- Книгу? — изумился Богдан, совершенно убежденно не веря, что книга может вообще как-то подейст вовать на человека, а чтобы вот так сделать из нормального малого чокнутого, в такое пусть дураки верят.

И Богдан спросил опять: — Какую книгу?

- Вот... — Робка показал ему «Мартина Идена».

Богдан взял, полистал — картинок не было, спросил:

- Про что?

- Про нас с тобой... про жизнь…

- Как это про нас с тобой? Откуда этот... — Богдан посмотрел фамилию писателя... — Джек Лондон знает? Англичанин какой-то, ха!

- Он американец.

- А почему фамилия Лондон? Лондон — это столица Англии, дурик!

- Отвязни, Богдан, а? — Робка очнулся от состояния транса, он посмотрел на приятеля: — Ты лучше «Куклу госпожи Барк» читай. — И он отобрал у него книжку.

- Че ты окрысился? — обиделся Богдан. — Спросить у него нельзя. Про нас с тобой, — повторил он слова Робки. — Не может этот англичанин... Ну, пусть американец — мне лично плевать, хоть турок пусть будет, не может он про нас с тобой написать.

- Почему?

- Потому что он про нас с тобой ничего не знает! — резонно возражал Богдан. — Он что, жил с нами, ну? Он же в капиталистической стране жил, в натуре! Откуда он про нашу социалистическую жизнь может знать? Ты даешь, Роба, обхохочешься!

- Ты ее читал? — спросил Робка пЬсле паузы.

- Не читал и не буду! Если он про меня написал, зачем читать? Я про себя и сам все знаю.

- Дубарь ты, Вовка... — с сожалением вздохнул Робка. — Я прочитал, и мне такое открылось... про себя... про других людей, про жизнь…

- Ой, ой, держите меня! — презрительно хмыкнул Богдан. — Помнишь, училка по литературе верещала. — Дальше он заговорил, подражая слащавому голосу учительницы: — «Мальчики! Девочки! Когда вы прочитаете «Евгения Онегина», вам откроется такое... вы узнаете все о жизни, о себе... Это такое наслаждение, мальчики, это непередаваемо!» — Богдан сплюнул презрительно. — Ну, прочитал! Никакого наслаждения! Мутота! А чего про жизнь узнал? Да ничего! Там жизнь дворянская, а у нас? — Богдан опять сплюнул. — Может, конечно, профессорам там всяким это читать интересно, может, он и великий там поэт, не спорю, памятники зря ставить не будут. Но лично мне это — не в дугу!

Они сидели на «Стрелке», на горячих от солнца ступеньках пристани и смотрели на Крымский мост, курили полуголые, на них были мокрые трусы — только искупались.

- А этого велели прочитать, Чернышевского... Ты прочел?

Робка отрицательно мотнул головой.

- А я взял сдуру в библиотеке. Усохнуть можно, в натуре! Я пока двадцать страниц одолел, так заснул два раза, железно говорю. — Богдан засмеялся.

Мимо них прошли несколько парней в спортивных формах. На плечах они несли две сверкающие лакированными боками байдарки и весла. Парни весело переговаривались о чем-то, смеялись. Богдан и Робка молча наблюдали, как они спустили байдарки на воду, уселись в них по двое, долго вставляли в уключины весла. Потом оттолкнулись от бетонной ступеньки и поплыли. Ритмично взлетали весла, опускались почти без всплесков в воду, следовал рывок, и весла взлетали снова, роняя алмазные капли воды. Байдарки быстро удалялись к Крымскому мосту. Ребята смотрели им вслед. Богдан сказал с завистью:

- Спортсмены... Говорят, можно в секцию записаться.- Где?

- Да здесь, на «Стрелке». Туда малолеток не принимают, а нас возьмут запросто.

- Ну и давно пошел бы... — пожал плечами Робка.

- Аты?

- Не тянет... Костику скажи, он тебе составит компанию. — Робка поднялся, стянул с себя черные сатиновые трусы до колен, стал отжимать их. Богдан покосился, спросил:

- Куда собрался?

- По делу надо. Книжку отнести.

- А я?

- Ну пошли вместе. Не знаю, может, неудобно…

- А к кому?

- К историку Вениамину Павловичу.

- Фью-ить! — присвистнул удивленно Богдан. — Ты чего, к нему домой... вот так запросто ходишь?

- Не запросто, но... хожу. Книжки у него беру читать. — Робка натянул влажные трусы, брюки, носки, обулся, взглянул на Богдана: — Пошли, деятель! Богдан уже заканчивал одеваться, как наверху, из-за строения, где хранились байдарки, каноэ, другие лодки и разный спортивный инвентарь, показалась веселая компания. Впереди шел Гаврош и напевал, играя на гитаре, висевшей на ремне через плечо. За ним шли Валька Черт, Ишимбай, Карамор. Ишимбай нес объемистую тяжелую сумку.

Я женщин не бил до семнадцати лет.

В семнадцать ударил впервые... —

распевал Гаврош и, увидев друзей, расплылся в улыбке:

- О, мушкетеры! Гляди, Ишимбай, культурный образ жизни ведут. Как дела, Робертино?

- Дела в прокуратуре, — хмуро ответил Робка. — А у нас делишки.

- Как? Как ты сказал? Ну, приблатненный малый! — Гаврош захохотал. — Дела, говорит, в прокуратуре, ха-ха-ха! Кто сказал?

- Да тут один пробегал, обронил. А я поднял, — прищурившись, Робка взглянул на Гавроша.

- Да? — Гаврош был озадачен нахальным поведением Робки, с чего бы это? В глубине души он даже побаивался Робку, потому что, во-первых, не понимал его до конца, а стало быть, мог ждать от него любой неожиданности (вот взял он и пришел к нему домой, не испугался), а во-вторых, должен был вернуться из заключения Борька, и, если Робка ему нажалуется, Гаврошу несдобровать. Борька был давно «в законе», а это обстоятельство для приблатненной шпаны — непререкаемый авторитет, да и не только для шпаны.

- Ждешь у моря погоды? — подмигнув, спросил Ишимбай. На ступеньках он расстелил пару газет, стал вынимать из сумки бутылки, колбасу, огурцы, пучки редиски. Отец Ишимбая, полный, мощный, бритоголовый татарин, работал мясником в гастрономе на Якиманке и подворовывал на работе все, что мог, поэтому у Ишимбая всегда водились деньжата, всегда он притаскивал к Гаврошу домой то кусище хорошего мяса, то овощей или сахару, то мороженой рыбы.

- Тебе-то что? — глянул на него Робка. Он тоже их боялся, но старательно подавлял в душе страх — да будь что будет, не убьют же, в конце концов, их за это Борька (когда вернется) всех на нож поставит.

- А ботинки тебе не жмут? — спросил Валя Черт и почему-то заржал.

- Какие ботинки? — не понял Робка.

- В которых ты по переулку ходишь, — сказал Гаврош. — Один такой гулял-гулял и из ботинок выскочил. В носках домой прибежал. — Гаврош коротко рассмеялся. — А ты вообще-то в носках?

- В носках... — несколько растерялся Робка.

- Это хорошо, — опять влез Валька Черт. — А то простудиться можно. Понял — нет?

- Ты меня на «понял» не бери, понял? — набычился Робка.

- Ты смотри, Гаврош, с ним культурно беседуют, а он зубы скалит. — На худом, заостренном лице Черта заходили желваки. Валька был самым опасным из всей шпаны. Недаром прозвище — Черт. Внешне веселый, покладистый и даже трусоватый, он вдруг приходил в тихую звериную ярость, и тогда ему было море по колено — мог запросто пырнуть ножом, ударить кирпичом по голове, железным прутом, да чем угодно, и остановить его уже никто не мог. Эти приступы бешенства так же внезапно прекращались, и когда на него снова накатит, никто не мог предположить.

- Без ботинок можешь остаться и без носков, — процедил Валька Черт, и рука его потянулась к внутреннему карману куртки — там на пришитой «бретельке» всегда висела финка.

- Кончай, Черт! — позвал Ишимбай. — Водка киснет.

Он действительно разложил на импровизированном столе колбасу, огурцы и редиску, откупорил бутылку.

- Пошли... а то хуже будет, — шепнул Богдан, дернув Робку за рукав.

- Твое счастье, падла... — процедил Валька и подсел к приятелям. Они выпили по очереди из одного стакана, стали с хрустом жевать огурцы и редиску.

Робка и Богдан медленно пошли прочь, когда Гаврош окликнул:

- Роба! Может, выпьешь? Знаешь, как говорят: налей врагу, и он станет твоим другом! Давай, подваливай! Робка вдруг повернулся и пошел обратно.

- Ты че, пить с ними будешь? — испуганно зашептал Богдан.

Робка не ответил. Подошел, сел рядом с Гаврошем на ступеньку. Светило солнце, и плескалась спокойная вода, вдали плыли байдарки — спортсмены равномерно взмахивали длинными веслами, и виден был красавец Крымский мост. Цепи, поддерживающие его, тоже отливали на солнце. Гладь воды утекала под мост, становясь непроницаемо черной. Из-под моста показался речной трамвайчик.

- Богдан, а ты чего? — позвал Ишимбай. — Дают — бери, а бьют — беги!

Богдан нехотя подошел, но садиться не стал. Робке протянули стакан, наполовину полный. Робка глубоко вздохнул и выпил. Гаврош сунул ему под нос огурец.

Ишимбай в это время вынул засаленную колоду карт:

- Ну что, попытаем удачки? На тебя скинуть, Робертино?

- Давай карточку, — сказал Гаврош. — У тебя ахча есть, Роба?

- Есть немного, — чуть захмелев, ответил Робка.

- Дай ему тоже карточку, — сказал Гаврош.

Играли в «буру» или «тридцать одно». Робке сначала везло, как и полагается, хотя в этих дворовых играх — «петух», «бура», «тридцать одно» — он был не новичок, но скоро стал проигрывать. У него была тридцатка, накопленная по рублю, и он скоро ее проиграл.

- Давай в долг, Робертино, — улыбнулся Валька Черт, тасуя колоду.

И тут Робка случайно увидел, как Черт ловко сунул две карты за рукав закатанной до локтей рубахи. И Робка прохрипел:

- Вынь карты из рукава.

- Чево-о? Ты чего мелешь, пидор македонский! — окрысился Валька Черт.

- Вынь карты из рукава, — повторил Робка, а Богдан вновь потянул его за куртку:

- Кончай, Роба…

- Ай, Валя! Ай, нехорошо мухлевать со своими! — засмеялся Ишимбай, хотя прекрасно понимал, что Валька мухлевал, и мухлевал он против Робки.

- Да пошел он, сучара! Я ему пасть порву! — Валька Черт швырнул колоду в лицо Робке — колода ударилась об нос, рассыпалась Робке на колени. — Пусть ответит! Я ему, падле, ребра пересчитаю — сто лет на аптеку работать будет.

Робка молча кинулся на Вальку Черта. Еще час назад страх обдавал сердце холодом, когда он видел эту компанию, страх мурашками пробегал по спине, а сейчас словно волна хмеля ударила в голову и стало бесшабашно все равно — да пусть хоть убьют! Сволота! Нашли фраера с мясокомбината! Они сцепились и покатились по ступенькам к самой воде, молотя друг друга кулаками. Валька Черт вскочил первым. Пиджак с финкой остался лежать у газеты с закуской и бутылкой, Валька кинулся к пиджаку, но Робка преградил дорогу, сжав кулаки, проговорил решительно:

- Финку оставь — хуже будет. Стыкаемся.

- О, люблю справедливость! — весело сказал Гаврош. — До первой кровянки!

- Ногами не бить! — успел вставить Богдан.

- Все по правилам! Я — судья! — Гаврош встал, разведя противников в стороны.

- Я его, паскуду, угроблю! — сипел Валя Черт. — Фраер дешевый!

- Урка с мыльного завода, — отвечал Робка, — попробуй!

- Бокс! — скомандовал Гаврош, его глаза излучали веселье — все происходящее ему нравилось.

Ах драки, драки! Был ли в ту пору хоть один парень в Замоскворечье, да и вообще в Москве, который бы не стыкался один на один, не дрался двор на двор, улица на улицу? Стыкались до первой кровянки на кулаках, стыкались со свинчатками — сто- и двухсотграммовыми свинцовыми слитками, которые закладывали в перчатку или просто сжимали в кулаке, дрались двор на двор, и там уже в ход шли палки и куски кирпича, шли в ход ножи. Налетала на мотоциклах милиция, била налево и направо, хватала, кого удавалось схватить, волокла, везла в отделения, составляла протоколы, а некоторых отправляли и в больницы. Но редко, очень редко нападали «кодлой» на одного, и когда дрались один на один — никогда не били лежащего. Это считалось позором и признаком слабости победителя, это считалось подлостью. Когда схватывались один на один, то вокруг всегда стояла толпа пацанов, сторонников одного и второго, подбадривала «своего», следила, чтобы бой велся честно, и если замечали нарушение правил, то схватка один на один очень часто перерастала в драку компании на компанию, а то и двор на двор.

Вот и сейчас они схватились один на один, сходились, отчаянно размахивая кулаками, цеплялись друг за друга и, как в борьбе, пытались свалить друг друга на землю.

- Черт, держись! Дай ему, дай! Пусть знает наших! У Робки уже под обеими глазами вспухли синяки, но крови не было, и потому схватка продолжалась. Валька Черт сумел подставить ногу, проще — сделал подсечку, и Робка упал, больно ударившись спиной о ребро ступени — аж дыхание перехватило. Пока он вскочил, Валька успел подобрать с земли кусок бетона, которым были облицованы ступеньки. Богдан заметил, заволновался, крикнул:

- Роба…

- Заткнись, гнида!.. — оборвал его Гаврош, сверкнул глазами. — А то я тебе... — Он не договорил, но Богдан послушно замолк, загипнотизированный бешеными глазами Гавроша.

Дальше все произошло быстро. Робка получил удар в висок обломком бетона, и тонкая струйка крови потекла на щеку, в голове зашумело, он пошатнулся, и тут же на него обрушился град ударов. Один удар попал в глаз — посыпались искры и поплыли красные круги, другой угодил в нос, и вот тут кровь хлынула уже по-настоящему.

- Амба! — скомандовал Гаврош, пытаясь встать между дерущимися. — Договор дороже денег! До первой кровянки! Ишимбай, возьми его!

Ишимбай был здоровей Вальки — он сгреб его сзади, сдавив сильными руками, а Валька Черт рвался в драку, на губах у него даже пена выступила.

- Пусти, я его, суку, пришью! Будет знать, как на старших нарываться, псина! Угроблю!

Робка стоял согнувшись, зажав нос, из которого обильно текла кровь. Все лицо было в ссадинах, на виске — рана от удара бетонным обломком, и из раны тоже текла кровь.

- Да-а, Робертино, досталось тебе, — сочувственно вздохнул Гаврош, хотя глаза были по-прежнему веселыми. — Не прыгай на старших, ты еще не пастух, а подпасок…

- Это ты, гад, все затеял, ты! — подняв голову, с ненавистью посмотрел на него Робка. — Что, хорошо тебе? Доволен, да?

Гаврош даже опешил:

- За такие слова, Робертино, и дополнительную пайку схлопотать можно. Тебя позвали, но за хвост никто не тянул. Сам выпивать сел, сам за картишки взялся.

Кстати, голубь, за тобой сорок колов как одна копеечка.

Когда отдашь?

- Отдам... — Робка сплюнул кровавую слюну и быстро пошел вверх по ступенькам к выходу со «Стрелки».

- Книжку забыл... — зашипел Богдан, догоняя его, — этого... Лондона!

Робка остановился — как быть? Вернуться? Ведь он обешал сегодня принести книжку Вениамину Павловичу. Робка повернулся и стал спускаться вниз, бормоча вполголоса: «Сволочи! Шакалы! Гады!»

Когда он подошел, Гаврош разглядывал книжку, листал страницы.

Валька Черт с побитой физиономией (в драке ему тоже хорошо досталось) наливал себе в стакан водки.

Ишимбай смачно жевал колбасу с огурцами.

- Отдай, — сказал Робка.

- О, притащился! — усмехнулся Валька Черт. — Добавки захотелось.

- Про что книжка? Про шпионов? — спросил

Гаврош.

- Пет... Про жизнь в Америке…

- В Америке? — удивился Гаврош. — Че это ты про Америку читаешь? Ты про нашу жизнь читай! А? Лондон... Это что, фамилия?

- Да. Его, между прочим, Владимир Ильич Ленин уважал очень, — сказал Робка, протянув руку за книгой.

- Ленин? — опять удивился Гаврош. — Ну раз Ленин, то — ладно. А книжку получишь, когда должок отдашь.

- Это не моя книжка. Мне ее сегодня вернуть надо.

- Долг, Робертино, это святое, запомни навсегда, — уже серьезно ответил Гаврош. — Принесешь сороковку сегодня — сегодня и получишь. Или что, со мной тоже стыкнуться хочешь? До первой кровянки! Ишимбай и Валька Черт засмеялись. Робка понял, что книжки он не получит, повернулся и вновь стал взбираться по ступенькам наверх. Теперь мозг сверлила мысль, где достать этот проклятый сороковник? Богдан сочувственно молчал. Мимо них прошли новые спортсмены. Теперь их было восемь человек, и на плечах они несли длиннющую узкую, как пирога, лодку, весело переговаривались между собой. Были они высокие, мускулистые и загорелые. «Где они так загореть успели?» — невольно подумал Робка и сказал Богдану:

- Как теперь к историку идти? Книжку надо вернуть, а где я сороковку достану?

- У меня есть два червонца, возьми, — робко предложил Богдан, а затем оживился: — А Костик, а? Мы ж у него денег для Полины хотели взять, заодно и сороковник попросим!

У самого выхода со «Стрелки» была водопроводная колонка, Робка умылся под ней, промокнул лицо подолом рубахи, спросил Богдана:

- Ну как?

Тот критически оглядел физиономию друга, ответил:

- Вообще-то ничего... по виску он тебя здорово долбанул. Я видел, как он камень поднял, я крикнул, а он уже тебе врезал…

- Ладно, авось сойдет. Пошли к Костику.

И они отправились к Костику домой. Было страшновато, потому что в этой царской квартире они были всего один раз и то убежали с позором, потому что Богдан стал воровать конфеты.

В подъезде, за дубовой стойкой, сидел худощавый, с военной выправкой мужчина в полувоенном кителе с орденской планкой на груди. Перед ним был стол, застланный зеленым, заляпанным чернилами сукном, на столе телефон, чайник и чашка на блюдце. При появлении ребят человек сделал стойку, как легавая на дичь.

- Мы к Косте Завалишину, — сказал Робка.

Человек долго созерцал разукрашенную физиономию Робки, хмыкнул:

- Вам че, назначено?

- Он дома... должен ждать, — врал Робка и уже шагнул к двери лифта, когда вахтер строго проговорил:

- Погодьте, хлопчики... — и, взяв трубку, набрал номер, подождал, спросил елейным тоном, улыбаясь: — Тося, это вы? А Елены Александровны нету? Да тут хлопчики до Костика просются. Говорят, ждет. Правду говорят ай нет? Ну спросите, спросите... Ага, ладненько, пущу, пущу, куда от этих друзей денешься? — Вахтер положил трубку, строго поглядел на ребят, сказал: — Есть разрешение. Проходьте.

Ребята открыли дверь лифта, нажали кнопку, и, когда поднимались, Богдан почему-то приглушенно сказал:

- Он надзирателем в тюрьме служил, в Бутырках, а после его за что-то поперли.

- Откуда знаешь?

- Костик рассказывал.

Дверь в квартиру открыла им домработница Тося — высокая, могучего сложения деревенская девица в белом фартуке и белом чепце, но, прежде чем впустить ребят в квартиру, сияющую блеском натертых воском полов, она посмотрела на них, как на оборванцев и попрошаек.

- Че ты людей на пороге держишь, Тоська! — раздался из глубины квартиры капризный голос Костика. — Сколь раз говорить нужно, лапоть деревенский! Тося даже не удосужилась что-либо ответить, отошла в сторону, пропуская друзей в прихожую. А из глубины коридора им махал рукой Костик, приглашая в свою комнату. Своя комната! На одного человека! Та кое Робке только во сне могло присниться! Нет, и во сне не приснится, и в мечтах не привидится! Буржуи хреновы, беззлобно подумал Робка и глянул на Богдана. Тот вообще был подавлен и шел по навощенному паркету коридора как по льду, словно боялся поскользнуться.

- Ого, с кем это вы помахались? — ошарашенно спросил Костик, когда они вошли в комнату и он увидел побитое лицо Робки.

- Это он махался, — вздохнул Богдан, разглядывая обстановку комнаты — гравюры на стенах в черных рамках, кожаный диван, письменный стол, на котором в беспорядке были навалены учебники, пластинки, шахматная доска с разбросанными на ней фигурами, старый, военного времени приемник.

Костик рассадил ребят — Робку на диван, Богдана на стул у письменного стола, стал спрашивать, что стряслось.

- Ты чего в школу не ходишь, Робка? Историк два раза меня спрашивал, классная в журнале все дни пометила!

- В гробу я видел эту классную!

- Последние дни остались, а после отгуляем все каникулы! От корочки до корочки!

- А я себе раньше каникулы назначил, — усмехнулся Робка.

- Смотри, классная грозилась, что в десятый не переведут.

- Меня в институт не тянет. Мы с Богданом в ремеслуху двинем. Или в техникум! — так же весело отвечал Робка. — Тут вот какое дело, Котяра. Выручишь или нет?

И они, перебивая друг друга, рассказали про кассиршу Полину, про то, как ее ограбили в магазине, что недостача огромная, они собирали всей квартирой, но полной суммы собрать не смогли — не хватает почти четыре тыщи, и они, Робка и Богдан, пообещали Полине, что постараются надыбать где-нибудь недостающие деньги, так не сможет ли Костик помочь им в этом благородном деле — у Полины двое детей.

Костик слушал их, выпучив глаза, потом долго смотрел в пол, поскреб в затылке, ответил:

- У меня таких денег нету. И мамаша не даст — она на меня злая.

- Так я и знал... — досадливо произнес Робка и встал с дивана. — Незачем было и приходить.

- Да подожди ты! — нервно посмотрел на него Костик. — Есть одна комбинация... Ну-ка, пошли…

Он повел их в кабинет отца. И снова Богдан шел, как гусак, осторожно переставляя ноги по блестящему паркету. В кабинете в углу, напротив письменного стола, стоял большой платяной шкаф. Костик распахнул дверцы шкафа — там рядком висели костюмы: два или три серых и коричневых, три черных, три клетчатых и в полоску.

- Смотри сколько! — с торжеством сказал Костик. — На кой черт ему столько?

- Это все его? — изумленно спросил Робка.

- Ну! Берем один, толкаем на Пятницком или на Бабьегородском — и дело в шляпе!

- А вдруг заметит? — сказал осторожный Богдан. — Тогда всем — хана!

- Да он в одном и том же всю дорогу ходит. Мать покупает, а он на них и не смотрит. Бостон! Каждый тыщи по три стоит! — Костик для убедительности дал Богдану пощупать рукав. — Ну, чего вы трусите? Как мы еще вашей кассирше денег достанем? Воровать пойдем? Палатку грабить? Так все равно столько не добудем.

Робка молчал. Окинул медленным взглядом кабинет. Застекленные шкафы, где сверкали золотом и цветными корешками книги, множество фотографий в рамках на стенах. Еще висели два дорогих охотничьих ружья с прикладами, инкрустированными серебром. Стол был завален бумагами с чертежами, рисунками, какими-то расчетами. И стояла большая фотография в тяжелой бронзовой рамке рядом с мраморным чернильным прибором. Группа генералов и людей в штатском выстроились шеренгой, улыбались, а позади них вдалеке высилась громадная белая остроконечная ракета.

- С кем это он? — Робка кивнул на фотографию.

- Думаешь, я всех знаю? — пожал плечами Костик. — Это Королев, это Александров, кажется, это Никулин... Других не знаю... Отец говорил, скоро животных в космос запустят, то ли обезьян, то ли собак, черт их знает... По неделям дома не ночует... Ну что, берем костюм?

Робке смутно подумалось, что, кроме той жизни, которая плотно окружает его, кроме коммуналок и подворотен, кроме драк и водки, кроме шпаны и блатных, кроме рыночных толкучек и «буры», кроме его любви к беспутной Милке, кроме Гавроша и его спившейся матери, кроме страшного Дениса Петровича и ему подобных, существует и другой мир, живущий строгой, до предела напряженной жизнью, где есть отец Костика и какие-то важные люди, генералы и ученые, ракеты и космос и другие таинства. В этой другой, напряженной жизни места для Робки нет и, вероятно, вряд ли найдется. Он вдруг почувствовал себя изгоем (хотя слова такого не знал), человеком, обреченным жить в мире Гаврошей и Денисов Петровичей, в мире зацепских пивных и темных переулков. И где тот шаткий мосток, по которому можно перейти из одной жизни в другую? Как перейти? И оставить, бросить в той, первой, мать и Степана Егорыча, бабку и брата Борьку, которого судьба повела по лихим дорогам, Богдана и Гавроша, оставить Милку? Где-то в глубине души, каким-то шестым чувством он понимал, что эта вторая жизнь не могла бы существовать без той, первой — грязной, свинцовой, нищей и злой, открыто расхристанной, где рубят сплеча, где пропиваются до последней рубахи. Эта жизнь была будто навозом, на котором произрастала эта вторая, высокодумная, возвышенная, со стихами и космосом, с умными книгами и сложными приборами, с философами и артистами…

- Роба, оглох, что ли? — прервал его смутные мысли Богдан. — Берем костюм или нет?

- Давай, хрен с ей с ружьей! — махнул рукой Робка.

Пятницкий рынок кишел разным народом. Тут было, как говорится, каждой твари по паре: воры и спекулянты, попрошайки и честные торговцы, вынесшие от нужды продавать последнее, пьяницы и разношерстная шпана, фронтовики-инвалиды и древние старушки, проведшие на этом рынке многие годы. Тянулись под навесами ряды, где колхозники торговали морковкой и луком, мочеными яблоками и квашеной капустой, салатом и картошкой. Уже появилась ранняя черешня, клубника. Здесь и там стояли дощатые будки, где чинили обувь, паяли прохудившиеся тазы, чайники и кастрюли, продавали всякую рухлядь. Среди женщин и старушек мелькали помятые от пьянки подозрительные физиономии и сытые наглые морды отъявленных проходимцев. Тут же стояли несколько ларьков, торговавших пивом, и к ним тянулись очереди.

Костик едва успел вытащить из кошелки брюки от костюма, как подлетел смазливый дядя с дымящейся папиросой и кепкой, надвинутой на глаза:

- Что толкаем, ребятки? Брючата? Еще что? — Дядя пощупал брюки, пыхнул дымом. — Костюм? Сколько?

- Две косых, — сказал Костя.

- Офонарел? — вытаращил глаза дядя. — Небось ворованный? Ох и шустрые вы ребятки... — Он опять пощупал брюки, пиджак. — Полтыщи дам, кореша.

По рукам?

- Отвали... — мрачно процедил Робка. — Новый костюм, не видишь? Он три с половиной косых за глаза стоит.

- А если ворованный?

- Не твоя забота, понял? — ответил Робка.

- Понял, кореша, понял... — Он вновь пощупал брюки. — Ну, на тыще сойдемся, а?

- Отвали, — отрезал Костик.

Дядя отвалил, продолжая издали наблюдать за ними.

Он, как коршун, нацелился на хорошую добычу и ждал удобного момента, чтобы «спикировать» снова. Подходили еще покупатели — шпанистого вида малый с тонкими усиками и челочкой, мужик лет сорока с лишним в новенькой офицерской шинели и хромовых щегольских сапогах, потом еще один «хорек» из спекулянтской шатии, но все отваливали, не сойдясь в цене. Ребята погрустнели.

Неподалеку безногий мужик в засаленной тельняшке и пиджаке, наброшенном на плечи, сидел на подставке с колесиками, сделанными из подшипников, и играл на аккордеоне, пел сиплым, пропитым голосом:

...В Яснополянской усадьбе

Жил Лев Николаич Толстой,

Он ничего мясного не кушал,

Ходил он по саду босой!

Жена его Софья Андреевна,

Напротив, любила поесть,

Она не ходила по саду босая,

Спасая дворянскую честь…

- Может, уступим сколько-нибудь? — неуверенно предложил Костик. — До вечера простоим…

- Тогда и продавать не стоило, — зло ответил Робка. — Сколько уступим?

- Ну, полкосых? — неуверенно предложил Богдан.

- А остальное где доставать будем?

- Можно еще один костюм забодать, — улыбнулся Костик.

- A-а, иди ты…

И тут подошел мужик лет пятидесяти, с виду работяга, в поношенном пиджаке, в сандалетах и соломенной шляпе.

- Продаете, ребята? — Он пощупал брюки, примерил на свой рост, потом проверил пиджак, спросил: — Сколько желаете?

- Две косых, — поспешно сказал Костик.

- Новый костюм, бостоновый. Он все три стоит, железно говорю, — добавил Богдан.

- Верю. Хороший костюмчик, грех не взять. — Мужик полез во внутренний карман пиджака, достал пачку сотенных и полусотенных, сложенных пополам, протянул ребятам: - - Две косых ровно. Держите. Чей костюм-то?

- Батя послал продать, — соврал Робка. — Сам хворает, вот и послал.

- Понятное дело, — вздохнул мужик. — Болезть денег требует. Ладно, бывайте, ребятки. Хорош костюмчик, хорош…

Ребята пошли к выходу с рынка, переговаривались на ходу, шутили. Настроение сразу поднялось.

- Передай кассирше привет от тимуровца Кости! — весело и горделиво говорил Костик — все же это ему пришла в голову блестящая идея, да и костюм принадлежал его отцу.

- На Зацепу махнем, а? — вдруг предложил Богдан. — Там пиво с сухариками! И раков вареных дают! Лафа!

- Ты ж у нас непьющий? — удивился Робка.

- Вы пить будете, а я есть! Гуляй, Вася, жуй опилки — я директор лесопилки!

И вдруг они услышали сзади перепуганный крик мужика:

- Робяты! Робяты! — расталкивая прохожих, он бежал к ним, задыхаясь на бегу.

Ребята остановились, ожидая его. Мужик подбежал, весь в поту, губы его тряслись, в глазах — переполох:

- Вы что мне продали, а?

- Тебе шикарный бостоновый костюм продали за полцены, а еще спрашивает! — возмущенно ответил Костик.

- А вот это... в кармане... это-то что? — Он разжал кулак, и на ладони у него оказались два ордена Ленина и орден Трудового Красного Знамени. — Эт-то к-как понимать? Отец заболел, отец заболел! Знаю я эти болезни!

- Фу ты, черт... — растерялся Костик. — Надо было карманы проверить!

- Не-е, робяты, не... заберите от греха подальше! — и мужик стал совать Костику костюм и ордена. — Я вас не видел, вы меня не знаете…

- Да чего ты испугался, папаша... — проговорил Богдан. — Забыли карманы проверить... и отец больной забыл! Больной ведь человек-то!

- Не, робяты, не... а то загребут с вами — не отбрешешься! Вы, видать, ребятки лихие, а я человек смирный…

Робка смотрел на него, на его узловатые пальцы с набухшими венами, на острый кадык на тощей шее, на тревожные глаза и чувствовал, как волна стыда приливает к лицу и вместе со стыдом охватывает злость на Костика, выдавшего «гениальную» идею, на Богдана и на себя, согласившихся с этой «гениальной» идеей. Глядя на эти ордена, он отчетливо, до боли в глазах вспомнил два ордена солдатской Славы на груди Степана Егорыча.

Робка вынул деньги, протянул их мужику, пробормотал:

- Извини, отец... обмишурились.

Мужик схватил деньги, быстро пересчитал и мгновенно исчез в толпе. Ребята стояли некоторое время молча.

- Накрылись сухарики и раки... — разочарованно вздохнул Богдан.

- Чего накрылись? Пойдем снова толканем! — возразил Костик. — Полчаса постоим и толканем!

- Домой его отнеси! — резко проговорил Робка. — Дешевки мы, барыги паршивые! Гениальная идея! — передразнил Робка и быстро зашагал по улице.

- Че ты разорался, чистоплюй! — обиженно ответил Костик. — Для вашей же кассирши старался, а он разорался!

- Да ладно... — примирительно проговорил Богдан. — Он из-за Милки переживает, не бери в голову.

Пойдем сухариков поедим. У тебя есть сколько-нибудь?

- Полсотни есть.

- Ну и пошли! — Богдан обрадованно хлопнул Костика по плечу.

...Милка работала на раздаче. Машинально накладывала на тарелки куски мяса, картофельное пюре, зеленый горошек, салаты из капусты и мелко нарезанных огурцов, а глаза все косились на входную дверь — придет или не придет? Ну должен же он прийти! Она все вспоминала, как Робка явился к Гаврошу, и руки у нее начинали дрожать, сердце колотилось до боли, кажется, вот-вот разорвется. А что она могла сделать? Уйти с ним? Гаврош бы пырнул его прямо в подворотне, а мог бы заодно и ее пырнуть — с него станется! А то не он, а кто-нибудь из его дружков, Ишимбай тот же или Валька Черт. Как же ей хотелось его увидеть все эти дни! Она даже подругу Зинку к школе подсылала, чтобы увидела Робку, сказала ему, что Милка ждет его на Болотке у фонтана, но Зинка вернулась и сообщила — мол, Робка уже несколько дней вообще в школе не появлялся.

Обиделся, конечно, гордый! «Он гордый и чистый, — шептала сама себе Милка, — а ты дура чертова, любовь свою проморгала!»

И тут ввалилась развеселая компания: Гаврош,

Ишимбай, Валька Черт, Карамор и еще один малый, которого Милка не знала. Они прошли в самый угол столовки, расселись за столиком. Одного столика им показалось мало, и они придвинули второй, прогнав с него парня и девушку. Потом Гаврош направился к раздаче, весело подмигнул Милке, будто они расстались только вчера:

- Привет от старых штиблет!

- Привет, — холодно отозвалась Милка.

- Че такая кислая?

- Тебе-то что? Устала…

- Пусть кто-нибудь подменит, а ты — к нам давай.

Посидим мало-мало, вспомним прошлое, загадаем будущее!

- Не могу.

- Не форси, Милка. Давай-ка пару бифштексов, пару поджарки да пару сосисок с картошкой. И запить что-нибудь…

Милка со злостью бросала на тарелки еду, резко двигала их к Гаврошу. Тот мурлыкал про себя какую-то песенку, вид у него был довольный, подогретый алкоголем.

- Чего это вы опять загуляли?

- Сделал дело — гуляй смело, — усмехнулся Гаврош.

- Это какое же дело ты сделал?

- Много будешь знать — плохо будешь спать.

Гаврош отнес к столику несколько тарелок, быстро вернулся с Ишимбаем, и тот забрал остальные тарелки.

- Работать кончишь, в кабак пойдем? — предложил Гаврош. — Пить будем, гулять будем, а менты придут — удирать будем!

- Дождешься — придут менты, — угрожающе ответила Милка.

- Не каркай, — нахмурился Гаврош и тут же вновь повеселел. — Пойдем, Милка! Шампанское пить будем! Коньяк хлебать!

- Это кто ж такой богатый, что вас угощает?

- Мы сами себе богатые! Кто был ничем, тот стал всем, слыхала? А хочешь, платье тебе куплю? Из панбархата, а? Какое выберешь, такое и куплю! Туфли купим! Брошку!

- Иди ты! — отмахнулась Милка. — Не мешай! Видишь, народу сколько!

Действительно, из-за того что Гаврош занял окошко раздачи, образовалась очередь. Гаврош отодвинулся, подождал, пока очередь пройдет. Голову ему кружил хмель, с гибельным восторгом вспыхивали мысли: пока удача светит — все трын-трава! Крысы пусть прячутся по щелям, а он, Гаврош, будет гулять по буфету! А потом они с Денисом Петровичем завалят магазин и рванут в Гагры! О, море в Гаграх, о, пальмы в Гаграх! А ведь он, Гаврош, никогда там не был и никогда не видел моря!

Очередь разошлась, и Гаврош снова придвинулся к окошку, прошептал:

- А хочешь, в Гагры махнем, Милка? Знаешь, где Гагры? По набережной гулять будем! Небо в алмазах!

- Уйди... — коротко ответила Милка, с ненавистью глядя на него.

- Зря, Милка. Мимо счастья своего проходишь! — Гаврош вдруг вытащил из внутреннего кармана пиджака толстую пачку сторублевок, разложил их веером перед Милкой. — Ты когда-нибудь столько видела?

Милка смотрела на веер из сотенных бумажек, и ей стало страшно — она действительно столько не видела. Гаврош подмигнул ей, сложил сотенные, сунул в карман:

- Подумай, Милка! Платье из панбархата, Гагры! — и он двинулся к столику, за которым компания уже пировала. Пили, разговаривали громко, хохотали оглушительно, победоносно посматривали вокруг на обыкновенных посетителей, спешивших быстрее съесть свою поджарку или сосиски и убраться из этой полутемной столовой, где хозяевами выглядели эти здоровые подвыпившие парни, одним своим поведением и видом внушавшие страх. — Гуляй, рванина! — орал уже пьяный Гаврош. — Сегодня день твой, а завтра — мой! Сегодня подохнешь ты, а завтра — я!

- Гаврош — твое здоровье! — так же вопил Валька Черт. — Пусть все сдохнут от зависти!

- Кореша! Берем шалав — и кататься на пароходе! — громко икая, предлагал Ишимбай. — У меня телефончик есть! Витой зовут! Она с собой подруг прихватит! Ну что, сгоношились?

- Гаврош, а Милка? Ее возьмем с собой! — влез Валька Черт. — Или ты ее Робертино решил оставить, гы-гы-гы! — заржал он и тут же получил тяжелый удар в челюсть, загремел со стула вместе с полным стаканом, вылив водку на себя. Посетители, сидевшие за соседним столиком, шарахнулись в стороны, тоже опрокинув стулья. — Ты че, Гаврош? — Валька Черт поднялся, держась за скулу. — Чиканулся, да? Че я тебе сказал-то? Ничего такого и не сказал…

- Закрой пасть, шмакодявка, — процедил Гаврош свирепо, но через секунду уже улыбался, и глаза вновь светились пьяным, угарным весельем. — Валька! Чертила! Я ж тебя люблю! Давай чекалдыкнем! Давай! Гаврош налил в стаканы, оглядел зал:

- Граждане, прошу соблюдать приличное спокойствие! Культурно отдыхаем! Хорошо поработали — хорошо отдыхаем!

И тут в столовку вошли трое дружинников, трое крепких парней лет тридцати, в кепках, пиджаках, с красными повязками на рукавах. Они оглядели зал столовки и сразу направились к компании дружков.

- Бригадмил, — шепнул Ишимбай. — Атанда…

И бутылки мгновенно исчезли со стола. Но дружинники уже подошли, и один, старший, спросил:

- Распиваем? Придется пройти в отделение, граждане.

- Кто распивает? — выпучил глаза Валя Черт. — Ты видел?

- Через дверь видели, как вы распивали.

- И дрались, — добавил второй.

- Кто дрался? Да он равновесие не сохранил и упал нечаянно, — ухмыльнулся Ишимбай.

- А распивал кто? — спросил старший бригадмилец.

- Ну раз видел, тогда ищите! Бригадмил — наш друг! — Гаврош встал и поднял руки, предлагая обыскать себя. — Найдете — ваша взяла! Не найдете — гуляйте до другой столовой!

Дружинники посмотрели под столом, под соседними столами, затем старший, явно заинтригованный тем, куда же все-таки подевались бутылки, обыскал Валю Черта, Ишимбая, Карамора и последним — Гавроша.

Тот посмеивался, победоносно глядя на растерянных дружинников.

- Водярой от вас несет, а говорите, не пили, — сказал старший.

- Аты найди, найди, майор Пронин!

- Ладно, покажите. Привлекать не будем, — сдался старший.

И тогда Гаврош приподнял расклешенную штанину, и на ступне у него стояла полная бутылка водки.

С хохотом проделали то же самое Ишимбай и Валя Черт.

Сконфуженные дружинники развели руками, старший сказал:

- Спасибо. В другой раз будем знать.

- Шиш тому, кто ловит шпану, — ухмыльнулся довольный Ишимбай.

- Тому, кто ловит, — шиш, — сухо кивнул старший. — А вы сейчас пройдете с нами. Вставайте.

- Ну-у, суки-и, — выдохнул Гаврош. — Вы же обещали? Мы ж договорились?

- Со шпаной никаких договоров быть не может, — отчеканил старший. — Сами пойдете или силу применить?

И драка вспыхнула мгновенно. Гаврош, Валька Черт, Ишимбай и Карамор дрались с остервенением пьяных людей, которым море по колено, которые не думают о том, что будет потом. Старший дружинник заработал бутылкой по голове и упал прямо на стол, опрокинув его вместе с тарелками. Визжали посетители, кто-то истошно кричал:

- Милицию вызывайте! Милицию!

- Бандиты! Прохода от них нету!

Из окошка раздачи Милка и ее подруги смотрели, как дерутся парни. Карамор получил нокаут и лежал на полу, раскинув руки. Ишимбай первым прорвался к выходу, крикнул, обернувшись:

- Атанда! Мусора!

В столовку действительно вламывался наряд милиции. Посетители сбились в кучу в углу столовой у кадки с огромным фикусом. Ишимбая схватили первым. И тут в зал влетела Милка, схватила Гавроша за руку и потащила за собой. Они выбежали на кухню, пронеслись мимо огромной плиты, уставленной большущими кастрюлями, пробежали через подсобку. Милка распахнула дверь черного хода, крикнула:

- Беги!

Гаврош шмыгнул мимо нее и пропал в сумерках.

Милка еще долго стояла на пороге, тяжело дыша и глядя в темноту. Она сама не могла бы объяснить себе, почему так поступила, — пожалела, испугалась, а может, из-за того прошлого, что связывало их?

Ишимбая, Вальку Черта и Карамора повязали, вывели из столовой и погрузили в «раковую шейку», увезли в районное отделение милиции.

... — Потерял, что ли, книжку-то? — весело спрашивал Вениамин Павлович, помешивая ложкой в стакане чая. Они опять сидели в кабинете-каморке с книжными стеллажами, сидели за шатким столом, и заботливая жена историка подала им чай, вазочку с печеньем.

- Да нет, товарищу дал прочитать. Он попросил, а я дал, — мрачно отвечал Робка.

- А рожу кто тебе разукрасил?

- Да там... подрался... с одними... — Робка подумал, как бы лучше сказать, нашелся и добавил: — С хулиганами.

- Ах с хулиганами? — Вениамин Павлович даже обрадовался. — Ты сам-то кто есть?

- Я? Думаете, я тоже... хулиган?

- Ты? Ну что ты! — рассмеялся Вениамин Павлович. — Как я могу такое про тебя подумать? Ты, судя по всему, благородный комсомолец! Будущий математик! Победитель городской олимпиады! Человек, с которого надо сверстникам пример брать!

- Издеваетесь, да? — тихо спросил Робка и потрогал болевшую рану на виске.

- А ты сам-то что про себя думаешь, шпана замоскворецкая? — перегнувшись через стол, перестав смеяться, серьезно спросил Вениамин Павлович. — Обижаешься, когда шпаной называют?

- Кто есть, тот и есть... — Робка опустил голову.

- Ишь ты, какая покорность! — усмехнулся историк. — Какое ангельское смирение... А ведь все врешь, брат, себе врешь и другим…

- Нет, я не вру…

- Кому?

- Матери никогда не вру, — твердо ответил Робка и подумал, что это правда — может быть, не всегда правду говорил, но не врал — это точно.

- И что же ты сегодня матери скажешь? Когда она спросит, кто тебе рожу начистил и почему от тебя водкой пахнет? — поинтересовался Вениамин Павлович. — Какую такую правду наплетешь? Ты пей чай, пей. Водку не могу предложить — ее у меня нету.

- Ну зачем вы так? — Робка посмотрел на историка несчастными глазами. — Разве я просил у вас водку?

- Этого еще не хватало! Чтобы ученик у учителя выпить просил! Книжку-то прочитал? И что ты в ней понял? Ну хоть в двух словах расскажи? Жутко интересно. Что ты в ней понял?

- Я понял, как нужно в люди выбиваться…

- Старая наша песня. И как же нужно? Хоть мне расскажи, я тоже попробую последовать твоему примеру. — Вениамин Павлович смотрел опять весело и вроде бы доброжелательно.

- Вот на что нужно надеяться... — Робка положил на стол кулаки и уже прямо в глаза посмотрел историку. — Только на них. Нужно уметь драться и никому не верить. Ни-ко-му.

- Хорошая мысль! — Вениамин Павлович побарабанил пальцами по столу. — Хорошая и, главное, оригинальная. Значит, никому? И тогда выбьешься в люди?

- Да, только тогда. Как Мартин Иден.

- Н-да-а, брат, мне жаль тебя, Роберт, — Вениамин Павлович опять забарабанил пальцами по столу, поднялся, заходил по тесной каморке, — жаль, что ты ни черта в этой книге не понял.

- То, что мне нужно, я понял, — так же твердо ответил Робка.

- Вот именно, то, что тебе нужно! — уже горячо воскликнул Вениамин Павлович. — Никому не верить — это значит остаться одному! Совсем одному! Не страшно будет?

- Нет.

- А книжка ведь о другом, Роберт. О том, как нужно бороться за жизнь! Как нужно уметь защищать свою веру в жизнь! В справедливость! В дружбу!

- Справедливости нет, Вениамин Павлович.

И дружбы тоже нет. Когда-нибудь один друг предает другого.

- Где ты всего этого нахватался, сукин ты сын! — изумленно протянул Вениамин Павлович.

- Сами же сказали — я шпана замоскворецкая.

Кто верит в дружбу — всегда остается в дураках. А я в дураках оставаться не хочу.

- Ты, конечно, в дураках не останешься! А в предателях остаться не хочешь?

- Я еще никого не предавал.

- С твоей философией — станешь! Обязательно станешь! Как ты думаешь, твой сосед Степан Егорыч, про которого ты рассказывал, тоже никому не верил?

- Верил. Потому в дураках и остался. Без ноги, в каморке живет, никому не нужный.

- Так уж и никому? — опять спросил Вениамин Павлович.

Робка вспомнил о своей матери и промолчал.

- А мать, которая на тебя всю жизнь положила, ты ей нужен? — допытывался Вениамин Павлович. — А твоей бабушке ты нужен?

Робка молчал, стиснув зубы.

- Слушай, только честно, тебе в школе кто-нибудь из девчонок нравится?

- Нет, — не поднимая головы, ответил Робка и подумал о Милке.

- А эта девушка... из-за которой ты тогда дрался? Она тебе нравится? — привязался с вопросами историк, и было видно, что просто так он не отстанет.

- Ну нравится... Она... с другим ходит, — с трудом цедя слова, ответил Робка.

- Ах вот оно что... — Вениамин Павлович вздохнул облегченно и заулыбался даже. — Черт, как же я раньше об этом не подумал... В таком деле советчики только навредить могут. Извини, Роберт, пристал к тебе как банный лист. Одно только скажу — если из ста случаев тебя девяносто девять раз обманут и только один раз вера твоя окажется права, нужно верить!

- Для чего? Чтобы тебя девяносто девять раз обманули?

- Для души, Роберт... Ты потолкуй об этом со Степаном Егорычем. И дуй домой, поздно уже. — Вениамин Павлович посмотрел на часы. — Ав школу, значит, совсем больше не придешь?

- Приду. Еще книжку какую-нибудь не дадите, Вениамин Палыч?

- Как «Мартина Идена» принесешь, тогда дам.

А пока вон школьной библиотекой пользуйся.

- Там мне тоже не дают, — усмехнулся Робка.

- Чего так? Тоже что-нибудь свистнул?

- Нет. Для профилактики…

Робка ушел, а Вениамин Павлович еще долго ходил в своей маленькой каморке, курил и размышлял. Жена два раза звала спать, но историк отказывался. Этот худощавый жилистый паренек растревожил его, вверг в невеселые раздумья. Бог мой, сколько их таких в Москве! А по всей России? В сущности, прекрасных ребят, но готовых на все, чтобы избавиться от нищеты, которую им уготовила судьба. Такие с равной легкостью могут совершить подвиг во имя человека и этого же самого человека избить, ограбить, убить... Волчата, сбившиеся в стаю, никому не верящие, даже своим дружкам, — они страшны прежде всего для самих себя, сжигая в душах последние крохи доброты, веры в то, что существует на свете великое человеколюбие. Они не боятся матери и отца, милиционера и учителя, больших и маленьких начальников. Они уже познали одну истину — что украл, отнял, добыл, то твое! А все остальное — болтовня и лицемерие! Они не знают, что есть на свете великая вера в Бога, исцеляющая и просветляющая, строгая и милосердная... Да сам-то Вениамин Павлович много ли верил в Бога, обращался к нему в минуты тревог и бед? Ленин да Сталин... А теперь вот и Сталина — нету! Тоже, оказывается, враг народа, палач, убийца... Он был историк и знал многое из того, что простой смертный Страны Советов знать не мог. По ночам Вениамин Павлович читал Ильина и Бердяева, Розанова и Федотова, Леонтьева и Флоренского. Голова шла кругом. Даже от жены он прятал эти книжки под паркетную половицу в кабинете-каморке. Хотя понимал, что если придут с обыском…

И попробуй он доверить своим ученикам хотя бы малые частицы тех мыслей, которые мучили его по ночам, — ни черта они не поймут, посмеются над ним, а кто-нибудь искренне напишет директору школы, а то и еще куда-нибудь повыше, что историк учит их ненависти к советской власти... Вот интересно, Роберт этот смог бы написать или нет? Наверное, нет. Но не потому, что он поверит в слова Вениамина Павловича, а потому, что донос противен тому образу жизни, который он уже вел, и потому, что не верит ни тем, ни другим. Да ведь и сам Вениамин Павлович никому не верил, потому и прятал книжки под половицами, задыхался в одиночестве, в невозможности поделиться с кем-нибудь мыслями, которые его мучают, не дают покоя.

Историк усмехнулся горько — сам никому не верит, а еще сокрушается, что подросток, который у него учится, тоже никому не верит. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!

Голова разболелась ужасно. Историк достал таблетку анальгина, запил остывшим чаем и снова закурил.

Но должен же найтись тот, кто первый скажет всем страшную правду о том, как мы живем? Когда же, когда появится этот «ТОТ»? И что, ему сразу поверят? А не распнут ли его, как когда-то распяли Христа? Или хуже того, разорвут на куски, расстреляют, опозорят, покроют такой хулой, что имя его надолго станет символом позора и предательства. Разве так раньше не бывало? Боже мой, да сколько угодно раз! Ведь про Сталина уже говорят. Вениамин Павлович слышал о секретном письме Хрущева, слышал смутные разговоры — лето пятьдесят пятого только начиналось, но уже стали появляться в Москве люди из лагерей со страшной пятьдесят восьмой статьей, враги народа, которые говорили, что их освободили, реабилитировали, и показывали справки.

На этих людей смотрели как на чумных, сторонились их.

Да вообще-то, что такое Сталин, в конце концов?! Маленькая верхушка огромного айсберга! А вся эта камарилья нелюдей! У Федотова, у Ильина, у Флоренского давно про это написано... о страдальческом пути России…

Только что проку от этих писаний? Россия хрипит, гнется и бьется в тисках скотской жизни, пьет и лодырничает, избивает своих близких — и все тает, растворяется во тьме времени. Вениамину Павловичу вспомнились строчки Некрасова: «...Вынесет все и широкую, ясную грудью дорогу проложит себе...» При царях эти строчки произносили как заклинание, при советской власти тоже твердили... Сколько вынесли, разве мало? Где же эта «широкая, ясная»? А может, ошибался великий Некрасов? Может, этой «великой и ясной» вообще не существует? Для других народов — есть, а для России — нету! Был ли Христос счастлив, когда его распинали? Когда вколачивали ему в руки гвозди?! Когда толпа ревела: «Распни его!»?

Вениамин Павлович задохнулся дымом и закашлялся, сел за стол и осторожно провел пальцами по вздувшемуся на лбу шраму. В каморку заглянула жена, спросила с укоризной:

- Ты думаешь ложиться, Веня? У тебя же завтра первая пара? Проспишь ведь.

- Сейчас иду, Тонечка, сейчас…

Робка и сам не помнил, как ноги привели его к дому, где жила Милка. Уже наступила ночь. Часов у Робки не было, и сколько времени точно, он не знал. Наверное, час ночи или чуть побольше, подумал он и вошел в подъезд, медленно поднялся на третий этаж. Сердце гулко стучало на всю лестничную площадку. На широком подоконнике стояла пусгая бутылка из-под портвейна, кафельный пол был усеян окурками. Лестничные кошки, вспугнутые Робкой, вбежали на этаж выше и оттуда наблюдали за ним.

На двери был один звонок и четыре таблички под ним.

Робка нашел нужную, надавил четыре раза. В квартире стояла тишина. Потом он смутно услышал шаги и от страха попятился к лестнице. Ринулся вниз. Успел проскочить один пролет, как услышал Милкин голос:

- Робка, ты?

Он остановился, задрал голову и увидел Милку, перегнувшуюся через перила. Распущенные волосы свешивались вниз и почти закрывали лицо.

- Ты чего, Робка? — приглушенным голосом спросила Милка.

- Ничего... так... мимо проходил... — Он стал медленно спускаться. Его подмывало снова взглянуть наверх, ноги сделались деревянными.

- Чего так? — Милка тихо рассмеялась. — Заходи, раз пришел.

И неведомая сила подбросила его вверх — в несколько прыжков он взлетел на лестничную площадку, перемахивая через три ступеньки, и остановился, тяжело дыша, не зная, что дальше говорить. На площадке светила пыльная тусклая лампочка, черты лица девушки были видны смутно. Она откинула с лица густую прядь, запахнула короткий, до колен халатик и с улыбкой посмотрела на него. На площадке последнего этажа истошно выла кошка. Милка вздрогнула и от испуга прижалась к нему всем телом. И Робка, осмелев, обнял ее, стал жадно искать ее губы, его руки сжимали Милкины плечи, мяли их, гладили. Она была податлива и не отталкивала его, но и не позволяла себя целовать. Откинула назад голову, прошептала с улыбкой:

- Ладно... пошли, герой…

Она вела его по квартире бесконечным темным коридором, держа за руку. В темноте Робка натыкался на какие-то ящики, табуретки, опрокинул пустое ведро, которое покатилось с грохотом.

- Черт... — шепотом выругался Робка, — как у нас в квартире.

- Ну медведь... — прошептала Милка и прыснула от смеха.

На жестяной грохот отворилась дверь одной из комнат, темноту разрубила желтая полоса света, и сонный злой женский голос спросил:

- Кто там углы сшибает? Кому черти спать не дают?

- Это я, тетя Вероника, — негромко ответила

Милка.

- А с тобой кто? — приглядевшись в темноте, спросила тетя Вероника.

- Черт, который спать не дает, — приглушенно хихикнула Милка.

- Так ты ему валенки на копыта надевай! — рявкнула тетя Вероника и с силой захлопнула дверь.

Пройдя еще несколько шагов, Милка толкнула дверь, нашарила во тьме выключатель — и вспыхнул свет. Милка втащила его в каморку — кладовку без окон. «Как у Вениамина Палыча», — подумал Робка.

Только книг здесь не было. Вдоль одной стены стояла старая кушетка, застланная пестрым одеялом, маленькая тумбочка, на которой рядком стояло несколь ко книг, флакончики с духами «Красная Москва», патрончик с губной помадой, коробочка с тушью для ресниц, дешевенькие сережки, еще какая-то девичья ерунда. Зато если взглянуть на стены, то глаза разбегались. Стены были сплошь оклеены обложками от «Огонька». Главным образом это были артисты театра и кино. Тут и Клара Лучко из «Кубанских казаков», и Петр Алейников из «Большой жизни», и Николай Крючков из «Парня из нашего города», и Марк Бернес из «Двух бойцов»... Робка молча рассматривал портреты знаменитостей. А вот в квартире у Костика на стенах висели картины в золотых багетовых рамах, а если фотографии, то тоже в рамах, деревянных и бронзовых.

- Это мой «пенал», — тихо сказала Милка.

- Что? — не понял Робка.

- Мой «пенал», — повторила отчетливей Милка. — Я сюда прячусь, когда мне совсем плохо.

- Тебе и сейчас плохо?

- Сейчас у меня ночной гость, — усмехнулась Милка. — Хорошего тоже мало.

- А сестренка с братишкой где?

- Спят в комнате. Через коридор напротив... Скоро отец придет. Он сегодня во вторую смену.

- А он где работает?

- В артели инвалидов, на Зацепе. Плюшевых мишек шьет... другие разные игрушки-зверюшки... — она смущенно улыбнулась.

- Ты ж говорила, он танкистом был?

- Был танкист... — Она стояла совсем близко от него, и Робка видел, как блестят ее глаза, чувствовал ее дыхание на своем лице, когда она говорила. — Робка, Робка, зачем мы с тобой познакомились, не пойму никак... Вот чует сердце — на беду…

- Мила... — Он обнял ее за плечи, уткнулся лицом в рассыпавшиеся волосы, прижал ее к себе, и так они стояли, обнявшись, неподвижно, боясь шевельнуться. — Мила... Мила…

- Что, Робка, что? Мой глупый, честный Робка…

С кем опять дрался? С Гаврошем? Из-за меня опять, да?

- Нет. С Валькой Чертом стыкались... в карты деньги проиграл. Он мухлевал, гад. А я заметил…

- Ох, Роба, какой ты... — Она гладила его волосы, коснулась пальцами раны на виске, и глаза ее светились каким-то особенным внутренним светом, когда в них просыпается придавленная заботами и невзгодами душа.

По коридору раздались шаркающие шаги, потом зашумела вода в туалете, послышался надсадный мужской кашель, и через минуту снова стало тихо.

- Ну чего ты стоишь, как памятник? — свистящим, насмешливым шепотом спросила она, прижимаясь к нему еще сильнее.

- А что? — так же шепотом спросил он.

- Ты еще совсем пацан, Робка. — Она тихо рассмеялась, стала гладить его по голове, шее, дышала в самое лицо. — Пацан-пацанчик…

И тогда Робка вдруг разозлился — рука его протянулась к выключателю, раздался щелчок, и «пенал» погрузился в темноту. А затем он стиснул ее изо всех сил и стал медленно клонить на кушетку, стал жадно целовать глаза, щеки, шею. И вдруг она попросила совсем жалобно, как девчонка-школьница:

- Не надо, Робочка…

Он не отвечал, продолжая с той же жадностью целовать ее, а руки с лихорадочной торопливостью расстегивали халатик, шарили по голым плечам, груди. И она как будто сдалась, повалилась на кушетку, увлекая его за собой.

И тут в кромешной темноте и тишине отчетливо щелкнул замок в двери, раздались странные постукивания и шаркающие шаги.

- Ой, отец... — испугалась Милка и ужом выскользнула из его рук (откуда ловкость такая?), бесшумно прошмыгнула в коридор.

Робка остался один в кромешной темноте, пошарил рукой по стене в поисках выключателя, но не нашел.

Было хорошо слышно разговор.

- Ты, Мила? — спросил мужской голос, густой, низкий.

- Я, я, папка... где тебя носило так долго?

- Ты чего, Мила? — отец удивился ее раздраженному тону. — Об чем ты спрашиваешь? Я ж всегда так прихожу, ты чего?

- Всегда со второй смены в час приходишь, а сейчас без десяти два. Я извелась тут, — тем же раздраженным и совсем взрослым тоном выговаривала Милка. — Есть будешь? Я подогрею. Если нет, то спать ложись. Я сама умоталась так, что ноги не держат.

По коридору вновь раздались шаркающие шаги и странные постукивания. И вдруг шаги и странные постукивания прекратились.

- Ну чего встал, папка? — раздался голос Милки. — Иди в комнату.

- А кто у тебя в «пенале»? — спросил отец.

- Ну парень пришел в гости... А что? Все тебе знать надо... — Голос Милки изменился, сделался виноватым и заискивающим.

Робку бросило в жар, испарина выступила на лбу — не убежишь никуда, не спрячешься, стоишь, как олух, в темноте. И тут дверь в пенал отворилась — на пороге выросла фигура отца Милки. Рука его уверенно нашла выключатель, щелчок — и стало светло. Отец оказался всего в двух шагах от Робки, и потому особенно страшным показалось Робке его изуродованное лицо, узенькие щелки вместо глаз, многочисленные бугристые шрамы на щеках и на лбу. Не лицо, а — жесткая, неподвижная, мертвая маска. А из-за его спины выглядывала встревоженная Милка.

- Тебя как звать? — спросил Милкин отец. В руке он держал тонкую палочку-тросточку, и Робка понял, откуда происходили эти странные постукивания. Он чуть попятился, встретил ободряющий взгляд Милки и ответил:

- Роберт…

- Подойди ко мне, — приказал отец, и Робка подошел вплотную. Отец Милки протянул руку к его лицу — Робка опять испугался и отшатнулся, но отец дотянулся до его лица, кончиками пальцев пробежал по лбу, щекам, подбородку, потом коснулся одежды и после паузы спросил: — Тебе сколько лет, пацан?

- Шестнадцать... скоро будет…

- Скоро... — усмехнулся отец, и улыбка на его изуродованном лице-маске получилась страшноватой.

- Ну чего ты к человеку пристал, папка? — пришла на выручку Милка. — Пошли в комнату, пошли… любишь ты к людям приставать…

- Запомни, пацан, — сказал отец, никак не реагируя на слова дочери, — Милка — моя дочь, и я ее люблю.

Если бы не она, мы бы все тут... с голоду подохли…

- Ну кончай, пап, завел любимую песню. — Милка взяла его за руку, почти насильно потянула за собой в комнату.

- А что тут такого? — повеселел голос отца. — Сказал, что я тебя люблю.

- Любишь, папка, любишь, никто не сомневается. Оставь человека в покое... И не шуми, а то тетка Вероника проснется — будет тебе тогда... — Она втянула его в комнату, включила там свет. Робка так и остался стоять в «пенале», не зная, как ему быть — идти за ними или смыться. Уж больно страшным было лицо Милкиного отца. Через открытую дверь он видел, как Милка усадила отца на скрипучий венский стул, принялась стаскивать с него сапоги, спросила повеселевшим голосом:

- Лучше скажи, где полуночничал?

- Я работал, Милка, — устало вздохнул отец и погладил ее по голове. — Такая дурная у меня работа... Устал, потому и до дому долго шел. В городе пусто, тихо… как в деревне на ночном. Иду, и даже не верится, что по Москве иду, — хоть бы машина проехала. Так тихо, аж в голове звенит…

Робка вышел из «пенала» и придвинулся к открытой двери в комнату. Теперь он хорошо видел их, отца и дочь. И скромную обстановку комнаты видел. В короткой широкой кровати у окна спали двое — девочка и мальчик. Босая маленькая ножка, непонятно чья, торчала из-под одеяла. А в простенке между окнами висела увеличенная фотография в рамке. Милкин отец сидел на башне танка. Он смеялся, держа шлем в руке.

Сияли начищенные сапоги, сверкали серебряные капитанские погоны. На груди было тесно от орденов и медалей, как у маршала Жукова. Ух, какой красивый был тогда Милкин отец! Какая обворожительная всепобеждающая улыбка мужика, воина, защитника и друга! Бабы всех времен небось с ума сходят по таким мужикам! Какие красивые у него были глаза, сильные губы, чистый, высокий лоб, густые темные кудри, и от всего его вида исходило спокойствие и сокрушительная сила. Прикусив губу, Робка смотрел на фотографию и теперь еще больше боялся взглянуть на бывшего капитана-танкиста с обгоревшим, изуродованным лицом.

- Что в дверях стоишь, Роберт, — вдруг сказал отец, будто он был зрячий и все видел. — Входи давай.

Робка неуверенно вошел в комнату и опять остановился, снова взгляд его властно притянула фотография.

Как же так может случиться, чтобы…

- Милка, — опять спросил отец, — зачем тебе этот пацан нужен?

- Ну хватит, папка, выпил, что ли? — беззлобно проговорила Милка и заулыбалась, глянув на Робку. — Спать ложись.

- Не-ет, ты мне ответь, — тоже повеселевшим голосом сказал отец. — Зачем ты ему голову дуришь? Ты у меня в мать пошла, а Маша мне голову знаешь как дурила?

- Любовь у нас, понятно? Или ты не знаешь, что это такое? — игриво спрашивала Милка. Она отнесла сапоги и портянки к двери, взглянула Робке в глаза, вдруг поцеловала быстро в губы, потом озорно показала язык и закончила: — Люблю я его, папка... Вот взяла и влюбилась…

- Это мне понятно, — сказал весело отец. — Непонятно, что дальше?

- Поживем — увидим. — Милка все так же пристально смотрела Робке в глаза. — Ты не думай, папка, я не дурачусь — я серьезно.…

- У тебя отец есть, Роберт? — спросил отец

Милки.

- Есть... — помедлив, ответил Робка.

- Воевал?

- Да... танкистом был.

- Ух ты! Здорово! — обрадовался Милкин отец. — У кого воевал?

- Не знаю точно... Кажется, в армии Рыбалко.

- Ух ты-ы! — Отец хлопнул себя ладонью по колену. — И я у Рыбалко! Как фамилия? Звание какое?

- Капитан Крохин.

- Не припомню что-то... — Милкин отец пожевал губами, видимо, перебирая в памяти фронтовых друзей. — Ну, капитанов в армии тьма-тьмущая... Ты меня с ним познакомишь, слышь, Роберт? Нам есть что вспомнить... — Улыбка, возникшая на его изуродованном лице, была светлой и печальной, и лицо уже не казалось таким страшным.

Робка хотел что-то сказать, но Милка взглянула на него, приложила палец к губам, умоляя молчать. И Робка промолчал. Но отцу хотелось поговорить, он разволновался:

- Нам повезло на войне, Роберт... Мы хоть живые пришли…

- Мой отец не пришел, — ответил Робка и опять взглянул на фотографию, висевшую в простенке между окон.

- Погиб? Когда? Где? — встревожился отец Милки.

- Нет. Пропал без вести…

- Н-да-а... — вздохнул печально он. — И таких тьма-тьмущая... А может, в танке сгорел и не нашли…

Там ведь знаешь как — с костями сгорали, один пепел и оставался... как в аду... Мать-то ждет небось?

- Ждет.

- Молодец. Жаль женщину, а — молодец. Значит, любила по-настоящему. И тебя, значит, любит... Ты на отца похож или на мать?

- Не знаю. Мать говорит, что на отца. — Робка говорил и чувствовал, как в глазах набухают слезы и он сейчас заплачет. Милка это понимала и, с состраданием глядя на Робку, сказала:

- Ну хватит, пап, старое-то бередить.

- Для кого, Милка, старое, а для кого — до конца жизни сегодняшнее... Раз без вести пропал, стало быть, нужно ждать. Сам-то ждешь?

- Жду…

- Молодец. Жизнь, Роберт, такие фокусы выкидывает — ни одному писателю не сочинить. Глядишь, и явится домой живой и здоровый, пьяный и нос в табаке и грудь в медалях! — и Милкин отец гулко рассмеялся, сразу посерьезнел. -- Ты извини... Ты, слышь, жди! Всем назло жди! — Он встал, прихватив свою тонкую тросточку, и пошел к постеленной кровати, но тросточкой по полу не постукивал, видно, знал в этой комнате все наизусть.

Милка вытолкнула Робку за дверь, шепнула:

- Подожди, я сейчас…

Робка стоял в темном коридоре и беззвучно плакал, растирая ладонью слезы по щекам. Впервые, может быть, за всю жизнь он так остро почувствовал, что отца нет и никогда он не вернется, а где его могила, один Бог ведает. И конечно, его отец был вот такой же, как отец Милки, сидящий на башне танка, смеющийся, сильный и красивый, вся грудь в орденах и медалях…

И была потом первая в жизни Робки ночь с девушкой. Он видел в темноте ее глаза, лицо, он чувствовал, как замирает и обрывается сердце, падает в пропасть и у пропасти этой нет дна.

- Робочка... Роберт, — шептала Милка. — Любимый ты мой... хороший мой, счастье мое... самое, самое большое счастье…

Маленький ночничок светил в головах на тумбочке.

Волосы Милки, рассыпавшиеся по подушке, отливали чистым золотом. Они лежали, обнявшись, изнемогшие, мокрые и умиротворенные. Милка перебирала в пальцах прядки его волос, спросила задумчиво:

- А почему тебя Робертом назвали?

- Отец назвал. Все Иваны, говорит, да Кузьмы, а я вот Робертом назову, если парень родится. Он когда в школе учился, у них учитель истории был... какой-то ссыльный латыш — Робертом звали... — Робка задумался, вдруг спросил, заглянув ей в глаза: — Тебе, наверное, скучно со мной?

- Почему? — она с улыбкой смотрела на него, поцеловала в уголок рта и переспросила: — Почему ты так решил?

- Ну, вон ты... какая красивая... — смутился

Робка.

- А я правда красивая? — Она приподнялась на локте, заглянула ему в глаза, переспросила с недоверием: — Правда красивая?

Робка вздохнул, рукой несмело провел по ее золотистым волосам, потом обнял, прижал к себе изо всех сил, так, что у обоих захрустели суставы, проговорил:

- Милка-а-а…

...Этот день принадлежал только им. Они катались на «чертовом колесе» в Парке культуры и отдыха имени

Горького — сверху открывался захватывающий вид на Москву-реку, набережную. Вдали были видны кремлевские башни. Кабинка в «чертовом колесе» раскачивалась, и Милка в страхе прижималась к Робке, панически глядя вниз.

Потом они дурачились в комнате смеха. Хохотали, глядя на свои отражения в кривых зеркалах. Милка показывала на себя и Робку, а рядом хмурился какой-то толстяк, явно недовольный своим отражением.

Потом они загорали на узком пляже Ленинских гор. Теперь они назывались Ленинскими вместо Воробьевых. Вдалеке, на круче, в самое небо вонзался шпиль университета. Рядом веселая компания парней и девушек играла в волейбол, у самой воды плескались и орали ребятишки, другая компания на расстеленных одеялах распивала, закусывала и шлепала картами. Видно, играли в «дурака», потому что то и дело слышались взрывы хохота.

- Завстоловой сказала, что нам квартиру могут дать. Отдельную, в Черемушках, — негромко говорила Милка. — Там целые кварталы новых домов строят.

Даже не верится... с ванной, со своей кухней, представляешь?

- Не очень... — усмехнулся Робка.

- Я отцу рассказала, он даже заплакал, бедняга…

Трехкомнатная квартира! А у нас и мебели-то никакой нет. — Милка тихо рассмеялась. — Зато у Юльки и Андрюшки будет своя комната... И у меня... трюмо куплю… стол большой, круглый, шкаф... — Она мечтала, глядя прищуренными глазами в небо. Там большая дождевая туча наползала на солнце. Милка замолчала, нахмурившись.

- Ну стол купишь, шкаф... — спросил, подождав, Робка. — Дальше что?

- Ты в предчувствия веришь? — вдруг спросила Милка.

- Не знаю. А чего в них верить? Что будет, то и будет, — ответил Робка. — У нас одна соседка все на картах гадает... Нагадает одно, а случается другое.

- Так то карты, а это — душа твоя тебе сигнал подает. — Милка приподнялась на локте, наклонилась над Робкой, лежащим на спине, посыпала из ладони ему на голую грудь песка, спросила грустно: — Испортила тебе настроение, да? Какой-то ты смурной стал, чего? О чем-нибудь плохом подумал?

- Да, подумал, — вздохнул Робка, перевернувшись на живот. — Со мной в квартире кассирша живет, тетя Поля. Так у нее в магазине кассу ограбили... Двадцать шесть тыщ разом свистнули. Она так выла — до сих пор в ушах стоит. Ей всей квартирой деньги стали собирать — трех тыщ не хватило. Она деньги внесла, а директор собирается все равно уволить. Вы, говорит, доверие коллектива потеряли. Может, вы сами деньги взяли, а теперь на воров сваливаете…

- Она ж деньги внесла, как же так? — не поняла Милка. — А три тыщи можно из получки высчитывать.

- Это ты так считаешь, а директор по-другому.

- А как же ограбили? Бандиты?

- Да кто-то вошел, когда в магазине никого не было. Полина и продавщицы в подсобку за мукой побежали. А кассу закрыть она впопыхах забыла. Кто-то вошел, взял и смылся... Перед самым закрытием. Полина-то как раз инкассатора ждала — деньги пересчитала. Ну дура, раззява, чего с нее взять? А если уволят, то, говорят, ей такую статью в трудовую книжку запишут, что ни на какую работу не возьмут.

- Ужас... — Милка покачала головой, и какая-то мысль промелькнула в ее глазах, какое-то воспоминание, и ей вдруг стало зябко, она руками обхватила голые плечи, спросила: — Давно это было?

- А помнишь, я к Гаврошу пришел, а вы там гуляли компанией? А потом мы втроем ушли?

- П-помню... — и страх мертвенным холодом обдал сердце.

- Ну вот в тот вечер... Да главное другое! Ну уволят, и черт с ними! Но у нее же детей двое. Пока она другую работу найдет, кто их кормить будет? Понимаешь?

- Это я хорошо понимаю... — прошептала Милка, и ей отчетливо вспомнился тот вечер. Как они с Гаврошем пришли к пустому гастроному, а потом он выскочил оттуда как ошпаренный и потащил ее в другой магазин, и вид у него был какой-то перепуганный. Вдруг еще одно воспоминание, совсем недавнее, всплыло в памяти: Гаврош и его компания гуляли в столовке, и Гаврош показывал ей пачку сотенных, развернув их веером, спрашивал: «Ты когда-нибудь столько видела?» И снова страх холодом окатил сердце, тяжкое предчувствие стало обретать черты уверенности.

- Какой ужас... — повторила Милка, но теперь эти слова относились к Гаврошу, а не к кассирше Полине.

Рядом с ними упал мяч. Робка поднял его над головой, ловким ударом отправил ребятам, игравшим в волейбол у самой воды.

Домой они возвращались на речном трамвайчике.

Усталое покрасневшее солнце садилось за домами, и окна домов светились, будто по стеклу рассыпали остывающие угли от костра. На верхней палубе было ветрено, и потому почти все лавочки пусты — народ спустился в низ трамвая. Робка и Милка сидели на лавочке у самого борта. Робка обнял Милку за плечи, прижал к себе.

В радиорубке крутили радиолу и транслировали на всю реку:

«В целом мире я одна знаю, как тебе нужна, Джонни, ты мне тоже нужен!»

- Работать пойду, — нарушил молчание Робка.

Впервые он ощутил острое чувство взрослого мужчины, ответственного за чужую судьбу и жизнь, и еще крепче прижал к себе Милку.

- Ну и дурак... — вскинула голову Милка. —

Зачем?

- Сколько можно у матери на шее сидеть?

- Хоть десятый класс закончи, дурень. — Она потерлась щекой о его плечо. — У меня вот не вышло учиться — знаешь, как теперь жалею.

- В школе вечерней молодежи можно учиться, — ответил Робка.

- Можно, да не нужно, — упрямо возразила Милка. — Видела я эту учебу. Девчонки ходят туда, чтобы жениха найти, а парни — девок кадрить.

- Ладно, Милка, — улыбнулся Робка. — Живы будем — не помрем, а помрем — не будем живы.

- Ты, как Гаврош, заговорил, — нахмурилась Милка. — Тому тоже — все трын-трава... Ох, Робочка, знала бы, что жизнь такая хреновая, ни за что бы не родилась. — Она поцеловала его в губы.

- А это от тебя не зависело, — улыбнулся Робка.

- В этом-то и главная беда. — Она опять поцеловала его.

Потом они никак не могли проститься, обнимались в подъезде ее дома, отскакивая друг от друга каждый раз, когда хлопала входная дверь, и вновь прижимались друг к другу, целовались жарко, так что перехватывало дыхание.

- Господи, как не хочется прощаться... — шептала Милка.

- А к тебе можно? — осторожно спросил Робка.

- Отца не боишься? — лукаво улыбалась Милка.

- Пошли, — дернулся к лестнице Робка.

- А мама твоя? — Милка не тронулась с места. — Вторую ночь не ночуешь дома — она ж с ума сойдет. Иди домой, Робка, иди, — и Милка подтолкнула его к дверям подъезда.

Робка появился дома, когда на кухне полыхал очередной скандал. Теперь камнем преткновения, яблоком раздора стала комната давно умершей старухи Розы Абрамовны. Несмотря на страшную нехватку жилой площади, комната старухи простояла опечатанной до лета пятьдесят пятого. За комнату с усердием боролся Игорь Васильевич, бегал по разным инстанциям, обивал пороги кабинетов райкома партии, райисполкома, писал заявления, собирал справки — везде он доказывал, называя себя деятелем культурного фронта, что именно ему и его семье нужна эта свободная комната. Он даже побывал на приеме у первого секретаря райкома и третьего секретаря горкома Москвы, о чем с гордостью рассказывал на кухне соседям, а дома — Нине Аркадьевне. Они уже спланировали, какую мебель купят и где ее поставят.

Последние полгода Игорь Васильевич походил на помешанного — о чем бы ни заходил разговор, он сводил его к комнате Розы Абрамовны и своему праву занять эту комнату. Ему возражали, но как-то беззубо, неуверенно — слишком силен был напор.

- Этот грамотей до Хрущева дойдет, а свое вырвет, — говорила Зинаида. — Тьфу, чтоб его черти съели! А мы что же, правое не имеем? Лучше его живем? А ты, Люб, чего молчишь? Друг у друга на головах сидим и молчим!

- Ну иди в райисполком и требуй, — подавал голос Егор Петрович. — Чего на кухне митинг устраивать?

- Это тебе, дураку, в исполком идти надо! Ты мужик или кто? Тютя!

- А меня моя жилплощадь удовлетворяет! — заносчиво отвечал Егор Петрович.

- Тебе, пьянице, и в хлеву хорошо будет! — заводилась Зинаида. — А я вот пойду! Я все скажу про этого деятеля культурного фронта! В ресторане он себе окопы вырыл! Люба, ты чего молчишь? — второй раз обращалась к ней уже разъяренная Зинаида.

- Да идите вы все! Надоело! — в сердцах махала рукой Люба и уходила к себе.

- Ну да, у тебя другая политика! — ехидничала вслед Зинаида и косилась на Степана Егорыча, который по своему обыкновению сидел у окна на стуле и курил.

Такие перебранки по поводу комнаты Розы Абрамовны случались раз или два в месяц, потом как-то все забывалось. И конечно же, Зинаида никуда не ходила и ничего не требовала — ее хватало только на скандальные протесты и возмущения на кухне. Такой уж характер: главное — накричаться, навозмущаться, отвести душу — и опять можно жить так же, как жил прежде.

Но один человек ни в одном скандале, связанном с комнатой Розы Абрамовны, не участвовал — это бухгалтер Семен Григорьевич. Комната у него была самая маленькая и вроде его вполне устраивала, потому что, придя с работы, он скрывался в ней и почти не выходил.

Но вот однажды вечером, когда Сергей Андреич собирался отправиться на кухню писать роман и ждал, когда последний обитатель квартиры уйдет с кухни, в комнату к нему постучали, и на ответ «да-да!» вошел Семен Григорьевич. Сергей Андреич был удивлен не меньше, чем если бы к нему явился собственной персоной сам министр здравоохранения.

- Вы позволите? — кашлянув на пороге, спросил Семен Григорьевич.

- Конечно, Семен Григорьевич, заходите, присаживайтесь. — Сергей Андреич отодвинул от стола стул, предлагая гостю сесть.

Люся тоже смотрела на бухгалтера изумленными глазами, спросила:

- Может, чаю?

- Нет, нет, не беспокойтесь, я чай у себя пил.

Да и время для чаев позднее. — Семен Григорьевич сухо улыбнулся, присаживаясь на стул. — А я питаюсь по часам — язва, знаете ли, мучает.

- У вас язва? — удивился Сергей Андреевич. — А я, ваш сосед, и не знал.

- А чего людей по пустякам тревожить? Каждый, знаете ли, сам должен справляться со своими трудностями и не досаждать другим. — Семен Григорьевич достал большой клетчатый платок и трубно высморкался.

- И давно вас язва мучает? Простите, что интересуюсь, но я врач все-таки, чисто профессиональный интерес.

- С фронта…

- Вы воевали? — опять удивился Сергей Андреич и подумал о том, что до чего же мало они знают о человеке, с которым не один год живут бок о бок.

- Воевал, знаете ли... — вздохнул Семен Григорьевич. — Вас интересует, где воевал? Да я в Ленинграде был, на Ленинградском фронте, почти всю блокаду… н-да-а... трудное было время, — раздумчиво проговорил Семен Григорьевич. — Да оно для всех было трудное, так что уж тут жаловаться... Вот вы роман пишете, это очень интересно. А у меня всяких разных историй... множество правдивых историй в памяти сидит. Мог бы рассказать при случае. Может, пригодится?

- С удовольствием послушаю. — Сергей Андреич смотрел на седой, коротко стриженный ежик, на сухое, со впалыми щеками лицо Семена Григорьевича и не уставал поражаться. — А семья ваша, Семен Григорьевич?

- Умерли все... в Ленинграде, от голода умерли.

Жена, мать, трое детей, — спокойно, без всяких эмоций сообщил Семен Григорьевич. — Я-то сам и не видел.

Приехал с фронта на побывку, ну паек им привез, а они все мертвые, н-да-а... — Семен Григорьевич задумался, добавил с тем же спокойствием: — А не было меня два месяца — бои начались, не мог вырваться... Дети с матерью в кровати лежали, а мама в другой комнате. Хоронить было трудно, вот беда. На санках возил по очереди... — и он опять замолчал, глядя в одну точку.

У Люси задрожали губы, она умоляюще посмотрела на Сергея Андреевича, упрашивая его прекратить расспросы.

- Да, так я зачем к вам пришел, Сергей Андреич, — оживился Семен Григорьевич. — Я по поводу комнаты покойной Розы Абрамовны. Я думаю, справедливо будет этот вопрос решить следующим образом. Я перееду в комнату покойной Розы Абрамовны, а мою бывшую комнату передадут вам, то есть вашей семье. Ведь вам, насколько я понимаю, кабинет нужен для работы над романом, не так ли?

- Ну... вообще-то... — ошарашенно пробормотал Сергей Андреич. — Нужен, конечно... но я нисколько не претендую…

- Сережа... — умоляюще перебила его Люся, и было непонятно, почему она его перебила, что еще хотела сказать. Люся замолчала.

- А что, Люсенька? Нужен мне кабинет? Конечно, нужен. Но я не хочу ущемлять ничьих интересов, Семен Григорьевич, вы меня понимаете? На эту комнату много претендентов. Тут такая война идет, не приведи господи, — и Сергей Андреич выразительно махнул рукой.

- Я знаю, Сергей Андреич, больше всех на эту комнату претендует Игорь Васильевич, — кивнул Семен Григорьевич. — Но он этой комнаты не получит.

- Почему? — искренне удивился Сергей Андреич. — Одному богу ведомо, сколько он затратил сил, сколько порогов обивал. Говорят, даже у третьего секретаря горкома на приеме был…

- Давайте, уважаемый Сергей Андреич, про Бога говорить не будем, потому что его вовсе нет, — ровным голосом отвечал Семен Григорьевич. — А что касается…

- Как это? Ну, знаете, Семен Григорьевич... — Сергей Андреич покрутил в воздухе рукой, — так безапелляционно заявлять. Даже самые заядлые материалисты допускают возможность…

- Его нет... то есть Бога, — так же спокойно и тихо перебил Семен Григорьевич, и была в этом спокойствии какая-то леденящая уверенная сила. — После того, что я видел в блокадном Ленинграде, знаете ли, уважаемый Сергей Андреич, я это осознал бесповоротно... Когда, знаете ли, матери убивали одного ребенка и давали его есть другому, чтобы спасти ему жизнь, и ели сами — это, знаете ли... Какой Бог? О чем вы? — Семен Григорьевич провел ладонью по седому, коротко стриженному ежику на манер Керенского и продолжал: — А что касается третьего секретаря горкома партии, то Игорь Васильевич у него не был и быть не мог. Я это знаю точно.

- Откуда, если не секрет?

- Я его знаю лично... еще с фронта... Так уж случилось, что в январе сорок третьего нас вывезли, пятерых офицеров, по льду Ладоги. Была такая «Дорога жизни», если знаете. Мы уже совсем на ладан дышали.

Привезли в деревню. Врач нас осмотрел и сказал: «Ничего не есть, по стакану воды в день и вот по кусочку хлебной кашицы». Трое офицеров не поверили, побрели в деревню и наелись там всего — курицу, хлеба, молока напились и к вечеру умерли. А мы с Николаем Афанасьевичем приказ врача выполнили, и вот, как видите, сижу перед вами живой. Правда, две трети желудка вырезали, — Семен Григорьевич позволил себе чуть улыбнуться.

- Сколько же вам довелось пережить... — тихо проговорил Сергей Андреич, покачав головой и с сочувствием глядя на бухгалтера.

- Не больше, чем другим, — опять-таки без всякого выражения, словно робот, ответил Семен Григорьевич. — Так вот Николай Афанасьевич, о котором я упомянул, нынче и является третьим секретарем горкома. И я с ним на днях разговаривал. Мы, знаете ли, видимся иногда, войну все вспоминаем... Я никогда его ни о чем не просил, да мне ничего и не нужно.

Но вот об этой комнате я в разговоре упомянул, и Николай Афанасьевич весьма твердо (а он, должен вам сказать, человек слова) обещал мне посодействовать в получении ордера на эту комнату. Я ему и про вас сказал, то есть про ваше жилищное положение…

Простите, Люся... — Он повернулся к жене Сергея Андреича. — Простите за нетактичный вопрос, вы ведь беременны, не так ли?

- Д-да... — заикнувшись, ответила Люся. — Третий месяц пошел.

- Еще раз простите, но я Николаю Афанасьевичу и об этом упомянул.

- Н-да-а... — промычал вконец озадаченный Сергей Андреич. — Поставили вы нас, Семен Григорьевич, в положение... как снег на голову…

- Ни в какое положение я вас не ставил, — сухо возразил Семен Григорьевич. — Вам нужно только ответить, нужна ли вам моя комнатенка. Она, правду сказать, неказистая, всего шесть метров, но для кабинета очень может сгодиться. К тому же она с вами рядом через стенку, что тоже очень удобно.

- Удобно-то оно, конечно, удобно... — опять покачал головой Сергей Андреич. — Но…

- Вы участковый врач... вас весь район знает, и нехорошо…

- Что нехорошо?

- Ну что я вам объяснять буду, взрослому и умному человеку. Вы сами прекрасно понимаете, о чем я говорю. К тому же вы роман пишете, а это дело сложнейшее и труднейшее. Я ведь вижу, как вы ночи напролет на кухне просиживаете. Я вам больше скажу, уважаемый Сергей Андреич, вы обязаны написать этот роман.

- Почему обязан?

- Потому что вы напишете правду, а люди ее непременно должны знать. Из всего, что я до сих пор прочитал про войну, все является бездумным и безобразным враньем.

- Почему вы думаете, у меня получится по-другому? — усмехнулся Сергей Андреич. — Что у меня будет только правда? Одна святая правда?

- Я имел достаточно времени составить о вас свое мнение. Вы человек правдивый, а это — главное. — Семен Григорьевич говорил, словно на машинке печатал, вливал в слушателя каждое слово.

- Благодарю вас, Семен Григорьевич, за лестное мнение обо мне, — вновь усмехнулся Сергей Андреич. — Если бы только все зависело от моей правдивости. Существует еще множество других факторов — вот они-то как раз и являются решающими.

- Какие факторы? — требовательно спросил Семен Григорьевич.

Сергей Андреич долго, серьезно смотрел в его бесстрастные бледно-серые глаза, отвел взгляд, пробормотал смущенно:

- Ладно, не будем об этом... Если позволите, в другой раз побеседуем.

- С удовольствием. Так что вы ответите насчет моего предложения о комнате?

- Я согласен! — Сергей Андреич рубанул воздух рукой, и лицо Люси засветилось невиданным счастьем.

Она отчаянно ломала себе пальцы, так, что хрустели суставы, проговорила с придыханием, дрожащим голосом:

- Мы вам так благодарны, Семен Григорьевич… так благодарны…

- Не стоит. Я поступаю, как считаю, справедливо.

- Вы знаете, что такое справедливость? — с иронией спросил Сергей Андреевич, закуривая папиросу.

- Думаю, что знаю. Позвольте откланяться. — Семен Григорьевич поднялся, снова достал большой клетчатый платок, громко высморкался и сказал: — А вот курить в комнате я бы вам не советовал — табачный дым для женщины в положении очень вреден.

Сергей Андреич поспешно разогнал рукой дым, погасил папиросу в пепельнице, спросил:

- Вы и до войны бухгалтером работали, Семен Григорьевич?

- Нет, до войны у меня была другая профессия, — бухгалтер аккуратно сложил платок, спрятал его в карман брюк и шагнул к двери. — Всего доброго. Желаю успешной работы. Когда ордера будут готовы, я вам сообщу. — И он вышел, тихо, без стука, прикрыв за собой дверь.

Люся подошла, села рядом с Сергеем Андреевичем, обняла его и тихо заплакала, уткнувшись лицом ему в плечо.

- Сереженька... неужели у нас будет еще одна комната? Даже не верится... Этого Семена Григорьевича сам Бог послал…

- Он в Бога не верит, — думая о своем, ответил Сергей Андреич. — Он вообще считает, что его не существует... Н-да, если все, что он про себя рассказал, — правда, то хлебнул он выше крыши. Тут перестанешь даже верить в то, что ты сам существуешь... А ты заметила, он разговаривает и ведет себя будто мертвый... никаких эмоций... без цвета и запаха... То-то я его никогда почти и не замечал в квартире... как привидение. — Сергей Андреич усмехнулся и покачал головой.

- Если это привидение сделает нам комнату, я за него молиться буду, — всхлипывая, проговорила Люся. — А мне он очень понравился. Спокойный, рассудительный... Ты на кухню-то сегодня пойдешь?

- Пойду. — Сергей Андреич решительно встал, достал из шкафа стопку чистой бумаги, пачку исписанных страниц, взял вечное перо, которым очень гордился, и направился на кухню.

А Семен Григорьевич, зайдя в свою комнату, заперся на ключ (он всегда запирался), не спеша разделся, выключил свет и лег на кровать, накрылся одеялом до подбородка. В темноте блестели его открытые глаза. Вопросы Сергея Андреевича разбередили ему душу, и невольно в памяти стал всплывать блокадный промерзший Ленинград, пустые, продуваемые ледяным ветром улицы, вымершие площади, заснеженное здание Смольного, Исаакий, обложенный мешками с песком и обшитый досками... Казанский собор. «В Бога я не верю. Его просто не существует», — сказал в разговоре Семен Григорьевич, и сказал истинную правду. Для себя. Он сказал то, в чем был уверен, и никакие доводы философов и богословов не смогли бы теперь убедить его в обратном.

«Война — занятие мужчин» — это Семен Григорьевич понимал и даже готов был с этим согласиться. Всю свою историю, тысячи лет, человечество почти беспрерывно воевало, видно, так мужики устроены. Но при чем тут дети, умирающие от голода? При чем тут женщины и совсем молодые девушки, лежащие на улицах, — застывшие, занесенные снегом трупы? Неужели Бог не мог защитить хотя бы их? Конечно, все можно объяснить, можно найти первопричины и следствия, опираясь на марксизм-ленинизм, на исторические необходимости, на борьбу империализма с коммунизмом, на священную защиту Родины от нашествия фашистских орд, — все можно объяснить, и даже понять, и даже оправдать... но при чем тут пятилетние дети, воющие от голода и умирающие, протягивая восковые ручонки к матерям? Дети при чем, товарищи и господа? Как себя чувствует марксизм-ленинизм, если спросить его: при чем тут дети? Или фашизм вместе с мировым империализмом? Если мертвые от голода дети есть следствие, то что же тогда является первопричиной? Если мать, убившая одного своего ребенка, кормившая им другого и сама евшая свое родное дитя, есть следствие, то что же тогда первопричина? Невежество? Варварство? Но простите, это происходило в Европе, в Ленинграде, Петрограде, Санкт-Петербурге — одном из просвещеннейших городов мира. И все читали Евангелие или по крайней мере слышали о нем, а уж евангельские заповеди знали все.

Но еще больше поразило Семена Григорьевича другое, поразило так, что он едва не потерял сознание и уж совсем не мог найти ответа, сколько ни бился над этим, доходя иной раз до сумасшествия. Оказывается, голодали и умирали от голода не все. НЕ ВСЕ! Как-то, когда он приехал с фронта в город, ему было приказано явиться в Смольный вместе с тремя другими офицерами — один из заместителей Жданова хотел лично услышать от них об обстановке на том участке фронта. И они явились в Смольный, шатаясь от голода и усталости. Один из заместителей принял их, молча выслушал, спросил о настроениях среди бойцов, задал несколько дежурных вопросов и отпустил с миром. Уже тогда Семена Григорьевича поразил упитанный вид этого заместителя, жирный второй подбородок и то обстоятельство, что заместитель был явно с сильного похмелья, то и дело наливал в хрустальный стакан «Боржоми» и пил жадными глотками.

А когда он прощался с ними, поднявшись и выйдя из-за стола, Семен Григорьевич обратил внимание на объемистый живот, который поддерживал широкий ремень.

Один из заместителей велел накормить фронтовых офицеров, и какой-то обкомовский чин, адъютант или секретарь, повел их в подвал Смольного. Там они попали в обкомовскую столовую. Войти в нее можно было, только предъявив какое-то специальное удостоверение — вход охраняли два офицера НКВД. На витрине Семен Григорьевич и его трое товарищей увидели такое, что голова пошла кругом. На тарелках лежали нарезанные кружками колбасы и ветчина, красная рыба, жареные куры, самые разные овощи, хотя стояла лютая зима, красовалась заливная осетрина, отбивные и рубленые бифштексы. Столовая была небольшая, и за несколькими столиками одиноко сидели и ели два генерала, трое каких-то молчаливых людей в штатском и один полковник НКВД, судя по малиновым петлицам в мундире. Семен

Григорьевич почувствовал, как тошнота подступает к горлу и перед глазами плывут синие и оранжевые круги.

- Вам повезло, товарищи, — тихо сказал адъютант. — Георгию Федорычу понравился ваш доклад, он остался доволен. Прошу, выбирайте — вам подадут на стол. Прошу учесть, что на первое еще есть украинский борщ с салом и наваристая соляночка.

- А с собой... сухим пайком... нельзя? — спросил самый шустрый из товарищей Семена Григорьевича.

- Вам потом дадут что положено, — сухо ответил адъютант. — Есть водочка, «Столичная». Прошу.

Товарищи Семена Григорьевича тыкали пальцами в витрину, выбирая блюда, подошедший официант в гимнастерке молча записывал в блокнот, а Семен Григорьевич стоял молча, и в голове гудело, как у контуженого. Будто рядом разорвалась фуга в полтонны весом.

- А вы что будете... э-э, простите, запамятовал ваше имя-отчество? — спросил адъютант.

Потом они расселись за столом, официант принес заказанные блюда — по тарелке наваристой солянки, бутылку «Столичной», рюмки, фужеры и несколько бутылок боржоми. У одного из товарищей Семена Григорьевича, видимо, было схожее состояние. Он сидел бледный, росинки пота высыпали на лбу. Вдруг он резко встал, пробормотал:

- Прошу извинить... мне что-то неважно... где тут туалет?

Адъютант недовольно посмотрел на него, ответил:

- Выйдете из столовой и сразу направо. Пройдете по коридору налево, третья дверь.

И тогда этот товарищ Семена Григорьевича медленно пошел к выходу из столовой странной походкой, на прямых, негнущихся ногах.

Он скрылся в дверях. Адъютант налил водки в рюмки, поднял рюмку первым, улыбнулся радушно:

- За победу, товарищи! Наше дело правое!

Все выпили следом за ним и набросились на еду.

После второй рюмки адъютант как бы между прочим проговорил, обведя рукой столовую:

- Сами понимаете, товарищи, распространяться об этом не следует никому и нигде, даже родным и близким... Ну, в общем, вы понимаете?

Ответить они не успели, потому что в столовую быстро вошел один из охранников, стоявших у входа, стремительно подошел к столу и, наклонившись к уху адъютанта, проговорил тихо, но Семен Григорьевич услышал:

- Там в туалете... капитан, который с вами пришел... застрелился.

Откормленная физиономия адъютанта сделалась багровой…

Дальше Семен Григорьевич помнил, как они выносили этого капитана из туалета, как орал на них адъютант, что это провокация, антисоветский выпад, что они за это ответят…

И сейчас, вспомнив этот случай, Семен Григорьевич снова подумал, что капитан поступил как настоящий русский офицер, и ему следовало бы поступить так же, но не хватило духу, силы воли, к тому же тогда были еще живы мать, жена и трое его детей. Но эта раскаленная мысль, что НЕ ВСЕ голодали, жгла ему мозг всю войну. После того случая он не раз слышал от других офицеров, что в Смольном жрут и пьют в три горла, меняют на толкучках за полбуханки такие драгоценности, которые стоят миллионы, даже выбрасывают в мусорные ведра заплесневелый хлеб и протухшую колбасу. Рассказывали об этом вполголоса, только самым верным друзьям, и все же бывали случаи, когда «рассказчиков» увозил НКВД, и они исчезали бесследно.

Семена Григорьевича спасло то, что он никому не рассказывал о том, что увидел в Смольном. Двое его товарищей, с которыми он там был, тоже молчали почти до конца войны. Потом одного убили в Восточной Пруссии при взятии Кенигсберга, а другой все же не выдержал и во время какой-то пьянки рассказал о столовой в Смольном, о том, как застрелился капитан и прочее.

Он рассказывал и плакал, говорил, что до сегодняшнего дня чувствует себя последней мразью, потому что не нашел в себе силы поступить так же, как тот капитан.

Собутыльники со смехом сказали ему, что еще есть время исправиться, если он не наврал все и на самом деле не последняя мразь. И тогда тот, будучи совсем пьяным, вынул пистолет и выстрелил себе в рот. Когда Семену Григорьевичу рассказали об этом, душа его содрогнулась вторично. И по сей день Семен Григорьевич носил в душе эти воспоминания. Ему казалось, что они умерли в нем — время излечивает все, любые телесные и душевные раны. Но когда Семен Григорьевич узнал, что сосед по квартире участковый врач Сергей Андреевич пишет по ночам роман о войне, забытые, казалось, воспоминания ожили в нем. Они мешали ему есть, спать, работать. Он чувствовал, что должен рассказать о них этому участковому врачу, и тогда то, что он видел, не умрет навсегда, тогда об этом узнают все люди.

Но шли дни за днями, месяцы за месяцами, а он никак не решался заговорить с Сергеем Андреевичем. После гибели семьи, после невероятного спасения по льду Ладоги, после госпиталя он стал замкнутым и почти перестал общаться с людьми. Он и раньше был не особенно разговорчив, боялся сказать лишнее, неосторожное слово, а теперь и вовсе перестал разговаривать.

И с соседями он не общался, кроме самых необходимых разговоров о плате за электроэнергию и очереди по уборке квартиры. Сергей Андреевич выразился точно — он действительно походил на привидение, на живого покойника, который разговаривает и живет по привычке, по памяти прошлого. Затем возникла эта ситуация с пустующей комнатой, и в Семене Григорьевиче впервые за много лет проснулось живое желание помочь врачу. Но как он может это сделать? Комнату покойной Розы Абрамовны ему не дадут, а вот ему… и тут он вспомнил о Николае Афанасьевиче, с которым их, полумертвых от голода, вывозили по Ладоге. Он теперь стал очень большим партийным начальником, и Семен Григорьевич сомневался, во-первых, сможет ли до него дозвониться и, во-вторых, захочет ли он его увидеть. Он наврал Сергею Андреичу, что виделся время от времени с Николаем Афанасьевичем, разговаривал с ним, вспоминал войну. И он стал дозваниваться.

К своему удивлению, дозвонился очень быстро. Вторым удивлением было то, что Николай Афанасьевич тут же вспомнил его и захотел увидеться. Семену Григорьевичу был заказан пропуск, молчаливый секретарь провел его в кабинет, где он и встретил улыбающегося, полного сил и здоровья Николая Афанасьевича.

Из большого кабинета Николай Афанасьевич провел его в соседний, маленький, где был накрыт стол и красовалась бутылка коньяка «КВ» среди тарелочек со всевозможными изысканными закусками. Увидев этот стол, Семен Григорьевич вдруг вновь почувствовал приступ тошноты, и то давнее, забытое воспоминание о столовой в Смольном всплыло в нем. Умом он понимал, что так нельзя, что со столовой в Смольном в том блокадном году мало общего, но, как говорится, чувствам не прикажешь, он ничего не мог поделать с собой.

Хотя Николай Афанасьевич в те времена никогда в Смольном не был, а воевал на фронте, голодал, как все, и его с Семеном Григорьевичем вывозили по Ладоге... Пить Семен Григорьевич отказался, сославшись на то, что с того памятного дня, когда их вывезли по «Дороге жизни», он не выпил ни рюмки и не выкурил ни одной папиросы. Николай Афанасьевич выпил один, расспрашивал Семена Григорьевича о житье-бытье, интересовался здоровьем. Когда узнал, что тот работает простым бухгалтером, удивился, предложил подумать о другой, более весомой и общественно значимой работе, но Семен Григорьевич предложение вежливо отклонил. Он видел, что Николай Афанасьевич искренне рад его видеть, и лишь тогда изложил свою просьбу о комнате покойной Розы Абрамовны. Николай Афанасьевич был поражен мизерностью просьбы и тут же сделал секретарю соответствующее распоряжение, вызвав его в маленький кабинет. Вот и все.

Когда Робка явился домой, ожидая трепки от матери за то, что не ночевал дома, на кухне бушевал скандал нешуточной силы. Эпицентром скандала был Игорь Васильевич. Управдом, проверив ордера, вскрыл комнату Розы Абрамовны и даже помог Семену Григорьевичу перенести туда его нехитрые пожитки. Затем он проверил ордер Сергея Андреевича и торжественно предложил ему занять комнату Семена Григорьевича. В душе он не переставал поражаться случившемуся, ибо был уверен, что комнату Розы Абрамовны займет настырный Игорь Васильевич. А тут вон как обернулось! Паршивый бухгалтер, мышь беспортошная, и нате — ордер на комнату! Как это называется? Здравствуй, жопа, Новый год! Надо будет к этому бухгалтеру приглядеться, может, он и не бухгалтер, а чего-нибудь поувесистей. Видал он таких бухгалтеров, тихих, в рот воды набравших, а потом вдруг являлись они к нему в кителечке с погончиками и малиновыми петличками, бывало такое, бывало на веку многострадального управдома.

И, справедливо полагая, что в квартире, когда явится с работы Игорь Васильевич, разыграется нешуточная битва, управдом предпочел заблаговременно смыться, хотя ошалевший от радости Сергей Андреевич предлагал ему распить бутылочку по поводу новоселья. Нет уж, как говорится, кто вовремя уходит, тот спокойнее живет.

И управдом ушел.

А Сергей Андреич зазвал в комнату Степана Егорыча и Егора Петровича (этот всегда готов к труду и обороне) и распивал с ними водку, говорил, что теперь не будет вечных скандалов из-за того, что он жжет общественную электроэнергию, что теперь-то уж он точно закончит свой роман, что у него будет место, где хранить всякие медпрепараты для обходов по участку. А то каждый раз приходится бежать в поликлинику и прочее, прочее.

- Щас Игорь Васильевич явится, — закусывая, проговорил Егор Петрович. — Будет Сталинградская битва.

- Да уж, Сергей Андреич, ты держись, — добродушно посмеялся Степан Егорыч. — Как боец дивизии Родимцева.

- А как же это у вас вышло-то, а? Как же у вас так ловко получилось? — удивляясь и не забывая разливать, говорил Егор Петрович. — Этот месяцами бегал, справки собирал, пороги обивал, хвастался, а вы молчком — раз — и в дамки! Ну, Семен Григорьевич, ну, тихушник! И вот пришел Игорь Васильевич, Нина Аркадьевна ему все изложила в цветах и красках, Игорь Васильевич вылетел из своей комнаты на кухню, полыхая огнем и яростью. И началось!

Когда появился Робка, вся квартира толпилась на кухне. Крик стоял такой, что дрожали стекла и дергалось пламя газовых конфорок, грозя погаснуть.

- Аферисты! Я этого так не оставлю! Я — в МК партии! Я — в ЦК! Это подлая гнусность! — метался в центре кухни Игорь Васильевич. — Покажите ордер! Я требую! Покажите ордер!

- Сережа, не показывай! — испуганно предупредила Люся, видя, как Сергей Андреич достает ордер из кармана.

- Рвать нельзя, — пьяноватым голосом произнес Егор Петрович. — Государственный документ! За неуважение к власти можно схлопотать.

- Нет, я требую показать мне ордер!

- Пожалуйста, Игорь Васильевич, — Сергей Андреич протянул ему бумажку с лиловыми печатями.

Игорь Васильевич жадно схватил ее, трясущимися руками надел очки, которые достал из нагрудного кармана пижамной куртки, стал тщательно читать, осматривать, даже понюхал, затем изрек трагическим голосом:

- Это фальшивка! Чистой воды подделка! А где этот... бухгалтер? Где его ордер? Пусть немедленно покажет всему коллективу!

- Да они явные аферисты, Игорь! — сказала Нина Аркадьевна.

Семена Григорьевича на кухне не было. Игорь Васильевич ринулся по коридору и с силой забарабанил в дверь комнаты, которой он так мечтал завладеть, заорал:

- Немедленно откройте! Эй, как вас там! Откройте, вам говорят! Коллектив квартиры требует!

Мало-помалу в коридор перетекали остальные жители квартиры. Семен Григорьевич до сей поры никогда ни в каких скандалах участия не принимал, и теперь всех интересовало, как он себя поведет в первый раз. Вообще, всех интересовало, каким же все-таки образом бухгалтеру удалось заполучить вожделенный ордер. Среди всех был и Робка с Богданом. Богдан уже успел рассказать, из-за чего разгорелся сыр-бор.

- Эй, как вас там! — барабанил в дверь Игорь Васильевич. — Немедленно откройте! Мы требуем!

- Ты требуешь, Игорь Васильич, — вежливо поправил его Степан Егорыч.

- Эй, как…

Докричать Игорь Васильевич не успел, потому что дверь отворилась и на пороге появился Семен Григорьевич. Спокойно, без всякого выражения, он произнес:

- Меня зовут Семен Григорьевич.

- Вы, Семен Григорьевич, захватили самовольно комнату! — задыхаясь от гнева, заорал Игорь Васильевич. — Я требую предъявить ордер! Вот все жильцы требуют!

- Все не требуют, — вновь вежливо заметил Степан Егорыч.

- Пожалуйста, — Семен Григорьевич достал ордер и протянул его Игорю Васильевичу. Тот выхватил ордер, но, так как в коридоре было темновато, он, расталкивая жильцов, ринулся обратно на кухню и вновь стал тщательно изучать сей документ. Жильцы тоже потянулись обратно на кухню. Пришлось пойти и Семену Григорьевичу.

- И это фальшивка! — торжествующим голосом возопил Игорь Васильевич, размахивая ордером. — Они сговорились! Это два афериста! Захватили не принадлежащую им жилплощадь! Я столько времени потратил, собирая справки! Писал заявления! Ходатайства! Был на приеме у третьего секретаря горкома партии! А эти... жулики!

- У Николая Афанасьевича вы не были, — негромко, но внятно проговорил Семен Григорьевич.

- У какого Николая Афанасьевича? — опешил Игорь Васильевич.

- У третьего секретаря горкома партии, о котором вы только сейчас упомянули, — бесстрастно, нисколько не обижаясь на оскорбления, сказал Семен Григорьевич.

- Я... вы... я там был... я могу доказать... — Почва уходила из-под ног Игоря Васильевича, он стал задыхаться, в лице появилась синева.

- Игорь, выпей валерьянки! Игорь! — заволновалась Нина Аркадьевна.

- Ордера нам выдали по распоряжению Николая Афанасьевича, — добавил Семен Григорьевич, и наступила звенящая тишина.

- Извиняюсь, гм-гм... — влез в поединок поддатый Егор Петрович. — А почему он именно... то есть… распорядился... вам выдать?

- Я был у него на приеме.

- Дружочки, стало быть? — хмыкнул Степан

Егорыч.

- Вы его знаете лично? — спросила Люба.

- Да. Мы воевали вместе, — также без всякого выражения ответил Семен Григорьевич. — Позвольте ордер, пожалуйста. — Он взял из ослабевшей руки Игоря Васильевича бумажку с лиловыми печатями и не спеша вышел из кухни. По коридору прочеканили неторопливые шаги, потом закрылась дверь, и послышался лязг повернувшегося ключа.

Игорь Васильевич стоял, остекленевшими глазами тупо глядя в пол и левой рукой держась за сердце.

- Противник бежал под подавляющим превосходством п-противника, — произнес идиотскую фразу Егор Петрович. — P-разгром п-полный…

- Пойдем, Игорь, пойдем, дорогой, и не волнуйся, а то плохо будет с сердцем, — скороговоркой бормотала Нина Аркадьевна, обняв мужа за плечи.

Люба первая пошла с кухни. Увидев Робку, она на ходу отвесила ему оглушительную затрещину, рявкнула:

- Жрать иди, беспризорник!

Зинаида дернула Егора Петровича за рукав, глазами указала на коридор, дескать, пошли, насмотрелись.

Но Егор Петрович, предвкушая продолжение выпивки, прошептал:

- Иди, иди, я щас…

Зинаида пошла с кухни и так же, как Люба, отвесила затрещину Богдану, прошипела:

- А ну, спать, паразит чертов! Скотина безмозглая! Сергей Андреич глянул на Степана Егорыча, потом — на Егора Петровича и чуть качнул головой, приглашая их следовать за собой. Егор Петрович ответил понимающим кивком и последовал за Сергеем Андреевичем. За ними двинулся и Степан Егорыч, сказав на ходу:

- Не переживай ты так сильно, Игорь Васильич.

Тут вишь, какое дело, — прав тот, у кого больше прав.

- Во-во! — хмыкнул Егор Петрович. — У нас права качаловские! Кто больше накачает, тот больше получает!

И вот остались они на кухне одни, униженные и оскорбленные. Нина Аркадьевна так остро это чувствовала и в эти секунды так сильно ненавидела Сергея Андреича, что в ней вдруг взметнулась жалость и даже любовь к мужу, желание утешить его, помочь ему в его горе, а для Игоря Васильевича случившееся было настоящим страшным горем, крушением надежд.

- Та-а-ак... — он покачал головой, чувствуя, как боль сдавливает сердце. — Хорошо-о-о... я этого так не оставлю…

- Пойдем, Игорь, пойдем, миленький... — Нина Аркадьевна повела его с кухни, обняв за плечи.

В комнате Нина Аркадьевна уложила мужа на кровать, заставив перед этим выпить лекарство. Он был бледен, сочно-красные губы сделались бескровными, безжизненные глаза смотрели в потолок. Никогда и никто прежде так страшно не сокрушал его надежды, не попирал его идеалы. Он сказал: «Я этого так не оставлю», а что, собственно, он может сделать? С кем он собрался тягаться? С самим Николаем Афанасьевичем? Во-от каково истинное лицо этой поганой власти! Вот вам и равенство, и справедливость! Кругом сплошное лицемерие и кумовство! Кругом все «по знакомству». Верно в народе говорят: «Не имей сто рублей, а женись, как Аджубей»! И кто же мог предположить, что этот зачуханный бухгалтер знаком с самим Николаем, что он воевал с ним! А воевал ли? Знаком ли на самом деле? Может, сунул кому-нибудь на лапу и пролез на прием? Да нет, откуда у этого оборванца деньги, чтобы на лапу дать? Сколько он, Игорь Васильевич, раздал на лапу, и подумать страшно! А проку? Опозорили, унизили, растоптали... Что же получается, ничего нельзя сделать? Никак нельзя отомстить? А этот сукин кот, врач паршивый! На него и в поликлинике смотрят как на городского дурачка. Роман он пишет — курам на смех! Надо бы еще поинтересоваться, что этот прохиндей там марает. Какую такую правду про войну? Да кто он такой, чтобы правду писать? Член Политбюро? Он этой правды не знает и знать никогда не будет... Ишь ты, правдоискатель, а комнатенку-то оттягал! Все вы такие, правдолюбцы, — мимо рта и муха не пролетит, проглотите! Господи, за что же ему такое унижение? Чем прогневил? Чем не заслужил? Всю-то жизнь только и делал, что из нужды старался выбиться, и не на чужом горбу, а своим кровавым трудом. Господи, где он только не играл! На похоронах и на свадьбах, на торжественных вечерах и концертах, на начальственных дачах, в богатых домах, на «Казахфиль-юме», где в эвакуации собрался весь цвет советской кинорежиссуры... Господи, перед кем он только не унижался... собирал чаевые в ресторанах, торговал скрипками и флейтами, трубами и контрабасами. Скупал за бесценок вещи у спившихся голодных музыкантов, продавал в комиссионки и знатокам-ценителям. И все для чего? Чтобы был кусок хлеба на старость, чтобы Нина ни в чем себе не отказывала, чтобы Ленка пошла в самостоятельную жизнь не замызганной Золушкой, а девушкой с хорошим приданым! И за эту проклятую комнату он боролся, чтобы отдать ее Ленке. Приведет жениха — нате, пожалуйста, живите в своей, отдельной комнате! Жаль, война кончилась... Только он начал по-хорошему разворачиваться, стал ездить по аулам вокруг Алма-Аты за мясом, покупал по дешевке у чабанов в степи, в горах, а продавал в десять-пятнадцать раз дороже в столовые, рестораны, буфеты для начальников. Даже четверых работников нанял — троих казахов и одного русского. Навар был сказочный — город переполнен эвакуированными, еды не хватало, и мясо шло нарасхват. И тут — война кончилась, эвакуированные стали постепенно разъезжаться... Сердце снова сдавило и пронизало острой болью, Игорь Васильевич негромко застонал сквозь зубы. Как теперь жить? Как выходить на кухню с оплеванной мордой? Встречаться каждый день с этими негодяями, которые обвели его вокруг пальца и будут глазеть на него с торжествующими ухмылками! Что за проклятая несправедливая жизнь! Кто ее придумал, такую?!

- Что, Игорь, опять плохо? — тихо спросила Нина Аркадьевна. — Возьми валидол под язык.

- Иди ты со своим валидолом... — процедил сквозь зубы Игорь Васильевич. — Собаки поганые… аферисты... Погодите, бог даст, сочтемся.

Нина Аркадьевна сидела на краю кровати, со страхом смотрела на серое, искаженное ненавистью лицо мужа. «Ну что уж так убиваться из-за этой комнаты? Ненавидеть весь мир...» И с еще большим страхом Нина Аркадьевна подумала о том, что дальнейшая их жизнь может превратиться в сплошной ад, что, возненавидев всех жильцов квартиры, он и ее заодно возненавидит.

Надо же будет на ком-то срывать свою ненависть? На ком же еще, как не на собственной жене? И так жизнь с ним не сахар, а теперь что будет? Он же их с Ленкой с потрохами съест, по любому поводу цепляться будет…

О, Господи, твоя воля…

А в новоявленном «кабинете» Сергея Андреича трио отмечало знаменательное событие.

- В таких хоромах, Сергей Андреич, — вещал Степан Егорыч, — тебе прямо «Войну и мир» надо написать, не меньше!

- Что нам стоит дом построить, — подхватывал Егор Петрович, — нарисуем, будем жить!

- Соседи вы мои дорогие, — отвечал тоже порядком закосевший Сергей Андреевич. — Делим мы с вами и горе, и радость!

Дверь в «кабинет» была приоткрыта, и в темный коридор вываливалась желтая полоска света.

- Делим, делим! — соглашался Егор Петрович и опрокидывал в рот очередную порцию водки. — Мы завсегда с нашим народом.

В это время в комнату заглянула Люба — лицо ее было сердитым.

- Вы че тут гудите, полуночники?

- Любаша, золотце! — расплылся в глуповатой от счастья улыбке Сергей Андреич. — Прошу к нашему шалашу!

Люба охотно вошла, кутаясь в вязаную черную кофту:

- Бр-р, холодновато у вас тут.

- Что-то стал я замерзать, не пора ли нам поддать! — нараспев проговорил Егор Петрович. — Пойдем в магазин — на троих сообразим!

Сергей Андреевич предложил Любе сесть, но лишнего стула в комнате не было. Он стал с пьяной угодливостью предлагать ей свой стул, говоря, что он может и постоять, но Люба весело махнула на него рукой:

- Куда тебе стоять-то — упадешь! Мы вот со Степаном на одном стуле поместимся. Подвинься, Степан Егорыч!

Степан Егорыч закашлялся от смущения, но послушно подвинулся, и Люба примостилась на краешке рядом с ним. Он машинально обнял ее за плечо, и Люба, тоже вроде бы машинально, привалилась к нему боком, даже теснее, чем следовало бы.

- Ишь, сидят, голубки, — хихикнул Егор Петрович. — Вы прям как жених и невеста!

- Ты перебрал, я вижу, Егор, — уже серьезно проговорил Степан Егорыч.

- А что? Мы, может, и есть жених и невеста! — задорно ответила Люба, передернув плечами. — Налей-ка, Сергей Андреич! Выпью за расширение твоей жилплощади!

Загрузка...