во всем этом было такое, от чего он не мог освободиться, что висело над ним, словно тяжесть. Бентхайм начинал сердиться на себя и свои мысли. Какие у него основания сомневаться в человеке, с которым он был едва знаком? Но он должен его увидеть, и тогда наверняка мрачные предположения отпадут сами собой. Он хотел встретиться с Вольфгангом без предупреждений. Недоверия не должно быть, как не было его тогда, когда ему, воспитаннику нацистской школы и члену гитлерюгенда, он решился сказать, что не будет стрелять в русских. Правда, руководствовался он тогда не столько сознанием, сколько чувством, но Мертенс оценил это доверие и умолчал о сказанном.

Бентхайм старался представить себе их встречу. Ему хотелось, чтобы она была дружеской, и хотелось увидеть радость на лице Мертенса. От первой реакции многое зависит. Неожиданность, как правило, исключает притворство, и человек предстает таким, какой есть на самом доле.

Несмотря на холодное утро, Бентхайм открыл окно и, откинувшись на сиденье, с удовольствием подставил лицо встречному ветру, который, казалось, помогал яснее мыслить и отбросить сентиментальные воспоминания.

— Товарищ полковник, разрешите закурить? — прервал его размышления шофер. — Дым вытянет ветром.

— Конечно, курите, — ответил Бентхайм.

Он посмотрел на солдата, на его молодое, свежее лицо, посмотрел, как он зажег сигарету, и подумал, что тот попросил разрешения закурить лишь после того, как было открыто окно. «Дым вытянет ветром». Сказав это, он в известной мере навязывал свою волю и вместе с тем проявлял вежливость, и Бентхайму было это приятно. Скорее в шутку, чем из желания проверить солдата, он сказал:

— А если бы я опять закрыл окно?

Парень несколько помедлил с ответом.

— Разрешите спросить? — обратился он затем.

— Пожалуйста. — Полковник с интересом взглянул на него.

— Вы сами курите, товарищ полковник?

— Нет.

Шофер выбросил сигарету в окошко.

— Тогда прошу прощения! — сказал он.

Бентхайм был несколько удивлен и произнес:

— Но ведь я не возражаю!

— Благодарю вас, товарищ полковник, но табачный дым особенно вреден для некурящих.

Бентхайм усмехнулся и поймал себя на желании поближе познакомиться с этим парнем. Парень и впрямь был молодец, и показал себя с лучшей стороны. Иногда какая-нибудь мелочь во взаимоотношениях прекрасно характеризует человека.

Размышляя так, полковник Бентхайм вновь возвращался мыслями к Мертенсу. Да, видимо, в его судьбе сыграли роль какие-то драматические события, о которых можно только догадываться и в которых он должен был разобраться...

Таким вот событием, полным драматизма, была в жизни Бентхайма Мадлен — француженка из Нормандии. Никогда он не забудет ее, не сможет забыть... Запах луговых трав отчетливо вызвал воспоминания о ней.

Бентхайм глубоко вздохнул. Воспоминания были прекрасны и вместе с тем печальны.

Перед самой войной родители Мадлен поселились в их деревне. Мадлен была еще совсем ребенок, но они с Бентхаймом полюбили друг друга.

«Мадлен...» — думал Бентхайм. С этим именем была связана его первая любовь. Это звучит немного сентиментально, но так оно и было в ту пору. Это было прекрасно. «Остается нежность» — так, кажется, называется молодежная песенка в их Октябрьском клубе. Да, нежность остается...

Кто бы мог быть грубым с этой девушкой?

Кто мог? Они могли! Так грубы и жестоки могли быть только они, фашисты. Они и сейчас не забыли этого! Они опять учатся насилию и жестокости.

Молодежь по ту сторону Эльбы не поет песен, которые распевают в Октябрьском клубе. И есть там такие, кто вновь пробует силы в драках, испытывает удовольствие от страданий других, как те, кто вытащил его Мадлен на улицу и бросил, избитую, в грузовик...

«Поэтому я ношу эту форму, — думал он, — поэтому у нас должны быть такие, как Мертенс, чтобы враг не мог проникнуть в наш мир, не мог снова уничтожать любовь, разрушить красоту. Для этого мы стоим на нашей границе. И среди нас не может быть тех, на чьей совести лежит загубленная жизнь ни в чем не повинных людей».

Мысли Бентхайма попеременно кружились около этих двух людей и двух событий, которые на первый взгляд не имели ничего общего друг с другом. Но он не мог отделаться от ощущения, что между ними есть какая-то связь.

Он собственными глазами видел, как они тащили Мадлен... Она перешла к ним, к Бентхаймам, и скрывалась в их семье. Отец принял ее как родную — он знал о любви своего сына к этой девушке. Было ли то, что произошло дальше, следствием предательства или просто случайностью? Они нагрянули, перевернули весь дом, нашли девушку и избили старого Бентхайма до полусмерти. Он сам был в это время в соседней деревне и вернулся как раз в тот момент, когда штурмовики тащили Мадлен к грузовику. Когда он подбежал, грузовик уже уехал и увез его Мадлен навсегда.

Бентхайм, словно это было вчера, видел перед собой ее лицо и всю эту ужасную картину. И невольно пытался представить себе Мертенса, тогда еще юношу, в тот момент, когда семья, в которой он прятался, была расстреляна на месте...

Солдат Вольфганг Мертенс избежал исполнения приговора при «благоприятных обстоятельствах», как указывалось в личном деле...

Солнце уже склонялось к горизонту, когда они остановились перед новым, построенным в современном стиле зданием. Сквозь широкие окна их с любопытством рассматривали солдаты, совсем еще молодые ребята лет по двадцать. Дежурный офицер, проверив документы, отрапортовал. Бентхайм кивнул и спросил о командире роты.

— Майор Мертенс выехал на ночной контроль, товарищ полковник, вернется не раньше четырех часов, — доложил лейтенант. — Могу я сообщить ему о вашем прибытии?

— Да, пожалуйста! Передайте, что я сам приеду к нему на границу. Мое имя можете не сообщать.

Несмотря на то что Бентхайму не терпелось скорее увидеться с Мертенсом и выяснить волновавшие его вопросы, он все же решил осмотреть заставу.

Не торопясь обошел он по-хозяйски оборудованные помещения. Брал с полок книги, перелистывал их, находил некоторые весьма ценные публикации. Постоял перед доской показателей социалистического соревнования. Сразу было заметно, что большинство солдат стремились добиться высших оценок. Полковник побеседовал со многими солдатами, расспросил молодых пограничников о службе.

В клубном помещении он увидел ефрейтора, который с рвением обрабатывал гипсовые пластины. Бентхайм внимательно посмотрел работу. Выбор темы явно разочаровал его, но ему не хотелось слишком огорчать автора.

— Ну что ж, неплохо, — сказал он наконец.

Ефрейтор засиял от радости.

— Вот только тема... Уж слишком избита, море, пальмы... — это можно увидеть всюду. А где же индивидуальность, ведь есть же у вас что-нибудь свое? Может, попробовать что-то более близкое — ваши товарищи, например, которых вы хорошо знаете.

Ефрейтор сник, но, справившись со смущением, пояснил:

— Наш командир тоже не одобряет эту тематику, товарищ полковник, но это же романтика, понимаете... все-таки море, а пальмы...

Бентхайм рассмеялся.

— Море, конечно, не повредит, но в другой раз, может, что-то поближе к нам, а?..

— Да я уж обещал товарищу майору, — вновь просиял ефрейтор.

— Майор Мертенс интересуется вашей работой? — спросил полковник.

— И моей, и всего нашего кружка... — Поборов смущение, он доверительно добавил: — Чем только не интересуется наш командир! Даже участвует в самодеятельности!

— Это, вероятно, отнимает много времени, — заметил Бентхайм.

— У него на все хватает, товарищ полковник, — сказал ефрейтор. — Для нас он всегда находит время.

Все, что Бентхайм слышал и видел, говорило в пользу Мертенса. Понемногу полковник успокоился, и предстоящая встреча уже не казалась ему такой неопределенной.

Около двадцати двух часов Бентхайм в сопровождении офицера отправился на границу. Ему предлагали вездеход, однако он отказался, сославшись на желание немного пройтись.

Ночь была лунной, холодной. С севера надвигался циклон. Бентхайм с сожалением вспомнил, что забыл свой дождевик в автомашине. «Да, отвык я ходить пешком, — мелькнуло у него в голове. — Слишком много бумаг, текучка заедает. Вот теперь и заслужил холодный душ».

Они вошли в лес, и — удивительное дело! — он чувствовал себя в этом незнакомом ночном лесу как дома. Все казалось таким же, как в тех местах, где он вырос. Тот же тихий размеренный шум деревьев, те же шорохи и запахи. «Давненько я не был в лесу», — подумал он.

Тишина не казалась пугающей, она охватывала его волшебством покоя, и Бентхайм удивлялся этому новому для себя чувству... Однако сознание вскоре вернуло его к действительности. Все-таки это был пограничный лес, таивший немало опасностей.

Он посмотрел вверх. В ночном небе сияла луна, а надвигавшиеся облака словно не решались поглотить этот волшебный свет. Ветви деревьев отбрасывали на землю темные тени.

Офицер, осторожно шедший впереди Бентхайма, остановился.

— Мы у цели, товарищ полковник! Немного впереди должен быть майор Мертенс с двумя солдатами. — Офицер говорил тихо.

Бентхайм посмотрел на часы. Оставалось еще несколько минут до условленного времени. Наконец он увидел тень, мелькнувшую между деревьями. Затем в ярком лунном свете появилась высокая фигура. Когда человек подошел ближе, Бентхайм тотчас же узнал Мертенса. «Неужели прошло уже двадцать лет? — думал он. — Невероятно!»

Майор Вольфганг Мертенс, вытянувшись, доложил приглушенным голосом:

— Товарищ полковник! Во время проверки мной постов ничего существенного... — Он не докончил фразы и уставился на Бентхайма. Через несколько секунд сказал еще тише: — Не может быть...

— Ничего существенного не произошло — ты это хотел сказать?

Бентхайм улыбнулся и, взяв Вольфганга за плечи, заглянул в его удивленное лицо.

— Герт Бентхайм, полковник, — медленно произнес Мертенс с радостным изумлением.

— Он самый. Такие случаи бывают, правда, редко.

— И ты теперь полковник, — все еще удивленно сказал Мертенс — Я очень рад!

— Прошло двадцать лет, а мы легко узнали друг друга. Я хорошо помню тебя с тех пор, — заметил Бентхайм.

— Да, этот парень доставил тебе когда-то немало хлопот! — Мертенс засмеялся.

Они стояли рядом как хорошие старые друзья, которые случайно встретились и были этому очень рады.

— Пошли, товарищ майор, — сказал Бентхайм. — Нам нужно многое рассказать друг другу.

— Как прикажете, товарищ полковник! — с готовностью отозвался Мертенс.

Они и не заметили, как облака затянули луну плотной пеленой. В лесу стало совершенно темно, так что с трудом можно было различить стволы сосен и пихт.

— Пошли быстрее, — сказал Мертенс. — Сейчас хлынет дождь. Неподалеку есть домик лесорубов. Там можно укрыться, и нам никто не помешает. — Схватив Бентхайма за руку, он потащил его за собою.

Едва они добрались до хижины и успели удобно расположиться на скамейке у окна, как разразился ливень. Дождь с шумом хлестал по крыше и в маленькое оконце.

Сидя друг против друга, они какое-то время молча смотрели в окошко на дождь.

— Наше счастье, что подвернулась эта хижина, — сказал Бентхайм. — А то я бы в своей форме после такой бани не смог бы никому на глаза показаться.

— Да, погода не слишком дружелюбна к нам, — заметил Мертенс.

— Это нужно отнести за счет небесной канцелярии! Но хижина нас выручила.

Бентхайм помолчал, раздумывая, как лучше сообщить Мертенсу о цели своего визита.

— У меня, собственно, к тебе разговор, Вольфганг. Я сейчас просматриваю твое личное дело и хотел кое-что уточнить. — Сказав это, он невольно взглянул в глаза Мертенсу и не заметил на его лице и тени смущения. — Я подумал, что тебе лучше других должно быть известно, что там записано, и в особенности то, что не записано.

При этих словах Мертенс улыбнулся и согласно кивнул.

— Итак, ты обвинялся в трусости? — начал Бентхайм.

— Да, именно так это и квалифицировалось, — промолвил Мертенс — Да ты знаешь, Шеффер из нашей тогдашней роты, схваченный партизанами, так все расписывал, что я поверил в твою гибель... А я, баран, представляешь, побежал в свой тыл, — вздохнул майор.

— И был приговорен к смертной казни, — медленно добавил Бентхайм.

Мертенс взглянул на него.

— Ты знаешь? — И тут же спохватился: — Ах да, личное дело! — Он замолчал и стал глядеть на беснующуюся за окошком непогоду.

В душе Бентхайма вновь шевельнулось подозрение, и он не мог от этого отделаться.

— Но ты избежал приведения приговора в исполнение... при «благоприятных обстоятельствах», — медленно, с расстановкой произнес полковник. Он попытался улыбнуться, но улыбка получилась фальшивой. — Во всяком случае, так записано в личном деле, — добавил он.

Мертенс отвернулся и опять уставился в окно. Свет карманного фонарика едва освещал его лицо. Наконец Вольфганг снова повернулся к полковнику.

— Это длинная история... — сказал он.

Бентхайм, желая ему помочь, заметил как бы вскользь:

— Я был в Национальном комитете «Свободная Германия» и в последние месяцы войны работал вместе с советскими товарищами. — Он подождал, пока Мертенс вновь взглянул на него. — Один из пленных рассказывал тогда, что видел, как тебя и еще троих вели на расстрел. Он еще рассказывал, что тебя арестовали в русской семье... — Бентхайм. опять помолчал. Ему было трудно произнести последнюю фразу. — И эту семью, — сказал он, — уничтожили на месте...

Мертенс по-прежнему молчал, и это молчание становилось тягостным.

Ливень понемногу начинал стихать.

Бентхайм ждал ответа. Больше всего на свете он хотел сейчас его услышать. Этот ответ мог быть прост и ясен, и все подозрения в виновности Мертенса отпали бы сами собой.

Он долго ждал. Наконец Вольфганг сказал как бы самому себе:

— Этот человек ничего не придумал. Но он был прав только отчасти. Он не мог знать всего, что случилось. Они расстреляли ее деда...

— Ее деда? — не понял Бентхайм.

— Да.

В голосе Мертенса звучала скорбь, и Бентхайм почувствовал, что не должен спрашивать дальше, что майору нужно время, чтобы немного успокоиться. И он вновь ощутил прежнюю симпатию к этому человеку. Недоверие исчезло, хотя он, собственно, ничего еще не узнал. Тот, кто, сидя перед ним, так мучительно думал о событиях прошлого, не мог быть человеком, способным на подлость. В этом он был сейчас уверен без всяких доказательств. Полковник терпеливо ожидал рассказа о событиях давнего прошлого.

— Ее дед был против того, чтобы меня принять, — уже спокойнее заговорил Мертенс.

Бентхайм не понимал, что он хотел этим сказать, но не спрашивал, видя, как ему тяжело.

— Но она меня подобрала и притащила в их хату. Я был очень изможден, с высокой температурой и не помню, как попал в этот дом. — Вольфганг немного виновато взглянул на Бентхайма. — Прости! Я рассказываю совершенно непонятно, без всякой связи. Но то, что было до этого, казалось мне таким далеким, словно я видел все это во сне: эта жуткая голова в каске рядом с моим лицом, паника, бегство в тыл, боязнь быть схваченным «цепными псами», которые загнали меня в лес. Я сейчас просто не в силах сказать, сколько дней или недель пришлось скрываться в лесу, уже далеко от фронта. К какой-то деревне меня пригнали голод и болезнь, — вероятно, это было воспаление легких.

Бентхайм слушал молча, не решаясь перебивать Мертенса вопросами. Он был рад, что Вольфганг наконец пришел в себя и стал сам рассказывать.

— О последних днях в лесу у меня осталось в памяти лишь то, что я забрался в какое-то дуплистое дерево. Сколько времени я там пробыл, прежде чем меня нашла Надя, сказать трудно. Надя перетащила меня в сарай у их избы. Она жила с дедом, и где были ее родители, я узнал немного позже.

Бентхайм не сомневался в истинности того, о чем рассказывал Мертенс. Разве он стал бы так говорить о Наде, если бы на его совести была смерть целой семьи? Услышав, с какой нежностью произнес Мертенс имя русской девушки, Бентхайм подумал о Мадлен. Он тогда пришел слишком поздно и не мог ее защитить. Но он не сумел бы ее защитить, даже если бы появился раньше. Могло так быть и с Мертенсом.

— Показания пленного солдата, к счастью, верны лишь наполовину, — сказал Вольфганг.

«Значит, Надя осталась в живых, когда эти его схватили», — заключил про себя Бентхайм.

Непогода утихла, дождь перестал. Луна снова плыла по небу, заливая светом поляну.

— Все было так удивительно и вместе с тем трагично... Мне нелегко об этом говорить, и вряд ли кто поверит тому, что это могло быть. Я, вероятно, и сам бы не поверил, если бы мне рассказал кто-нибудь другой... Но есть человек, — Мертенс взглянул на Бентхайма, — один очень хороший человек, от которого я никогда не слышал ни одного слова неправды. Ему я не решился бы соврать.

— Мы с тобой оба пережили невероятное, оба считали друг друга погибшими. А вот теперь сидим здесь и разговариваем, это и есть правда. Рассказывай! Если можешь, пожалуйста, рассказывай!

— После того как Надя притащила меня к себе, — продолжал Мертенс, — я долго еще был без сознания, в горячке. Когда пришел в себя, почувствовал на лбу что-то влажное и прохладное, увидел, что лежу на соломе, покрытой какой-то холстиной. У стены стояла веялка, лежали вилы. Должно быть, сарай, решил я. Мне помнится все так ясно, будто это было вчера, — сказал он скорее для себя, чем для Бентхайма. — Редко бывает, чтобы спустя двадцать лет так отчетливо все помнить. Кажется, даже отчетливее, чем в ту пору... Я долгое время был в беспамятстве. Все окружающее воспринималось подсознательно, и тем не менее я и теперь ясно вижу и сарай, и веялку, чувствую мокрое полотенце на лбу, как оно соскальзывает, когда я поворачиваю голову, вижу на табуретке рядом со мной котелок и на другой табуретке Надю, задумчиво подперевшую кулачком щеку, — мою сестру милосердия Надю.

Мертенс погрузился в воспоминания. Все прошлое как бы оживало перед ним.

— Надеюсь, это был не обычный роман? — спросил Бентхайм.

— Почему ты говоришь «надеюсь»? Ты что, не признаешь любви? — Мертенс взглянул на правую руку Бентхайма. Кольца на ней не было. — Ты холостяк или... — он помедлил, — или специально кольца не носишь?

Бентхайм не стал отвечать, но не потому, что вопрос задел его. «На сегодня достаточно рассказов», — подумал он.

Мертенс понял его молчание по-своему.

— Извини, — сказал он. — Я так мало знаю о тебе. Но этот вопрос о кольце, конечно, глупость. Извини!

— Видишь ли, история моей любви была слишком короткой, но сейчас мне не хотелось бы об этом говорить.

Видя, что Мертенс все еще переживает по поводу своей шутки, полковник сказал:

— Ну ладно, не будем об этом, тем более я сам затеял весь этот разговор... Рассказывай, что было с Надей и что это за «благоприятные обстоятельства», о которых упоминается в твоем личном деле.

— Собственно говоря, это было счастливое стечение обстоятельств, не связанных друг с другом. То, что меня нашла и выходила Надя, — это было одно обстоятельство, хотя оно и не отмечено ни в одном официальном документе. То, что я не был казнен, — это другое благоприятное обстоятельство. Но между ними стоит смерть Надиного деда... Он вначале был очень недоволен своей внучкой, которая притащила и спрятала в сарае больного вражеского солдата. Помню, как впервые увидел его. Я тогда только начал приходить в сознание. Надя не заметила, как у меня со лба свалилось мокрое полотенце. Она что-то шила и, как рассказывала мне потом, не видела, как в сарай вошел дед. Я слышал шаркающие шаги, приближавшиеся к сараю, видел, как открылась дверь и вошел старик. Я замер. Он подошел к девушке и начал тихо, но настойчиво о чем-то говорить. Сквозь полуопущенные веки я видел, как он, показывая на меня, начинал сердиться.

Девушка возражала ему. Она говорила еще тише, но твердо и решительно. В конце концов старик примирительно махнул рукой. Я почувствовал, как он прикрыл мои ноги одеялом, положил на голову мокрую тряпку и затем, ворча, ушел.

Я решил дать о себе знать и негромко застонал. Мне не нужно было притворяться — я чувствовал себя действительно скверно. Девушка вздрогнула, наклонилась надо мной, и я заметил, как она красива. «Не вставайте! Лежите спокойно», — сказала она по-немецки, хотя предупреждение было излишним — я все равно не мог встать. Но мне хотелось пить. Я попросил воды, и она меня напоила. — Мертенс вдруг умолк. — Я, наверное, слишком вдаюсь в детали, — сказал он. — Так вся ночь пройдет, а я не расскажу и половины.

— «Благоприятные обстоятельства», — осторожно заметил Бентхайм, — интересуют меня больше всего. Но ты рассказывай, рассказывай все.

Горизонт начинал светлеть. На поляне появились два оленя. Знакомый мирный пейзаж. И полковник вспомнил другой пейзаж — море и пальмы, — изображенный в гипсе ефрейтором.

— Твои подчиненные мечтают о теплых морях? — спросил он, чтобы как-то заполнить паузу.

Мертенс удивился.

— Так ты давно здесь?

— Несколько часов. Министр намерен тебя поощрить. Но прежде чем заявиться к тебе, я немного осмотрел твои владения. Насколько мне стало известно, у вас и своя самодеятельность есть?

— Есть, — подтвердил Мертенс.

— И есть ефрейтор, который просто обожает тебя, — заметил Бентхайм.

Мертенс улыбнулся:

— Только один ефрейтор? Маловато!

— Может быть, их и больше, но я не в состоянии был опросить всех. Только этот ефрейтор увлекается, какими-то сомнительными красотами, да еще в гипсе.

— «В гипсе»... — словно эхо повторил Мертенс. — Они тогда тебя положили в гипс? — вдруг спросил он без всякой связи.

Бентхайм сначала не понял, но, догадавшись, о чем шла речь, ответил:

— Я лежал недолго. Ты знаешь, ранение было легкое, без осложнений. И я вновь отправился на фронт.

— Сегодня я это понимаю, — сказал Мертенс. Он особенно подчеркнул это «сегодня». Помолчал немного. — Ну так вот, Надя меня выходила, и дед не сердился больше, как вначале. А то, что он продолжал ворчать, было понятно, и тут ничего не поделаешь. Он знал, что молодые люди в подобной ситуации недолго остаются безразличными друг к другу, и, конечно, старик лучше нас видел, что с нами происходит. Нам было легче скрывать наши симпатии друг от друга, нежели от него.

Он видел, что моя благодарность Наде перестает быть одной лишь благодарностью и моя сестра милосердия ухаживает за мной не только из сострадания. Я полюбил Надю. Это не был, как ты выразился, обычный роман. Только взглядом и голосом выдавали мы друг другу наши чувства. Ничего другого, очевидно, не могло быть между русской девушкой и дезертировавшим немецким солдатом. Но старик знал жизнь и понимал, что наши отношения могут перерасти в нечто большее. Я уже не опасался деда, как вначале, хотя он и ворчал, что прогонит меня из сарая. Я и тогда хорошо знал, что он не сделает этого, а теперь знаю еще лучше, потому что за мою жизнь он заплатил своею. А недовольство со стороны деда имело, оказывается, куда более серьезную причину. Немного поправившись, я хотел уйти, чтобы не подвергать их обоих опасности, но Надя меня не пустила. «Это же верная смерть», — сказала она и была права. Я не представлял, куда мне идти, и решил посоветоваться с дедом. Тогда я узнал, что старик был связан с партизанами, но ему пришлось прервать эту связь, чтобы во время моего пребывания в его доме не вызвать опасности провала.

Во время наших долгих разговоров с Надей девушка исподволь старалась выяснить мои взгляды и намерения. Ее школьные и студенческие познания немецкого языка в процессе наших бесед быстро совершенствовались. Надо сказать, что к тому времени я многое передумал и мы понимали друг друга. Итак, однажды она сказала мне: «Дедушка нашел выход. Я переправлю тебя к нашим в лес, там ты сможешь оставаться до конца войны». Я понял, что под «нашими» она подразумевала партизан. Но это не испугало меня, как это было бы несколько недель назад при одной мысли о партизанах. Я согласился, поскольку не мог больше подвергать опасности людей, ставших мне такими близкими. Но мне было тяжело расставаться с Надей. Я видел, что и она грустит, и это еще более отягчало предстоящую разлуку...

За оконцем начало светать. Свет фонаря понемногу тускнел, и Мертенс погасил его.

— «Благоприятные обстоятельства», — сказал он задумчиво. — Не кажется ли тебе эта фраза в деле слишком неопределенной? — Мертенс задал этот вопрос спокойно, как само собой разумеющийся.

— Я помнил Мертенса, который воспитывался в понятии «кровь и честь», Мертенса, который верил в «расу господ». Однако ты не выдал меня, когда я прямо высказал свои взгляды и даже угрожал тебе! И тем не менее сомнения были, хотя я никогда не забывал, что ты промолчал тогда.

— Я был в полной растерянности и не знал, что делать, — сказал Мертенс все так же задумчиво. — Я уважал тебя и вдруг узнал, что мы враги. «Прежде чем я стану стрелять в русских, я поверну свое оружие против тех, кто избивал моего отца» — ведь так ты сказал мне в ту ночь?

— И ты запомнил? — изумился Бентхайм. — Это же почти слово в слово то, о чем я говорил.

— Да, это точные твои слова, — подтвердил Мертенс. — Они долго еще звенели у меня в ушах. Я не мог тебя видеть, так глубоко ты меня ранил, хотя и говорил о тех, кто издевался над твоим отцом. Это в какой-то мере оправдывало твою угрозу: «Если будет нужно, то и в тебя!»

— Ты запомнил и это? — произнес Бентхайм все еще в изумлении. — Все мои слова... А ведь любого из них было бы достаточно, чтобы отдать меня под трибунал.

— Но они бы расстреляли тебя, — сказал Мертенс. — Я это знал, потому и молчал. Но при этом сам себя считал предателем.

— Предатель, который никого не предавал.

— «Тот, кто утаит правду, тот предаст фюрера и рейх». Это крепко мне вдолбили. — Мертенс взглянул на Бентхайма. Тот стоял, отвернувшись к окну. Наконец он повернулся и внимательно посмотрел в лицо своего собеседника, казавшееся бледным в матовом свете занимавшегося утра.

— А если бы мне полагался не расстрел, а несколько лет каторги, ты донес бы на меня?

В вопросе прозвучал явный вызов.

Вольфганг медлил. Казалось, он проверяет себя, проверяет того, прежнего Мертенса. Наконец он проговорил:

— Мне кажется — да....

Бентхайм медленно отошел от окна, остановился перед майором, положил обе руки на его плечи.

— Спасибо, Вольфганг! Я понимаю, как тяжело тебе было.

— Да, нелегко! — Мертенс усмехнулся. — И все-таки твои слова, которые врезались мне в память, возымели тогда свое действие. Они помогли мне, пока я скрывался от своих, помогли подготовиться к переходу к партизанам, правда, из этого ничего не получилось.

Бентхайм снова сел.

— Рассказывай дальше, — попросил он. — Вас кто-нибудь предал?

— Нет, никакого предательства не было, — сказал Мертенс. — Скорее всего, случайность. В ночь мы должны были отправиться к партизанам, чтобы с рассветом быть далеко в лесу. Было около трех часов ночи. Мы уже собрались и хотели уходить, как невдалеке послышался шум мотора и фары осветили дом старика. Мы с Надей были в это время в сарае, готовые в дорогу. Я решил бежать. Сарай находился почти на опушке леса. В стенах были щели, через которые по утрам проникали лучи солнца. Я вырвал две доски — они были гнилые, мне это удалось легко и без шума. Но Надя вдруг остановилась. Броневик и мотоциклы затормозили у домика. Мотоциклисты спрыгнули с машин, двое остались у пулемета. «За кем они?» — испуганно прошептала Надя. Мы услышали, как в дверь застучали прикладами автоматов.

Надин дед открыл дверь. Они даже не стали входить в дом, а, схватив старика за бороду, заорали: «Где партизаны? Показывай дорогу!»

Оцепенев от страха, мы с Надей стояли, прижавшись друг к другу так близко, как никогда раньше. Видно было, как дед отрицательно качал головой, как они его волокли, громко выкрикивая: «Где ты был вчера? Мы знаем все! А ну, живо!» Я так никогда и не узнал, была ли это случайность или они действительно выследили связи старика с партизанами.

— Не исключено, что у них были только подозрения и они его провоцировали, — сказал Бентхайм.

— Возможно, и так, — кивнул Мертенс. — Но совершенно ясно, что они меня не искали и понятия не имели о нашем предполагаемом побеге. Судя по всему, сарай они не собирались обыскивать, но тут произошло самое ужасное. Надя потеряла самообладание. Вернее, она просто не могла больше этого вынести. Фашисты сбили старика с ног, беспощадно колотили его и, наконец, приставили к его виску автомат. В этот момент Надя бросилась к двум эсэсовцам, терзавшим ее деда. Ее крик был заглушён автоматной очередью. Надя бросилась к старику, потом вскочила и схватила удивленного убийцу за горло. Он сбил ее с ног.

Стоя в сарае, я лихорадочно искал выход. Но что можно сделать в такой ситуации? До меня донеслось, как один из фашистов сказал: «Что это за птичка К нам выпорхнула? И даже поет по-немецки». Он грубо тряхнул ее и заставил встать. «Пойдем, детка, — сказал шарфюрер СС, который только что застрелил деда. — С тобой я займусь с большей охотой, чем со стариком». Он отдал другому автомат. «Я с нею на несколько минут схожу за сарай, для небольшого допроса». Тот ухмыльнулся и отошел к мотоциклу.

Я видел, как эсэсовец толкнул Надю к стене сарая, как раз к тому месту, где был пролом. Видел, как он срывал с ее плеч платье и ухмылялся. Надя отчаянно сопротивлялась. Но эта борьба не могла долго продолжаться. Эсэсовец был рослый и сильный, он больше забавлялся, чем боролся. А я стоял рядом за стеной и смотрел на все это! Можешь ты себе представить, что это было? В двух шагах от тебя отчаянно борется с насильником девушка, которую ты любишь, а ты сидишь в клетке!

— Из которой был выход, — подсказал Бентхайм.

— Да, дыра, через которую мы собирались бежать. Именно ею я и воспользовался! Не могу сказать в точности, как это произошло и что было потом, все это помнится лишь как обрывки какой-то ужасной картины...

— Так ты ей помог? — Бентхайм с облегчением вздохнул. — Ты помог ей бежать?

Мертенс посмотрел на полковника. Казалось, он усмехнулся, а может, это только показалось.

— В ту пору мне ничего не было известно. — Он не стал ожидать дальнейших вопросов и продолжал: — Я наконец выскочил из сарая и ударил насильника в лицо с такой силой, какой, кажется, у меня никогда в жизни по было. Это произошло молниеносно, Я только успел заметить, как длинный эсэсовец повалился на землю. И еще я видел Надино лицо, ее глаза, в которых стоял ужас и изумление. Я крикнул: «Надя! Скорее в лес! В лес!» — и не узнал собственного голоса. Тем временем долговязый эсэсовец пришел в себя, и мы схватились. Он был сильнее меня, но я сумел прижать его и видел лишь его лицо, его горло. Не знаю, сколько я его держал. Секунду, минуту? Мне не было видно Надю. Удалось ли ей убежать? Я думал только об одном — о том, чтобы держать до тех пор, пока хватит сил. Я думал об этом, пока у меня не померкло сознание.

— И ты не знал, что с Надей? — спросил Бентхайм и удивился, что произносит это имя, как имя близкого человека.

— Не знал, — ответил Мертенс. — Я ничего не знал. Когда очнулся от боли, понял, что лежу в каком-то темном сарае. Вместе со мной там находились еще несколько человек — изможденных, оборванных, молчаливых. Это были дезертиры, приговоренные, как и я, к смертной казни. Хотя нет, не все были дезертирами. Один, например, был приговорен за то, что отказался участвовать в экзекуции. Имя этого человека Фриц Бергман, он был из Эссена. Он первый заметил, что я пришел в себя, — оказывается, я целый день лежал без сознания. От него же я узнал, что эсэсовский патруль подобрал только меня. Это позволило надеяться, что Наде удалось спастись. На душе стало легче, — но крайней мере, моя смерть не будет бессмысленной.

Мертенс испытующе взглянул на Бентхайма.

— Знаешь ли ты, что это такое — в девятнадцать лет ожидать неминуемой смерти? — Он сделал отрицательный жест рукой. — Ты не знаешь этого. И я больше не хочу этого знать. Впрочем, мои воспоминания, вероятно, кажутся тебе слишком сентиментальными. Но что поделаешь... Я лежал на нарах — смертник среди смертников, с той лишь разницей, что был самым молодым из всех арестованных. У меня не было невесты или жены, как у других, но перед моими глазами стояло лицо, и я видел только его. Это была Надя, самая женственная и самая любимая, которой я не осмеливался признаться в своей любви и которую — мне очень хотелось на это надеяться — я спас ценой собственной жизни. Думая о неминуемой смерти, я представлял себя героем, погибшим за девушку, которую даже не поцеловал. — Мертенс грустно улыбнулся.

— Сколько дней вы ожидали? — спросил Бентхайм.

— Одну ночь. Примерно столько же, сколько мы с тобой разговариваем.

Приближался рассвет, и лес словно замер в ожидании первых птичьих голосов. Но пока все было тихо. Оба офицера молчали, думая каждый о своем.

— Ночь длилась целую вечность. Ночь, ужаснее которой не было ничего в моей жизни. Хотя теперь, в воспоминаниях, она кажется даже романтичной. Утром со скрипом открылась широкая дверь, и в ней показалась голова старого ефрейтора. Я до сих пор помню его лицо, хотя видел этого человека всего один раз. «Они пришли, — сказал он. — К сожалению, я ничем не могу вам помочь». Затем голова исчезла и дверь захлопнулась. А через несколько секунд вновь открылась, уже по приказу. Команда «Выходи!» прозвучала как-то неожиданно. Я словно сейчас слышу ее и вслед за нею спокойный голос Бергмана: «Ну что ж, пошли!»

Впереди нас ехал броневик с судебным советником, врачом, обер-лейтенантом и командой солдат для приведения приговора в исполнение, затем шли мы, четверо приговоренных к расстрелу, и наконец солдаты охраны под командой фельдфебеля. Все это походило на траурную процессию, только катафалк был бронированный и в нем сидели те, кто вовсе не собирался расставаться с жизнью, а провожающих изображали мы, приговоренные к смерти, которых будут оплакивать где-нибудь в Саксонии или Рейнланде. Не хватало только траурной музыки, а в остальном все было как на обычных похоронах, даже пахло жасмином и сырой землей.

С поля тянуло свежестью, как после дождя. Мы двигались к лесу. Бергман шел рядом со мной, и это было хорошо, потому что я чувствовал, что начинаю слабеть. Я открыто признаюсь в этом и никогда не пытался выдавать себя в ту пору за героя. Мне кажется, я уже не думал больше о Наде. Мысль о предстоящей смерти овладела всем моим существом, и отчаяние все сильнее охватывало меня. И тогда Бергман сказал то, что запомнилось мне так же ясно и отчетливо, как твои слова когда-то. Он сказал это громко, так громко, что сопровождавшая нас команда, безусловно, все слышала. Но мне кажется, его слова были предназначены для меня: «Лучше честная смерть, чем подлая жизнь». Фельдфебель прорычал: «Заткни глотку!» Но Бергман, обратись ко мне, сказал еще громче: «Еще неизвестно, как подохнут наши палачи!» И я подумал о тебе, Герт, можешь мне поверить. Отчетливо вспомнился бой на высоте, старый солдат, крики и стоны раненых... И смерть, которая ожидала нас, уже не казалась такой ужасной. «Еще неизвестно, как подохнут наши палачи!» — думал я, и это придавало мне силы.

Так мы шагали до тех пор, пока не произошли те самые «благоприятные обстоятельства», о которых указано в личном деле. Впрочем, в этом не было ничего необыкновенного. Хотя действительно развязка немного походила на ту, что показывают в кинофильмах. Во всяком случае, дело было так: не успели мы дойти до опушки леса, как над нашими головами провизжал снаряд и разорвался на дороге между бронемашиной и колонной. Инстинктивно мы попадали на землю. Потом я услышал голос Бергмана: «Там партизаны!» Это вызвало еще большую панику, и, прежде чем мы успели принять какое-то решение, следующий снаряд попал в броневик. Взрывом нас отбросило с дороги, и я застрял в кусте боярышника. Раздалось еще несколько взрывов, так что от конвойной команды ничего не осталось. Ошеломленный всем, что произошло, и еще не веря, что остался жив, я медлил, не зная, выходить из укрытия или нет. Около меня снова оказался Бергман. «Быстро, прочь отсюда! — крикнул он. — Советы отменили наш смертный приговор». Мы бросились в глубь леса и бежали вслед за партизанами, которые отходили, совершив налет на колонну. Мы бежали за теми, кто нас только что обстрелял, и, как видишь, не ошиблись. — Мертенс немного лукаво посмотрел на Бентхайма: — Вот так это было, товарищ полковник!

Бентхайм засмеялся:

— Я верю тебе, потому что это говоришь ты, потому что я слышу твой голос. Так не рассказывают вымышленные истории. Итак, твоя повесть подходит к концу. Ты вновь оказался в лесу. В лесу тебя ждала Надя.

— А если Надя не ждала меня в лесу? — Мертенс встал и подошел к окну. Светало. — Я остался с Бергманом у партизан, но Надю так и не встретил, хотя знал, что ей удалось тогда пробраться через лес к партизанам и рассказать о нас. Но я ее с тех пор не видел.

Вольфганг широко распахнул окно и посмотрел на занимающийся день. Птичьи голоса становились все громче. Он глубоко вдохнул свежий утренний воздух.

— Вот так это было тогда, Герт. Представь, с каким облегчением я вздохнул, когда после войны получил от Нади письмо и узнал, что она жива.

Мертенс вытащил из внутреннего кармана бумажник и протянул полковнику фотографию. Бентхайм долго смотрел на нее, потом повернул и прочел на обратной стороне: «Вольфгангу от его Нади. Киев. Май 1967 года».

— Она стала учительницей, преподает наш язык, — пояснил Мертенс.

Бентхайм положил руки на плечи друга и, стараясь подавить волнение, сказал:

— Хорошо, что ты жив, что вновь нашел ее. — И повторил: — Хорошо, что ты жив, что мы вновь встретились!

Оба вышли в лес, полный света и птичьих голосов.

Загрузка...