Мой друг Муса

Я открывала ей дверь с надеждой, что случится чудо: исчезнут десятки лет и я снова верну свое детство.

Но молодая женщина с большими глазами и хорошо очерченным ртом ничего мне не напомнила. Правда, глаза у нее были удлиненные, лицо смуглое. Четко проступали родовые, национальные черты, но не так, чтобы узнать. И я невольно сказала:

— Нет, не похожа…

Она огорчилась:

— Разве? Все считают, что я вылитый отец…

Я попыталась загладить свою бестактность:

— Может быть. Ведь я не видела его взрослым.

— Он часто вспоминал о вас.

Женщина держала в руках красные тюльпаны. Я еще почти ничего не знала о ней, но, подсознательно увязав смутные сведения с ее обликом, увидела широкие стеклянные проемы окон, снежные вершины за ними, острую солнечную прохладу зеленых предгорий. Вероятно, все это выглядело совсем иначе, но таким был в моем представлении научный центр, недавно воздвигнутый в горах.

— Далеко это от вашего дома?

Она улыбнулась:

— От маминого? Три часа.

— Поездом?

— Что вы! Самолетом. Поездом я езжу только к себе в Варшаву.

Женщина протянула мне тюльпаны. Я поставила их в вазу с водой. Шло время и давало нам возможность приглядеться и освоиться друг с другом.

— Расскажи мне о себе, — попросила я.

Причастная к ее судьбе, я не могла говорить с ней, как с чужой.

— Папа умер два года назад, — ответила она на мой главный вопрос.


…Дедушка приезжал домой неожиданно, никогда заранее не оповещая. Наверное, потому, что пароходы из Закаспийского края не всегда прибывали по расписанию и бабушка Оля изволновалась бы в ожидании. Она и так последние дни волновалась. Капала в рюмку валерьянку и почти ни с кем ни разговаривала. Только своей подруге тете Лусик говорила сдержанно:

— Закаспийский край — это еще совершенно дикое место. Кругом мусульмане. Узнают, армянин едет с деньгами, что им стоит: подкараулят на дороге.

Так с тех пор надолго для меня Закаспийский край — это огромная пустыня, степь с песчаными холмами, за которыми прячутся разбойники.

Приезжал дедушка обычно по утрам, когда я была еще в школе, но, открыв дверь, я уже знала, что он приехал, — по чудесным запахам, которыми наполнялся дом.

Остро пахли джутовые мешки, наполненные миндалем, орехами и зеленым изюмом, крупные апельсины, холщовые сумочки с сухофруктами, о которых нынче и не знают, как, например, коралловые унаби, прозрачная альбухара, пересыпанная кристаллами соли. Были торбочки с открытыми фисташками — крупными и будто выточенными из слоновой кости.

И этой снеди, которая вкуснее конфет и пирожных, можно было набирать полные пригоршни и даже делать небольшие запасы, до тех пор пока бабушка не опомнится от радости и не припрячет все в буфет и стоящий на веранде ларь.

А над этим необычным беспорядком — просмоленным шпагатом, мешками, ящиками, над всеми запахами и диковинками — мой дед.

Как мне рассказать о нем Марии, которая родилась много позже его смерти? Как воссоздать образ человека, которого достаточно было видеть всего несколько минут, чтобы понять его красоту и значительность? Но Мария должна знать о нем, потому что он изменил судьбу ее отца…

Я, взрослая, тринадцатилетняя девочка, тихонько визжала и пританцовывала на месте. Так в те годы выражалось мое счастье. Дедушка, большой, как Эльбрус, с серебряной головой и румяными щеками, чмокнул меня в голову и спросил:

— Оля, а где ребенок?

— Наверное, в своей комнате…

Бабушка сухо поджала губы, и я поняла, что она недовольна.

— Мусенька, — сказал дед, — я мальчика привез. Туркменский мальчик. Он хороший ребенок. Помогай ему.

Он сказал «помогай», имея в виду, что помогать нужно долго, повседневно. И я поняла его.

Мальчик! В нашем доме мальчик! Пока я бежала через две комнаты и коридор к маленькой каморке, освещаемой окном, прорубленным в крыше, мечты мои открывали мне блестящие возможности будущей жизни. Дикий мальчик, которым я буду руководить ласково, но твердо! Мальчик, выросший в степях, сильный и мужественный! Мальчик, для которого я стану высшим существом, который будет повиноваться каждому моему слову на зависть всем!

И вот я увидела Мусу.

Он не казался худым потому, что у него было очень круглое лицо, над которым топорщилась бахромка челки. Глаза узкие, спрятанные под припухшими веками. Вместо рта — небольшая линия. На острой макушке — тюбетейка.

Я стояла перед мальчиком, сразу разрушившим все мои радужные представления о будущем. Стояла и смотрела. Муса тоже смотрел.

Он первый мне улыбнулся.

У всех людей в улыбке глаза уменьшаются, а у него они расширились, стали коричневыми и блестящими. Муса протянул мне очень тонкую коричневую руку и сказал по-русски, тщательно выговаривая слоги:

— Здрав-ствуй…

Это слово я слышу так, точно оно прозвучало вчера. А все, что было потом, самые первые дни жизни Мусы в нашем доме и как мы с ним поначалу объяснялись, не сохранилось в моей памяти.

Помню недовольные интонации бабушкиного шепота, особенно когда у Мусы обнаружился стригущий лишай, и спокойный, полнозвучный голос деда:

— Что ты хочешь, жена? Сирота, заброшенный ребенок…

— А как же Мусенька? — сказала бабушка. — Это очень заразная вещь.

— Не бойся, своим делом займись. О плохом не думай. Ничего Мусеньке не будет.

Лишай ко мне не пристал. С ним дело как-то обошлось. Вылечили. А говорить по-русски Муса научился необычайно быстро. Учитель, который приходил готовить его в школу, несколько театрально выражал бабушке свое восхищение:

— Необыкновенно способный и, главное, усидчивый ребенок!

Недоверчивая бабушка светски улыбалась и качала головой, но в словах учителя не было преувеличения. Муса удивлял меня упорным познанием жизни через учение. А я считала все занятия в школе выдуманной, обязательной неприятностью, не имеющей никакого отношения к жизни, и черпала знания непосредственно из окружающего мира.

Про меня говорили:

— Очень способная, но ленивая…

Формула, которая стала для меня потом безошибочным предсказанием несостоявшихся талантов…

Часто среди дня, в разгар своего энергичного безделья, я врывалась в комнату Мусы. Он почти всегда читал. Читал увлеченно и напряженно. Для меня тоже исчезало все окружающее за страницами «Острова сокровищ» или «Голубой цапли», но Муса читал учебники! Шевеля губами, он вникал в грамматику или природоведение. Это было ему по-настоящему интересно. Он познавал!

— Я теперь всегда могу правильно говорить. Именительный — кто пришел? Собака. А кого побили? Я уже не скажу «собака», а скажу «собаку». Кому дали мясо? Собаке.

А я в свое время заучивала падежи механически, никак не проверяя ими собственную речь.

— Знаете, папа был настоящим ученым, — говорила мне Мария. — Раньше мы с мамой как-то этого не понимали. Профессор, завкафедрой, книги у него выходили. А для нас он — Мусиша и Мусиша. Очень мягкий, добрый был дома. Я как-то поддалась моде и косы отрезала. Очень боялась маме показаться. А главное — сама себе не понравилась стриженая. Иду домой из парикмахерской, чуть не плачу. Пошла прямо в сад — там у нас беседка над арыком. Папа в ней с аспирантами занимался. Вокруг него всегда молодежь толклась. Он вышел из беседки, посмотрел на меня, сразу все понял. «Ничего, дочка, не расстраивайся, главное — береги здоровье, береги здоровье…» Так с ним легко было!


Мне тоже было с ним легко. В его каморке стоял топчан, застланный толстой кошмой, которую он привез с собой. Спать на тюфяке Муса отказался. Подушка у него тоже была своя, тоненькая, в яркой сатиновой наволочке. В комнате еще был небольшой стол и тумбочка из бабушкиной спальни — серая на выгнутых ножках. Надо же было мальчику куда-то уложить свои вещи, и не покупать же специально для него шкаф.

Я отсиживалась в этом убежище в дни, вернее, часы черной меланхолии (по определению бабушки). Это бывало, когда наша классная руководительница Алиса Ивановна, подводя итоги четверти, наткнувшись на мою фамилию, патетически возглашала:

— О, тут у нас целый букет: алгебра, геометрия, физика, астрономия, — да, мы тогда проходили астрономию, — четыре предмета неудовлетворительно! — И поднимала кверху острый палец.

Или когда преподавательница математики Ольга Онисифоровна выводила мне очередной «неуд», приговаривая не без удовольствия:

— Нет уж, милая, твои литературные таланты на этот раз не спасут тебя от переэкзаменовки по геометрии…

В такие дни, примчавшись домой и швырнув сумку куда попало, я уединялась в комнату Мусы (его присутствие мне никогда не мешало) и писала стихи:

Пускай шипят встревоженные змеи,

Пускай клевещет червь, пускай язвит оса,

Мы к небу высоко свои знамена взвеем,

Приладим крепче руль и вздуем паруса…

И так далее. Куплетов на десять. Потом это публиковалось в нашей школьной стенной газете, и никто не смог бы доказать, что это стихи не о происках империалистов.

Дорогие мои, прекрасные педагоги! Ни разу за все годы моей учебы у меня не было ни одной переэкзаменовки именно по причине моих успехов в гуманитарных науках. Репутация лучшего поэта нашей школы придавала мне нахальную уверенность в безнаказанности.

Излив душу в творчестве, я отправлялась промыслить что-нибудь вкусное. Длительный период это было ореховое варенье в большой стеклянной банке. Как-то я обнаружила, что пергаментная бумага, покрывающая банку, легко приподнимается. Тут же я извлекла из банки большой черный орех, наполненный ароматным соком.

Надо сказать, что варенье из орехов редко делается дома. Его заказывают женщинам-специалисткам, которые срезают с грецких орехов младенческого возраста тонкую шкурку, вымачивают их в известковом растворе, — словом, возни тут на три недели.

В этом году бабушка заказала сто орехов. Я справедливо решила, что пересчитывать их никто не станет, и в грустные минуты услаждала орехами себя, а заодно и Мусу. Мы с ним съедали по ореху в его комнате, после чего я отправлялась познавать мир уже в улучшенном настроении…

Но все кончается. И однажды я долго бултыхалась пальцами в густом сиропе, прежде чем нащупала орех. А когда бабушка в ожидании гостей собралась открыть банку, то обнаружила всего десятка полтора орехов, сиротливо утопающих в соку.

Кого же заподозрили? Конечно, меня! Я отрицала вину с такой гневной горячностью, что сама почти уверилась в своей правоте. Но дедушка, недовольно морщась, негромко сказал:

— Хватит, Мусенька, не устраивай театр…

А бабушка, поджав губы, гремела связкой ключей, запирая дверцы буфета.

Но ведь Муса был тут же, за столом! По всем законам высокой литературы он должен был бесстрашно взять мою вину на себя, тем более что эти орехи ели мы вместе! А он молчал и даже с интересом вертел головой, наблюдая за моим позором.

— Предатель! — сказала я ему, вложив в свои слова глубокое презрение.

Он удивился.

— Не понимаешь, да? Ты не ел орехов, да?

— Я их не брал.

— А выручить товарища — ты это понимаешь?

— Ты сама не понимаешь, — сказал он. — Я один, без отца, без матери…

— Подумаешь! У меня тоже мама в Москве учится, папа в экспедиции…

— Ты своя. А я кто? Всем чужой…

И вдруг он заплакал.

— А зачем ты сюда приехал?

И я услышала имя, которое уже не раз повторялось в нашем доме:

— Меня Шох прислал…


Мой дед был специалистом по хлопку. В первые годы советской власти он часто ездил в Закаспийский край как хлопковод-практик, как человек, знающий азербайджанский, туркменский, фарсидский языки и имеющий личные дружественные связи с кочевыми племенами. Главой одного из крупных родов кочевников был Шох. А Муса — сирота, крошечное зернышко этого рода, которого не жалко послать в Россию, чтобы потом иметь в своем распоряжении грамотного, владеющего русским языком и поэтому полезного человека.


Нужно ли женщине, которая сидит сейчас напротив меня, знать о прошлом ее отца? Что связывает ее с прошлым?

— Папа был мелиоратор, а я стала геологом. В первый же год, как закончила институт, получила путевку в международный молодежный лагерь. Там встретила Стаса. И как-то очень быстро у нас все решилось. Мама в ужас пришла: в чужую страну не пущу, и все! А папа у меня был особенный. Ему не хотелось со мной расставаться, но он ни словом меня не удерживал. Только одно твердил: всюду оставайся сама собой, старайся поглубже понять людей, с которыми тебя свела жизнь… Сначала я поехала в Варшаву по приглашению. Вроде смотрин. Встретили меня приветливо, ласково. А вечером я вошла в комнату его матери — она лежит на кровати и плачет. Ну, просто рыдает. Языка я тогда еще не знала. Что делать? Села на кровать, обняла ее и тоже заплакала. Она говорит, что вот в этот вечер меня и полюбила…

Нет, вы не думайте, что потом уже все было легко и просто. Помню, когда я уже переехала и язык уже знала — не так, как сейчас, но все понимала, — слышу, моя свекровь говорит соседке: «Мало ему было девушек в Варшаве. За него любая пошла бы. Так нет, ему туркменка понадобилась…» А я уже беременная. Сгоряча решила — уеду к отцу. Чемодан стала укладывать. А потом поняла — не могу от Стаса уехать. Зато когда близнецы родились, свекровь с ними ночей не спала, сама и купала и пеленала… Так же самоотверженно, как у нас делается… И я тогда особенно поняла то, что не раз повторял мой отец: между людьми всех наций больше сходства, чем различия…


Шох сказал: «Выучишься, вернешься и станешь моей правой рукой». Эту единственную фразу, обращенную непосредственно к нему, услышал Муса из уст великого человека своего детства.

Мне он рассказал об этом много позднее. А пока всякое упоминание о Шохе заставляло его благоговейно настораживаться. А я в то время, во-первых, ниспровергала авторитеты, а во-вторых, Шох не мог быть более весомым, чем мой дед.

И вообще Мусу надо было перевоспитывать.

— Подумаешь, Шох! — Я выражала презрение не только голосом, но и брезгливой гримасой. — Вот объясни мне, что в нем такого особенного?

— Шох не знает счета своим верблюдам! — отбивался Муса.

— Он, может быть, только до десяти умеет считать?

— Шох очень умный. Его все слушают.

— Умный! Он, наверное, даже не знает, кто такой Пушкин!

— Шох читает коран! Шох был в Мекке! Шох святой!

Я злилась, но сломить Мусу в словесном поединке не могла. А мне хотелось воспитать из него нового человека, лишенного фанатизма, предрассудков и кумиров.

Надо было как-то действовать. Я его накормила свининой.

Дело в том, что запрещенная кораном свинина представлялась Мусе главным образом в виде колбасы, от которой его особенно предостерегали в Туркмении. И когда у нас на столе появлялась колбаса, он опасливо, бочком сползал со стула и удалялся в свою каморку. Мое возмущение ничуть не помогало.

— Да это телячья колбаса, пойми!

— Одно слово — колбаса, — говорил он, в ужасе растопыривая пальцы.

— Ну и что с тобой будет, если ты ее съешь?

Он закрывал глаза.

— Очень плохо будет.

— Это предрассудок, пойми!

— Мусенька, я не буду есть колбасу. Я умру.

Дедушка, человек прошлого времени, брал сторону Мусы:

— Не трогай его. Это все постепенно пройдет.

Но ждать было не в моем характере. Я сделала два бутерброда из буженины, которая по виду совсем не похожа на колбасу, и мы с Мусой, готовые поглощать пищу в любое время, съели их почти сразу после обеда.

— Очень вкусное мясо, — одобрил Муса.

Я все-таки немного побаивалась своего эксперимента и поэтому выждала полчаса, убедилась, что Муса в полном здравии, и спросила невинным голосом:

— Так правда, вкусное было мясо?

— Очень вкусное!

— А это была свинина! — с торжеством объявила я. — Свинина, и ничего с тобой не случилось. Вот теперь ты убедился, что это предрассудок?

А Муса вдруг с размаху упал вниз лицом. Он лежал на полу и не откликался на мои уговоры. В смятении я сперва убежала, потом вернулась снова. Муса перебрался на топчан, теперь он лежал лицом к стене и по-прежнему не хотел меня видеть. Его поразило горе. Он не открывал глаз, не зажигал света. Я тронула его худенькое плечо. Оно было напряжено и вздрогнуло от моего прикосновения. Он плакал.

Я пошла к дедушке. Спокойный и благодушный, он сидел за большим обеденным столом, раскладывал пасьянс «косыночка» и пел высоким тенором. У деда были три любимые песенки: «Сердце красавицы», «Пой, ласточка, пой» и несложный мотив, содержащий одну строчку непонятного текста: «Пури, пури, давай пумпури». Именно эту последнюю песню дедушка и выпевал, когда я подсунулась ему под руку.

Я была уверена, что Муса все расскажет, и, конечно, боялась. Но еще больше боялась, что он действительно умрет. Внушала себе, что у мальчика уже начались судороги. Так я дедушке и сообщила — «судороги», скрыв пока что причину внезапной болезни Мусы.

Дед пошел в каморку, а я пристроилась у двери, хотя подслушивать было бесполезно. Присев на топчан и положив мальчику на голову большую белую руку, дедушка заговорил с ним по-туркменски, на секунду прервав себя, чтобы внушительно крикнуть:

— Муся, закрой дверь!

Я приготовилась к худшему и подыскивала опору своему слабеющему духу. Прогрессивное и бескорыстное направление моих побуждений — вот в чем была моя сила. Люди всегда страдали за правду.

Но на этот раз мне страдать не пришлось.

Дедушка позвал меня в столовую и, собирая со стола маленькие карты несостоявшегося пасьянса, сказал не сердито, а даже просительно:

— Развлеки его чем-нибудь, Мусенька. Ты, если захочешь, придумаешь. Тоскует мальчишка. Он утром открывал глаза — кругом степь, свобода. Тоскует. Жалко ребенка.

Он вынул из кармана жилета три рубля — сумму по тем временам значительную.

— Может быть, в кино его поведешь…

В этот день идти в кино было поздно. Но на меня нахлынула радостная жажда деятельности. Муса поступил благородно. Он не выдал меня, и я должна была немедленно вознаградить его.

Я переворошила ящики своего шкафчика. Не дарить же ему модное кашне или флакончик духов — самые мои большие ценности.

Толстая тетрадь вся исписана моими стихами… Акварельные краски — остатки на донышке… Но я знала, что найду вещь, достойную внимания. И нашла. Черный листок копировальной бумаги. Муса еще не знал ее волшебных свойств.

— А что я тебе сейчас покажу!

Он повернул ко мне голову и покосился любопытным глазом.

— Можно в точности срисовать любую картинку из книжки…

Я вложила лист белой бумаги и копирку между страницами Брема и, встав на колени перед тахтой, быстренько перевела индийского слона.

Муса не умел притворяться. Черная копирка поразила его, как чудо. Он спрыгнул с тахты и пожелал сам воспроизвести именно того же слона. Весь вечер мы занимались копированием картинок из учебников. Муса не расставался с черным листочком. Он принес его даже к вечернему чаю.

— Ах, какой умный человек придумал такую бумагу! Он, наверно, был профессор!

В щелочках век счастливо сияли его глаза.

— Очень был умный человек, — серьезно подтвердил мой дед.


Ничего этого Мария не знала. Да ведь и что знать? Зато она рассказала мне, как женился ее отец. Рассказала трогательную семейную легенду, полуправду, созданную и любовно раскрашенную ее участниками.

История начиналась с появления на свет будущей жены Мусы, которая родилась от невозможного по тем временам союза юноши-еврея с чувашкой. Родители влюбленных жестоко преследовали молодую пару, разлучали мужа с женой, а их ребенка поочередно выкрадывали то еврейские, то чувашские родичи. И наконец мать Марии, тогда еще совсем молодая женщина, лишившись всех близких, нашла пристанище на должности уборщицы в Ташкентском сельскохозяйственном институте, где учился Муса.

— А у папы, представляете, был роман с одной пианисткой. Красавица была невиданная. Все думали, что папу оставят при институте — он был очень способный, — но вдруг его при распределении послали в Андижан. И она ему отказала! Представляете?

Уже в последние дни перед отъездом папа вышел в институтский парк, а мама с подругой вытряхивала там половики. Мама и говорит: «Вот вы уезжаете, а мы опять же тут остаемся». Папа в шутку возьми и скажи: «Поедем со мной!» А мама ответила: «Все вы так смеетесь, а жениться никто не женится». А папа сразу ей всерьез: «Пойдем завтра в загс». И пошли! Началось как будто с досады, а потом такой счастливый брак вышел…

— А почему его не захотели оставить при институте?

— Ох, это страшная глупость! Он был сыном бедного пастуха, рос сиротой, а ему все время приписывали богатого родича, бая. Очень долго за папой эта ниточка тянулась. Но он был такой талантливый! И докторскую защитил, и кафедрой заведовал…


Тратить деньги на кино не имело никакого смысла. Все ребята нашего двора взбирались на плоскую крышу, затем с некоторой опасностью для жизни перепрыгивали на крышу соседнего дома, карабкались по подставленным камням на высокую стену и оказывались прямо напротив летнего экрана кинотеатра «Горняк», в котором каждую неделю шли новые «боевики».

Так что зрелищем мы были сыты. А деньги частично истратили в магазине с вывеской, всегда будоражащей мое сердце: «Писчебумажные товары, Ииндержишек». Ииндержишек — это не сокращение, это фамилия владельца. Вероятно, главы фирмы, потому что, как мне помнится, в нашем городе было несколько магазинов с такими вывесками. Мы взяли несколько пачек копировальной бумаги — черной, синей, зеленой и красной, а также много ярких лакированных изображений цветов, скрещенных рук и ангельских головок, носивших название «налепки».

На остальные деньги мы ели мороженое в павильоне на Приморском бульваре. Каждому из нас подали полный двойной ассортимент — по два шарика ванильного, шоколадного, лимонного, фисташкового и еще клубничного. Получилось не меньше чем по полкило на брата.

А потом мы пошли бродить по вечернему бульвару. Постояли на пристани, прислушиваясь к тому, как равномерно, негромко шлепает море о деревянные сваи. К пристани шел пароход, увенчанный разноцветными огнями. Он двигался неслышно, только откуда-то из его глубин раздавалась музыка и мужской голос пел слова таинственной песни:

Есть в Батавии маленький дом

На окраине поля пустом…

На меня в этот миг налетело радостное предвкушение будущей жизни. Я словно услышала паровозные ночные гудки в шуме бегущего поезда, увидела березовые рощи, дорогу в овсяном поле, ледяные горы в синем небе. Все приметы будущего счастья, горя, красоты и боли.

Муса стоял рядом. Но, видимо, наши существа, ублаготворенные мороженым и осчастливленные тяжестью магазинных свертков, были одинаково охвачены высоким мироощущением.

— Мусенька, — сказал он, — в книге я читал, что есть люди, которые бросают свой дом и уходят в пустыню. Совсем одни живут. Черные сухари кушают. Зачем они так делают?

Я тоже не понимала — зачем?


Приехал Шох!

За месяц до его прибытия дедушка получил письмо в истрепанном желтом конверте с безграмотно написанным адресом. Само же послание было на тонкой рисовой бумаге, испещренной красивой арабской вязью. Дедушка читал его про себя за общим столом, потом что-то сказал бабушке по-армянски. И только закладывая конверт во внутренний карман пиджака, увидел напряженно ожидающее лицо Мусы.

— Шох поклон шлет. Интересуется, как твои успехи.

Не было этого в письме! Дед проговорил эту фразу неестественной скороговоркой. Но Муса просиял.

Еще не знали точного дня прибытия гостя, но хозяйственная бабушка заблаговременно перевела меня в столовую. Мою комнату готовили для Шоха.

Муса все свободное время сидел за учебниками. Он хотел поразить Шоха своей образованностью. Это желание было понятно и мне. Мы вместе обсуждали будущее торжество Мусы.

— Ты как начнешь читать, он и закачается!

Муса счастливо хихикал.

— Вытаращит от удивления свои лупоглазые глаза, скажет: «Ай да Муса! Настоящий профессор!» И будет тебя на «вы» называть.

Эти предположительные картины вызывали у Мусы такое восхищение, что он прощал мою неуважительность к персоне Шоха.

Он даже исхудал, истаял в ожидании своего повелителя.

Наконец пришла телеграмма.

Вечером мы с бабушкой перебрали десять стаканов тонкого «ханского» риса для плова. Утром дедушка отправился на базар и вернулся в сопровождении амбала, который нес зембиль с огромным ломтем свежей розовой лососины, бараньей ногой и другой провизией.

Потом дедушка и Муса уехали на пристань встречать пароход «Али-баба». А к обеду явились два моих дяди с женами.

Они были тогда совсем еще молодые — дядя Арто, ученый-географ, и младший — дядя Лева, врач-рентгенолог, «дамский угодник», как называла его бабушка.

Между их женами тут же началось вечное негласное соревнование на звание «любимой невестки». То и дело слышалось: «Мама, что надо помочь?», «Ничего не трогайте, только мне скажите», «Посидите, отдохните, я сама все сделаю…»

Но все уже было сделано — и стол накрыт, и кофе намолот.

Дядя Арто обозревал закуски.

— Где икра? — спрашивал он, изображая отчаянье. — Где паюсная, мешочная, зернистая икра? Неужели оскудел этот дом?

— Икры и не может быть, — лениво отзывался дядя Лева. — Закон ислама гласит: все, что живет в море и не покрыто чешуей, правоверным в пищу не годится.

Противень с кругом лососины вытянули из духовки. Бабушка беспокоилась, что подгорят кусочки лаваша под пловом.

— Этот далай-лама уморит нас голодом! — сердился дядя Арто.

Наконец в столовую влетел Муса. Запыхавшийся, очень взволнованный.

— Приехали… Сейчас дворник вещи принесет…

И снова кинулся на улицу.

Я поймала его взгляд и подмигнула ему в предвкушении будущей победы.

Внесли вещи, непохожие на наши чемоданы и баулы. Это были ковровые мафражи, тугие тюки, обтянутые парусиной, переметные сумы, вытканные из яркой шерсти. Все вещи пахли дымом костра, бараном, полынью.

Потом появился Шох.

Дедушка шел впереди, как бы пролагая ему дорогу. Я смотрела на Шоха с таким вниманием, что навсегда запомнила все до мелочей. На нем был длинный кафтан в серую полоску, темно-зеленая шелковая рубаха, подпояска из цветного платка. Будто сейчас вижу огромную в длинных завитках папаху и четки из черного агата в окрашенных хной пальцах. Красноватая борода Шоха росла ниже подбородка, а сам подбородок был не то чтобы гладко выбрит, а вообще начисто лишен волос — крупнопористый, коричневый, как все лицо. Только глаза Шоха я не запомнила, — может быть, потому, что никогда не могла встретить его взгляд.

Шох, высокий и тонкий, сделал перед бабушкой красивое легкое движение — поднял руку к глазам, к груди и как бы простер к земле. Чуть наклонил голову в сторону дядей. Молодых женщин просто не заметил. А я за все время его пребывания в нашем доме так и не попала в поле его зрения…


Вот таким был Шох. Не может быть, чтобы Муса не рассказывал о нем своей дочери. Но она вспоминала о другом.

— Папа был очень общительный, а мама нет. Она только любит, чтобы вся семья была около нее. А так не получается. Вот и моя семья сейчас раздроблена. Мы с мужем в экспедиции…

— А что за экспедиция?

— Совместная, международная. Советские геологи и польские. Выявляем горные ресурсы. Я как связующее звено — геолог и переводчик. Работа интересная, и к маме часто летаю, только по детям скучаем, особенно Стас. Он хороший отец. Но не всегда у нас с ним полное взаимопонимание. Представляете, образованный человек, а по воскресеньям и в праздники с матерью в костел ходит! Я в отпуск домой приехала — папа, говорю, что делать? Я ведь знала папины взгляды. А он меня удивил. «Мусенька, говорит, надо уважать чужие убеждения. Постепенно, говорит, своего добивайся, не сразу…» И вспомнил, как вы в целях воспитания накормили его свининой…


Вот они сидят — Шох во главе стола, по правую его руку дедушка, по левую — Муса. Шох мальчика точно не замечает, но Муса весь наполнен его присутствием. Он готов в любую минуту сорваться с места, чтобы услужить повелителю. Мне это было неприятно, хотя и я неосознанно чувствовала, что Шох — личность.

Плов Шох и дедушка ели руками. Кругообразно обводя пальцами по тарелке, приминали зернышки риса в жирный комок и отправляли его в рот, не уронив ни крошки.

В конце обеда принесли пиалы с теплой водой, и Шох обмакнул в воду свои длинные пальцы с оранжевыми ногтями. В другой пиале пополоскал белые руки с большой бирюзой на безымянном пальце мой дед.

По столовой плавал аромат аравийского кофе и апельсинов. На тарелках высились горки фисташковых скорлупок. Все шло ко времени подведения итогов, к показу успехов, достигнутых малым побегом племени Шоха.

Сделать это следовало непринужденно, как бы между прочим, хотя непринужденности не было и в помине. Ответственность за наступающий миг ощущали и я, и бабушка, и даже оба дяди. Может быть, всем передалось волнение Мусы, у которого совсем закрылись глаза и открылся рот.

В столовой на подоконнике лежали тетради по русскому и арифметике, отмеченные в конце каждой работы красным учительским «хор». Чтобы совсем сразить Шоха, тут же была и стопка рисунков, тщательно переведенных из разных книг и раскрашенных акварелью. Муса согласился на этот обман, подстрекаемый тщеславием и в надежде на то, что Шох не знает о существовании копировальной бумаги.

Была подготовлена и концертная часть. Я долго подбирала подходящие стихи и наконец выбрала «Мцыри». У Мусы была необыкновенная память, он мог выучить наизусть всю поэму. Но было решено, что он прочтет только первую главу, а в качестве аккомпанемента я исполню на пианино свой последний урок — «Баркаролу» Чайковского.

Мы были во всеоружии. Но никто не торопился призвать нас к действию. Им, видите ли, было важно, какая в Закаспийском крае погода, как поживают дети Шоха, его верблюды, его стада баранов. Спрашивали вежливые дяди, спрашивала бабушка. Шох отвечал, дед переводил. Я заметила, что Шох понимает по-русски, но говорить не хочет. А почему бы ему не поинтересоваться: «А ну-ка. Мусиша, покажи, чему ты тут научился?» Но даже когда вежливый разговор иссяк и все на минуту замолчали, он не сделал ни одного движения в сторону мальчика.

Понял наше нетерпение дедушка. Разламывая надвое фисташку, он благодушно сказал:

— Почитай-ка нам что-нибудь, Муса, а мы послушаем…

Дядя Арто раскрыл толстый портфель, который всегда был у него под рукой, и вытащил два тома.

Он не успел раскрыть книгу, как Муса, взглянув на обложку, крикнул не своим голосом:

— История ха ха века!

Дядя Арто успел негромко сказать: «Ого!»

— История хих века! — провозгласил Муса заглавие другого тома. Он не знал римских цифр! Я точно провалилась в глубокий колодец. Сейчас засмеются дяди, у которых чувство юмора в переизбытке. Сейчас Шох поймет, что мальчика недоучили.

Но никто не засмеялся. Все только на секунду застыли. А Муса пулеметно, без точек и запятых, выкрикивал текст из истории XX века. Больше всего он боялся запнуться на каком-нибудь незнакомом слове. Но поначалу этого не произошло, и он, успокоившись, шпарил все быстрее, временами останавливаясь, чтобы перевести дыхание, и тогда его коричневые глаза с ожиданием и надеждой устремлялись на Шоха.

И я смотрела на Шоха. Мне так хотелось, чтобы он удивился, засмеялся, похлопал Мусу по плечу…

Дедушка одобрительно кивал, дяди сдержанно улыбались. Шох сидел безучастный, как каменный истукан. Его лицо было брезгливо-утомленным. Когда Муса на секунду замолк, чтобы перевернуть страницу, Шох повернулся к дедушке и спросил его о чем-то по-туркменски. Муса снова было начал читать, но, не глядя на него, Шох сделал отстраняющее движение рукой, и мальчик замолчал.

— Молодец Муса, — сказал дядя Арто. — Поразительно способный ребенок…

— За короткое время такие успехи…

Мои дяди делали вид, что говорят друг с другом.

Тогда, равнодушно качнув головой в сторону Мусы, Шох бросил короткую фразу, которую Муса потом смог перевести мне только приблизительно. В его русском языке не хватало слов для более точного перевода.

— Дождь над морем не нужен, — сказал Шох.

— Но это не значит именно «дождь», — пытался втолковать мне Муса. — Так говорят, когда делается совсем ненужное дело… совсем глупое дело…


— Сейчас перед нами стоит вопрос воспитания детей. Я уверена, что свекровь их без меня в костел таскает и на воскресные беседы к пастору водит. Только на то и надеюсь, что для мальчиков я пока самый высокий авторитет. А как поступить, чтобы никого не обидеть? Если бы папа был жив, все было бы проще. Он очень любил моих ребят. Бывало, привезу их к нему на все лето — и они просто преображенные домой возвращаются. Он с ними целые дни возился и столько в них вкладывал! «Пусть молодые везде чувствуют себя дома. Так когда-нибудь и будет на земле». Это был его конек — поговорить о будущем…


Шох прожил у нас неделю. Каждый день варили плов. Каждый день в определенные часы из моей комнаты доносилось бормотанье — Шох молился. Для этого в углу был постелен коврик. Меня очень интересовало, как это происходит, но дверь в комнату всегда была плотно закрыта.

Дедушка возил Шоха по учреждениям. Оказывается, Шох приехал, чтобы продать советской власти земли своего племени. Но из этого, кажется, пока что ничего не получалось.

Муса получил из рук Шоха посылочку от каких-то своих дальних родичей — мешочек риса, толченного с сахаром, и сумку катышков из теста, варенных в бараньем жиру. Он готов был одарить своими гостинцами всю нашу семью — принес их к общему столу, — но бабушка посоветовала ему держать сладости в своей комнате и кушать, когда он сам захочет.

Меня это вполне устраивало. Но пиры у нас получались невеселые. Муса все никак не мог прийти в себя. Безразличие Шоха к его успехам выбило опору из-под его ног.

С ртом, набитым сладкой рисовой мукой, которая при каждом слове вылетала, как облако, я допытывалась у Мусы:

— Ну что ты для Шоха, что ли, учился?

— Для Шоха, — отвечал он уныло, — я должен был стать его правой рукой. А теперь не нужно. Шох говорит — русские совсем испортились. Он не хочет с ними дела иметь. Он уходит в Персию. Землю продаст и уйдет.

— Не продаст он землю.

Муса недоверчиво усмехнулся.

— Земля народная, — сказала я, вколачивая эти слова в продолговатую, как дынька, голову Мусы. — Не его земля. Теперь все переменилось. А твой Шох этого не понимает!

— Мусенька, он меня увезет с собой…

— Ну, знаю, — довольно равнодушно отозвалась я. — В школе тебя отпустили, а осенью приедешь снова.

В этот день Муса ничего больше мне не сказал. Шоха собирали в дорогу. Он ездил с дедушкой по магазинам и скупал совершенно неинтересные вещи — множество глубоких галош на красной подкладке, чай, спрессованный в плитки, головы сахара и рулоны красного и синего сатина.

Шла весна, у меня хватало своих забот. Надо было натянуть отметки по математике, чтобы не иметь на лето тяжкой гири переэкзаменовки. Время уходило не столько на занятия, сколько на организацию. Кто-то должен был решить за меня годовую контрольную, кто-то незаметно передать ее мне. А я со своей стороны подрядилась написать три сочинения по литературе.

Так что события нашего дома отошли для меня на второй план. Я и забыла совсем, что назавтра Шох и Муса уезжают, шла домой из школы, помахивая сумкой, когда вдруг увидела Мусу.

— Чего ты здесь торчишь?

— Тебя жду. Пойдем немножко по улице.

— Зачем?

Он жалобно перекосил лицо.

— Вместо того чтобы радоваться, ты какой-то ненормальный стал, — назидательно сказала я. — Домой едешь! В родные края!

Муса молчал.

В двух шагах от нашего дома был маленький сквер, именуемый Молоканским. Днем там сидели няньки и бабушки с младенцами и малолетними. По вечерам туда ходить не рекомендовалось. У входа в этот чахлый садик продавали воздушные шары и разноцветные вертушки — бумажные розетки, прикрепленные к скрещенным палочкам. Когда бежишь против ветра — розетки крутятся.

В садике нежно пахло травой, которая повсюду проклюнулась сквозь палые листья.

Мы нашли свободную скамью. Муса ни за что не хотел сесть с кем-нибудь рядом. Его дело требовало конспирации.

— Мусенька, я не хочу уезжать с Шохом…

— Ну, удивил! — сказала я. — То ах юрта, ах верблюд, ах родные просторы, а то «не хочу»…

— Мусенька, он меня не отпустит обратно… Это навсегда!

Только тут я стала понимать Мусу.

— Я не хочу в Персию, я там ничего больше не узнаю. Шох говорит, чтобы баранов пасти, много учиться не надо. Ну, пусть ему не надо. А мне надо. Я хочу астрономом стать…

— Ну, оставайся…

— Как останусь? Кто меня кормить, одевать будет?

— Ну совсем малахольный. Жил у нас до сих пор и будешь жить.

— За меня Шох платил.

— Кому платил?

— Дедушке. Вчера сидели, считали — за дорогу, за учителя, за брюки, за рубашки… Знаешь, сколько денег Шох отдал…

— Врешь ты…

Я знала, что Муса никогда не врет, знала, что это правда, но не могла ее принять. Ах, как хотелось бы мне, чтобы дедушка не брал никаких денег. Чтоб не было никаких расчетов ни за учителя, ни за рубашки, ни за кусок хлеба, съеденный в нашем доме.

Все теперь как-то странно переменилось. Я впервые осуждала дедушку. Я не могла больше идти к нему и требовать, чтобы Муса остался у нас.

И все-таки Муса не должен был уезжать!

— Шох сказал — столько денег выбросил на ветер, лучше бы ишака купил… Он плохой человек!

— Дошло до тебя наконец…

Сквозь щелочки глаз у Мусы просочились слезы. И потекли, потекли…

Я приняла решение. Он останется. Будет продавать вразнос ириски и шоколад «Одесса-мама», а я буду делать мережку по десять копеек за метр и отдавать ему деньги. Как-нибудь обойдемся.

Муса слушал меня, но все еще всхлипывал.

— А разнюнился ты! — сказала я сурово, чтобы поднять его дух. — Главное — не уедешь. Не бойся. Я тебе ручаюсь!


…Та пятница — выходной день в Азербайджане — началась с предотъездной суматохи. Пароход — на этот раз «Илья Муромец» — отходил в двенадцать часов, но бабушка встала с зарей. Дед тоже поднялся рано. Когда он хотел с бабушкой посекретничать, они говорили по-армянски, хотя я отлично все понимала.

— Это хороший ребенок, — говорил дедушка. Видимо, разговор у них шел о Мусе. — Жалко его…

— Еще неизвестно, где он будет счастливее, — вздохнула бабушка.

Дед вдруг рассердился на нее, что бывало очень редко.

— Думай, что говоришь! Неужели ты не понимаешь, что здесь теперь наступили времена именно для таких, как он?..

У меня было много хлопот в этот день, и время летело быстро. Дворник Мухан уже выносил из дома тюки и переметные сумы. Вещи Мусы — узелок, фанерный чемодан и связка учебников — лежали у дверей, но самого Мусы нигде не было.

Вот уже выпили на дорогу кофе. Невозмутимый Шох летящими движениями руки попрощался с бабушкой и вышел, чтобы сесть на извозчика.

— Где Муса?

Дедушка повернулся ко мне, но я опередила его. Я выскочила во двор, отчаянно призывая Мусу. Я заглядывала во все подвалы, дважды забежала в дворницкую, где с особым старанием переворошила дивно пахнущие полынные веники, стучалась в квартиры соседей.

Шох сидел на извозчике прямой и неподвижный — только шевелил своими четками, а дедушка поглядывал на часы, потому что стрелки уже перевалили за одиннадцать. И дядя Арто поглядывал на часы, но все молчали. Наконец Шох сказал что-то коротко и отрывисто. Дедушка наскоро отдал распоряжение дяде остаться дома и, если появится Муса, везти его на пристань, а мне велено было сесть на место дяди Арто и ехать провожать Шоха.

Почему бы не поехать? Тоже удовольствие.

На обратном пути дедушка со мной не разговаривал. И вообще был не в духе.

Дома Мусы не было. Бабушка встретила нас встревоженным взглядом и ушла с дедом в свою комнату.

А я помчалась на веранду. Там в длинном деревянном ларе, где хранились продукты, придавленный мешком с орехами, лежал плоский белый Муса — и не шевелился, не дышал…

— Люди добрые! — закричала я, выскочив во двор и вздымая к небу руки. — Люди добрые, помогите, я погубила мальчика…


Нет, я его не погубила. Он очнулся и скоро пришел в себя. Потом он много учился, но стал не астрономом, а специалистом по орошению безводных земель, ученым, профессором. У него была дочь и два внука — Муса и Анджей.

Знает ли Мария, что судьбу ее отца решила я?

Вечером мы долго совещались, куда спрятаться Мусе. Я предлагала в дворницкую, под веники. Но уже утром, перед отъездом, он сказал, что залезет в ларь. Я тщательно прикрыла его мешками.

Прошло много лет. Почему мы потом не встречались? Вернулись мои родители, наша семья отделилась от стариков. Умер дедушка. Муса уехал работать и учиться в Ташкент. У меня началась своя молодая, счастливая, трудная жизнь. И мы потеряли друг друга.

И все же именно я причастна к тому, что Муса осуществил свои мечты. Он прожил хотя и недолгую, но богатую, полную жизнь и оставил свой след на земле.

И сейчас я чувствовала себя очень гордой. Мария говорила:

— Папа дал мне имя в вашу честь. Он много рассказывал, какая вы были живая, веселая девочка…

Да. Наверное, я была такая.

— Он всю вашу семью любил, но больше всего дедушку. Папа всегда говорил: только человек большой души мог не испугаться ответственности за чужого ребенка. Ведь он всю папину жизнь перевернул.

Конечно, дедушка сделал для Мусы много. Мальчик жил у нас в доме, из этого дома он уехал учиться в институт. Но все-таки решающая роль в судьбе Мусы принадлежала не деду, а мне! Мария, видимо, ничего не знает об этом…

Но названная в мою честь молодая женщина рассказывает мне о том, что происходило десятки лет назад. И я вдруг поняла, что она знает больше меня. И наконец начинаю понимать, как все тогда было на самом деле…


Поздно вечером, накануне отъезда Шоха, Муса подкараулил дедушку, который перед сном всегда делал моцион — гулял по нашему большому квадратному двору.

Там у них и произошел разговор, вернее, монолог, потому что говорил главным образом мальчик. Говорил он с отчаяньем, понимая, что его желания неосуществимы, и все-таки на что-то надеясь. Он рассказал о детских фантастических планах спасения, на которые не мог пойти он, повзрослевший от горя. Наверное, он плакал, когда говорил, что Муся хочет спрятать его в дворницкой, под новые веники…

Тогда дедушка сказал ему только три слова, и Муса всю жизнь вспоминал их смеясь и вытирая слезы.

— Лучше в ларь, — сказал дедушка.

Загрузка...