Июня 19-го дня

Тому назад ровно три месяца, в Великий вторник, марта в 19-й день, началось это ужасное и злоубийственное несчастие, когда за три дня и две ночи не стало великого города Москвы, ибо Божьими судьбами постигла ее, по грехам нашим, участь Содома и Гоморры.

Утром ходил я по Никольской улице, было тогда еще в городе тихо. А у Никольских ворот извозчики стояли кучно с длинными санями, так что трудно было меж ними пробраться.

— Чего, мужики, вы тут встали? — спросил я их вежливо. — Али возить некого?

— А нам, малец, тут больно хорошо постоять-то. Гляди вон, какие в небе облака чудные. Вот мы и гадаем, чей это там образ — то ли медведя, то ли волка.

А сами посмеиваются да на ворота поглядывают. А за воротами, за Неглиной речкой, поляки пушек приволокли несколько десятков, со стен Бела города снятых. И сами возле пушек суетятся. Вот увидели они извозчиков, подошел ротмистр и стал просить мужиков:

— Друзья, пособите пушки на стену поднять.

— На которую стену?

— Да на эту же, под коей вы стоите. На Китаегородскую.

— Нет, государь, не можно. Не наша это работа. Вот вы у нас, православных москвичей, оружие побрали, так мы уже отвыкли, не знаем, как его в руки взять.

— Что ты мелешь? Берите пищали и несите на стену, а мы вам за каждое орудие по три деньги заплатим.

— Никак не можно, боярин. Тяжелы пушки-то.

— Вы же все равно праздно стоите, бездельничаете.

— А нам вольно тут стоять и отдыхать.

А тою порой несколько мужиков на стену поднялись и крикнули сверху:

— Братцы, поберегись! Тут ведь, гяньте-ка, уже есть какието пушки; так их надобно вниз покидать, чтобы было куда новые ставить.

И сбросили пушку наземь. Бух, бах! Поляк едва отскочить успел. Ну, ляхи крепко осерчали и кинулись извозчиков бить. А те им сдачи. Тут и я получил в глаз. И отошел прочь, поскольку не силен я в кулачном бою, да к тому же еще поляки стали сабли доставать.

Драка составилась порядочная. И побежал я на Троицкое подворье оповестить братию. А навстречу мне уже народ валит с дубьем да с каменьями. «Бей литву!» — кричат.

Прибежал я в монастырь Богоявленский, поведал всем, что идет дело к новому пролитию христианской крови. И, похоже, ополченцы уже подходят к городу. И надобно либо идти поляков бить, либо свои животы спасать.

Сам же я наскоро оседлал коня и поехал обратно к Никольским воротам. И, чая любых нежданных случаев, Аврамиеву отпускную грамоту для Настёнки не забыл прихватить.

А дела повернулись скверно: не успел я достичь места боя, как из Кремля выехало конное войско: рыцари в доспехах железных, с длинными копьями и саблями. Москвичи же еще пуще разъярились, палками машут, камнями в литву кидаются, а извозчики поперек улиц сани расставляют. Кто-то крикнул:

— Пожарский уже на Сретенской! Крепись, православные!

Услыхали это поляки, и тотчас оставили все сомнения, поскакали прямо на толпу и стали всех без разбору копьями колоть и саблями рубить до смерти. А безоружным куда против оружных? И наши показали тыл пособием бегства. А поляки за ними грозно устремились, словно река бурливая, и без сожаления москвичей поражали копьями в спины. А потом стали ворота сбивать и во дворы вламываться.

Я тоже был без оружия, и отступал к монастырю. И видел я своими глазами, как поляки ворвались в церковь Зачатия Божия, и укрвшихся там московских людей наружу повытаскивали и порубили всех в мелкое крошево.

Прискакал я снова на Троицкое подворье, кричу:

— Милостивые государи и братья! Поляки наших бьют до смерти и Божьих храмов не щадят. Надобно из Китая города отступать, ибо сейчас они сюда в монастырь вломятся. Не мешкайте отнюдь, не губите жизней своих ради спасения прижитого добра, бегите кто в чем есть задними воротами!

И сам тотчас же помянутыми задними воротами из монастыря выскочил, и Неглименскими в Белый город счастливо утек.

А в Китае творилось великое низлагание. Вопли терзаемых заглушали даже звон набатный, а народ валил толпами из всех ворот, что были не заперты, в Белый город. Многие же были кровью обагрены и на снег падали в неможении. И все добро свое люди москвичи оставили литовским расхитителям. А те, небось, и рады были такому нежданному богатству (или, может, давно чаяли его — не знаю). Но пуще всего, думаю, враги наши ликовали оттого, что могут столько безоружных православных христиан побить, себя смертной опасности отнюдь не подвергая. Еще и тем поляки себе поспособствовали, что многие ворота в Китае городе держали всегда закрытыми или полузакрытыми. Оттого составилась, говорят, у Варварских ворот и у Неглименских давка великая, так что многие до смерти задавились. А я потому лишь счастливо ушел, что рано постиг нужду бегства, и уходил из первых.

Поскакал я к улице Никитской. В Белом городе уже во всех церквях звонили к битве. На Тверской народ натащил саней, и бревен, и лавок, и столов — насыпали вал высокий и за валом засели; и на Никитской то же.

Я туда, за эту насыпь рухлядную насилу с конем перебрался. Там народу тьма, а пищалей-то мало, одна на сто человек. Остальные с дубьем. И на крышах засели, и за заборами. Даже бабы тут были — не побить, так хоть полаять нехристей за всю грубость их и пакостные дерзновения.

А поляки уже скачут на нас из Китая города. А вернее сказать, это были немцы наемные, коих поляки в Москве держали до двух тысяч. Наскочили они со своими длинными пиками, а через завал не могут перебраться. Тут мы их каменьями закидали. А малые отроки с крыш на них лили помои.

В первый раз немцы отступили, но нисколько не смутились, и ударили в другой раз. Не почестно же им, удалым богатырям, коим за службу столько денег из царской казны плачено, перед нами безоружными немочь показать. Стали они из пищалей нас поражать, а иные спешились и завалину нашу начали растаскивать.

Но мы и в этот раз отбились, хоть и с превеликим трудом. И у нас убитых было человек до ста, а у немцев всего трое. Тогда увидели наши такое неравное проистечение брани, и те, кто был вовсе безоружен, стали по переулкам разбегаться. Немцы же, урядившись грозно и стройно, налетели в третий раз. И не смогли мы удержать их натиска, и отступили и попрятались по дворам и закоулкам. Мне же милостью Божией удалось от убитого немца бердыш подхватить. И укрылся я в переулочке тесном с полусотней товарищей москвичей.

Немцы же вниз по Никитской устремились. А когда последние из них мимо нашего переулка проезжали, мы выскочили внезапно и поразили их в тыл сильным поражением. Другие наши так же стали воевать: выскочат вдруг, побьют нескольких еретиков, и обратно спрячутся.

А немцы вертелись, туда и сюда кидались, а не знали, куда им обратить свою силу: все ворота затворены, заборы высоки, а камни да стрелы в них отовсюду летят.

Мы засели во дворе торгового человека Козьмы. Хозяин нас во двор пустил охотно, и ворота за нами накрепко заложил. А сам с женою и дочерьми в подклети укрылся, ибо не способен был к ратному промыслу ради тучности своей и робкого нрава.

И в том дворе мы долго от немцев отбивались и накрепко сидели. А потом немцы перестали нападать и поспешили все с Никитской прочь. И мы стали в черед ходить к хозяину в подклеть пива испить.

По малом времени сведали мы от новопришедшего человека, что русские ополченцы взяли Тверские ворота Белого города, и немцы поспешили туда, желая ворота у ополченцев отнять.

Возрадовались мы такой вести, и воспряли духом, ибо чаяли скорую подмогу и конечное на врагов одоление. И пошли новый вал городить поперек Никитской.

Но не успели этого дела довершить, ибо напали на нас польские роты. Пришлось нам снова по дворам прятаться, и опять ничего не могли враги с нами поделать, ибо было нас много, и разбежались мы розно во все стороны и отовсюду нежданно на них выскакивали.

И тогда вложил сатана в их злонравные сердца коварное и душепагубное умышление, как разорить и конечно погубить и нас, и весь царствующий град. Стали кричать: огня! огня! Поскакали польские и литовские люди с факелами, с паклей горящей, с охапками соломы, стали огонь под дома подкладывать и во дворы метать. А мы, безоружными будучи, как ни тщились, не умели помешать им исполнить это злоубийственное намерение. И во многих местах огонь занялся. Мы же, где могли достать, тушили, а поляки нам сильно в том препятствовали и пуще разжигали.

Наконец прискакали к нам на подмогу ополченцы, и поляков с Никитской выгнали. Тут и ночь настала, но не сделалось темени, ибо дома горящие ярким светом в ночи сияли.

Всю ночь мы без устали пожар тушили, но полностью в этом не преуспели, ибо ветер гнал огонь и дым прямо на нас. Поляки же до утра отдыхали в Кремле и в Китае городе.

К утру же я до того уморился, что ног под собою не чуял. Едва добрел я до того двора, где коня своего оставил. По счастью туда пламя не достигло. И там я поспал недолгое время. А потом поехал в Чертолье, ибо сведал, что туда большая русская рать пришла.

Поистине так и было: воевода Плещеев привел туда немалое войско. Они теперь ставили туры напротив Кремля и хотели по Кремлю из больших пушек бить. Спросил я у ратных людей, не было ли приступа к Девичьему монастырю. Они же ответили, что-де заперлись в монастыре немцы и поляки, а возитться с ними теперь недосуг: вот Кремль возьмем, они сами сдадутся.

И стал я им помогать туры готовить. А они спрашивали, отчего я так лицом черен, и надо мной смеялись.

— Я, — говорю, — всю ночь глаз не сомкнул: гасил огонь, спасал город. Недосуг мне было умыться.

Отерся я снегом. Тут мы увидели, как поляки снова поскакали из Кремля с огнем город жечь.

— У нас не зажгут, — сказали ратные. — Вон как мы крепко стали. Скоро начнем палить по Кремлю, так они забудут на вылазки ходить. А на той стороне князь Пожарский пусть хохлов отбивает. А то они, глядишь, и вправду полгорода выжгут. Вон как пламя-то занимается.

И так, мирно и покойно беседуя, мы наряд уже почти изготовили, и ядер принесли. Вдруг раздался за спиной у нас польский боевой крик и трубная музыка. И наскочило внезапно сзади несметное пешее войско.

Товарищи мои не могли ни пищалей развернуть, ни к бою урядиться.

— Братцы, бежим! — только и было слышно.

Я же, по природе естества

своего любопытен будучи, спрашивал у ратных на бегу, откуда у них, так крепко вставших в Чертолье, в тылу поляки оказались.

— Со льда! — ответили мне. — Водяные ворота мы не затворили! Не чаяли от них, бесов, такого злого ухищрения, что они по реке к нам в спины зайдут.

И было великое смертное низлагание, потому что поляки нас жестоко преследовали и безжалостно в спины уязвляли. Я и сам едва ушел; уже погибели чаял, да конь выручил. А был бы пеш, там бы и остался вместе с тысячами других. Едва успел выскочить Чертольскими воротами, да со мной еще один сын боярский — имени его я не успел испросить — а он без шапки был и даже без оружия, всё бросил в поспешности бегства. И оставили мы полякам весь наряд огнестрельный, и зелье, и ядра, и обоз. Но они даже этой добычей не прельстились, единым губительным помыслом ведомые — как бы сжечь и испепелить великий царствующий град, славный меж народами, сердце Российской державы.

Укрылись мы во вражке, именем Сивцеве, что в Деревянном городе близ Арбата. Поляки же нас не преследовали, а сразу стали Чертолье жечь. И полетели на нас тучи дыма черного, и пламя огненное взметнулось за Белой стеной, свет солнечный затмевая. И не слышно было голоса человеческого из-за треска домов пылающих и опровергаемых кровель.

В скором времени огонь перекинулся в Деревянный город, и, ветром раздуваем, быстро разносился. И стало нам невмоготу в Сивцеве вражке от жара и дыма. И мы направились к Арбату. А в переулке нечаянно столкнулись с конными немцами. Они в нас стрелять принялись, и товарищ мой с коня упал. А меня пуля в ногу уязвила, а другая спину ободрала. Но тогда я мнил, что это раны не важные, и боли не примечал.

Поскакал я в другой переулок — там огонь мне навстречу, и жар словно в адской печи. Я в третий — там немцы, в четвертый — снова огонь. Долго я так метался, совсем разумения лишился от смертных тягот и отчаялся спастись. А порты у меня от крови намокли.

Сам не ведаю, как выбрался я из города живым. И оказался, по счастью, близ Девичьего поля. Кругом снег был усыпан телами человеческими: люди толпою из горящего города бежали, и многие, обгорелые или раненые, или дымом удушенные, здесь же на снегу падали и умирали.

А я все это едва различал, ибо от дыма и тяжкого утомления в глазах у меня смутилось, и вместо света Божьего видел я круги цветные, полосы радужные и звездное мерцание. А крика и плача всенародного я тоже почти не слышал, ибо в голове у меня будто колокол набатный бил неумолчно.

Подъехал я к монастырю Девичьему, достал грамоту, и давай кричать:

— Послание от келаря Аврамия! Игуменье от троицкого келаря грамота! Пустите, любезные господа, наияснейшие пане! Не пужайтесь, отворяйте! — а встал я к воротам целым боком, раненой же стороною к полю. — Али не знаете, — говорил я, — что мы с Аврамием присягнули государю Сигизмунду, и были за то премного пожалованы?

Долго я так под воротами ждал, и едва уже языком ворочал, и, верно, начал что-то не по чину говорить, ибо слуги смеялись, грамоту у меня принимая.

— Только не мешкайте отнюдь, — сказал я. — Грамоту тотчас передайте. Видите, уже вся Москва пылает. Я здесь ее подожду.

— Кого ее? — спросили меня.

— Как кого? Настёнку.

Потом я нечаянно с коня упал, и бывшее со мной далее помню отрывочно. Монашки хотели меня в свою больницу положить, а я кричал, что вовсе не ранен. Потом я будто бы деньги кому-то совал и хотел сани купить, чтобы Настёнку в санях везти в Троицу. Но да не продлю долготу слов суетных во утомление читающим!

Ту ночь я провел в Девичьем монастыре, и там мне раны промыли и завязали, но пуля в боку осталась. А утром в Великий четверг, когда поляки последние еще уцелевшие московские дома жгли, мы поехали с Настёнкой в Троицу. А с нами еще несколько саней с людьми и запасами, не знаю чего ради посланных из Девичьего монастыря в обитель чудотворца. Думал я Настёнку везти, а вышло, что она меня везла. Я же был в нерассуждении.

По дороге, Настёнка сказывала, мы еще полные сани наложили немощных и раненых из числа жителей московских, разбежавшихся из пылающего града. Этими немощными и замерзающими был весь снег вокруг Москвы тогда усыпан, словно дно морское песком или небо звездами. Потому что не смогли наши помешать полякам исполнить все зло умышления их: и был весь город сожжен дотла, кроме Кремля и Китая, где сами поляки засели.

А приехали мы в Троицу вместе с князем Пожарским, который храбрее всех сражался в Московском сражении. И не поляки его победили, а огонь, ибо ветром гнало пламя и дым на наших, а поляки за огненной стеной укрывались безопасно и оттуда стреляли. А когда князя Пожарского, кровью истекающего, уносили из огня верные воины, он бился на руках у них, и слезы из очей его ручьями текли, и кричал он: «О, если бы мне умереть! Лишь бы не видеть того, что глаза мои ныне увидали!» Так он о гибели великого города скорбел.

Теперь надлежит мне поведать о важных делах, в Московском государстве бывших, пока я без памяти лежал. А Настёнка мне писать мешает и всячески претит, говоря, что мне вредительно писанием утруждать свое больное и скорбное естество и силу телесную истощать. И грозит бумагу отобрать, как литва у святейшего Гермогена отобрала.

Вот, с Настёнкиных слов, вкратце о бывшем в проистечение названного


Поелику он нездоров еще, и конечно мне писательством своим опостылел, и одеяло у него опять в чернилах, а спросят с меня, а я грамоте и сама навычна, пусть Данило не показуется чрезмерно своею книжностью, сам пишет криво и устава не блюдет, я бумагу у него побрала, а на лоб ему такой налепила пластырь, что он забудет как перо очинять, и о чем ему писать, если он в постели лежал и момотал тщетное, а ежели открывал глаза, то всё ему чудилось, будто мы в осаде, и он о Сапеге с Лисовским спрашивал или выведать пытался, не видал ли чего во сне пономарь Иринарх. Сего ради отсель и впредь писано мною, Настасьей Федоровой.

Когда я из Девичьего монастыря уезжала, от Москвы одни угольки остались. Только стены городские торчали посреди золы. Были стены Белые, стали черные. А еще печи. Домов нет, а печи стоят, и тоже все черные, и дымок над пепелищем курится. Туда б еще чертей, был бы сущий ад. А если хохлов сажей намазать, то будут в самый раз черти.

Таков был город Москва, когда я оттуда уехала. А уехала я того для, чтобы вот этого болящего отрока привезти в Троицу. А вовсе не потому, что я замуж за него хочу. Ох, ох, Данилка, бедный ты мой сиротка! Видел бы ты себя с моим пластырем, уж ты бы посмеялся. А я в Данилкиных глазах с видом скорбным показуюсь, а когда невтерпеж посмеяться, то отворачиваюсь.

Ляпуновцы пришли и ляхов с Белой стены согнали. Заперлись ляхи в Кремле и в Китае городе. А пепелище московское досталось ополчению. Там под угольями уцелели многие погреба с ествой и винами. А поляки воронами кормятся и кошек покупают по рублю.

Здесь в Троице кормят вкусно, и монахи добрые. Они всех сирот жалеют, и увечных, и хворых. И даже нарочно их повсюду собирают и сюда привозят.

Что еще написать? Король Жигимонт нечестивый все-таки взял Смоленск. Но добычи ему никакой не досталось. Потому что храбрые смольняне отнесли все, что было в городе хорошего, в главную церковь. И туда же пороху натащили, и заперлись там. И когда поляки захватили город, смольняне сами себя в церкви взорвали вместе со всем добром.

Королевские воины очень рассердились и отказались впредь воевать русскую землю бесплатно. И пришлось королю возвращаться в Польшу. Получилось, что град Смоленск дважды себя прославил: первое, что так долго не поддавался и не позволял королю на Москву пойти; второе, что заставил его в Польшу вернуться.

А послов московским, митрополита Филарета и остальных, поляки в плен взяли и увезли в свою землю. Потому что послы до конца крепились, Жигимонту не присягали, а боярских грамот не слушались, ибо грамоты были без патриаршего рукоприкладства.

А когда я с матушкой и с батюшкой жила в нашем поместье в Липовке близ города Курска, и когда мне случалось захворать, а я тогда была маленькая, матушка мне тоже всякие пластыри любила ставить. Но матушка лечебников не читала, ибо книжного почитания не разумела. А меня научили старицы. А матушку с батюшкой убили воровские люди Ивашка Болотникова тому назад четыре лета. А поместьице до тла разорили, рожь всю побрали, людишек добрых землепашцев с земли согнали и в свое воровское войско забрали. А меня, совсем юную отроковицу, Господь уберег: монашки меня взяли на попечение.

Делагарди взял Корелу и теперь хочет Новгород взять. К нам в Троицу он писал, чтобы мы избрали царем королевича шведского: Карла или Филиппа. Но соборные старцы сказали: довольно с нас королевичей. Польскому уже крест целовали, и что видим? Поляки Москву сожгли. Разве теперь шведскому поцеловать?

А я не хуже Данилки пишу, верно, Данилка? Пусть он меня дурой не считает. Нынче я прочла, что он тут обо мне понаписал. Это всё, любезные господа, есть выдумка, ложь, навет, вранье и глупая небылица. Вот я сейчас молебен послушаю, а потом все непотребные словеса, меня касательные, чернилами замажу.

А еще надобно о том упомянуть, что объявился в Иванегороде еще один ложный царь Димитрий. Как только им, ворам, не наскучило это имя принимать.

А Сапега, говорят, хотел к Ляпунову на службу пойти, против своих же поляков воевать. Но Ляпунов его не принял, или они о цене не столковались. И Сапега решил не мудрить и стоять, как и прежде, за поляков.

А у Данилки и вправду есть грамота от Жигимонта на поместье, село Горбатово Нижегородской веси. Только теперь Жигимонтовыми грамотами можно печь топить — нет у них силы. Ведь Жигимонт раздавал поместья беззаконно, он не царь. Так что ты, Данило, не кичись и помещиком не величайся. А будешь мне перечить, я тебе такое составлю лечебное снадобье, век не забудешь. Вот хоть бы это, из лечебника моего: «кал котовый или кошкин смешай с горчицею, и тем шелуди мазать — сгонит, и волосы нарастут.» Радуйся, Данилушка, что ты не шелудив.

Загрузка...