Цена бумажки


По моей инструкции, завтракали мы раздельно, как будто незнакомые, даже друг на друга не глядели. Уличить нас в коварстве было некому: все вчерашние ночные гости уже ушли, официантки — переменились, а хозяину всегда наплевать, кто и с кем ночевал накануне: ключи от номеров выдают мальчишки-поломойки, — ему же от стойки отлучаться не с руки.

Завтрак в харчевне — это совсем не то, что ужин. В зале — почти никого. Если кто и есть, то он не подойдёт к тебе со словами «мужик, ты мне нравишься — давай к нам!», «ты меня уважаешь?» В это утреннее время есть только три типа людей: те, кто покаянно лечится после вчерашнего; те, кто заскочил перекусить перед работой, и те, кому совсем не к спеху. Мы со студентом, стало быть, попадаем в третью категорию. Как бы.

Кушаем бобовую кашу, — каждый за своим столом. Окно приоткрыто; зал проветрен, и нет ночного чадного запаха. В последнее время я часто думаю, как будут идти годы моей старости. Вот моя старуха сварит что-то, наполнит миски, выложит их на стол. Я буду сидеть такой важный, типа «мы в своё время кровь свою вёдрами проливали!», кивну ей благосклонно, сотворю молитву Пресветлому за кусок хлеба насущного, черпну ложку первым.

Тут вот что главное: чтобы эту кашу/похлёбку ты не сам делал, а именно кто-то другой. В армии нам мужики-кашевары что-то варили; иной раз убить такого мастера хочется. В кабаках стряпню тебе тоже кто-то другой варганит. После войны я тоже старался кушать по кабакам и харчевням, так как руки мои росли не из того места при любой работе, с оружием не связанной, в том числе и с поварской. Понятное дело, что такому мужику в старости без хозяйки в доме будет совсем труба (хоть печная, хоть для котла для варки химических зелий), вот и мечтал я найти-таки свою единственную и неповторимую хозяйку домашних горшков и кастрюль.

Мои коллеги по ремеслу весело ржали над моими мечтами, уверяя, что наёмники до такой глубокой старости никогда не доживают. И сами спешили дать тому пример, погибая один за другим. В каждый другой год войны я видел всё меньше и меньше своих ровесников в рядах бойцов, но никак не мог понять, куда же они деваются. Если судьба сводила меня в попойке с товарищем былых времён, то он тоже никогда не мог определённо сказать, где ж находится тот или иной общий знакомый, про которого мы бы точно не знали, что он убит: женился — не женился, спился — не спился или погиб на какой-нибудь войне??? Как будто бы они уходили от нас в некий прекрасный мир, про который нам, грязным наёмникам, и знать-то запретно, и в который хотел уйти и я, тоскуя в душе. Только вот дорогу в этот мир никто не мог мне указать.

Я запил свою кашу кислым молоком, расплатился и пошёл на выход.

В конюшне подошёл к своей Чалке, проверил качество ухода, кинул монету конюху, флегматично жующему соломку. Тот лениво кивнул и открыл стойло.

Я вышел за ворота корчмы, ведя сытую Чалку с распущенной подпругой под уздцы.

Прощай, «Три звёздочки», — никогда ноги моей здесь больше не будет. Без обид.

Студент догнал меня ещё до поворота, двигаясь по другой стороне улицы. Что ж, правила он схватывает на лету; скорее всего, в тайном «химическом» замке он сумел раскрутить на рассказы бывалого охотника, который раскрыл ему теорию выживания. Я отметил его спокойно-равнодушную походку; он как будто бы вовсе меня не замечал.

Я снял на ночь в убогом домишке на окраине комнату с засовом, сунул хозяйке стопку медяков и отправил в продуктовую лавку. Едва она вышла за калитку, студент прошмыгнул во двор, и я приказал ему запереться и носа не казать. Если хозяйка будет стучаться — мычать: типа, сплю. А сам отправился делать своему новому попутчику «бумагу», оставив рассёдланную Чалку в сарайчике.

Если ты идёшь на поклон богине Канцелярии, то вид нужно иметь благопристойный. Никаких там боевых доспехов и прочих прибамбасов. В портновской лавке я потратился на серый костюм с брюками; не от кутюр, конечно, но приобрёл вид вполне так добропорядочного горожанина. Хозяин с плохо скрываемыми чувствами смотрел, как я примеряю костюм прямо поверх явно несвежей рубашки, а когда я купил ещё и белый пышный шейный платок и замаскировал им грязный воротник и грудь, то едва в осадок не выпал. Я же гордо расправил лацканы, покрутил головой, расплатился (блин, деньжат совсем не осталось, прямо хоть на паперть выходи или большую дорогу) и потопал в университет. С брюками обычно носят боты, а не сапоги, но, если смотреть гордо и прямо в глаза всем встречным, то вполне сойдёт.

Я вернулся в домик, поскрёб в окно. Студент открыл, и я, воровато оглянувшись, бросил в комнату узелок со своей старой одеждой и отправился дальше.

Альма-матер моего попутчика располагался в старинном каменном многоэтажном здании. Высоченные потолки первого этажа давали понять всем вошедшим, что наука — это материя высокая и торжественная. Сновали посетители и обитатели сего храма науки в своих чёрных одеяниях, напоминавших монашеские ризы, если бы не их дурацкие квадратные шляпы.

Петляя по коридорам, не смея задавать вопросы, я, наконец, нашёл то, что искал.

Архивариус оказался плешивым сморчком, с большим носом и густыми, лохматыми, полуседыми бровями, нависавшими над маленькими глазками. Он восседал на стуле в мешковатом сюртуке. Стол оказался покрыт неисчислимыми бумагами и чернильными пятнами, пропитавшими столешницу за десятки лет едва ли не насквозь. Когда я вошёл, он поднял голову и молча уставился на меня из-под бровей. В комнате пахло затхлой бумажной пылью.

— Мне справка нужна.

— Я вас слушаю, — колыхнулась в ответ отвислая нижняя губа сморчка.

— Нужна справка, что Ведит Брага обучался у вас с такого-то по такой год, был в аспирантуре с такого-то года.

— Минуточку.

Заскрипел то ли стул, то ли суставы старого служаки, и архивариус прошествовал к своим шкафам. Открыл дверцу, вытащил коробку бумаг и начал их перебирать по одной.

Время шло, бумага шуршала.

— Тэк-с, вот оно… Да, молодой человек, сия барышня действительно поступала в наше учебное заведение, — и сморчок отложил пожелтевший листок.

Открыт другой шкаф, изъята очередная охапка. Шуршание.

— Да, и в аспирантуре числилась…

Сморчок, не поднимая глаз, вернулся за стол, положил на него чистый лист, заскрипел гусиным пером, выводя завитушки. Наконец, вытащил тяжеленную печать и прихлопнул ею листок:

— С вас два медяка, молодой человек.

Я положил на стол монеты, аккуратно свернул лист и сунул за пазуху.

— Сколько их в списке? — спросил я.

Архивариус вздрогнул, поднял глаза:

— В каком списке?

Но голос у него уже не тот, не тот…

— В том списке, который вам державники оставили для контроля. Чтобы сообщать куда надо о тех, кто про них спрашивает.

Глазки сморчка заметались.

Я молниеносно чиркнул его ножом по горлу. Повезло: кровью не обрызгался. Сгрёб свои медяки назад и вышел.

Коридоры, серые стены. Прозвенел звонок, и весёлая молодёжь рванулась на выход, едва не сбив меня с ног. Смех, крики, а где-то сзади лежит в луже своей крови один маленький человечишко, вся вина которого состояла лишь в том, что он мог сообщить «куда надо» о моём визите.

Опять вернулся домой, опять поскрёб в окно. Снял и передал студенту (студентке, чтоб её!) свой костюм и потом сам протиснулся в узкий квадрат. Молча переоделся, не церемонясь. Ведит смутилась, отвернулась. Я злобно молчал.


Загрузка...