Отклики на 90-летие ИЗ ВЫСТУПЛЕНИЙ НА ПРАЗДНОВАНИИ 90-летия СЕМЕНА ЛИПКИНА В МУЗЕЕ БУЛАТА ОКУДЖАВЫ В ПЕРЕДЕЛКИНЕ

С. С. Аверинцев

Дорогой и глубокочтимый Семен Израилевич! К моему живейшему сожалению, мое бренное тело должно в это время находиться в другом пространстве, но я хотел бы, чтобы мой голос был там, где в этот день находится мое сердце, при этом празднестве. Я хотел бы выразить мою живейшую читательскую благодарность. Я всю свою жизнь Ваш читатель. Я полюбил Ваши стихи с первого взгляда, с самых первых, скудных, разрозненных публикаций. Я запоминал Ваши стихи наизусть и вспоминал их в вагоне метро и в других жизненных обстоятельствах, перебирая их снова и снова, строка за строкой. В позднее время к этому добавилось переживание личного общения с Вами. Это большая радость в моей жизни. Видеть Вас, видеть Инну Львовну, Ваш дом — это для меня радость. Ваши стихи — это стихи человека много пережившего, видевшего много бед, но это стихи, наполненные глубокой благодарностью. Ваши глаза прямо и бестрепетно смотрят на ужас мира, но Ваш взгляд претворяет все это в предмет для благодарности, в отражение Божьих слов о сотворенном мире: «Тов меод» («очень хорошо»). Бог увидел созданное и увидел, что оно было очень хорошо — тов меод. Это благодарное и просветляющее видение, которое не имеет ничего общего с подслащиванием и приукрашиванием жизни, как она есть. Это великое и редкое благо.

Должен сказать, что от души удивился, прочитав в благожелательном отзыве поэта Юрия Кублановского замечание о том, что Вашей поэзии будто бы недостает юмора. Я редко встречал в поэзии наших дней такой глубокий юмор, соединяемый, — как и приличествует настоящему юмору, например, в Евангельских притчах, — с самой глубокой серьезностью, как в Вашем давнем уже стихотворении «Странники» с этой заключительной строкой: «Горе нам, не будет больше странствий». Вот эти люди, которые так скорбно жили в египетском рабстве, которые прошли через блуждания по пустыне 40 лет. И вот, наконец, они подходят к Земле обетованной, но их сердца не радуются, их сердца смущаются: «Горе нам, не будет больше странствий». Это очень глубокое слово о странностях человеческих чувств, и это слово очень серьезное, очень глубокое, но оно полно юмора. Юмора, призывающего нас, конечно, не к смеху, а к совсем другому, другой, более тонкой реакции.

Спасибо за все. Спасибо за Вашу человеческую доброту, спасибо за верное и совестливое служение Вашему поэтическому делу, а за Ваше дарование благодарность отходит к Богу, к небесам. И от всего сердца желаю Вам жизни до библейского срока, 120 лет. Желаю Вам и прежде всего самому себе эгоистически желаю Ваших новых стихов. Желаю Вам сил. И, разумеется, невозможно желать, искренне желать Вам всякого блага, не распространяя этих пожеланий на Инну Львовну. Конечно, это может быть только так.

Спасибо за все.

Тода раба («Благодарю») Елена Чуковская и послание от Александра Солженицына

Дорогой Семен Израилевич! Думая о том, что Вам сказать сегодня, я, конечно, вспоминала все, что связано с Вами. И мне показалось, что просто Вы были всегда. Я вспоминала Ваши рассказы о войне, Ваши рассказы о Гроссмане, о Цветаевой, о Булгакове, Ваши приходы к нам в переделкинский Дом, ваши стихи об этом Доме, и просто ну вот многими годами жизни и памяти… как бы в память всех этих годов мне хочется Вас сегодня поздравить и сказать, какой радостью для нас всегда была дружба с Вами, для моей матери, и, наверное, для Корнея Ивановича. Здесь сегодня очень много сотрудников из музея Чуковского, которые, конечно, сами Вас поздравят, но все, весь наш Дом радуется Вашему празднику. Мне также сегодня поручено Александром Исаевичем Солженицыным прочитать его приветствие Вам, которое он написал, но, к сожалению, сам не смог приехать, поскольку он последнее время не очень хорошо себя чувствует. Вот я сейчас это приветствие прочитаю.

Дорогой Семен Израилевич!

Мы с Натальей Дмитриевной сердечно поздравляем Вас с Юбилеем выдающегося веса и отстоенной длительности. Восхищает Ваша способность всю жизнь держаться на духовной высоте, выше и вне потока интеллектуальной моды. Глубоко сострадая бедам людским и всего живого мира, Вы свою глубокую проницательность воплотили во многих Ваших стихах, ища и обнаруживая сокровенные законы бытия и иероглифы вещества, Вашими словами. Радует мудрое устояние достигнутого Вами познания. Светлого духа Вам и впредь. Ваш Солженицын.

Юрий Кублановский

«Новый мир» поздравил в своем последнем номере Семена Изра-илевича. Всегда он наш желанный автор, безусловно. Но, действительно, поразительно, и, наверное, ведь впервые, это вообще в истории русской культуры, что мы празднуем 90-летие поэта. Такого не бывало никогда. Русские поэты мало живучи, ну за небольшими исключениями: Фет, Тютчев. Но до 90 лет не дожил никто, и в этом есть тоже величие Липкина как поэта. Он сумел выработать такой жизненный и творческий ритм, который помог ему просуществовать в течение всего этого страшного прошлого века. Быть может, отчасти код такого долгожительства в его превосходном стихотворении, одном из лучших стихотворений в русской лирике второй половины XX в. Я просто не могу его сейчас не прочитать.

Когда в слова я буквы складывал

И смыслу помогал родиться,

Уже я смутно предугадывал,

Как мной судьба распорядится,

Как я не дорасту до форточки,

А тело мне сожмут поводья,

Как сохраню до смерти черточки

Пугливого простонародья.

Век сумасшедший мне сопутствовал,

Подняв свирепое дреколье,

И в детстве я уже предчувствовал

Свое мятежное безволье.

Но жизнь моя была таинственна,

И жил я, странно понимая,

Что в мире существует истина

Зиждительная, неземная,

И если приходил в отчаянье

От всепобедного развала,

Я радость находил в раскаянье,

И силу слабость мне давала.

Это еще, помимо всего прочего, и замечательная религиозная лирика. И я думаю, именно вот это религиозное особое миро-чувствование Семена Липкина помогло состояться и его поэзии как феномену русской лирики XX в., и способствовало его долгожительству. Спасибо, Семен Израилевич, что Вы существуете.

Евгений Попов

У меня получилось так, что я недавно впервые оказался в Сталинграде. Так вот, и я ходил по этому городу, и все время думал о двух людях, о Липкине и о Гроссмане. Потому что этот город их — они его воспели так, что имена их связаны неразрывно с этим страшным городом. До сих пор страшным.

И я вспомнил другое, я вспомнил, когда мы познакомились с Семеном Израилевичем Липкиным, — здесь некая тема «Метрополя» возникает, — значит, мы взаимно ошибались. Потому что Семен Израилевич почему-то принял меня за нанятого рабочего, который клеит листы и выпивает портвейн между делом. А я почему-то принял его за переводчика с языков народов СССР и только. Ну, с помощью родной советской власти мы быстро разобрались, значит, что это все означает. И для меня беседы с Семеном Израилевичем в те годы — это вот были одновременно и как у Максима Горького, наверно, «мои университеты», и литинститут тоже. Учиться никогда не поздно, потому что… Тут уже я приступаю к теме уроков, которые он дал, Липкин, мне, а, наверное, через меня и всем нам. Потому что я часами слушал его, он знал всех писателей. Всех означает всех… я, допустим, называл имя малоизвестное абсолютно, мне Семен Израилевич тут же про него все рассказывал. Первый урок, маленький — то, что незначительных писателей нет. Есть или писатели, или не писатели. Это маленький урок профессиональный. А глобальные уроки, и о чем вот я думал тоже в Сталинграде, то я опять же для краткости скажу, что их три было. Первый, что есть Бог. Я окончательно укрепился в этом, общаясь с Семеном Израилевичем. Второй урок, что счастье возможно и на земле, а не только на небесах, очевидно. И третий урок, что нужно жить так, чтобы кто-то перед тобой был в неоплатном долгу. Вот я в неоплатном долгу перед Семеном Израилевичем, и он знает, и другие знают, о чем я говорю. Так что долг отплатить никак невозможно, можно только восхищаться. Я поздравляю Вас. Я так рад, что Вы здесь, и мы здесь, и то, что мы можем делать то, что мы делаем.

Олег Чухонцев

Я не буду долго говорить, Семен Израилевич дорогой. Хотя бы потому, что большинство как бы находится в личных отношениях с Вами. Поскольку большинство присутствующих Ваших друзей находятся (повторяю) в личных отношениях каких-то, каждый сам по себе читатель, прежде всего, Ваших стихов, и поэтому у него свои отношения. Свое личное отношение к стихам и Вашей жизни я выразил когда-то в «Слове» о Вас. Но на то и… [Пролетает самолет.] С Туполевым не поспоришь, или с Ильюшиным, извините… Я скажу только две вещи, которые хотел Вам как-то сказать. Мы несколько лет назад, лет 20, в русском городе Ялте с Валей Берестовым как-то стали рассуждать, спорить о том, что было бы с русской поэзией, вообще с мировой поэзией, если бы человек жил долго. Ну, скажем, малый библейский срок, 120 лет, положим. Я подумал тогда, что, видимо, эпос победил бы лирику, но у нас не было ни одного эксперимента. Потому что великий цикл Вяземского — это чисто лирический выброс позднего Вяземского. Гете был в разных жанрах. И вот я рад, что Вы доказали, что лирика тоже имеет права в таком возрасте. Что с мудростью не потеряна наивность. Что со знаниями не уходит первичное отношение к жизни. Это одно, и вот это тот урок, который, как бы сказать, мне еще для размышления. А второе, я просто хотел сказать Вам лично корыстное спасибо за то, что Вы меня с Инной Львовной подкармливаете как соседа иногда, нас с женой, и за то, самое главное, что не так страшно жить в этом мире, пока Вы живы.

Фазиль Искандер

Я очень рад вместе с собравшимися приветствовать Семена Израилевича за его прекрасную, мудрую поэзию. Он так широко раскинул свои поэтические сети, что туда, к счастью, попала и Абхазия. Я когда-то с невероятным восхищением прочел его поэму «Нестор и Сария». Нестор Лакоба был председателем Совнаркома Абхазии. В 1936 г. он был вызван — видимо, уже шли какие-то трения с Берией, — вызван в Тбилиси, и после какого-то очень горячего разговора в ЦК они окончательно рассорились, Лакоба ушел к себе в гостиницу, но потом, — так передают, — пришла жена Берии, позвала его: «Примиритесь вы», — говорит. Он отказался. Но потом пришла мать. И его патриархальное сознание тут не выдержало просьбы матери, и он пошел в дом к Берия, как будто, говорят, стоя выпил стакан вина, который оказался роковым — он был отравлен. Они пошли после этого в театр. В театре ему стало плохо. И как говорят, — шофер говорил, — он уже понял, в чем дело, в гостинице он по-абхазски говорил Црши, Црши — Меня убили, меня убили. Он был отравлен. Я смутно помню похороны Лакобы. Огромная толпа. Похоронили его с почестями. Объявили, что умер от внезапной грудной жабы. В ботаническом саду. А буквально через несколько месяцев начались ужасающие процессы в Абхазии, где все ведущие работники были арестованы и все они, конечно, под пытками, признались в том, что Лакоба был якобы турецким шпионом, и только жена его, она до конца осталась верной памяти мужу, и несмотря на самые мучительные пытки. Это уже было в Тбилиси, и там вместе в камере с ней были грузинские женщины. Но и потом оставшиеся жить рассказывали, как ее без сознания вбрасывали в камеру. Дальше уже некоторым образом, может быть, и легенда, а может, и нет. Она сказала, что я все вынесу, кроме вида змей. Ее поместили в какую-то особую камеру, где были змеи, и она сошла с ума. То, что сошла с ума, — это объективно. И умерла в тюремной больнице. И вот этой удивительной женщине… Тут тоже не нашлось ни единого человека.

Конечно, наверное, процессы имели свою хитрость. Те, кто оказались упорными и крепкими, их и вообще не допускали до процессов. Так что мы вообще не знаем, были ли люди с большой твердостью, которые не дошли до процессов. Но вот эта женщина героическая, она все вынесла. И Семен Израилевич прекрасно об этом написал. И я вспоминаю, там есть одно совершенно изумительное место, я бы сказал, даже какое-то поэтическое новаторство, потому что я никогда в жизни не помню, чтобы простое перечисление людей, которых брали, то есть в этом перечислении полный хаос, ни по каким признакам, а просто. И этот поток хаоса, который, как будто бы поэт просто перечисляет, превращается в грандиозный какой-то плач по тому, что случилось. Это читать страшно и в то же время вдохновляет, что можно видеть правду даже в самых ужасающих ее выражениях и встать над этой правдой, и как-то закрепить в себе человека. Все это я ощутил при чтении этой поэмы, и других поэм, и бесчисленного количества прекрасных стихов. Действительно, тут было сказано, что мы не помним ни одного большого русского поэта, который дожил бы до этого возраста. <…> Я полагаю, то, что Семен Израилевич достаточно рано религиозно созрел, помогало ему все видеть, но быть сильнее увиденного. Дай Бог, чтобы все его читатели этот урок осознали и плодотворно для себя и для своих близких переварили его. А Семену Израилевичу и нам я желаю, — дай Бог! — еще много юбилеев и встреч.

Публикуется впервые. Расшифровал Д. Полищук.

Лев Лосев <СЕМЕН ЛИПКИН> Человек дня

Ведущий итогового информационного часа Андрей Шарый:

19 сентября — поэт и переводчик Семен Липкин, 19 сентября ему исполняется 90 лет. Семен Липкин родился в 1911 г. в Одессе, закончил Московский инженерно-экономический институт, публиковался в газетах и журналах. С 1934 г. занимается литературными переводами с восточных языков. Липкин перевел несколько народных эпосов, поэмы Фирдоуси и других авторов. Участвовал в Великой Отечественной войне, награжден орденами и медалями. В 1981 г. вышел из Союза писателей СССР, в 1986 г. восстановлен. Семен Липкин — автор книг «Сталинградский корабль», «Декада», сборников стихов «Лира», «Письмена», «Очевидец», «Перед заходом солнца» и др. Женат. Человека дня «Радио Свободы» представляет поэт и профессор литературы Дартмундского колледжа Лев Лосев.

Лев Лосев:

Липкин — поэт высокого класса. Да и проза у него отличная. Я узнал его стихи поздно, в конце 70‑х годов, когда работал в издательстве «Ардис», где Иосиф Бродский подготовил и выпустил большой сборник стихов Липкина «Воля». Помню, я спросил у Бродского: «Он же, кажется, переводчик с восточных языков?» «Замечательный поэт», — ответил Бродский и оказался прав. Кстати сказать, Бродского познакомила с поэзией Липкина Ахматова, так что эстафета, по которой до меня дошли эти стихи, внушает почтение. Замечательно, конечно, и то, что Липкин — абсолютный рекордсмен человеческого и творческого долголетия в русской, да и мировой поэзии. Из поэтов его уровня в России Петр Вяземский дожил до 86 лет, а в Америке — Роберт Фрост до 89. Что и побудило меня сочинить к юбилею вот такой стишок:

Оставаясь вечно новым, не в пример поэтам хлипким,

Как-то переименован должен быть сегодня Липкин,

Тут не место липкам хрупким и вообще березкам всяким,

Нет, не Липкин он, а Дубкин, Баобабкин, Секвоякин.

Радио «Свобода», 19-09-2001, рубрика «Человек дня»: http://www.svoboda.org/archive/ll_man/0901/11.091901 -1.asp

Андрей Немзер ПРАЗДНИК НА ПУШКИНСКОЙ УЛИЦЕ

Сегодня поэту Семену Липкину исполняется 90 лет.

«Меня с детства таинственно притягивали к себе, страстно волновали Бог и история, то есть Бог и его подобия, и не только Бог Ветхого Завета, но и трехипостасный Бог Евангелия, и смутное, темное приближение к Создателю чувствовалось мне в пантеонах языческих богов Греции, Ассиро-Вавилонии, Египта <…> По правде говоря, я и теперь недалеко ушел от поэтических, философских вопросов моего детства, и ныне меня по-настоящему, сильнее и прочнее всего интересуют, волнуют, влекут, мучают, восхищают, обвораживают только два нераздельных явления — Бог и нация. О них я начал сочинять стихи в семь лет, о них я пишу и в семьдесят…»

Мемуарный очерк Семена Израилевича Липкина называется «Пушкинская улица». Пушкинская — это улица в многоязычной Одессе, на которой в 1911 г. родился мальчик Сема. А еще это улица Пушкина, дорога, угаданная отроком, путь, с которого не свернул старейший русский поэт. «Три книги, три мироздания вошли в мою жизнь, чтобы я двигался вместе с ними: Библия (Ветхий и Новый Заветы), „Илиада“ и сочинения Пушкина. Они вместе, для меня нераздельные, составляют солнце моих дней. Собственно говоря, в них заключена моя жизнь, в них я нашел то, что люди называют Красотой, а что есть Красота, как не Истина?»

Так просто и естественно верить в единство Красоты и Истины может лишь тот, кто сердцем уразумел библейский стих: «И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма». Потому и мысль о Боге неотделима от мысли о человеке, грешном, порой преступном, но созданном по образу и подобию Божьему. И от мысли о нациях, разделивших Адамов род, но — всякая по-своему — хранящих отблеск небесного огня. Счастье дольнего мира в его многообразии, предвещающем будущее единство. Счастье поэта — открывать это многообразие, сохранять его словом от дьявольской силы, что стремится превратить живой многоцветный мир в серую пыль. И еще — угадывать недоступное и вожделенное единство, делать его ощутимым для смертных. Не случайно в воспоминаниях и размышлениях Липкина много раз проникновенно цитируется строка Жуковского «Поэзия есть Бог в святых мечтах земли».

Сосредоточенное восхищение самыми разными национальными культурами, влюбленность в те поэтические традиции, что постигал Липкин-переводчик, естественно отражаются в его доверии к человеку, завороженности неповторимой личностью, будь то «простые» герои липкинских стихов или великие поэты, с которыми сводила его судьба. Не понаслышке зная, сколь сильно, безжалостно и коварно зло, многократно обращаясь к сюжетам геноцида, террора, растления человека, поэт сохранил «наивную» веру — ту самую, что входила в состав его души при чтении Библии, Гомера, Пушкина. Он ушел от страшного и «убедительного» соблазна XX в. — соблазна разочарования в Красоте и отказа от творчества, якобы бессмысленного перед лицом тотального зла. Его стихи писаны именно что «после Освенцима» и при твердом знании: мы не застрахованы от повторения ужасов большевизма и нацизма. «Тропою концентрационной, / Где ночь бессонна, как тюрьма, / Трубою канализационной / Среди помоев и дерьма, // По всем немецким и советским, / И польским, и иным путям, / По всем печам, по всем мертвецким, / По всем страстям, по всем смертям, — // Я шел. И грозен и духовен / Впервые Бог открылся мне, / Пылая пламенем газовен / В неопалимой купине». Или, как сказано в финале повести «Записки жильца», «страдание не устало, страдание шествует вперед».

Явив своей долгой жизнью пример редкого личного благородства, Липкин, кажется, никогда не чувствовал себя героем и жизнетворцем. «Век сумасшедший мне сопутствовал, / Подняв свирепое дреколье, /Ив детстве я уже предчувствовал / Свое мятежное безволье. // Но жизнь моя была таинственна, / И жил я, странно понимая, / Что в мире существует истина / Зиждительная, неземная, // И если приходил в отчаянье / От всепобедного развала, / Я радость находил в раскаянье, / И силу слабость мне давала». Смирение вело к оправданию бытия. На житейском уровне это позволяло претворять «заказную работу» — переводы народных эпосов и восточных стихотворцев — в высокое, счастливое и свободное служение. Сознание собственной правоты, осмысленности дела, радость творческого труда страховали от «комплекса обиженного». В литературных мемуарах Липкина представлено изрядное количество мерзавцев (жизнь материалом обеспечила), но почти во всяком автор находит симпатичные черты. Исключения, конечно, есть, но все-таки: М был талантлив, N образован, X разбойничал лишь по указке свыше, Y свято верил в мудрость властей, a Z мучился из-за собственной пакостности. Признать окончательную победу зла, поставить крест на истории или отдельном человеке, отказаться от «объемного», понимающего и милосердного взгляда на мир, значит подыграть тому, кто неутомимо клевещет, провоцирует, толкает к отчаянию и стремится утвердить свою мертвую ложь, отнять у нас Библию, Гомера, Пушкина, веру в Красоту, равную Истине. Капитуляция для Липкина невозможна. Ни прежде, ни теперь. Порукой тому тихий диалог стихов, соседствующих в одной из его недавних подборок.

«Ветерок колышет ветки / Молодой оливы, / Я сижу в полубеседке, / Старый и счастливый. // Важных вижу я прохожих / В шляпах и ермолках, / Почему-то чем-то схожих / С книгами на полках. // Звук услышан и оборван, — / Это здесь не внове: / За углом автобус взорван / Братьями по крови». Если взрывы гремят на Святой Земле, если вновь повторяется Каинов грех (братство евреев и арабов не абстракция, но факт священной истории), если книги, хранилища мудрости, обречены небытию, как похожие на них люди, то чего стоит счастливая, блаженно легкая старость? Все так, но… «Проснусь, улыбнусь наяву: / Оказывается, живу! / В окне ветерок так прилежно / Качает листву. // Неспешно в осеннем саду / Неровным асфальтом иду, / Упавшие с дерева звезды / Желтеют в пруду. // Настойчива дней череда, / Придут в этот сад холода, / А звезды взметнутся на небо, / Блестя, как всегда». И ветерок тот же, что играл ветвями оливы, и осень расправляется с жизнью-листвой, и не за горами смерть в маске зимы, а звезды остаются звездами, поэзия — поэзией, свет — светом. Для киргизов и эллинов, калмыков и иудеев, поляков и монголов, армян и узбеков. Для всех, кому дорога та улица, что по-русски называется Пушкинской. На этой улице сегодня праздник.

Публикуется по изд.: Время новостей. 2001.19 сент.№ 171.

Михаил Синельников ТАИНСТВЕННЫЙ ХОРИСТ

К 90-летию С. И. Липкина

Личное знакомство с Семеном Израилевичем Липкиным у меня состоялось ровно 30 лет назад в долгий и незабвенный вечер. К известнейшему переводчику и малоизвестному в то время поэту я, довольно молодой стихотворец, пришел по совету Межирова, увлеченно прочитавшего мне лучшие стихи Липкина наизусть — впечатление было ошеломляющее. Кроме того, я понял, что все это мне близко и по некоторым биографическим обстоятельствам… Липкин, очень проницательный и вместе с тем несколько настороженный, затаенный, видимо, не часто принимавший юных авторов, говорил со мною приветливо, слушал внимательно и смотрел изучающе. С годами наши отношения с Семеном Израилевичем стали теснее, а с какого-то времени осмеливаюсь себя назвать одним из друзей нашего замечательного современника… Иногда С. И. иронизирует, что я пришел к нему, не зная его произведений. Конечно, многого я знать не мог и с обширным корпусом стихов и поэм смог познакомиться только после известной истории с «Метрополем», когда все карты были открыты и за границей вышло избранное Липкина с почтительным предисловием Иосифа Бродского. Все же утверждение, что раньше я не знал ничего, не совсем верно. Переводы липкинские из классиков Востока я читал в детстве. Стихи, какие попадались в периодике, запоминал. Правда, очень сильного впечатления они не производили. Но вот то, что было прочитано Александром Петровичем Межировым, не только открыло мне крупного поэта и дало представление о его судьбе, но одновременно ослепило, как сноп огня, высветило мою собственную жизнь. Кажется, я не преувеличиваю. Ведь стихотворение «На Тянь-Шане», написанное Липкиным в 1948 г., - это повесть не только об участи встреченного в киргизском городке пожилого единоверца, но вместе с тем (странным образом) — рассказ о моем младенчестве, о детстве, проведенном в Ферганской долине. Вот в таком туземном городке. Детскими глазами я видел таких же персонажей и подобные обстоятельства…

Бьется бабочка в горле кумгана,

Спит на жердочке беркут седой,

И глядит на них Зигмунд Сметана,

Элегантный варшавский портной.

Восхитительна последняя строчка. Ведь это — вывеска! Элегантный варшавский портной… Вспомним здесь вывески Пиросманишвили. Впрочем, пожалуй, ближе будет такое: «Ставропольская бубличная артель. Одесские баранки». Ведь Зигмунд не обязательно варшавянин. Но это — марка. И конечно, он все-таки из Польши, погибшей в 1939 г….

Издалека занес его случай,

А другие исчезли в золе,

Там, за проволокой колючей,

И теперь он один на земле.

Это четверостишие с горчайшим его содержанием в комментариях не нуждается. Скажу только: больно ранит деловито-уклончивое слово «случай». Дальше совершенно упоительно:

В мастерскую, кружась над саманом,

Залетает листок невзначай.

Над горами — туман.

За туманом —

Вы подумайте только — Китай

Картина наглядна, пейзаж убедителен, чувствуется даже движение ветра. И еврейская интонация (которая, увы, во многих стихах авторов, явившихся на службу российской словесности с юго-запада, часто бывает комичной и раздражающей) здесь легка, воздушна, пленительна, естественна. Мне кажется, что и Полонский (один из важных для Липкина поэтов прошлого) одобрил бы движение, расстановку слов, отважную непринужденность. Рисунок стиха, паузы напоминают о тифлисском Полонском… Следующее четверостишие полностью возвращает меня в детство, в мягкие, быстро густеющие сумерки городка, лежащего у подножия Тянь-Шаня. Мне кажется, я вижу знакомые лица:

В этот час появляются люди:

Коневод на кобылке Сафо,

И семейство верхом на верблюде,

И в вельветовой куртке райфо.

Немного поговорим здесь о точности слов, о рифмах. Рифма — опорное слово, к которому сбегаются разные мысли и смыслы. Собравшиеся здесь (как вскоре выясняется, для молитвы и трапезы) люди (слово произнесено с некоторым нажимом, с упором на него, как на рифму), конечно, евреи. Имя кобылки Сафо, разумеется, условно и взято именно для подрифмовки. Но давались и такие имена, все натурально. Дальше — «семейство верхом на верблюде». Да, случалось и так в той удивительной жизни… А в четвертой строке — точность предельная, смертоносная. Мне кажется, я вижу эту выгоревшую вельветовую (зеленую или бледно-синюю, какие тогда носили) куртку. Словно бы прикасаюсь к ребристой матерчатости рукава (давно истлевшего), вдыхаю запах, воздух эпохи… Дальше, дальше…

День в пыли исчезает, как всадник,

Овцы тихо вбегают в закут.

Зябко прячет листы виноградник,

И опресноки в юрте пекут.

Целомудрие убогого быта, смирение. И здесь же — такая непреклонная верность 1000-летнему обряду! Нет, как это здорово: «И опресноки в юрте пекут»!

В последнем же, итоговом, четверостишии сказано так много, что добавить нечего. Полная исчерпанность темы, подобная утолению Жажды. Сила вечно совершающегося рока, мощь всегда стоящей за спиной и нависающей судьбы. Вот что сказано:

Точно так их пекли в Галилее,

Под навесом, вечерней порой…

И стоит с сантиметром на шее

Элегантный варшавский портной.

Да, это стихи о еврейской судьбе в XX в., но и во всех других веках. О судьбе этой (ощущая свою земную участь ее частицей) поэт думал постоянно. Раскрываю том Семена Липкина на страницах, где помещены стихотворения, относящиеся ко времени нашего знакомства: «Мне от снежинки больно. / Она, меня узнав, / Звездой шестиугольной / Ложится на рукав»… Вот какого человека я некогда навестил в его одиночестве: очень невеселого, объятого тревогой.

Да — «не на идише, не на иврите / Я писал, но писал и о вас». Но ведь в России «на еврейскую тему» проникновенно писали и неевреи… Изощренный мастер русского стиха, ритмики, воодушевленный российской историей и живущий в русской природе, не чуждый русского чувства, Липкин — русский поэт. Дело не только в том, что его русский язык превосходен. Эта лирика не сводится лишь к еврейской проблематике. Она прежде всего человечна. И общечеловечна. Непосредственно соседствующее со стихотворением о «Звезде шестиугольной» повествование — уже рассказ о жизни в Чечне: «Беру у бизнесменки редиску и творог. / На родине чеченке пусть помогает Бог. / Пусть больше не отправит туда, где дни горчат, / Пусть горя поубавит, прибавит ей внучат…» Тридцатилетие спустя эти строчки (в свете всего на наших глазах творящегося) читаются с особым чувством.

В ранних и поздних стихах (и в прозе, и в драматургии) Липкина царит большое многолюдство. Столько здесь историй «про человеческое горе»… Всюду непрекращающийся интерес к человеку и обстоятельствам его бытия. Столько людей: горожане и крестьяне, кавказские горцы, армяне, цыгане, калмыки, корейцы, арабы… Знаменитые поэты и государственные деятели, прекрасные женщины, русские святые и злодеи, палачи и жертвы… Их особость, большое сходство. И единство! Своя гипотеза, свой образ мироздания — в стихах, одухотворенных религиозным чувством, скрытно пронесенным через десятилетия. «Я же только переписчик Завещавшего закон…» Поэт верен духу Книги Бытия, Иову, Екклесиасту и потому (пока есть вера) безошибочен в своих суждениях о происходящем на Земле. Верен духу Писания, но способен ощутить присутствие божества и в церкви, и в мечети, и в кумирне. Религиозный трепет подлинен, а возникающий иногда юмор ситуаций горек. Очевидец совершающегося Закона одновременно преисполнен жалости и неутешительно правдив:

Где заново мы сотворимся?

Куда мы направим шаги?

В светильниках чьих загоримся

И чьи утеплим очаги?

На днях я имел радость навестить Семена Израилевича на переделкинской даче. Поэт, встречающий в этом году свое 90-летие, делился со мною прелестными воспоминаниями (о, не все рассказанное мне вошло в изданную мемуарную книгу!) В разговорах Липкина (как и в его последних стихах, среди которых много превосходных) нет идиллической дачной безмятежности. Мне кажется, старого поэта не покидает та привычная тревога, что жила в нем и на заре туманной юности, и в годы скитаний по глухим кишлачным окраинам империи, где им переводились Рудаки и Фирдоуси. Я часто думал о жизни Липкина и сейчас вспоминаю строки Ходасевича: «О, если бы вы знали сами, / Европы темные сыны, / Какими вы еще лучами / Неощутимо пронзены!» В сознании подлинного поэта незримо пребывает все пронзенное его мыслью мироздание. В этом сознании находимся и все мы, во всяком случае, многие из нас… Долгая жизнь Липкина мне всегда кажется подарком моему и более молодым поколениям. Я от всего сердца желаю Семену Израилевичу новых сил и вдохновений!

Сказано Эпикуром: «Живи незаметно!» Мне кажется, скромный Липкин даже как бы и не настаивает на каком-то своем авторстве. Но присутствие этой лирики весьма ощутимо. Иногда этот голос становился необходимым:

Есть отрада и в негромкой доле.

Я запомнил, как поет в костеле

Маленький таинственный хорист.

За большими трубами органа

Никому не видно мальчугана,

Только слышно: голос чист…

Публикуется по изд.: Вестник Еврейского агентства. 2001. Сент.№ 54(1).

Афиша последнего авторского вечера

С. Липкина, на котором он прочел поэмы

«Техник-интендант» и «Вячеславу. Жизнь переделкинская». 2002 г.

Загрузка...