У больничной ограды

Она увидела его издалека. И тут уж без обмана. Не то чтобы какой-нибудь валуй — мелькнет в траве, на секунду обнадежит, а сама уже хоть и нагнешься, а знаешь — одна досада. А этот стоял возле елочки меж реденькой травки на высокой крепкой ноге. Плотная коричневая шапочка уже развернулась в полную силу, но еще не позеленела с изнанки, и ни одна улитка не попортила ее.

Такой он был красивый, такой ценный, что Маша не сразу его сорвала, а подошла потихоньку, глядя себе под ноги и по сторонам, а потом присела возле боровика, поставила корзинку и оглянулась вокруг на прекрасный зеленый мир.

Она не спешила резать боровик. Корзинка была уже почти полная, а пока дойдет до дома, еще пополнится. Самое время сейчас поесть. Любимая лесная еда у Маши в мешочке, привязанном к поясу. Два ломтя черного хлеба, присоленного и смоченного подсолнечным маслом, и огурчики со своего огорода.

Она поела не спеша, любуясь боровиком. Из него одного зимой сварится кастрюлька супа. Острым ножиком Маша срезала гриб и присыпала белый пенек землей. Потом обошла все елочки, на полянке нашла еще один боровик, не очень завидный, объеденный улиткой, а все ж таки белый.

Вот так она любила ходить по лесу, одна, не спеша, внимательно. Недавно увязалась за молодыми Волошиными, польстилась, что они на машине и будто бы грибные места знают. Уехали за сто километров и как помчались по лесу — бегом, бегом! Маша за ними еле поспевала. Отстать боится — лес незнакомый, да и надеется — вот-вот откроется грибное место. А ребята лес рысью пробежали, похватали, что по дороге попалось, — и дело с концом. Нет, уж теперь Маша в компанию ни с кем не набивается. Свой лес под боком, обижаться нельзя — и насушено, и насолено, и компотов из черники закатано, и варенья из земляники наварено. Уже не говоря о себе — и дочкам и внукам на всю зиму хватит.

А какое счастье тихо, неспешно ходить по лесу! Когда землянику собираешь, едва ягоды дно бидончика покроют — так запахнет, не надышишься. Вокруг пеньков свисает земляника с веточек красными сережками. Иной раз подумаешь, ведь умрешь, никогда этого больше не увидишь, — и так страшно сделается, все внутри похолодеет. Но эти мысли Маша до себя не допускает. И дочки сердятся, когда она о смерти заговаривает.

— Ты, мама, у нас до ста лет жить должна, а тебе только чуть больше полста…

А так — все хорошо. Старшая, Танюша, в Москве живет, в банке работает, дочку растит. Муж ей достался никудышный, пьяница, так она с ним разошлась и еще лучше стала жить. Ни в чем от людей не отстает. У всех сапоги на платформе — и у нее на платформе. А кримпленовые платья уже носить не хочет — не модно.

Младшая, Ольга, поскромней живет. Не далеко от Маши, в новом поселке, при заводе. Зато у нее муж уважительный, работящий. Машу почитает больше, чем родную мать. Детишек у нее двое — девочка и мальчик. Ольга пошла по их родовой специальности. Машин отец фарфор обжигал еще у Кузнецова. Маша до пенсии тоже у обжигальной печи почти всю жизнь простояла. Теперь Ольга на ее месте работает.

У Танюши в Москве отдельная квартира однокомнатная, у Олечки три комнаты и все удобства, даже горячая вода.

А Маша живет в том же барачном доме, где еще ее родители жили, где она родилась, откуда отец и старший брат на войну уходили. Но живет она в своей родной комнате последний год. Уже выстроены высокие белые дома с ванными комнатами, с паровым отоплением. Ходили все из их казармы смотреть свое новое жилье. Радовались светлым комнатам, блестящему кафелю в туалетах, а обратно пошли — приумолкли. Старуха Волошина, Машина соседка, вдруг высказалась:

— Хоть бы умереть на старом месте дали…

На нее зашумели. А она свое:

— А где я курей держать буду? А капусту квашеную? Ни погреба, ни подпола. И вообще — не желаю!

А желания никто не спрашивает. Уже комиссия приходила, и постановление райисполкома есть, чтобы барак снести.

Да и что в нем хорошего, в бараке? Вот хотя бы замужество Машино вспомнить. Отгуляли свадьбу, привезли молодых в уголок за занавесочку. Ситцевая была занавесочка с синими цветочками, она и сейчас у Маши в глазах стоит. А в комнате младший брат, мать, да еще материна сестра, вековуха, с ними жила. Брат, конечно, на свадьбе выпил, как завалился, так и захрапел. А мать с тетей Нюшей не спали, это уж точно. Молодому мужу свое надо, а Маша вся сжалась — ей и страшно, ей и стыдно. «Ой, не надо, ой, тише, мама услышит». И вся ее замужняя женская жизнь так и шла…

А все же, видно, и за хорошее и за плохое привязываешься к своему дому. Жалко будет перебираться. Маша не особенно тужит о том, куда она денет картошку, банки с огурцами, кадушки с солеными грибами, закатанные компоты. Большую часть отдаст Олечке. Тане вроде бы ничего и не нужно, а все же от варенья не откажется, да и картошка ей зимой не лишняя будет.

У Маши характер такой, что она заранее о плохом не загадывает, радуется сегодняшнему часу.

По дороге домой на целое семейство чернушек набрела. Каждый гриб с блюдечко, да все молодые, ядреные. Еле обобрала.

Корзина оттянула руки. Хорошо, дом близко. Только выйдешь из леса — вот он стоит, в два этажа, блестит окошками.

Старая Волошина перед домом стирала белье, на костерике бак кипел. А Маша избаловалась — все постельное, крупное, в прачечную отдает. Снесет тючок грязного, получит пакет крахмального, глаженого. А цена — рубль, два. Пенсия вполне позволяет.

— В прачечной белье рвут! — кричит Волошина. — Я, — говорит она, — прачечной брезгую. Там и с чахоточных и с чесоточных стирают.

А где они сейчас — чахоточные и чесоточные? За деньги не найдешь.

Детишки к Маше подбежали, окружили, руки в корзину запустили, обязательно им потрогать надо.

— Ой, тетя Маня, какие грибы! Да белых сколько!

— Сами они, что ли, тебе в корзинку прыгают? — позавидовала Волошина.

— Прыгают, как же! Понагинайся за ними, всю поясницу разломило, — прибеднилась Маша. Поясница, правда, побаливала, но не так уж сильно.

— Это у тебя отложение соли, — веско пояснила бабушка Волошина. Она второй год выписывала журнал «Здоровье» и теперь уже очень разбиралась в медицине. — А к тебе человек приходил, — сказала она, наматывая на палку простыню из кипящего бака.

— Это кто же такой?

— Баба приходила.

— Сватья, что ли?

— А то я твою сватью не знаю. Чужая. Солидная — в дверь не пролезет. Губы намазанные и ногти красные.

— Говорила что-нибудь?

— Я, говорит, еще приду, если она дома будет. У меня, говорит, до нее важное дело.

— Может, от Танюши, из Москвы…

— Нет, она не из Москвы приехала. Она с той стороны платформы пришла. Серьезная, в белых туфлях.

— Ладно. Надо, так еще придет.

Маша поднялась на второй этаж своего деревянного барака, или казармы, как называли этот дом ее мать и отец. Тут была ее комната, знакомая до каждого сучка в темных бревнах стен, оклеенных сейчас обоями, и на полу, покрытом теперь зеленым пластиком. Постепенно все преображалось в этой комнате, где жила раньше большая семья, а ныне осталась одна Маша и только со стен угольно-черными глазами смотрели на нее увеличенные фотографии ее голубоглазых родителей, убитый на войне брат и ее милые дочки — маленькие, с бантиками в волосах, и они же взрослые, в подвенечном тюле, — все, кто жил с ней в этой комнате и чьи голоса и сейчас она слышала в своих снах.

Первым делом — грибы. Другие вывалят всю добычу кучей на стол, изомнут, изломают, а Маша поставила корзину бочком и вынимала грибы по одному. Белые в сторонку — сушить, чернушки — солить, крепкие подберезовики да красные — мариновать, а которые покрупнее, пойдут с лисичками на жаренку. Самой уже в рот не лезет, так наелась, но за стеной Валя. Целый день она на работе, а дома мать больная. В лес сходить возможности не имеет. Для нее грибочки лакомство. Да внизу бабушка Окуловская обожает грибы, а глаза не видят. И ей надо на сковородочку дать. Здесь они все живут как одна семья. А что будет в новом доме — кто знает.

Зять говорит: «От перемены жизни молодеют». А Маше молодость ни к чему. Молодость время трудное, слезное, тревожное. А сейчас Маше хорошо, лучше и не надо. С грибами управилась, чайник вскипятила, телевизор включила.

И догадалась — будто надоумил кто, — среди дня умылась, волосы назад зачесала, платье переодела. Словно обновленная к телевизору села. Тут и в дверь постучали. Это Валюшка, конечно, телевизор посмотреть.

— Да входи, входи…

Нет никого. А про что Волошина говорила — начисто забылось. Только опять — стук, стук.

— Можно! — крикнула Маша.

Но дверь не открылась. Пришлось самой подняться.

За дверью стояла женщина. Полная, немолодая. Постарше Маши, но ухоженная. Волос как сажа черный, глаза подведенные и туфли белые на каблуках.

Маша видела эту женщину два раза в жизни, и то издали. Первый раз — двадцать пять лет назад. Это она, Раиса, в Ковренском универмаге выбирала себе розовую комбинацию с кружевом, а деньги доставал Машин дорогой муж Петр Васильевич. А сама Маша стояла около другого прилавка с полугодовалой Олечкой, которую отец уже четыре месяца не видел.

Не помнила Маша, как домой доехала. На кровать без памяти упала. Олечка голодная закатывается, Танюшка ревет, а мать — еще живая была — святой водой Машу сбрызгивает…

А во второй раз — тоже уже больше десяти лет прошло — Маша, возможно, эту женщину сама бы и не заметила, да ей Зина указала, жена Федора, брата Петиного. Они Машу и ее детей за родню считали, а Петра со второй женой на порог к себе не принимали.

Зачем-то Маша с Зиной в Мытищи ездили, там Зина и сказала:

— Вон, погляди, Раиска, Петина новоявленная супруга, шагает.

Не обидно бы еще, молоденькая, а то ведь старше, чем Маша, ребенок у нее от первого мужа. Своих двух бросил, чужого воспитывает…

В тот раз Маша ее личность хорошо запомнила. Сейчас увидела ее у своих дверей и вроде бы растерялась.

Раиса тоже стоит и молчит. Потом спросила:

— Разрешите взойтить или выгоните?

— От этого порога еще никого не прогоняли, — ответила ей Маша.

Раиса вошла. По приглашению за стол села. Видно, что устала, лицо вспотело, платочком обмахивается, а обтереться боится — краска облезет. Конечно, не в гости пришла, а за делом, но ведь сразу дело не выскажешь. Надо о чем-то поговорить.

— Чаю пить будете?

— Можно, — согласилась Раиса.

У Маши в холодильнике и колбаса, и сыр, и консервы. Но ведь не дорогую гостью принимаешь. Надо, конечно, показать, что не хуже людей живешь, но и слишком стараться ни к чему. Другой раз Маша посуду из кузнецовского сервиза выставляет, которую еще отец обжигал, но тут воздержалась. Чашки достала большие, с золотом, «черный тюльпан», и чайник к ним фарфоровый, двухлитровый. Заварки побольше насыпала, а меж этих дел разговор шел самый обыкновенный — про погоду, про магазины.

Села Маша напротив гостьи, налила чашки доверху, варенье подвинула.

— Кушайте, не стесняйтесь.

— А покрепче чего не найдется? — спросила Раиса.

— Не употребляю и дома не держу.

Гостья открыла большую белую сумку и достала пол-литра.

— У нас такой разговор, что без этого не обойдешься.

— Не знаю, какой у вас разговор, только я ее на дух не принимаю. И уберите с глаз.

Спрятала обратно в сумку. Отпила чаю. Колбасы копченой взяла.

— Вам муж привет передавал и велел, чтоб вы к нему пришли. Обязательно. Он в Ковренской больнице лежит.

Такое хоть кому скажи — взволнуется. Но Маша держала себя крепко и сказала очень спокойно:

— Какой такой муж? Нет у меня никакого мужа.

— А Петр Васильевич Долгушев, кто же он вам?

— Вы бы еще что вспомнили! Никто он мне.

— А дети у вас от кого?

— Дети от любого могут быть.

— Что же он вам, за чужих детей алименты платил?

— За что платил, про то он сам знает. А только если он за тридцать рублей в месяц отцом хотел быть да еще и мужем остаться, это уж извините!

— Так ведь у тебя, Маша, вроде никого другого нет…

Обидны были Маше эти слова, но она и тут сдержалась.

— Кто у меня есть, это мое дело. А вам я скажу, что уважаемые, ученые люди меня Марией Павловной зовут и на «вы» величают.

Гостья этот намек поняла.

— Я ведь к вам по-хорошему. Петр Васильевич сейчас после операции слабый, ему уход нужен, а я целый день на работе. Вот я и надумала: пойду, объясню мое затруднительное положение…

— Это вы хорошо надумали, — сказала Маша, — только я со своим затруднительным положением к вам не приходила. Когда вы моих детей осиротили, а меня обездолили, я к вам не пошла. Я двадцать лет дом на горбу тянула, детей ростила, учила. Слезы мои одна ночная подушка знала. Чего вы теперь от меня хотите?

Замялась гостья. Трудно ей было высказать, зачем приехала. Но она все же решилась:

— Марья Павловна, что старое вспоминать? Больной он. Возьмите его к себе. На той неделе из больницы выписывают.

— Да вы что, смеетесь надо мной?

— Он велел вам завтра приехать. Повидать вас хочет. Поговорить ему с вами надо.

— Об чем ему со мной говорить? Когда я маму хоронила, когда сестра умерла, когда племянник в аварию попал, — тогда он меня видеть не хотел. Я три года черный платок с головы не снимала. Где он тогда был? Вы посчитайте, сколько я за ним замужем была и сколько вы. Четыре против двадцати пяти! Вот какая разница!

В дверь Валюшка заглянула, соседка. Увидела чужого человека — попятилась. А Маше скрывать нечего. Наоборот. Пусть все знают, зачем к ней гостья пожаловала.

— Зайди, зайди! — позвала Маша. И опять к Раисе: — Значит, пока здоровый был, пока работал, он вам был нужен, а как заболел — Маша его возьми! Это же надо так сообразить! Да меня мои же дочки засмеют!

— Он все ж таки им отец. А у нас в комнате еще мой семейный сын живет. Петру Васильевичу вовсе негде находиться.

— Ну, вот вам мое последнее слово. Никуда я не поеду, и говорить с ним мне не об чем. Наши дорожки давно разошлись. Давайте я вам еще чаю налью, если желаете. И ты, Валя, присаживайся. А разговор окончен.

Раиса нашарила ногами под столом скинутые туфли. Видно, уже тяжело ей на каблуках ходить. У дверей остановилась.

— Извините за беспокойство, а все ж таки подумайте. Мне его брать никакой возможности нет.

— И думать мне нечего.

— Значит, сдадут его из больницы в инвалидный дом. Так и сказали. Он меня слезами просил, чтобы я к вам доехала, поскольку у вас его дети. Я доброе дело хотела сделать, а если отклика с вашей стороны нет, то и не надо. А меня никто заставить не может. Мы с ним не расписанные. Мне он не нужен.

Маша ей на двери указала:

— Ступайте вон.

С тем Раиса и ушла. А в комнату к Маше половина жителей барака набилась, и все уже в курсе дела.

— Это сумасшедшей надо быть — больного взять!

— И здоровый был бы — не взяла, — доказывала Маша. — На что он мне? Портки ему стирать да щи варить?

Все говорили известное — какая Маша труженица, как Петр ни разу не удосужился дочек навестить, а теперь с каким лицом он обратно просится…

Бабушка Окуловская слушала, слушала да заголосила:

— Ой, бедный Петюшка, ой несладко в престарелом доме жить… Деточки мои родненькие, не отдавайте вы меня в престарелый дом…

Совсем уже старушка из ума выжила.

Люди понемногу разошлись, а Маша всю ночь без сна проворочалась и чуть свет в Москву собралась, к Танюше. Старшая дочь у нее была главный советчик — и что купить, и куда поехать, и вообще на всякие случаи в жизни.

В вагоне рядом с Машей симпатичная женщина сидела, в годах уже. Слово за слово — разговорились. Маша поделилась с ней своими мыслями. Женщина спросила:

— А пока вы еще с ним не разошлись, как он к вам относился?

Хорошо к ней Петя относился, ласково. Первую дочку, Танечку, нянчил, по ночам к ней вставал. Машу любил, ревновал. Ей путевку в дом отдыха выделили — Петя не пустил.

— В этих домах отдыха один разврат, — так он сказал.

И Маша не поехала, отказалась.

Вторая дочка родилась, он, хотя сына хотел, слова плохого не вымолвил. В больницу за Машей на такси приехал, все по-хорошему. Олечке два месяца сравнялось, ему вдруг на производстве тоже путевку дали. Маша в шутку напомнила его слова насчет домов отдыха, но Петр Васильевич всегда ответ находил:

— Женщина — это одно, а мужчина совсем другое.

Маша отчасти даже рада была. Пусть уедет, отдохнет от колготни с ребенком. Олечка беспокойная росла, крикливая, по ночам никому спать не давала.

Уехал Петр и словечка не написал. Все сроки прошли, а его нет. Маша на завод — и там ничего не знают. В дом отдыха написала. Оттуда не скоро, но ответили, что такого и вовсе среди отдыхающих нет и не было.

Тут как раз брат его, Федя, поехал по служебным делам в Ковренское и столкнулся с Петром нос к носу.

— Что же ты, негодяй, делаешь? Морду тебе набить, что ли? Мы на всесоюзный розыск подали, жена слез не осушает, а ты?..

А тот одно твердит:

— Прости, брат, так получилось…

А что получилось — не объяснил.

Вот так и разошлись. Маша через год на развод подала. Петр не явился, заочно развели. Деньги он присылал аккуратно — тридцать рублей в месяц. Дочек однажды встретил, взрослые они уже были, с Зиной на ярмарку ездили, — завел в ресторан, обедом угостил, по паре сапожек купил.

Когда Ольга замуж выходила, спросила:

— Мама, если я отца на свадьбу приглашу, ты не против будешь?

— Мое какое дело, дочка, смотри сама…

Петр сто рублей на подарок прислал, но сам не приехал.

Попутчица Машина эту историю выслушала и сказала:

— Ни в коем случае не берите его! Для чего вам такую обузу на себя взваливать? Вы теперь совершенно чужие люди.

Кому ни скажи — всякий так рассудит.

Маша рассчитывала дочку с утра повидать, но на пути что-то чинили, электричка простояла двадцать минут, и Танюша ушла на работу.

Квартиру Маша открыла своим ключом и стала порядок наводить. Белье перестирала, обед сготовила — с собой и овощей и грибов привезла. Внучка Катя в детском саду до субботы. Маша колготки нашла рваные на коленках, все перештопала.

У Танюши обстановка богатая. И гарнитур, и «стенка», и пианино недавно для дочки купила. Она алименты по суду получает, иной месяц по шестьдесят рублей.

Плохо, конечно, что семья разбилась, но Таня молодая, может быть, еще найдет свою судьбу. Не все ж такие, как Маша, что после развода от мужского духу шарахалась. А ведь сватались. И на то, что двое детей, не смотрели. Но мама-покойница никак не советовала:

— На кой ляд они тебе? Одна забота…

Ни о чем Маша сейчас не жалеет.

С хозяйством управилась, прилегла на широкую тахту и заснула. Да так крепко, что не слышала, как Таня пришла.

— Мама, ты чего приехала? Ты ж не собиралась на неделе?

Какая-то досада на Машу напала, ни с того ни с сего.

— Не нужна, так уеду. Не заживусь.

— Чего ты раскипелась?

— Сперва хоть «здравствуй» матери сказала бы…

Обиделась Таня и в кухню ушла. У нее была такая привычка — обидится и замолчит. С мужем по неделям не разговаривала. Но Маша на эти молчанки ноль внимания. Суп по тарелкам разлила, варенье привезенное достала.

— Садись. Ешь. За делом я приехала.

Взглянула со стороны на дочь — ну вылитый Петр. И брови его разлетные, и глаза виноградные, и нос как обрезанный.

— Вот какое дело — отец обратно просится.

Таня на своего мужа подумала.

— Михаил к тебе заявился?

— Какой Михаил. Твой отец. Петр Васильевич. Больной он, а Раиса его из больницы брать не хочет.

— Приветик! — усмехнулась Таня. — Неужели она к тебе приходила?

Маша рассказала все подробности. Таня брови свела.

— А чем он болен? Какая операция была?

— Я и не спросила. Мне без надобности.

— Узнать надо, — сказала Таня. — Может быть, у него рак. Ты его у себя пропишешь, тебе двухкомнатную дадут.

— Да не нужно мне ни его, ни двухкомнатной.

— Если рак, то долго не живут. Тогда мы твою двухкомнатную свободно на одну комнату в Москве обменяем, а потом съедемся.

Надо же, в одну минуту все обдумала. Недаром ее бывший муж министром звал. Только от этих планов Маше тошно стало.

— Я в Москве жить не собираюсь. Где родилась, там и умру.

— Ты сегодня на себя непохожая, — сказала Таня.

Так они и спать легли, недовольные друг другом. Наутро Танюша едва проснулась, обхватила мать обеими руками, зацеловала.

— И правда, ну его, мамуленька, на что он нам нужен, небось здоровый был, не очень интересовался…

И все-таки уезжала Маша с тяжелым сердцем.

Танюша обижалась, что мать не побыла у нее подольше, но Маша отговорилась тем, что ей еще к Ольге нужно.

Не заезжая домой, она проехала мимо своей станции еще две других, потом пересела на автобус, который останавливался прямо возле нужного ей дома.

Сватья сидела на скамейке под березкой. Младший внук Ленечка, тихий милый ребенок, строил что-то из песка. А шестилетняя Динка, оторвиголова, носится где-то с оравой мальчишек, только голос ее долетает. Однако приметила бабулю, примчалась. Платье разорвано, ленты из косичек повыдернуты и еле держатся на двух волосенках. Бабуля с пустыми руками не является. Если из дома — варенье да компоты, а из Москвы — конфеты и печенье.

Сватья сразу затянула:

— Да кто же это к нам приехал, такая радость…

Маша присела на скамейку.

— Ольга в ночной была?

— В ночной. Оба в ночной. Отсыпаются. Я ребятишек увела, чтобы покой дали. Да уж три часа отдыхают.

У Оленьки сердце чуткое, свесилась сверху с балкона:

— Мама и мамаша, поднимайтесь домой…

Свекровку она мамашей зовет. Поднялись. А Оля уже хлопочет, праздник семье устраивает.

— В кои веки все вместе за стол сядем.

Тесто на сметане замесила, яблоки на пирог накрошила, а между делом матери похваляется:

— Смотри, какую посуду сейчас обжигаем. Это «Павлиний глаз», а вот это «Северное сияние».

Чашки — загляденье. Уж на что красивая посуда «Золотой олень», а «Павлиний глаз» еще лучше. Все краски переливаются. А «Северное сияние»! Чашка снизу синяя, а потом голубая до лазоревого, а дальше серебро и изнутри серебро.

— Вытащишь из печи — весь цех сияет! Ты их себе возьми, мама.

— Да на что мне? Я от своей посуды не знаю куда деваться.

— Так ведь красивые! Поставишь на стол — полюбуешься!

Зятек из спальни вышел — заспанный, встрепанный, веселый. Маша его за то и любила, что веселый. Танюшин, бывший, всегда ее тещей звал. Только и слышала от него:

— Теща, дай на пол-литра.

А Николай никогда этого слова противного не скажет, а только «мама» или «бабуля» — это если с детьми о ней говорит.

Повеселела немного Маша и за обедом, вроде бы по-смешному, рассказала, с каким делом Раиска к ней приходила. Оля обеими руками за щеки взялась.

Сватья быстренько на всех поглядывала, не знала, в какую сторону ей податься. Только когда Николай сказал: «Видал нахалов, сам нахал, но уж такое придумать!» — тут и она сорвалась:

— И ты ее с лестницы не спустила? И ты ей космы не повыдергала? Да я бы ее на всю улицу ославила!..

— Эх, жалко, мать, тебя там не было…

Хорошо Николаю смеяться. А Оля увела мать в спальню, закрыла дверь.

— Не возьмешь его, мама? — И заплакала.

— Что ты плачешь, дочка?

А я вспомнила, как он нам сапожки покупал.

Ты лучше вспомни, как твои одногодки с отцами за ручку гуляли, а ты бабушку свою спрашивала: «А мой отец кто? Ты, что ли?»

— Ой, мамочка, милая, как тебе было тяжко! С ночной придешь и целый день не приляжешь… Особенно когда бабушка заболела…

— Вот так, — сказала Маша.

— А не стыдно нам будет, что наш отец в инвалидном доме живет?

— А ему не стыдно было нас бросить? Тебе и трех месяцев не было. Ты его и всего-то два раза в жизни видела. С нас никакого спроса нет.

— Правда, — согласилась Ольга. — Не бери его, мама!

— Неужели возьму…

— Что посеешь, то и пожнешь, — уже серьезно сказал Николай, когда провожал Машу до автобуса. — А вы, мама, не расстраивайтесь и берегите свое здоровье, это для вас самое главное…

Через день Маша поехала в Ковренское навестить двоюродную сестру, которая давно звала ее в гости. Дети у Маши по лавкам не плачут, сама себе хозяйка — захотела и поехала.

Сестре Маша про Раису не стала рассказывать. Надоело одно и то же перемалывать. Поговорили о детях, о внуках, чаю попили, и надумала Маша в промтоварный магазин пойти — чулки хлопчатобумажные поискать. От капроновых у нее ноги болели. Сестра сказала:

— Ты их, скорее всего, не найдешь, но сходи погуляй, пока я с обедом управлюсь.

Ковренское — город веселый, зеленый. Даже больница в парке находится. Больные по дорожкам гуляют в лиловых халатах. Маша остановилась за решеткой посмотреть. Никого она специально не высматривала, никого и не увидела. Ходили незнакомые люди, на скамьях сидели, в шахматы играли. Некоторые бледные — видно, что больные, а большинство на вид совсем здоровые, полные, румяные.

Обошла Маша ограду с другой стороны, с переулочка. Тут никого нет. Аллея темная, сыроватая. Опять постояла, посмотрела и на себя рассердилась. Чего высматривать? Что тут хорошего увидишь? Вон один скособоченный другого ведет и оба еле шагают. До скамеечки едва доплелись, бедные, отдышались, и один другого попросил:

— Закурить есть?

— Тебе же доктора не велели…

— Да ну их… — больной выругался, махнул рукой сверху вниз.

И по этому жесту, совсем уже забытому, Маша узнала своего бывшего мужа Петра Васильевича Долгушева.

Ничего прежнего, красивого не осталось на желтом остроносом лице. Разлетные брови разлохматились, виноградные глаза утонули в разбухших веках, черные морщины пролегли от носа к углам рта. Сидел он, прижав руки к животу. Тесемки кальсон свисали на примятые задники больничных тапок.

Где он, былой франт, «одеколонщик», как звала его покойная Машина мама…

Товарищ сунул ему в рот зажженную сигарету.

— Тебя завтра выписывают? — спросил Петр.

— Нет, снимок еще делать будут, — ответил кособокий. — Да уж скорее бы. Осточертело тут. Дома и стены помогают.

— Смотря какой дом…

Кособокий пошел смотреть, как играют в шахматы, а Петр остался сидеть на скамейке, и его рука с восковыми неживыми пальцами напряженно тянулась за сигаретой и с трудом отрывала ее от губ, а глаза ни разу не поднялись посмотреть на зеленый мир.

Пришла больничная сестра в белом халате, строгая, недовольная.

— Я не обязана разыскивать вас по всей территории. Не маленький, кажется. Предупреждали вас, в котором часу витаминные уколы?

— Нужны они мне, ваши витамины, как лошади самовар…

— Нужны не нужны, я их обязана делать, а вы обязаны быть на месте!

Петр пытался встать, но это ему удалось только с третьего раза. Сестра взяла его сзади за локти и повела к дому. Если бы только она при этом не разговаривала, цены бы ей не было!

— Шагу ведь ступить не можете, а туда же… Вас много, а я на целый этаж одна… Если за каждым бегать да за руки водить, сил не хватит… Хотите воздухом дышать, пусть родные приходят, выгуливают…

— Я сам, — беспомощно твердил Петр, пытаясь освободиться от ее умелых рук, — я сам…

— Сам, сам! Отходили вы уже свое… Отгулялись…

* * *

…Сундук у Маши еще бабкин, а может, и прабабкин. Пахнет из него не нафталином, а слабо — махоркой и посильнее — апельсинами. Последние годы Маша прокладывает одежды апельсиновыми корочками — от моли.

Крышка у сундука откидывается тяжело, и сам он тяжелый, кованный железом. Дочки смеются, что его надо в музей сдать, а Маша не желает с ним расстаться. Оставшись одна, любит перебирать вещи, которые в нем лежат. Они для нее — дорогая память.

Сверху, правда, все новое, припасенное для будущей квартиры. Тюль на окна, скатерть льняная, белье постельное, ни разу еще не стиранное. А дальше старинный бархатный салоп, потершийся на швах, кружевная шаль, в которой молодая Машина мать в церковь ходила. Теперь такие снова носят. Танюша к этой шали уже подбирается, но Маша подождет еще ей отдавать…

Собственное Машино подвенечное платье из белого креп-сатина. С каким трудом его в те годы доставали! Зинка с трех часов ночи очередь в магазине заняла. Это сейчас глаза разбегаются на материи смотреть…

Скатерть ковровая — еще отец покупал. Дочки не разрешают на стол стелить: «Это из прошлого века!» — да и розы на ней пожухли, полиняли, а для Маши все равно дорогая вещь.

Кружевные подзоры на кровать — Маша еще девушкой крючком вязала, на приданое себе, три пикейных покрывала — белое, голубое и розовое. Куда их теперь, если у Маши вместо кровати софа?

Она перебрала все вещи, пока добралась до мешка, сшитого из старой простыни, вынула из него синий шевиотовый мужской костюм, рубаху белую в розовую полоску — точно такую, как сейчас модники носят. Все у нее лежало на дне сундука, даже мужское белье, шелковое трикотажное сиреневого цвета, и носки, конечно не безразмерные, а хлопчатобумажные, каких сейчас не достанешь.

Шла, торопилась к поезду, так нет, углядели все-таки…

— Куда это ты поехала? — закричала ей вслед бабушка Волошина.

— Куда мне надо, туда и поехала, — в сердцах ответила Маша. — За мужем своим я поехала!..

Так бабка и осталась с открытым ртом.

Загрузка...