НА ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ

«Сколько же этих Комаровок на белом свете?» — не переставая шептал раненый. А боль то угасала временами, то вспыхивала о новой силой. Голова наливалась свинцом, он разрывал на себе бинты, царапал их ногтями, стремясь вытащить из головы проклятый осколок. Старушка то и дело склонялась над ним, отнимала его руку от раны. И все приговаривала, что, как только настанет утро, она пойдет в соседний хутор, кого-то позовет, и ему сразу помогут. Есть ведь великий бог на свете…

И чуть свет, когда она уже отдавала старику какие-то распоряжения по дому, послышались стрельба, крики, вой грузовиков. Хозяйка обомлела, беспомощно сев на лавку возле печи.

— Все пропало… Гады пришли, — прошептала она и заплакала.

Сердце Ильи сжалось, словно в тисках. Боль на какое-то время исчезла; напрягая зрение, он смотрел на хозяйку, на старика, который словно прирос к стене.

«Немцы… Это конец…» — промелькнуло в голове. Он весь сжался, собрался в один комок, к нему вернулось сознание. И первое, что он подумал, это — не даться им живым, сделать все, чтобы люди, приютившие его, не пострадали из-за него. Взглянув на пылавшую печь, в которой стояли какие-то макотры, горшки, он достал из кармана документы и крикнул из последних сил:

— Мамаша, быстро бросьте в огонь! Быстрее, мамаша!..

Она, испуганная, подбежала к койке, дрожащими руками взяла протянутые ей документы и швырнула в печку.

— Боже, боже, что же это будет? За что такая кара? Все пропадем!..

Напрягая слух, раненый вслушивался в шум, в голоса, стрельбу. Он теперь отлично понимал свое положение. Уже видел смерть перед глазами. Может быть, это и лучше. Чем так мучиться, лучше умереть. Но нет, не хотелось смерти от рук палачей. Как ему умирать на чужой койке, вдалеке от боевых товарищей, в какой-то неизвестной Комаровке…

И тут он вспомнил, что у него под подушкой лежит граната, — сунул ее, когда его принесли сюда солдаты. Это главная его защита. Когда он услышал быстрые шаги, гортанный крик немцев, бегущих к этой избе, осторожно достал из-под подушки гранату. Собравшись с последними силами, вырвал зубами чеку и приготовился достойно встретить своего врага.

Это его слегка успокоило. Мгновенно исчезло чувство беспомощности. Теперь он не отдаст так дешево свою жизнь. Погибнет сам, но прикончит и несколько палачей.

И он приподнялся на койке, опершись на локоть и устремив взгляд на дверь.

Расхристанный, с растрепанными волосами, которые торчали из-под бинта, обросший, как медведь, с занесенной над головой гранатой, Илья был страшен в своей решимости, грозен в отчаянии. Чувство мести прогнало от него всю боль, все муки. Напряженно вслушивался в возгласы фашистов. Вот-вот они сюда ворвутся. Увидел возле печи сжавшихся от ужаса старуху и ее мужа. И в голове промелькнула страшная догадка: «Я не успел крикнуть, чтобы они убежали из дому, оставили меня здесь одного». Крик застрял в горле. С грохотом распахнулась дверь, и в комнату как ошпаренный влетел офицер с тремя солдатами. Маленький, полный, с круглым мясистым лицом, в очках на широком носу, с парабеллумом в руках, офицер, как ни странно, не имел воинственного вида, свойственного бывалым воякам. Он нервозно огляделся по сторонам и, увидя раненого с гранатой в руке, смертельно испугался, обалдел, как в лихорадке, на долю секунды потерял дар речи. И вдруг завопил:

— Рус комиссар! Хальт! Ум готес вилн, шлайдер нихт гранат. Я дарю тебе жизнь, рус комиссар, хальт! Ум готес вилн, остановись! Я тебе дарю жизнь. Слово официр!

Илья с презрением взглянул на искаженное страхом лицо офицера, уже хотел было швырнуть гранату, но услышал плач старухи, дрожавшей у печи, и рука его дрогнула.

— Остановись, рус! Не бросай, дарю тебе жизнь! Ум готес вилн!

Досада разобрала раненого. Плач хозяйки помешал ему убить палачей и себя, избавиться от мук. Он крикнул на чистом немецком языке:

— Их глаубе нихт, официр!

— Их швер… Ум готес вилн! Их лайг нихт… Ин иамен фон майне киндер унд фрау… Рус комиссар!..

Рука, державшая наготове гранату, опустилась.

Один из солдат подскочил к раненому, вырвал из его ослабевшей руки гранату, швырнул ее в распахнутое окошко, низко пригнулся, чтобы осколки не задели, и тотчас же дом потряс сильный взрыв.

— Ферфлюхтер рус комиссар… — процедил толстяк, свободно вздохнув.

Он подошел ближе, всматриваясь в лицо раненого:

— Рус комиссар, ты откуда так хорошо знаешь немецкий язык?

Мозг работал необычно усиленно. Илья понимал, что от его ответа зависит его судьба. Он не верил, что этот разъяренный немец пощадит его, но все же какая-то искорка надежды теплилась в душе. И он ответил:

— Герр обер-лейтенант, я не рус комиссар… Я простой солдат. Мобилизованный солдат… Я есть фольксдойч, поэтому знаю немецкий язык…

— Вас? Вист фольксдойч? — Гитлеровец недоверчиво глянул на него. — Так вот кто ты такой… Голубые глаза… Светлый волос…

— Так, так… герр официр… Фольксдойч… Город Энгельс на Волге… Колония «Нойлебен»…

Ответ последовал так неожиданно, что Илья сам поразился своей находчивости.

— Фольксдойч, Энгельсштадт, Волга, колония «Нойлебен», — повторил тот уже для себя, чтобы хорошенько запомнить.

Немец опустился на лавку, снял очки, вытер их платком, пристально всматриваясь в раненого:

— Значит, ты фольксдойч?.. А чуть не убил братьев по крови… Чуть не пролил немецкую кровь!.. Дайн намен? Имя? — спросил он.

На какую-то долю секунды Илья напряг память, подбирая подходящее имя. В эту минуту никакие немецкие имена не приходили ему на ум. Но надо играть роль до конца. И, поймав на себе пытливый взгляд офицера, он вспомнил одно-единственное имя: Эрнст Тельман… Да, имя подходящее, но если он назовет фамилию Тельмана, ему грозит неминуемая смерть. Этот обер, конечно, не может спокойно слышать такой фамилии. И пришла в голову другая, фамилия соседа из Меджибожа — Грушко. И он отчеканил:

— Звать меня Эрнст…

— Зер гут, Эрнст, — подтвердил тот. — А фамилия?

— Фамилия?.. Эрнст… Грушко… Эрнст Грушко… Фольксдойч!

— Что ж, это может быть… — кивнул головой толстяк. И перевел презрительный взгляд на стариков, прижавшихся к стене в смертельном испуге. Засунув парабеллум в кобуру, снова уставился долгим, изучающим взглядом на раненого.

О чем сейчас думал этот напыщенный воитель? Какие мысли теснились под его широким черепом, покрытым рыжеватой растительностью? Может, испытывал чувство благодарности к этому человеку за то, что он несколько минут назад не швырнул гранату и этим дал возможность обер-лейтенанту Эмилю Шмутце, командиру небольшой тыловой команды, квартирмейстеру, полувоенному, полуштатскому некадровому немецкому офицеру, сидеть здесь на лавке, быть живым, дышать воздухом. А может быть, этот истерзанный, обросший и окровавленный молодой человек с большими светло-голубыми глазами и русыми волосами напомнил ему единственного сына, студента из Франкфурта-на-Майне? Его, необученного военному делу, совсем недавно мобилизовали в армию и отправили на фронт. Кто знает, жив он или мучается где-то на чужбине, израненный, несчастный, как вот этот? Да, в самом деле, Эрнст Грушко чуточку похож на его сына… У обера сердце дрогнуло. Пожалуй, следует пока подарить ему жизнь. Но не будет ли это тяжким грехом перед рейхом и фюрером? Как-никак, молодой человек носит советскую форму. Он сражался против немцев и, будучи тяжело ранен, не сдался в плен, а до последней минуты держал гранату в руке и готов был убить вместе с собой его, Эмиля Шмутце. Может, это какой-то русский фанатик, коммунист?

Толстяк достал сигарету, закурил, чувствуя на себе пристальные взгляды троих солдат, — они стояли у дверей по команде смирно, готовые в любую минуту выполнить волю своего обера.

Илья лежал на подушке, тяжело дышал, глядя на задумчивого толстяка. Он понимал, что решается его судьба. Одно слово, один взмах руки — и солдаты поволокут его в сад, пристрелят. Или отнесут в госпиталь… Кто знает, о чем думает немецкий обер-лейтенант Эмиль Шмутце.

Но тот решил пока оставить его в живых. Как-никак, фольксдойч! Отлично знает немецкий язык. Пусть, если, конечно, он выживет, побудет в его команде. Он не знает ни единого слова по-русски, и этот Эрнст сможет быть его переводчиком. Как бы там ни было, расстрелять его он всегда успеет. Кроме того, Эмиль Шмутце не такой уж ярый эсэсовец. Он просто резервист. Ему поручено возглавить так называемую форкоманду — в ее обязанности входят не штрафные акции на оккупированной территории, а обеспеченна передовых частей — вернее, одной из частей— квартирами, баней, отоплением, освещением, ремонт дорог, мостов, подготовление могил и гробов, а также надгробных крестов для павших немецких солдат и офицеров нижних чинов. Людей ему дали в обрез, а работы у него невпроворот. В его команде наряду с немцами — австрийцы. Кроме того, несколько десятков русских военнопленных, они выполняют все черные работы. Так пусть и этот Эрнст крутится возле них, если он, конечно, выживет. К тому же он сможет быть и переводчиком. Не русский же швайн, а, как-никак, фольксдойч из Энгельсштадта, из колонии «Нойлебен». В его жилах течет какая-то частица немецкой крови.

Заметив, как парень мучается, как страдает от боли, обер приказал своему солдату вызвать сюда из колонны доктора.

Спустя несколько минут в избу влетел высокий, сухой, как жердь, врач с тяжелой медицинской сумкой на плече. Взглянул на своего начальника — не ему ли должен оказать помощь? Но когда тот кивнул на раненого русского, которому он и должен помочь, брезгливо скривился. Не лучше ли этому швайну пустить пулю в лоб?.. Но приказ есть приказ. И врач обязан выполнять приказания начальства. Положив сумку на стол и подозвав двух санитаров, он приступил к делу.

Снял с его ран грязное, окровавленное тряпье, чем-то смазал, перевязал свежими бинтами и приказал притащить носилки, чтобы перенести раненого в другой конец деревни, где в густом саду поставлено несколько палаток с красными крестами на крышах (там на маленьких походных койках уже лежало несколько немцев).

Часа через два, когда обер сидел в прохладной избе в нижней рубахе, совсем как в мирное время, и приканчивал из огромной сковороды яичницу с салом, запивая молоком, вошел длинноногий врач. Вытянувшись в струнку, доложил, что операция сделана, из головы вытащили осколок величиной в пять сантиметров.

Обер кивнул, не поднимая глаз. Представитель славной немецкой медицины понял, что ему следует отправиться ко всем чертям и не мешать.

Врач выскочил из избы как ошпаренный. Усвоил одно: он обязан быть внимательным к раненому и сделать все, чтобы тот не сыграл в ящик. Если уж сам обер приказал спасти его, стало быть, так надо.


Сколько прошло времени с тех пор, как длинноногий доктор-коновал вытащил осколок, и сколько времени он проспал после наркоза, Илья Френкис из Меджибожа, — вернее, фольксдойч Эрнст Грушко из Энгельсштадта, — не мог себе представить. Он чувствовал, что его тело — точно сплошная рана.

С большим трудом раскрыл глаза и увидел, что лежит на чистой койке, а над ним висит брезентовая покрышка. Рядом такие же перебинтованные люди. Только разговаривали они негромко на немецком языке и посматривали в его сторону, желая поскорее узнать, что это за человек и какими судьбами попал сюда.

Как Илья-Эрнст ни напрягал память, как ни старался припомнить, где он находится и как очутился вместе с немцами в этой палатке, ничего не получалось. Каким образом судьба забросила его сюда, и он лежит рядом с вражескими солдатами, теми самыми, против которых так отчаянно сражался, — уму непостижимо. Подчас ему казалось, что это какой-то дикий бред.

Только через сутки, когда боль немного утихла и жар несколько спал, постепенно стало возвращаться к нему сознание. Он вспомнил все, что стряслось с ним за последние дни и часы. Да, он обязан теперь все время помнить о своем обмане, помнить, что затеял дьявольскую игру с этим офицером-немцем, и отныне должен быть начеку, соблюдать исключительную осторожность, так как один необдуманный шаг может стоить ему жизни.

«Нечего сказать, красиво получилось! — подумал о себе лейтенант Илья Френкис, парень из далекого Меджибожа, наследник знаменитого Гершелэ из Острополья. — Попал в западню». И надо, в самом же деле, быть великим мудрецом, чтобы как-то с честью выбраться из этого положения. Попади в такую ситуацию великий его земляк, знаменитый мудрец и шутник, кто знает, сохранил бы он еще надолго самообладание, смех, свои шутки и веселый нрав?

Теперь было не до смеха. Жизнь висела на волоске. Он находился среди врагов, двуногих зверей, которые пришли сюда убить, разорить его страну, его Родину, превратить ее в пустыню…

Если б хоть как-нибудь мог держаться на ногах, он ни единой минуты не торчал бы здесь, сбежал бы к своим…

Но поди, планируй теперь что-либо, когда ты прикован к этой проклятой койке и не можешь повернуться. Хорошо еще, что извлекли осколки.

Главное теперь — прийти немного в себя, набраться сил после перенесенных мук. И тогда его тут только и видели! Нужна крайняя осторожность, чтобы не выдать себя, не навлечь подозрение… Может быть, этот трусливый толстяк, Эмиль Шмутце, затеял с ним какую-то дьявольскую игру? Решил поставить его на ноги и попытаться использовать против своих? Оберу это не удастся! Пусть заранее выбьет эту дурь из головы! Находясь больше года на фронте, на передовых позициях, Илья свято выполнял свой священный долг перед Родиной и ничем не запятнал имя советского офицера-воина, ничем не нарушил солдатскую клятву. Никакая сила не заставит его отречься от нее и теперь. До последнего вздоха сохранит свою верность стране, народу.

Он мучился от ноющей боли, часто терял сознание. И когда оно возвращалось к нему, исподтишка присматривался к соседям, изучал их, стремясь узнать, чем они дышат, о чем говорят между собой.

Они мало разговаривали, больше стонали от боли, тихонько проклинали свою судьбу, эту страшную войну. Страдали точно так же, бредили во сне, а некоторые в отчаянии призывали смерть…

Но были и такие, которые возмущались, что не могут вырваться из проклятой палатки. Они жаждали мести. Их руки были в крови. Сколько преступлений совершили в России! Сколько сел, хуторов сожгли, сколько пожаров оставили после себя! Они гордились своими «подвигами» в Польше, Югославии, на Украине. А он вынужден был лежать рядом и выслушивать все это, делая вид, что ко всему равнодушен, чуть ли не сочувствует этим скотам, искалеченным в России. Как он будет разговаривать с этими гадами, когда немного придет в себя? И что скажет, когда те будут задавать ему всякие вопросы?

Его трясло. Температура то повышалась, то резко падала. Несколько раз ему снилось, что кто-то из раненых душит его, что он умирает. И он кричал во сне, бредил, призывал на помощь мать, сестер, друзей. В такие минуты рвал на себе рубаху, подушку, и раны, начавшие кое-как заживать, снова открывались. Его ругал на чем свет стоит долговязый доктор. Илья кусал до крови пересохшие губы и рвал на себе волосы от боли и чувства беспомощности.

Пять дней прошло после операции, а он все еще находился между жизнью и смертью.

На шестой день проснулся ранним утром и увидел: из-под матраца торчат краешек его офицерской коверкотовой, выгоревшей на солнце гимнастерки и широкий кожаный ремень с медной пряжкой, на которой красовалась выпуклая пятиконечная звезда.

Холодная дрожь прошла по телу. Что будет, если кто-нибудь из соседей, тех, которые опять рвутся на фронт, чтобы отомстить за свои раны, увидит гимнастерку и ремень и поймет, что он советский офицер? Незаметно, осторожно стал засовывать под матрац гимнастерку и ремень. И вдруг перехватил молчаливый взгляд ближайшего по койке соседа, немолодого немца со скорбным лицом и глубокими глазами. Тот отвел в сторону глаза, сделав вид, что ничего не заметил.

Затаив дыхание, Илья натянул одеяло на голову, прикинулся спящим. Кто он, этот человек, который пристально и с таким, как ему показалось, участием молча смотрел на него?

Как быть? Не заговорить ли с ним, с этим внушавшим симпатию человеком?

Так прошел день. Когда погасла лампочка под потолком и раненые уснули, Илья услышал, как сосед поднялся, подсел на краешек его койки и, пригнувшись, опасливо и таинственно оглядываясь по сторонам, тихонько промолвил:

— Геноссе, ты должен здесь быть осторожнее. Рядом лежат очень плохие люди… Сюда заходят плохие немцы. Их надо опасаться… За пфенниг они продадут тебя… А за железный крест — с родной матерью впридачу…

Он пододвинулся, оперся на единственный костыль, стоявший возле его койки. Глаза их встретились. Так минуту-другую изучающе смотрели друг на друга, словно желая познакомиться ближе и узнать, о чем каждый думает.

— Ты меня ничуть не опасайся, геноссе… — шептал ему на ухо. — Зла я тебе не причиню… и не продам тебя. Мы с тобой одинаково несчастны… Я сейчас спрячу твою одежду… Если эсэсовцы увидят, тогда плохо тебе придется… Выздоровеешь — отдам.

Илья так же молчаливо смотрел на немца. И в эту минуту как-то невольно проникся к нему верой и уважением. Кивнул головой.

Сосед осторожно достал из под его матраца гимнастерку, ремень, завернул в свою солдатскую куртку. И, опираясь на костыль, тихонько вышел из палатки со сверткой под мышкой.

Прошло минут десятъ-пятнадцать, и хромой вернулся, принес Илье мятую, выгоревшую на солнце немецкую гимнастерку и старый ремень, на пряжке которого было изображено что-то наподобие креста и виднелась надпись: «Готт мит унс». Небрежно подсунул это добро под матрац, чтоб соседи видели…

— С этим, — шепнул он, — тебе теперь спокойнее будет и безопаснее…

Илья молча смотрел на него, стараясь угадать, как это он, несмотря ни на что, сохранил человеческий облик и доброту.

Тот снова опустился на краешек его койки, поправил одеяло, сползавшее на пол, и тихонько говорил:

— Геноссе… Не смотри на меня так… Верь, что желаю тебе добра, хоть не знаю, кто ты и откуда… Зовут меня Ганс. Ганс Айнард… И я не из тех, которые… Скорее всего, я такой же, как и ты… Не бойся меня… Как звать тебя? Эрнст? Грушко? Пусть так… Но помни, я тебе не враг. И отец мой — рабочий, шофер — был знаком с другим Эрнстом — Тельманом… Отца за это бросили в концлагерь Дахау. Может, слышал? Это такая страшная тюрьма. Отца там замучили… Он погиб. И я им этого никогда не прощу… Никогда!.. Я солдат… шофер в форкомандо… Возил шефа, Эмиля Шмутце… Ранило меня несколько дней назад, когда на нашу колонну напали русские…

Илья напряженно вслушивался в этот проникновенный рассказ, стараясь не пропустить ни одного слова.

Тихая безмолвная ночь проплывала над палаткой. Сквозь приподнятый ее уголок своими звездами, небольшими облаками и краешком багровой, будто вымокшей в крови луны заглядывал сюда кусочек неба.

В палатке было тихо. Лишь под самым потолком жужжали озверевшие комары. И только из дальнего угла доносился хрипловатый храп и глухой голос раненого, который отрывисто бредил, проклиная и ругая неизвестно кого.

Ганс Айнард достал из тумбочки баклажку, налил в небольшой стаканчик кофе и протянул Илье. Он жадно выпил, кивнул головой в знак благодарности, сказал: «Данке шён» и облегченно вздохнул, не сводя глаз с человека. Мучительно старался угадать, кто же он все-таки — добрый, честный человек, которому можно вполне довериться, или только прикидывается таким с какой-то целью. Мучился от мысли: не подослан ли он? Может, хочет войти в доверие и предать. Такая страшная война идет, люди озверели. Жизнь человека ломаного гроша не стоит. Нет закона. Нет совести и чести. Враг так далеко прошел в нашу страну, сжигает все на пути, убивает, разрушает, не останавливается ни перед какими жертвами, потерями. Да разве еще остался на земле хоть один честный, благородный немец? Есть ли у них хоть капелька совести, чести, сострадания? В его глазах все они были кровавыми палачами… Обер-лейтенант покамест сдержал слово — ему оказали медицинскую помощь, спасли от неминуемой смерти. Но надолго ли это? Длинный коновал-доктор приходит каждый день, дает лекарства. Но, может быть, лучше взять из этих рук яд и умереть? Но вот, кажется, этот Ганс Айнард честный, добрый человек, не утратил совести. Рабочий-шофер, отца замучили в Дахау гестаповцы. Это, должно быть, правда. Такой человек не может кривить душой.

И все же его терзало сомнение: как можно теперь разобраться в людях, если все рушится, если идет такой ожесточенный бой, где столкнулись добро и зло, совесть и ложь, подлость и справедливость, жизнь и смерть?

Но какой-то внутренний голос подсказывал, что перед ним честный, благородный человек. Сразу почувствовал облегчение. Его перестали терзать тревожные мысли.

Санитар заглянул в палатку, увидел, что Ганс сидит на краешке койки соседа, и сказал:

— Поздно, больной, спать пора!..

Тот разделся, отложил в сторону костыль и вытянулся в постели.

Илье все же не спалось. Стало душно, хотя дверца была приподнята и в палатку долетал ветерок. А когда потянуло ко сну и он прикрыл глаза, вдруг поймал на себе пристальный взгляд немца. Теперь они уже лежали рядом — койка к койке. Человек, который несколько дней молча наблюдал за ним, теперь не мог уснуть и явно хотел о чем-то поговорить.

— Не спится, геноссе, — прошептал Ганс. — Понимаю, и я не могу уснуть… Все думаю… Валяемся мы здесь за тридевять земель от дома… Захватили, значит, столько земли, а она никогда нашей не будет. Нам твердили, что русские встретят хлебом-солью, а они встречают нас огнем, презрением, ненавистью. Получается вроде того, что муха овладела листом липкой бумаги… Только не может от него оторваться. Помню, отец поведал мне старую русскую сказку. Жил-был очень жадный человек. Мечтал о земле, много земли захотелось иметь… И вот ему сказали: сколько оббежишь поля до заката — все твое… Он бросился бежать, чтобы получить побольше. Но тут солнце зашло, он упал и… умер. Только и получил что могилу. Так, кажется, и с нами будет. Влезли сюда фашисты, завели и пас. А как выберемся?..

Он смолк, глядя в потолок. И после долгой паузы продолжил:

— Калекой я стал… А что мне нужно было в России? И куда нас еще погонят, одному богу известно… Сердце мне подсказывает: погибну я ни за понюх табаку и семью свою уже никогда не увижу…

Помолчав еще немного, он приподнялся, подложил локоть и прошептал:

— Чувствую, что ты хороший и честный парень… Но держишь злости на меня… Запомни мой адрес. Может, выживешь в этой проклятой бойне, напиши тогда моим… Моей фрау… Кетэ Айнард… Тюрингия… Я ушел на войну, а в этот день у нас дочь родилась… Так я ее и не видел… Дорис назвали мою дочурку. Дорис Айнард… Может, запишешь адрес, когда тебе легче станет… Расскажешь, как мы с тобой в одной палатке мучились… Привет передашь им… Если, конечно, уцелеешь…

На глазах у соседа сверкнули слезы, не смог их сдержать. Крупные, катились они по впалым, обросшим щекам…

— Что ты, геноссе, — пытался успокоить его Илья. — Немцы еще очень сильны… Гляди, куда докатились… У них танки, самолеты…

— Да, это так. Но, оказывается, что не самое главное… — после мучительной паузы продолжал Ганс. — Я наблюдал русских. Видел ненависть, презрение в их глазах… А это, пожалуй, сильнее танков и самолетов… Таких людей — я понял — не так просто победить… Выходит из окружения горстка бойцов. У них одни винтовочки… Смертельно усталые, намученные, голодные, но не сдаются, а вступают в бой с автоматчиками, даже танками. Нет, нет, русских еще никто не побеждал!.. Их можно сломить лишь на какое-то время… Эх, хоть бы живыми нам вырваться отсюда…

— Бог поможет, геноссе… Не горюй, ты еще увидишь свою фрау и маленькую Дорис… — пробовал: успокоить его Илья.

Но Ганс, тяжело вздохнув, махнул безнадежна рукой.

После ранения в ногу он уже учился ходить с помощью костыля. С первого дня стал помогать Илье, чем мог. Угощал печеньем и сладостями, которые фрау Кетэ присылала вместе с трогательными письмами.

То, что солдат хорошо говорил по-немецки, радовало Ганса. Он не ладил с соседями по палатке, не мог слышать их фальшивых патриотических речей, восхвалений великого фюрера и третьего рейха. Ему это было противно. Сказать им об этом откровенно опасался — могли донести. И он старался не вступать в разговоры о войне, политике. Чаще всего делал вид, что ничего не слышит. Или вообще выходил из палатки покурить…

А вот с этим голубоглазым парнем как-то сразу нашел общий язык, чувствовал, что он не предаст. С каждым днем они все больше сближались, уже не скрывая друг от друга сокровенных мыслей, которые в такую смуту можно доверить лишь родному отцу или брату, и то не всегда… Встреча и знакомство с простым, добродушным шофером были для Ильи счастьем — точно солнечный луч блеснул на небосклоне в мрачный дождливый день. Со стороны могло казаться, что они дружат уже невесть сколько времени.

Ели из одного котелка, пили из одной баклажки. И если кто-либо из раненых обрушивался на друга с упреками, Ганс готов был растерзать его. Илью не давал в обиду.

Шли дни, недели. В обычное время, наверное, потребовались бы месяцы, годы, чтобы человек, изрешеченный осколками, поднялся на ноги. Теперь же такая роскошь немыслима. Надо быстро подниматься. Раненых прибавлялось с каждым днем, нужда была в койках, подушках. И этому железному военному закону следует подчиняться. Особенно Илье, который случайно выжил здесь… А если бы его отправили в глубокий тыл в какой-нибудь немецкий госпиталь, с ним быстро расправились бы.

Останется он хотя бы на некоторое время в этой команде, вместе с Гансом, и не погибнет. Окрепнет, вырвется на волю, уйдет к своим.

Эта мысль не оставляла его. Дни и ночи разрабатывал планы побега. Только бы скорее поправиться, вернуть прежние силы. Он уж найдет способ, как переправиться через линию фронта! А там снова включится в борьбу с врагом.

Тем временем Ганс выписался из госпиталя, расстался с костылем и вернулся в форкоманду, опять стал шофером у самого шефа, обер-лейтенанта Эмиля Шмутце. В свободную и удобную минуту рассказывал шефу об Эрнсте, хвалил: «Какой он хороший и преданный человек для рейха, этот фольксдойче Эрнст». И тот прислушивался к его словам. Принимал все за чистую монету. Кончилось тем, что Эрнста назначили к нему переводчиком.

Уже забыл, сколько времени прошло с тех пор, как он попал в этот необычный полевой госпиталь. Должно быть, целая вечность. Постепенно стал выходить, напялив на Себя помятую, не первой свежести куртку Ганса и пилотку, снятую с головы немецкого солдата. Подпоясывался ремнем, на пряжке которого было выбито «Готт мит унс».

Увидел бы его в этой необычной форме какой-нибудь большой начальник! Досталось бы ему! Но он не военный и не штатский: состоял при форкоманде, сколоченной из нестроевых немцев и русских военнопленных. Последние выполняли самые грязные работы — день и ночь ремонтировали дороги и мосты, сколачивали гробы. Для этого дела нынешнее облачение Эрнста Грушко было в самый раз.

Раны затянулись, и он постепенно стал трудиться, больше всего переводил для обера различные бумаги, зарабатывая кусок хлеба и миску супу.

Частенько выходил на дорогу с лопатой и, стоя на обочине, с горечью и болью смотрел, как движутся на восток немецкие колонны. Форму свою он носил с каким-то отвращением и брезгливостью. Но спасибо и на этом. Хоть не будут каждый раз приставать патрульные.

Бесконечные колонны вражеских войск тянулись к линии фронта, все дальше и дальше, и сердце обливалось кровью. Если бы придумать такой секретный аппарат — направил бы его на танки, на самолеты, машины врага, и те остановились бы или разлетелись вдребезги! Забрался бы в яр и оттуда посылал бы на врага свои незаметные лучи и сжигал, сжигал, уничтожал эту страшную фашистскую технику. Мечты, мечты…

Чувствуя свое бессилие, он мучился, страдал, может быть, больше, чем тогда, когда валялся в госпитале, находясь между жизнью и смертью. В нем кипела жажда мести. Но он был потрясен своей слабостью и невозможностью совершить что-либо полезное.

Еще больше страдал, когда видел огромные агитмашины, на которых висели плакаты, карикатуры, объявления на русском и немецком языках. В них говорилось, что Москва и Ленинград пали и что непобедимые армии фюрера вот-вот дойдут до Волги, разгромят Сталинград и наступит конец Красной Армии, Советской власти!..

Все эти фальшивки наводили страх и тоску. Ему хотелось крикнуть во весь голос, что это наглая ложь! Он частенько слушает по рации советское радио. Москва и Ленинград стоят, как неприступные крепости, и никогда не падут! На Волге фашистские орды найдут свой бесславный конец, найдут свою погибель, могилу, позор! В этом он не сомневался. Да, он бессилен здесь, во вражеском окружении, не может остановить эти колонны солдат, технику, движущуюся на восток. Но как только немного войдет в доверие и придет в себя, он расскажет советским людям, а возможно, и некоторым немцам, всю правду об этой ужасной войне, раскроет им глаза, чтоб не падали духом. Вопреки временным неудачам на фронтах, несмотря на отступления и тяжелые потери враг скоро будет остановлен и разбит наголову.

Пусть он отдаст за это жизнь, но зато не будет сидеть здесь сложа руки. В тяжелейших условиях, находясь среди волков, он не завоет по-волчьи. А начнет воевать иным оружием, станет помогать своему фронту чем только сможет.

Загрузка...