— Это было до нас, и это будет всегда.
— Это будет всегда, если кто-то не положит этому конец…
В данной главе пойдет речь о событиях, предшествовавших появлению Николаева в Средней Азии, но тем не менее важных для понимания биографии художника.
Туркестанский край в пору освоения его русскими колонизаторами удивил пришельцев своеобразным зрелищно-развлекательным действом — выступлениями бачей (так называли мальчиков-подростков, выступавших в чайхане, своеобразном туземном клубе для мужских компаний).
Василий Верещагин написал целый цикл картин по туркестанским впечатлениям, на них были изображены, помимо других экзотических персонажей, и мальчики-бачи («Портрет бачи», 1868; «Продажа ребенка-невольника в рабство», 1972). Одна из них — «Бача и его поклонники». Работа не дошла до нашего времени — лишь ее черно-белая фотография. (Верещагин полотно уничтожил, так как, представленное туркестанскому генерал-губернатору Константину Петровичу фон Кауфману, оно вызвало неодобрительную реакцию: было названо неприличным.)
У бачей был учитель (бачабоз) — часто хозяин чайханы. Юноши попадали в его распоряжение по-разному, порой их отдавали за плату бедные семьи. В бачи выбирали красивых и гибких. Обученные, они исполняли на сцене роль травести: под тюбетейку, повязанную косынку им прикрепляли длинные косички, тем самым юноши приобретали вид гурий. Новый, необычный ритм жизни, выпав на подростковый, психологически переломный этап, формировал неадекватное сознание: юный танцор, ежедневно купаясь в восхищении зрителей, искренне верил в свою неотразимость и, соответственно, вел себя будто принц, принимая как должное многочисленные подарки и знаки внимания.
Институт бачей объясним отсутствием открытой жизни женщин в мусульманском быту: женских лиц в повседневности просто не существовало, они были скрыты чачваном. Феномен бачи — своего рода сублимированное возмещение межгендерных отношений. Этот род культуры — красивые танцы красивых юношей, их экстатические движения обескуражили пришедших в Туркестан русских: одних возмутили, других испугали, третьих заворожили. Самая распространенная реакция человека европейской ориентации — свальный грех. Среди русских возникают толки: бачи и бачабозы обвиняются в разврате, в итоге танцоры оказываются выброшенными из привычного социума, маргиналами. Бачей обвиняют в гомосексуализме.
Свою лепту в ниспровержение института бачей внес русский художник Василий Верещагин, человек сторонней культуры:
«В буквальном переводе „батча“[217] — значит мальчик; но так как эти мальчики исполняют еще какую-то странную и, как я уже сказал, не совсем нормальную роль, то и слово „батча“ имеет еще один смысл, неудобный для объяснения»[218].
Верещагин подробно описал толки вокруг бачей и свои впечатления от однажды увиденного. Публичные представления с выступлениями бачей называются тамаша, они даются почти каждый день в том или другом доме города (а иногда и во многих одновременно) перед постом главного праздника Ураза-байрам, когда бывает много свадеб. Во всех концах города слышны стуки бубна и барабана, крики, удары в ладоши в такт пению и пляске бачей.
Верещагин был приглашен на «тамашу»[219]. У ворот и перед домом собралось много народа, посередине двора оставался большой круг, составленный сидящими на земле. С одной стороны круга, на возвышении, рядом с музыкантами усадили почетных гостей, Верещагина в том числе. Потом знакомый сарт позвал его посмотреть, как готовят бачу к выступлению. В одной из комнат несколько избранных почтительно окружили бачу, красивого мальчика. Его преображали в девочку: подвязывали длинные волосы в несколько мелкозаплетенных кос, голову покрыли светлым шелковым платком, а выше лба перевязали еще одним, ярко-красным. Перед мальчиком держали зеркало, в которое он все время кокетливо смотрелся. Все благоговейно, едва дыша, наблюдали за процедурой преображения и почитали за честь помочь что-то подправить, подержать. В заключение туалета мальчику подчернили брови и ресницы, налепили на лицо несколько «смушек»[220], и он действительно предстал вылитой девочкой, затем вышел к зрителям, которые приветствовали его громкими криками, дружными и одобрительными.
Бача начал плавно ходить по кругу, грациозно изгибаясь телом под ритм бубна и удары в ладоши. Его красивые черные глаза и улыбка, по словам Верещагина, имели вызывающее, порой нескромное выражение. Те из зрителей, к кому обращался мальчик взглядом, таяли от удовольствия и в ответ на лестное внимание посылали улыбки. «Радость моя, сердце мое, — раздавалось со всех сторон, — возьми жизнь мою! — кричали ему. — Она ничто перед одною твоею улыбкою». Следуя учащенной музыке, босой бача стал выделывать быстрые движения: руки змеями завертелись вокруг заходившего туловища. С учащением танцевального ритма музыканты тоже приходили в восторженное состояние, даже вскакивали и яростно надрывали свои инструменты. По окончании пляски звучали монотонные песни. В них слышались тоска и грусть, редко темой этих песен бывала счастливая любовь. Туземцы, слушая, пригорюнятся, а то и всплакнут.
После выступления начиналось угощение танцора. Он восседал важно и гордо у стены, вздернув свой носик и прищуря глаза, смотрел кругом надменно, с сознанием своего достоинства, а вокруг него сидели на коленях сарты. Молодые и старые, маленькие и высокие, тонкие и толстые — все умильно смотрели на бачу. Они ловили его взгляды, прислушивались к каждому его слову. Кому выпадала честь подать что-либо баче, чашку чая или что-то другое, тот делал это не иначе как ползком или на коленях. Мальчик принимал все как должное. На подарки ему, по свидетельству Верещагина[221], порой тратились последние деньги. Описанный художником вечер, вероятно, и стал толчком к созданию картины «Бача и его поклонники».
Схожее (вплоть до деталей) выступление бачей описано в очерке «Лагерь на Амударье» (1874) еще одним русским очевидцем — художником и литератором Николаем Николаевичем Каразиным{36}:
«На полном возвышении разостланы большие пестрые и полосатые ковры. Вокруг тесно уселось многочисленное общество: те, кому не удалось попасть в первый ряд, сидят сзади, глядя через плечи передних; остальные стоят позади, не спуская глаз с центра круга. Там стоит ребенок… Но ребенок ли? Большие черные глаза смотрят слишком выразительно: в них видно что-то далеко не детское — нахальство и заискивание, чуть не царская гордость и собачье унижение скользят и сменяются в этом пристальном взгляде. Это глаза тигренка, но в то же время и публичной женщины. Как чудно правильно это овальное лицо! Красиво очерченный рот улыбается, показывая яркие белые зубы. На этом ребенке одна только доходящая до земли красная рубашка, ноги и руки до локтей обнажены. Он стоит совершенно неподвижно, опустив руки вдоль корпуса; из-под вышитой золотом шапочки спускаются почти до колен длинные черные косы, украшенные золотыми погремушками и граненым стеклом. Заходящее солнце облило его красным светом, и вся фигура кажется огненною. Этот ребенок — батча. Имя ему Суффи. Это имя известно на несколько сот верст в окружности. <…> Сначала танец заключался в плавных движениях рук и головы; босые стройные ноги едва ступали по мягким коврам; потом движения стали все быстрее и быстрее, круг уменьшался, и наконец Суффи снова очутился в центре. Музыка затихла. Суффи, не сдвигая с места ног, сделал оборот всем корпусом. Все тело изогнулось дугою; черные косы раскинулись по коврам; все изгибы груди, живота и бедер резко обозначались сквозь тонкую ткань рубашки…
Вся толпа дико заревела; музыканты грянули оглушительную ерунду. Суффи медленно приподнялся и, слегка покачиваясь, отирая рукавом пот, вышел из круга. Когда он проходил сквозь толпу, на него со всех сторон сыпались самые цветистые комплименты; десятки рук хватались за него, его руки ловили на ходу и целовали их. Целовали даже полу его рубашки.
В стороне лежал небольшой коврик, на который и сел отдыхать торжествующий батча, едва переводя дух и сняв свои накладные косы»[222].
Подобное действо, органичное и понятное местным жителям, шокирует европейца, который оперирует категориями своей культуры. Исламовед Михаил Пиотровский пишет:
«Чувственные и натуралистические описания Джанны (рая. — Э. Ш.) в Коране, видимо, порождены экстатическими образами, характерными для жителей пустыни. Богословы часто толкуют их как символы духовных и интеллектуальных наслаждений»[223].
Словом, любая культура органична народу, который ее породил, а потому она не может быть ни дикой, ни порочной.
С институтом бачей на рубеже XIX–XX веков произошла трагедия, выведенная в пьесе Марка Вайля и Дмитрия Тихомирова (псевдоним Валерия Печейкина — Э. Ш.) «Радение с гранатом» (2006): это был именно тот случай, о котором Салтыков-Щедрин в начале 1870-х с иронией и сарказмом писал, что придет «ташкентец»[224] и цивилизует страну неверных. В спектакле эротично играют-танцуют с гранатом мальчики-бачи. Подобные экстатические танцы прежде приносили радость[225], но с приходом в Туркестан «ташкентцев» символический гранат и гранатовый сок и метафорически, и буквально превращаются в кровь. Потому как чуждая культура становится объектом исправления.
Эта трагическая нота в истории бачей стала основой пьесы Вайля и Тихомирова, судьба бачей в ней тесно переплетена с судьбой художника Нежданова (прототипом которого стал Александр Васильевич Николаев).
Текст пьесы многослоен. Здесь и история рубежа XIX–XX веков, связанная с приходом русских в Ташкент, и интригующие стыковки-нестыковки разных ментальностей, и скрытые стороны суфийского общежития, и просто страсти с непременным раем (там ведь цветут исключительно гранатовые деревья) и адом (гонениями и убийствами бачей, спровоцированными русской имперской администрацией).
Усто Мумин. Узбек с дутаром. 1923
Государственный музей искусств Республики Каракалпакстан им. И. В. Савицкого, Нукус
В частности, одним из активных гонителей был Нил Лыкошин{37}, русский «цивилизатор», озаглавивший свой призыв прямо, без обиняков: «Долой бачей».
«В Ташкенте нередко случаются убийства из-за бачей, немало таких убийств случилось за время русского в крае владычества, и кровь убитых на нашей совести. Придя в край, мы застали содомию, но не только не приняли никаких мер против гнусного порока, а даже сделали ему послабление, допустив для туземцев исключение из общего закона: за мужеложство в черте туземных поселений судил все время народный суд и ограничивался сравнительно с нашим уголовным кодексом весьма легкими наказаниями. Порок рос; бугроманы[226] прочно устроились в туземных учебных заведениях, бачи заняли свои места в городских чайханах, привлекая туда своих поклонников. Из-за бачей лилась нередко кровь, из-за них разорялись молодые и старые богачи; приезд в город какого-нибудь знаменитого бачи вроде Макайлика из Коканда составлял целое выдающееся событие в жизни праздной, жадной до зрелищ части туземного общества.
Администрация обратила внимание на нежелательность такой свободы противоестественного порока. В 1890 г. начальник города Ташкента запросил казиев[227] о том, что они думают о „бачабазстве“, и, получив от них ривоят[228] против бачей, отдал по городу приказ о запрещении иметь в чайхане бачей. Запрещение это вошло в силу и было встречено народом с признательностью, но в 1896 г. танцы бачей были введены в программу благотворительных гуляний, и бачи развелись снова на законном основании.
Позже полицмейстер туземной части города Ташкента, вместо того чтобы потребовать исполнения старого приказа по данному уже казиями ривояту, стал снова искушать по тому же вопросу представителей шариатной мудрости, но это мало помогло делу.
Как бы там ни было, следует непременно совсем извести бачей, добиться того, чтобы они не появлялись, чтобы родители не торговали красивыми мальчиками и не обрекали детей сначала на позорную роль проститута, а потом на амплуа вора и тунеядца.
Для этого мало казийского ривоята. Необходимо изъять дела о мужеложстве из компетенции народных судей и установить одинаковую для всех наказуемость по русским уголовным законам независимо от того, совершил ли туземец мужеложство в туземной или русской части города. Надо вывести из употребления красивых мальчиков и не повторять в защиту их банальных фраз о том, что бачи — это только объекты эстетики, что и у европейцев есть балерины и т. п. Все это надо бросить и по-прежнему считать порок Содома и Гоморры гнусным пороком»[229].
По наблюдениям Лыкошина, некоторые бачи иногда успевают за время своих выступлений сколотить определенный капитал на ту пору, когда танцы придется оставить. Но чаще всего этого не случается — привыкшие к праздности, роскоши, бачи становятся маргиналами. Хотя некоторые из них осваивают новую профессию — берутся за ремесло машиначи, то есть портного: шьют национальные халаты, чапаны. Работа несложная, чапаны просты в крое и шитье — научиться нетрудно.
Несмотря на гонения со стороны русской администрации Туркестанского края, бачи продолжали выступать во время народных гуляний на специальных сценах для дорогих гостей. В частности, есть запись, опубликованная в «Кауфманском сборнике» в 1910 году, по следам событий предшествующего 1909-го, где автором, русским репортером, увиденное фиксируется, с одной стороны, как туземная традиция, с другой — дается оценка зрелищу как половому извращению, хотя нигде и ни разу не приводятся собственно факты, а лишь транслируется смысл, сформулированный пришлыми русскими и ставший клишированным.
В 1910 году корреспондент «Кауфманского сборника» пишет (и опять опираясь только на слухи):
«Посетители Туркестанской сельскохозяйственной промышленной и научной выставки 1909 г., устроенной в ознаменование 25-летия Туркестанского общества сельского хозяйства, вероятно, наблюдали мимоходом и танцы под музыку, и пение мальчиков-туземцев на открытой площадке, где устраивались всевозможные увеселения. Пение мальчиков, вызывавшее не смолкавший смех туземцев, заинтересовало меня своим содержанием, и я условился с Бахти-Гани-Мухаммед-Алиевичем Илькиным записать их и потом перевести на русский язык. В течение нескольких дней, 12–15 октября 1909 г., Б. М. Илькин записал наиболее интересные песни. Под звуки бубна их пели мальчики-бачи… <…> В былые времена (курсив мой. — Э. Ш.) туземцы не ограничивались одним только созерцанием бойких и не всегда пристойных танцев бачей, не довольствовались только пением их, а домогались удовлетворения своего извращенного полового чувства»[230].
Встречаются и относительно беспристрастные и безоценочные упоминания этого действа, как, например, в очерковом тексте Василия Яна:
«Вернувшись после осмотра Хивы, мы увидели, что в красивом домике, где остановились, приготовлено обильное восточное угощение. Приближенный хана с радостной улыбкой сообщил, что по приказанию его светлости хана устраивается праздничный вечер, придут музыканты и бачи (танцоры), чтобы „увеселять мою душу“. <…>Шах-Назар сказал мне, что, согласно обычаю, каждому баче и музыканту придется положить в рот „золотой“…»[231]
Попробуем предположить, почему же все-таки местная власть, в отличие от русской (дореволюционной), не преследовала танцы бачей. Согласно хадисам, пророк Мухаммад относился к развлечениям, песням и пляскам, избирательно. Айша[232] рассказывала, что в дни праздника девушки веселились, пели и били в бубен. Пророк находился подле, закрывшись с головой покрывалом от шума. Его сподвижник и тесть Абу Бакр стал бранить девушек. Мухаммад же сказал: «Оставь их, Абу Бакр, ведь сегодня праздник»[233]. Таким образом, не множа примеры, резюмируем, что танцы-песни и веселье не подлежат в исламе категории харам[234]. Запретны не виды веселья, а намерения, которые возникают у наблюдателя или участника.
Исламовед трактует дозволенное и запретное в жизни мусульман так:
«Каждый человек должен быть сам себе судьей. Если определенный вид или же манера пения возбуждает страсти и ведет к совершению греха, когда животный инстинкт возобладает над духовным, человек должен перекрыть путь тому, что вносит сумятицу в его сердце, религию и мораль»[235].
Можно быть правоверным мусульманином и наблюдать представление бачей, не имея на уме ничего порочного.
Поэтому к 1920-м, когда Николаев оказался в Средней Азии, танцы бачей продолжали входить в репертуар народных гуляний, представлений в чайхане (их видел художник). Но советская власть со временем взялась за искоренение такой народной культуры, которая никак не была связана с новой идеологией. Могут быть, по разумению власти, только те праздники, которые пропагандируют социалистические ценности. Танцы бачей сюда не входили, они шли по разряду пережитков феодализма. Религиозные авторитеты для советской власти, понятно, ничего не значили, сами институты религии получили статус как бы полуразрешенных в атеистическом государстве. Борясь с бачами, советская власть боролась и с Усто Мумином. В Уголовном кодексе Узбекской ССР за 1926 год содержится ряд статей, приравнивающих институт бачей к мужеложству и, соответственно, криминализирующих выступления танцоров (в 1934 году подобная статья — о мужеложстве появится в УК РСФСР).
В Уголовном кодексе УзССР 1926 года указывалось, в частности, что «бачебазство, т. е. содержание лиц мужского пола (бачей) для мужеложства, а также подготовка и обучение их этому влечет за собой лишение свободы со строгой изоляцией на срок не ниже одного года с конфискацией всего или части имущества»[236].
Устроители увеселений с участием бачей приговаривались к сроку лишения свободы не менее шести месяцев, равно как и родители юношей, заключившие соответствующие соглашения с содержателями бачей (тех, в свою очередь, ждало «лишение свободы со строгой изоляцией на срок не ниже двух лет с конфискацией части имущества»)[237].
Возможно, угроза уголовного наказания повлияла на Усто Мумина: постепенно, не сразу, к рубежу 1920–1930-х красивые юноши уходят из его работ. Нет больше сюжетов, рождающих «запретные» мысли. Художник больше не рисует их.
Обратимся, однако, к свидетельствам, появившимся задолго до принятия Уголовного кодекса УзССР 1926 года. Востоковед царской России генерал Нил Лыкошин составил, опираясь на свой многолетний туркестанский опыт, своеобразную ценностную картину мусульманского мира и, исходя из нее, сформулировал предписания для русских, приезжающих в Туркестанский край. В одном из таких советов-предписаний «Приличия, соблюдаемые при посещении дома, в приветствиях, рукопожатии и целовании» Лыкошин с упорством продолжает сражаться с искусством бачей как с пороком:
«Неверным, жестоким, развращенным, бессовестным, а также красивым женщинам рукопожатия при встрече делать не следует; также не следует пристально останавливать свой взор на лицах безбородых, женоподобных юношей — это грешно; давать же рукопожатие таким юношам еще более непозволительно, ибо это похоже на рукопожатие с женщиной.
Запрещение долго смотреть на безбородых юношей вызвано, очевидно, желанием предостеречь мусульман от ухаживания за красивыми мальчиками, которых на Востоке называют „бача“ или „джуан“. <…> Есть, особенно между сартами и таджиками, много любителей этой фальсифицированной любви, а так как спрос вызывает и предложение, то среди оседлого туземного населения довольно часто можно наблюдать хорошеньких мальчиков 10–15-летнего возраста, в полном смысле проституирующих своей красотой и женственностью.
Родители хорошенького мальчика подвергаются большому соблазну. Каждый из них отлично знает, как гнусна роль мальчика в руках адептов этого культа, известного под именем содомии, знают также, что красота непрочна и недолговременна и что вследствие этого только несколько лет мальчик их может нравиться мужчинам; после периода поклонения устаревшему баче, приученному поклонниками к роскоши и безделью, грозят нужда и позор на всю жизнь, и это знают родители, тем не менее очень трудно устоять перед искушением получить за хорошенького сына довольно крупную сумму как цену его невинности. Вот и организуется погоня за красивыми мальчиками, и они становятся жертвами людской чувственности, как на Западе погибают девушки[238].
<…>
Считается неприличным пристально глядеть на красивого юношу… Рукопожатие есть, однако, не самая высшая степень приветственного жеста у мусульман: допускаются еще при приветствии объятия и поцелуи. Встречая знакомого, возвратившегося из путешествия, полагается обнять его, а у пользующегося особым уважением человека — поцеловать руку. Позволительно поцеловать в лицо возвратившегося из путешествия маленького мальчика, но красивым мальчикам ни объятий, ни поцелуев не полагается; это — грех»[239].
Так считали наделенные властными полномочиями русские генералы. (Кстати, до сих пор среди местного мужского населения Средней Азии существует традиция объятий и поцелуев при встрече.)
Но есть и другая составляющая этого порочного, на взгляд пришлого человека, явления. Запреты на бачей стали вводиться с апелляцией к местным авторитетам именно русскими колонизаторами (нетрудно реконструировать то давление, которое оказывала фактическая власть на местных казиев).
Эстетическая сторона института бачей напрямую связана с суфизмом, популярным в Средней Азии (и не только). Почти вся средневековая поэзия Востока пронизана суфийской философией. В основе суфийских практик был прежде всего танец, экстатичный, сакральный. Не этот ли танец стал главным в репертуаре бачей?
Как танцоры-бачи, так и дервиши, выразители суфизма, — персонажи одного культурно-типологического ряда социальных маргиналов. И те и другие танцуют.
«Танец указывает на обращение духа вокруг цикла реально существующих вещей с целью достичь эффекта постижения тайны и откровения. <…> Вращение передает отношение между духом и Аллахом в его внутренней природе… и бытии… смену кружения его видений и мыслей, а также его познание категорий реально существующих предметов. <…> Прыжки свидетельствуют о том, что он влеком от стоянки человеческой к стоянке, объединяющей с Богом»[240].
Такова характеристика танцев дервишей, предложенная английским востоковедом Джоном Тримингэмом. Она вполне может быть приложима и к полным загадочности танцам бачей.
«Танец невозможно изменить или подделать, так как движения танцующих должны соответствовать состоянию духа, подобно тому, что происходит с объятым ужасом или невольной дрожью. …Их дух исполняется мистическим предчувствием… невидимых состояний, и сердца их размягчаются лучами божественной сущности и утверждаются в чистоте и духовном свете… <…> Следует показать, чем отличалась такая практика суфиев от принятой формы более поздних собраний для отправлений зикра[241]. В это время она уже претерпевает изменения в связи с ростом популярности зикра… Все шло должным образом, пока простой народ не начал подражать им, и тогда доброе перемешалось с гнилостным, и нарушилась вся система»[242].
Возможно, сакральный танец суфиев, претерпев обмирщение, вошел в репертуар бачей. Под «гнилостным», вероятнее всего, и имеются в виду танцы юношей, развлекающих публику в чайханах. Гомоэротизм таких танцев очевиден: мужчины танцуют для мужчин. Собственно педерастия, которая непременно увязывается с подобным действом, — это домысел, механизм которого работает на мифологию повседневности. Не всякий гомоэротизм — педерастия. Свидетельство тому — поэзия средневековых суфиев. Суфизм включает любовь как таковую ко всему и ко всем, в том числе и гомогенную. Пример из жизни великих — поэт XIII века Джалаладдин Руми.
Комментатор суфийских притч Джалаладдина Руми Дмитрий Щедровицкий пишет:
«Величайшее озарение светом истины произошло в жизни Руми при появлении странствующего шейха Шамса. Сам Руми считал дату их знакомства днем своего нового — духовного рождения. С этого дня Руми и Шамс были неразлучны в любви и познании, как бы составляя единого человека. Их земное общение было недолгим. Фанатичные ортодоксы, завистники, враги суфизма составили заговор против Шамса, чтобы ранить душу Руми и погубить его, разлучив с возлюбленным наставником и другом. Шамс был убит „сынами тьмы“, для которых свет Богопознания и любви к ближнему непереносим в любую эпоху»[243].
Одна из притч Руми может служить неким «адвокатским словом» в защиту гомоэротизма (в ответ на обвинение Лыкошина «Долой бачей»), а также своеобразным антимифом, трагически искорежившим судьбу Усто Мумина:
В радостный час — наедине мы были вдвоем,
Там воедино слились мы вполне — хоть были вдвоем.
Там, среди трепета трав, среди пения птиц,
Мы причастились бессмертной весне — мы были вдвоем!
Там, озаренные взорами блещущих звезд,
Мы уподобились полной Луне — мы были вдвоем!
Ибо меня, отделенного, не было там,
Ибо твое было отдано мне — мы были вдвоем!
Плакали кровью и пели любовь соловьи,
Души тонули в небесном вине — мы были вдвоем!..
…Я в Хорасане далеком в тот час пребывал,
Ты ж находился в Евфратской стране, — но мы были вдвоем!..[244]
Любовь в суфийской философии — это наивысшее состояние человека, приводящее «к единению между любящим и возлюбленным»[245], и совсем не важна здесь ни гетерогенность, ни гомогенность возлюбленных. Сюжетов, связанных с несовпадением идеологических, ценностных, культурных и прочих матриц, в мировой истории множество, среди них и всевозможные наветы на секты и радения. Искусство бачи — из этого ряда.
В жизни молодых танцоров-бачей российского Туркестанского края роль «сынов тьмы» сыграли пришедшие сюда «ташкентцы». Однако борьбу с дервишами и суфиями вели не только русские. В недрах исламской культуры существовало неоднозначное отношение к ним со стороны власть имущих идеологов. А уже в конце XIX века начался необратимый процесс на уничтожение суфиев, дервишей, бачей. Чуждая и чужая культура стала объектом исправления.
Дмитрий Логофет{38}, не без участия которого сформировались многие «русские» стереотипы о Средней Азии, писал:
«Вот еще одно из зол Средней Азии, — указывает на них (на дервишей. — Э. Ш.) Б. — Никто за этими дервишами не следит, никто не знает, что проповедуется и распевается ими на базарах, а между тем они имеют огромное значение в жизни населения. И если вспомнить, что всякому восстанию среди мусульманских народов предшествовало всегда появление большого числа дервишей, то следовало бы не особенно доверять внешнему спокойствию и дружелюбному настроению жителей Бухары по отношению ко всем урусам»[246].
Так молва и толки практически уничтожили это действо.
Вениамин Якобсон. Обнаженный мужчина. 1938
Государственный музей искусств Республики Каракалпакстан им. И. В. Савицкого, Нукус
Усто Мумин. Натурщик. Год неизвестен Государственный музей искусств Республики Каракалпакстан им. И. В. Савицкого, Нукус
Записанные песни, сопровождавшие танцы бачей, а затем перевод, опубликованный в 1910 году, — не перевод собственно текстов, а перевод одной культурной матрицы в другую, своего рода навет. Все песни (21) сопровождены припевом, который переведен (в начале XX века) на русский:
И нежность иная,
И поза другая[247].
Оригинальный текст припева[248], предложенный для перевода нынешним, не ангажированным (то есть объективным) переводчикам, трансформировался в такой:
У меня каприз своеобразный,
И выгляжу по-другому!
Или:
Кокетство иное,
Возвышенное и особое!
Не вписанная в привычную матрицу культура со временем обрастает домыслами, доходящими до порочных интенций. Обыденное сознание с его арифметикой (и даже алгеброй) не способно поверить, постичь суфийскую гармонию.
Исследователи сравнивают типологически схожие образы Усто Мумина с образами картин его коллег. Например, Алексей Исупов, по словам Риммы Еремян, рисует ювелиров, продавцов фарфора, городских начальников, «его типажи выглядят более реально, чем у Николаева. У Николаева образы другого, замкнутого мира. Перед нами вереницей проходят юные студенты медресе, любители перепелок, юноши с подведенными сурьмой томными глазами, с розами[249] под тюбетейкой»[250]. Все эти «странные» юноши и детали, их сопровождающие, требуют подробной декодировки[251].
Остановимся на перепелке. Упомянутая перепелка у Усто Мумина повторяется из картины в картину, а потому интригует зрителя: то она в клетке, то выпущена, то юноша кормит ее с губ. Почему персонажи на картинах Усто Мумина так часто изображаются с перепелкой? Очевидно, что эта птица наделена каким-то особым смыслом в культуре.
О люди! Нас научили понимать
язык пернатых
И даровали (долю) всех вещей, —
В этом, поистине, (Господня)
благосклонность (к нам)[252].
Постигая перепелиные смыслы на картинах Усто Мумина и желая понять, что привлекло художника в этой птице, мы сделали выборку из произведений, где упомянута перепелка — в виде детали, образа, символа. Это Библия, Коран, древние мифы, пьеса Марка Вайля и Дмитрия Тихомирова «Радение с гранатом», лирика Александра Файнберга, проза Сухбата Афлатуни и фольклорные сказки.
Ареал проживания перепелки почти везде. И везде за ней закреплен сакральный смысл. В Ветхом Завете, в Исходе, повествуется о перепелах, которые стали пищей, наряду с манной, ниспосланной израильтянам по выходе из земли Египетской:
«И сказал Господь Моисею, говоря: Я услышал ропот сынов Израилевых; скажи им: Вечером будете есть мясо, а поутру насытитесь хлебом и узнаете, что Я — Господь, Бог ваш. Вечером налетели перепелы и покрыли стан…» (Исх. 16: 12–13).
О том же в Коране:
Затем мы облаком вас осенили
И низвели вам манну и перепелов…[253]
Диапазон художественных функций образа перепелки разнообразен: в китайской и римской символике — птица военной доблести, в греческой — любовный символ[254].
Британский поэт и критик Роберт Грейвс, много лет изучавший древнегреческие и иудейские мифы, писал:
«Любвеобильный Зевс соблазнил множество нимф… и смертных женщин…Лето родила ему Аполлона и Артемиду. Причем во время их любовной связи Зевс превратился в перепела, а Лето — в перепелку… <…> Лето оказалась… в Ортигии, близ Делоса, где произвела на свет Артемиду…»[255]
Остров перепелок Ортигия считался священным островом Артемиды[256], а «Артемида, первоначально бывшая оргиастической богиней, имела в качестве священной птицы похотливую перепелку…»[257]. Так все начиналось в символической судьбе перепелки.
Эхо этой древности неведомыми дорогами географии и истории докатится до среднеазиатского Востока.
Здесь перепелку называют бедана́, по месту ее обитания в клеверном поле (узб. беда — «клевер»). Клетка с перепелкой — непременный атрибут визуального ряда узбекской чайханы. Такие клетки можно разглядеть на картине Александра Волкова «Гранатовая чайхана» и представить по прочтении поэмы «Струна рубайата»[258] Александра Файнберга.
Сюжет поэмы — посещение чайханы вместе с гостем-европейцем и весь многоступенчатый раблезианский процесс приготовлений-угощений, вкушений-развлечений, предлагаемых в чайхане.
Глаза слепые протерев от сна,
послушай, как звучит моя струна,
и знай, что речь идет о перепелке,
когда ты встретишь слово «бедана»[259].
Бедана — не только часть интерьера чайханы:
Кричит над чайханою бедана,
над клеткой стынет белая луна,
за речкой меркнет золото заката,
свой юбилей справляет чайхана[260].
Бедана — участник коллективного действа, индикатор состязания острословов:
Натянута струною тишина.
Остроту ждут. И выползла она.
И взмылся смех с таким истошным визгом,
Что в обморок упала бедана[261].
Бедана играет роль статиста, сигнализирующего о завершении спектакля-действа:
Три персонажа на картине «Гранатовая чайхана» Александра Волкова производят впечатление отрешенных от обыденности дервишей, погруженных в свои мысли, за скудной трапезой. Перед ними только чай, напиток как обыденный, так и обрядово-сакральный.
Чайхана в поэме Файнберга и чайхана на полотне Волкова — совершенно разные собрания: в первом случае это компания чревоугодников, сибаритов, во втором — аскетов. Но общее в этих картинах — бедана, перепелка.
В повести-притче Сухбата Афлатуни «Глиняные буквы, плывущие яблоки»[264] нарисована жизнь узбекского села, находящегося на рубеже времен, идеологий, природных катаклизмов. Разруха господствует во всем: в головах, в хозяйстве, в природе. «…Москва нашей столицей быть расхотела»[265], сохнут без воды деревья, не рожают женщины, пустуют почтовые ящики, молчит радио, состарился Старый Учитель. На дереве висят клетка с беданой и «радио, похожее на клетку с беданой. Когда-то радио умело петь и передавать полезные новости. Теперь оно только шуршит…»[266], а перепелка по-прежнему та же: поет. Правда, невесело. Но когда наступило всеобщее благоденствие, рассказчик вновь обращает внимание читателя на бедану. Она все такая же, как и в прошлом, в отличие от изменившихся людей и природы. Перепелка — спасительница, как в упомянутом библейско-кораническом тексте, и хранительница вековечных традиций.
В Средней Азии считается престижным украшать клеткой с перепелками жилище, двор. Хозяева птиц, как правило, завзятые перепелиные фанаты. Существуют бойцовые перепелки. (Перепелиные бои были распространены до революции и сегодня опять входят в моду у поклонников этой птицы.) О желании иметь перепелку в виде домашней забавы повествуют узбекские сказки «Волк-обжора», «Хитрая перепелка»[267]. В обеих сделано наблюдение за своеобразной траекторией движения птицы: поначалу она бежит, как бы не умея взлететь, затем, раззадоривая преследователя, все же улетает. (Эта же повадка, к слову, отражена в рассказе Тургенева «Перепелка».)
Пристрастие к перепелке, характерное для местного быта, отмечают и первые русские колонизаторы Туркестана, попавшие в эти края на рубеже XIX–XX веков. Художник Верещагин вспоминает:
«Здесь их очень много и… ловят их и выкармливают для драк, причем, разумеется, держатся заклады. Немало гордится владетель перепела, когда говорят, что питомец его победил столько-то соперников. Туземцы страстно любят эту забаву и в состоянии целые дни проводить за нею. Хорошо выдрессированная птица стоит очень дорого»[268].
Лыкошин называет это пристрастие азиатов перепелиным спортом:
«…главный же интерес „бедана“ представляет как боевая птица. <…> В Ходженте по пятницам рано утром в одном из садов собираются в большой четырехугольной яме любители, воспитывающие своих перепелов со спортивными целями, и здесь разыгрываются значительные ставки. Любитель-перепелятник вечно занят своими птицами, которые всегда при нем; держа в руках пару птичек, он дразнит их и заставляет драться, чтобы развить в них боевые наклонности. <…> На лицe перепелятника сильная страсть оставляет особую печать: бледность и утомление от бессонных ночей, проводимых в чайхане за любимым занятием, азарт и волнение… В среде туземцев поклонники перепелиного спорта, так же как игроки в кости или карты, не пользуются доверием, и действительно трудно положиться на такого „мученика охоты“, который готов заложить душу свою за хорошего боевого перепела»[269].
Отсюда узбекская пословица: Перепелятник свиреп, да сил у него только на перепелку. Или другая: Просо склевал воробей, а виновата перепелка. Прыти воробья противопоставлена как бы неумелая перепелочья манера летать.
Весь этот перепелиный экскурс затеян с одной целью — понять смыслы, которые, возможно, позаимствовал из новой для него повседневности Усто Мумин, населив свои картины перепелками. Что могут значить эти птицы в руках юношей на его полотнах?
Один из символических смыслов перепелки — признание в любви. Знал ли художник об идущей из античности любовной символике перепелки? Возможно. Судя по интеллектуально-творческой атмосфере самаркандского сада-коммуны, «степановского кружка», в котором он жил в 1920-х годах вместе с культуртрегерами из России, Италии — художниками, архитекторами, инженерами, разговоры там велись о живописи и прочих искусствах, о культуре. В том райском саду, можно предположить, висела клетка с беданой (возможно, потому она так часто появляется в работах Усто Мумина).
В отличие от традиционного изображения перепелки как атрибута чайханы или украшения дома и двора, перепелка у Николаева играет роль эвфемистического образа. Выразительнее всего эта деталь в клеймах картины-иконы «Радение с гранатом». В первых клеймах изображены этапы знакомства двух юношей, в шестом — их свидание в саду. У обоих — клетка с перепелкой. Один из них вынул птицу и поднес к губам, второй — в смятении. Если судить по следующему клейму, где юноши соединены в объятиях, предыдущее клеймо — признание в любви (именно посредством перепелки). Таким образом, эта деталь — перепелка читается как призыв к освобождению от стереотипов и предписаний повседневности. Не случайно в этом клейме клетки пусты: птицы улетели.
Был увлечен Усто Мумин суфизмом или нет — неизвестно. Хотя вполне вероятно, что он знал об увлечении суфизмом в среде столичных поэтов. Так, поэзия суфия Гафиза (Хафиза){39} привлекала внимание Николая Гумилёва, Михаила Кузмина, Вячеслава Иванова и др. Недолгое время (1906–1907) был даже кружок гафизитов, или «Друзья Гафиза». Традиция перевода Хафиза на русский язык существовала с начала XIX века (см. переводы Дмитрия Ознобишина{40}). Нарративный уровень, предложенный Ознобишиным в «Оде Гафица»[270], вполне коррелирует с нарративностью устомуминовской работы «Радение с гранатом».
Попробуем очертить суфийскую парадигму.
Путь суфия предполагает четыре ступени: соблюдение законов, воздержание, познание, достижение истины[271]. Он направлен к достижению гармонии разума и духа. На картине «Радение с гранатом» как будто представлены все четыре ступени — четыре ряда горизонтально расположенных клейм (третья ступень как раз связана с перепелками). Птицы — проводники сакрального знания, символизирующие любовь к абсолютной красоте, к Богу. («В различных мифопоэтических традициях птицы выступают как непременный элемент религиозно-мифологической системы и ритуала…»[272], они наделены демиургическими, космогоническими, тотемическими и прочими функциями.)
Третья ступень — познание — могла сопровождаться экстатическим состоянием хал, родом гармонии духа и тела. Автор биографии Машраба Нил Лыкошин писал:
«Мусульмане верят, что духовная природа человека состоит из двух частей: рухи мустакым, постоянно пребывающего в человеке… <духа, с которым> разлучает человека смерть, и рухи раван, блуждающего духа, который отлетает от человека, как только он заснет, и возвращается в момент пробуждения от сна. Во время сна рухи раван, блуждая, посещает разные места, видит различных людей и наблюдает различные явления; человек же переживает все, что видит его блуждающий дух, в виде сновидений»[273] (курсив мой. — Э. Ш.).
На восприятие такого мгновения наталкивает зрителя центральная фигура картины Усто Мумина — юноша, надрезавший гранат. Он, возможно, грезит или находится в состоянии хал.
Подобным любовному признанию в «Радении с гранатом» видится сюжет в картине «Мальчики с перепелками». На работе Усто Мумина «Бай» — две фигуры: смущенный, отрешенный юноша и бай, от которого, вероятно, юноша зависим. На этот раз перепелка в руках бая, и читается она скорее как знак власти над юношей.
Борис Чухович, поэпизодно комментирующий клейма картины Усто Мумина, заключает: «В картинах неоднократно встречается метафорическое изображение затворничества (мотив птицы в клетке)…»[274] Можно согласиться с такой дешифровкой относительно картины «Бай», где мальчик — как птица в клетке: зажат и рукой, и коленом мужчины. Не упорхнуть. Но относительно картины «Мальчики с перепелками» и клейм с перепелкой в «Радении с гранатом» такая дешифровка метафоры недостаточна. Здесь перепелка — эвфемизм любовного признания, символизм которого сложился еще в античной словесности.
Перепелка на полотнах Усто Мумина выполняет также роль медиатора между двумя мирами — земным и божественным. По утверждению теоретиков суфизма, познание Бога должно прийти через любовь, сердце. Об этом пишут почти все средневековые поэты — апологеты суфизма.
Такая же символика перепелки содержится в пьесе Марка Вайля и Дмитрия Тихомирова «Радение с гранатом». Конечно, подобное прочтение носит вторичный характер: авторы пьесы идут за Усто Мумином, считывая смыслы и его картин, и его судьбы.
Нынче все позабыли,
Про что наши старые песни,
Образ в них перепелок и птиц
Был тайной людских откровений.
Кто сегодня способен зардеться,
Увидев, как юноша поит
Из губ своих птицу,
Обнажив робко клетку,
Покрытую тканью цветною?
Ну а взять ее в руки,
Дать птице друга коснуться,
Подарить чувство близости —
Не вершина ли это радения?
Все слова погрубели,
Люди птичий язык позабыли…
Этот монолог речитативом произносит вайлевский чайханщик (он же — владелец мальчиков-бачей, устроитель танцевальных представлений). На нападки и упреки в безнравственности таких танцев чайханщик отвечает: «Это танец, это искусство. Это было до нас, и это будет всегда». «Это будет всегда, если кто-то не положит этому конец», — отвечает офицер, представитель новой, русской власти в Туркестане.
Перепелка скользнула из рук чайханщика под рукав халата. «Эй, ты зачем туда скользнула, там ведь еще меньше воли? Вот, нашел… Сердце… Сердце бьется сильно…» Это последние слова чайханщика — его убили. Перепелка и сердце в один миг стали едины: когда прибежал танцор-бача и раскрыл халат учителя, оттуда вылетела птица.
Так присутствие перепелки в быту и культуре породило символы и мемы — сложились мифы о перепелке. Благодаря бытовым наблюдениям, повседневным чаяниям, связанным с птицей, перепелка становится символом любви, метафорой любви, эвфемизмом любовного признания, что в полной мере отражено в картинах Усто Мумина. Не менее впечатлила перепелка и сентиментальный контекст вокруг нее художника Александра Волкова: помимо атрибута чайханы на картинах, перепелка-бедана стала частотным образом в его стихах с той же любовной семантикой:
Потоки солнца так близки,
Платком охвачены виски.
Силку в неволю отдана,
Под сердцем бьется бедана[275].
Танец бачи, чайхана, перепелка, любовь — весь этот институциональный и символический ряд среднеазиатского бытия отражен в стихотворении Александра Волкова «Танец»:
Тыни мини тын тын,
тыни мини тын…
Под удар дутара тюбетейки клин
Взвился, точно кречет, к серой бедане,
Перья крыл трепещут в пыльной синеве.
Ах, моя услада,
сладость спелых дынь.
Золотятся ноги — тыни
мини тынь…
Дост!
Лапа лапа лап лап, лапа
лапа лап…
Барабанов трепет в яром скрипе арб.
Хруст циновок нежен, взор ее — цветок.
В исступленье диком кружится сто ног.
Барабанов вопль — тяпы дапы
ляп.
Бубен бьет под пляску —
Лапа лапа лап —
Дост!
Тыка тыка тын тын, тыкы тыки тын…
Пиала Аллаха и кальяна дым.
Так пылают щеки — точно два граната,
Падают в истоме руки от халата.
Ах, моя услада, спелых много дынь
На больших подносах — тыка тыка
тын.
Дост![276]
Ритм бубна, ритм танца, ритм влюбленного сердца — и ритм песни беданы, перепелки.
Попав в новый край, Николаев не только постигал его дух, но и узнавал особенности местной культуры, сложившиеся в давние времена. Так, эвфемистически, Софья Круковская намекает на очарованность художника «культом прекрасного юноши»[277]. Власти предержащие от искусства ставили художнику на вид «странные» объекты его картин, называя их элементами ушедшей жизни. Новое государство строило новый мир, и борьба со старым была главным направлением в жизни страны. Художникам тоже вменялось участвовать в ней. Не только бороться, но и возвеличивать кумиров нового времени, например рисовать передовиков производства и пóля, лидеров партии, с чем успешно справлялись многие коллеги Николаева.
Мало кто из русских востоковедов, путешественников, мемуаристов конца XIX — начала XX века не упомянул институт бачей, эту яркую этнографическую деталь чужой культуры, обличая бачей в пороке. Однако не все разделяли такую оценку. Это противоречие подвигло Николая Каразина к написанию повести «Атлар»[278], замысел которой стоит в оппозиции к лыкошинскому «Долой бачей».
В основе сюжета «Атлара» — судьба бачи. С раннего детства до глубокой старости. Захваченный из Персии ребенком, Мат-Нияз стал пастушком в окрестностях Хивы. Красивый мальчик приглянулся бродячим мошенникам, колдунам-гастролерам. Его выкрали и продали хозяину школы бачей. Обученный петь и танцевать, декламировать и представлять, играть на музыкальных инструментах, Мат-Нияз стал местной звездой. Приглашенный на одно из выступлений хивинский бек был потрясен юным талантом. Он выкупил мальчика у хозяина, привез в Хиву и поселил во дворце, где подросток жил на равных с сыном бека, став его ближайшим другом. Бывший бача превратился в мудрого советника при дворе и дожил там до старости, правда, бесконечно страдая от наветов завистников. В финале повести Мат-Нияз спасает от гибели своих сородичей.
Биография юного танцора, дослужившегося благодаря таланту до должности наставника, а потом и советника во дворце Хивы, напоминает судьбу праведника. Во всяком случае именно святой Атлар был его учителем на жизненном пути, полном перипетий (Мат-Нияза можно назвать «очарованным странником по-среднеазиатски»). Таким образом, сюжет «Атлара» — это каразинское слово в защиту бачей, его оппонирование той сопряженной с пороком мифологии, которая в давние времена сложилась в повседневности и живет по сей день.