— Панове громада! — заговорил взволнованно дед. — Мы бежим из глубокого Полесья, почитай из-под Литвы, и спешим с поручением к нашему гетману батьку... И до нас уже долетела радостная чутка, что настал слушный час посбыться ляхов да зажить по старине, на своей правде да на своей воле. Поднялся и там замученный люд, взялся за топоры, за косы да за ножи, побратавшись с огнем. Сколько мы ни шли, то везде видели пустые хутора, безлюдные села, а та и выгоревшие дотла от ляшской злобы; только, правду сказать, и палацы все панские либо разгромлены и лежат в руинах, либо сожжены и чернеют своими трубами да остовами. Первое лишь ваше, братцы, село мы встречаем еще под панским ярмом.
— А что ж поделаешь, коли пан наш не лях и не католик? — вздохнул печально другой.
— Мало ли что пан? — возразил третий, — Пан-то хоть и русской веры, а экономы все — атаманы-ляхи! Все одно под польским канчуком наши спины...
— Верно, верно! — глухо отозвались многие.
— Да и плевать нам на пана! — крикнул задорно первый. — А ляхов за бока!
— Да вот что, братцы, — заговорил снова дед, — ляхи-то и жиды не спят, замышляют на вас, да еще как замышляют... Я вот поэтому и пришел сюда. Мы вечеряли в сенях корчмы и подслушали, что жид корчмарь советовал какому-то толстому кабану-пану посадить немедленно на кол Явтуха Гныду, Софрона Цвяха и Мартына Колия, а что к завтрему он еще укажет ему штук семь-восемь людей... и пан обещал со всеми этими покончить зараз, да так, чтобы поднялся догоры волос, а с остальных грозился пан три шкуры содрать, что дидыч-де дал ему на то полное право!
Толпа была так поражена этим известием, так потрясена, а, пожалуй, испугана, что в первое мгновение совершенно застыла и тупо молчала.
— По-моему, — выждав некоторое время, добавил дед, — коли не думаете избавиться от катов, то хоть эти трое — Гныда, Цвях и Колий — да еще те, у которых висит за спиной жидовская злоба, должны удрать в эту же ночь и пристать к ближайшим загонам.
— Правда, — отозвался наконец тот, кто первый допрашивал деда, — спасибо тебе, диду, и за известие, и за пораду... многие помолятся за твою душу... только коли нам первым бежать, так прежде, друзи, расправимся мы с жидом, чтоб он не выдавал уже других, а за себя вы завтра подумаете, посоветуйтесь с батюшкой... да, може, поблагословившись, все разом...
— Годи подставлять шкуру! — загомонили все оживленно. — Годи! Смерть иродам!
— Именно годи! — решил и первый. — Расходитесь же, братцы, по домам... встреча в яру... а мы, трое, пойдем и поблагодарим жида за ласку.
В обширном покое Гущинского замка, убранном в восточном вкусе, с низкими сплошными у стен диванами, с узкими разноцветными окнами, несмотря на раннюю пору, стоял оживленный говор. Пышная шляхта, разряженная по-праздничному и вместе с тем вооруженная с головы до ног, раздраженно жестикулируя, не то спорила, не то что-то доказывала друг другу. Хозяин замка, брацлавский воевода Адам Кисель, сидел на диване, отдувался и перебегал маленькими хитрыми глазками от одного пана к другому, храня на лице своем загадочную улыбку. В последние годы он значительно постарел и осунулся; подбритая чуприна его, лежавшая уже беспорядочными, поредевшими прядями, была наполовину седой и казалась пегой; ожиревшее, обвислое лицо его лучилось морщинами, утратив прежнее добродушное выражение; обширное туловище было, видимо, в тягость своему владельцу и вызывало тяжелое, свистящее дыхание.
— Какое же это, черт возьми, перемирие, — горячился молодой, задорный шляхтич в серебряных латах, сын польного гетмана Калиновского, пан Стефан, — это война, партизанская война! Везде шайки проклятых бунтарей, кругом грабежи, разбои, свавольства... Страна вся в огне... благородному рыцарю шагу ступить невозможно: везде сторожит его пся крев!
— Хороши шайки, пане комиссаре! — возразил средних лет и дородности пан Дубровский. — Целые войска, и еще многочисленные: у Кривоноса, говорят, тысяч восемь, да еще у Чарноты отряд тысячи в две; шарпают и Вишневеччину, и Подольщину, бунтуют везде чернь, уничтожают наши маетности, жгут костелы, неистовствуют над захваченной шляхтой, истребляют наших верных жидов.
— Да, мы въехали-таки в чисто неприятельскую страну, — грустно добавил почтенных лет господин, одетый в черный бархатный иностранного покроя костюм с широким белымкружевным воротником и длинной, у левого бока, шпагой некто Немирич, представитель угасавшего тогда социнианства{30}, — и всю эту вражду порождает главным образом фанатизм и общественное неравенство.
— Ох, — вздохнул сочувственно на эти слова хозяин, — особенно фанатизм и презрение к низшим. Веротерпимость — пальмовая ветвь, но она у нас, коханый пане, никогда не привьется.
— Веротерпимость... — подхватил какой-то крикливый голос в толпе, — этому зверью мирволить? Этих извергов терпеть?
— Да знаете ли, что за злочинства творят на Литве у нас Напалич, Хвесько, Гаркуша, Кривошапка, Небаба? От них, панове, встает дыбом волос.
— А Морозенко на Волынщине как бушует? — поддержал средних лет пан Сельский, обращаясь к Любомирскому. — Да это такой аспид, такой изверг, такой дьявол, что при одном имени его всяк бледнеет, как луговая трава от мороза. Где он ни пройдет — за ним ужас, огонь и кладбище... Он, должно быть, прорвался в Литву.
— Нет, — снова перебил речь крикливый голос, и знакомый нам пан Ясинский гордо выступил вперед, — мы этого паршивого пса в Литву не пустили; — улепетнул, поджавши хвост, от меня, а жаль, уж я бы над шельмой потешился.
— Как же это так, пане, — заметил с насмешливой улыбкой хозяин, — отогнал от Литвы страшного ватажка, а другим бандам позволил у себя хозяйничать и сам с паном Чаплинским пустился наутек?
— Не наутек, шановный воевода, а на помощь, — вспыхнул Ясинский. — За других я не могу ручаться... Много у нас трусов, но я, за позволеньем вельможного пана, я не из их числа; только у нас не умеют ценить людей, а оттого и беды, оттого и руина! Кого, например, великий канцлер литовский Радзивилл выбрал вождями? Мирского и Васовича{31}? Ха! Хороши довудцы — до венгржины, быть может, а не до поля, панове! И что же? Хлоп; лайдак, шельма Небаба разбил наголову нашего славленного рыцаря пана Мирского при Березине, а пана Васовича захватил Кривошапка в Пинске, и вельможный шляхтич должен был бежать от какой-то рвани. Позор, як маму кохам, позор!
Все молчали. Получаемые ежедневно и отовсюду недобрые вести давно уже поубавили у шляхты кичливость и навеяли на ее беспечный и веселый характер уныние. Кисель пристально посмотрел на Ясинского, последний не выдержал устремленного на него презрительного взгляда и смутился.
— Отчего же не предложил пан своих услуг великому канцлеру? — спросил наконец его воевода.
— Вельможный пане, — процедил довольно нагло Ясинский, — для этого нужно иметь руку: кто шмаруе, тот и едзе! А Ясинские кланяться не привыкли! Я потому и бросил Литву да приехал сюда к князю Корецкому с сотней молодцов, приехал в самое пекло, а не наутек, и сюда, к вельможному пану, я прислан от князя просить подмоги; у него приютилась и княгиня Гризельда, жена нашего первого рыцаря и полководца князя Иеремии Вишневецкого-Корибута.
— У князя есть много войск, — ответил сухо Кисель, — и он может уделить часть их для своей прекрасной супруги, а мой замок не представляет сильной боевой позиции, да и защитников у нас горсть.
— Но пан воевода русской веры, — не без иронии заметил Ясинский, — и никто не осмелится сделать на русского дидыча нападение — ни козаки, ни хлопы.
— Последних так раздражили ваши первые рыцари, что они, в ослеплении долго накоплявшейся и дозревшей, как смоква над головою пророка Ионы, мести, могут броситься на всякого — и на брата и отца. Да, я повторяю, что эти мудрые полководцы и немудрые утеснители края подняли эту братскую войну, и вот сколько я не употребляю усилий, чтобы смягчить врага, усыпить его обещаниями и выиграть тем время для оснащения и вооружения нашего государственного судна, носимого волнами по бурному морю, но все мои усилия становятся тщетными, ибо князь Иеремия, несмотря на перемирие, двинулся со своими командами истреблять схизматов и хлопов... Ну как же теперь при таких условиях утвердить мир? Вот и разливается пожар повстанья повсюду; положим, где проходит князь Корибут, за ним остаются одни пепелища, но против него ведет войско Кривонос, а сожженные князем церкви дают повод и этому ужасному, неумолимому мстителю жечь ваши костелы и поднимать везде местное население для неистовств и мести. Ну и какая же польза от деяний первого полководца для отчизны, для дорогой нам всем Речи Посполитой, какая? А вот ни мне, схизматскому воеводе, ни почетным и славным комиссарам проехать нельзя по стране, добраться невозможно до Белой Церкви, и мы должны были вернуться.
— И бей меня Перун, — вставил задорный молодой Калиновский, — не из трусости мы вернулись, но у нас, комиссаров, слуг своих горсть, а пан воевода взял лишь сотню козаков, между тем тысячные банды шныряют везде по дорогам, и пристают к ним все села... Пан вот, — хоть из Корца рукой подать, — а и то захватил с сотню людей для охраны своей персоны.
— Не для охраны, — смешался Ясинский, — а так, для развлечения, пополевать дорогой на быдло.
— Если пан такой завзятый охотник-мысливец, — отозвался с презрением Немирич, — то я бы советовал отправиться к Немирову либо к Бару пополевать с Кривоносом, Чарнотою, а то и померяться силою с Богуном.
— Я не могу оставить ясноосвецоной княгини, я дал слово князю... И я должен сейчас же воротиться в Корец.
— Но, слово гонору, — возразил язвительно Любомирский, — я досмотрю княгиню и проведу, куда она пожелает... Все мои команды к ее услугам, а пан может быть свободен и сегодня же полететь на врагов.
Ясинский ничего не ответил и затерялся в толпе. Это сделать было тем удобнее, что в это время явились в покой слуги и внесли в дымящихся кубках варенуху и груды перепичек, бубликов и пампушек к ней. Все принялись с удовольствием за этот напиток, заменявший в старые годы наши современные кофе и чай.
Когда осушились первые кубки и на смену им подали другие, поднялся снова в зале еще более шумный и оживленный гомон. Речь все кружилась около жгучих вопросов, составляющих злобу дня. Передавали друг другу паны известия о собиравшихся и стягивавшихся к Старому Константинову войсках; толковали о том, кого назначат предводителем этих войск? Некоторые думали, что коронную булаву вручат Яреме, как самому достойному и самому доблестному воину; но другие в этом сомневались и сообщали, что в Варшаве поговаривали за князя Доминика Заславского, соперника и заклятого врага Вишневецкого, и за молодого Конецпольского, да за ученого Остророга; последнее известие вызвало среди собеседников хохот и град метких острот.
Кисель прислушивался внимательно к этим толкам и жмурил, как кот, свои маленькие, заплывшие жиром глаза, а князь Любомирский, претендент на великую булаву, вставлял изредка насмешливые замечания и держался в стороне; а когда произносилось и его имя, то скромно стушевывался, вступая в разговор с хозяином дома. — Неужели пан воевода думает, — вызывал он на откровенность скрытного и хитрого Киселя, — что комиссия о мире с этим дяблом может иметь какой-либо успех? Ведь этот Хмельницкий, драли б его ведьмы, умный пес и черта способен схватить за хвост, и его за нос поймать не удастся.
— Княже, — заметил с загадочною улыбкой Кисель, — удалось бы мне только с ним повидаться...
— Да? И в самом деле, — откинулся князь на диван, подсовывая под руку подушку, — неужели пан думает, что Богдан может согласиться на предложенные нами условия? Ведь они составляют одну тень их безмерных желаний, да и тень еще сомнительную? Ведь если бы даже можно было этого окозаченного шляхтича купить, то ни старшина, ни козаки, ни чернь не согласятся на эти условия... Эту разнузданную вольницу пришлось бы все равно карабелами да копьями приводить к соглашению, значит, и все усилия ваши разлетелись бы дымом, а сам договор о мире рассыпался бы в прах.
— Я сам, княже, — ответил сердечно Кисель, — ни в добрый исход наших переговоров, ни в прочность мира не верю; но мне нужно ублажить Богдана и выиграть время.
— Э-ге-ге, пане! — махнул Любомирский рукой. — Не такой это зверь, чтоб уснул под твои акафисты и каноны! Вон и послы наши погибли, две недели нет о них ни слуху ни духу. Как попали в пасть к этому льву, так и канули в вечность.
— Да, это обстоятельство меня самого смущает и тревожит, — задумался Кисель, — хотя я не могу допустить, чтоб человек эдукованный, понимающий тонкости государственных отношений и весь, так сказать, псалтырь придворных и военных обычаев, решился бы на такое бесполезное и грубое зверство, замыкающее врата к мирному пути. В конце концов, как он не будет торговаться, а мир и для него — желанный исход, а потому особа посла и для него должна быть священной. Вот за разъяренную чернь поручиться я не могу.
— Пожалуй, за нее теперь не поручится и этот самозванный гетман.
— Совершенно верно, княже, я полагаю, что сам он в ее руках. Но напрасно князь думает, что я так прост и доверчив. Я буду напевать Богдану миролюбивые псалмы, а сам между тем времени даром не потрачу и прозорливо пресеку этому хитрому козаку все пути. Канцлер наш Оссолинский, несмотря на поднятую против него бурю на сейме, кормила свое удержал и направляет его твердой дланью; он послал с подарками и широкими обещаниями в Цареград посла, чтобы склонить султана к сближению с Польшей и отнять у Хмельницкого союзников-татар, а я, с своей стороны, послал в Москву гонца к царской милости, чтобы напомнить ему о выгоде скрепленного между нами мира и упредить попытки этого хитрого козака склонить на свою сторону Москву; кроме сего, я ежедневно шлю лысты к вельможному нашему панству, чтобы собрали свои команды и кварцяные войска да спешили бы стягивать их к Глинянам, на спасение нашей пылающей на костре Речи Посполитой.
— Не сомневался я, — сказал с чувством князь Любомирский, — в мудрости пана воеводы, а теперь убежден и в преданности его к отчизне. Только я, признаться, в добрый исход мудрой панской политики не верю!.. Не перехитрить вам этого хитрого козака... но дай бог! А вот о чем нужно серьезно подумать — о вожде... Все предрекают этот пост князю Яреме...
— Не желал бы я этого, говоря откровенно, — понизил голос Кисель. — Я не отрицаю его счастливой на поле брани звезды, но он стоит лишь за истребление и руину, а не за благо страны... да притом он, кажется, мечтает и о короне.
— Ха-ха! Старые литовские сказки Корибутов, — засмеялся весело князь и прибавил: — Я сам разделяю мысли достойного воеводы... но наш голос...
— Будет сильнее, когда в руках панских очутится булава, — подсказал, хихикнув, Кисель.
Князь молча пожал руку хозяину и поднял глаза к небу, словно поручая себя его протекции.
В это время отворилась в покой главная дверь и молодой джура, войдя торопливо, доложил вельможному пану Адаму, что приехал из-под Белой Церкви козачий посол и привез от украинского гетмана лыст.
— А! Посол? От Богдана? — воскликнул радостно Кисель, подняв руки. — Зови сюда поскорей этого посла...
Все, возбужденные страшным любопытством, притихли и сгруппировались почтительно возле хозяина.