ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Летом 1774 года в Москве стали готовиться к празднованию победы над турками. Со дня на день ожидали начала мирных переговоров.

Но в это время в самой Российской империи произошли важные события. На Яике вспыхнуло народное возмущение. Предводителем его был донской казак Емельян Пугачев, объявивший себя императором Петром III.

Грозное повстанческое войско овладело несколькими яицкими крепостями, отбило атаки царских генералов и теперь двигалось к Волге.

В Москве опять стало тревожно.

На дверях храмов, на стенах присутственных мест были расклеены указы государыни. Люди собирались кучками и какой-нибудь добровольно выискавшийся грамотей читал вслух:

— «Божьей милостью мы, Екатерина Вторая, императрица и самодержица всероссийская, объявляем…»

— Слыхали? — заметил разносчик с лотком, торговавший пирогами у церкви Федора Студита, близ Никитских ворот.

— Скоро злодею погибель!

— Уж этого ему не миновать! — засмеялся приказный, читавший указ. — Вздумалось, вишь, сиволапому царем стать! Мало пороли его, Емельку. Бывали и встарь на Руси такие разбойники, да конец всем один: плаха и анафема.

— Так-то оно так. А верно ли, что генералы обошли его? — усомнился пирожник.

— Слову царскому не веришь? — возмущенно воскликнул приказный. — Гляди, как бы сам в каталажку не угодил!

Расталкивая народ, приказный величественно удалился.

— А ведь ты верно догадался! — обратился к разносчику плечистый молодец с длинной русой бородой. — В указе сказано одно, а на деле — иное… Пугачевское войско на Казань идет. Оттуда уже все начальство сбежало.

— Ты почем знаешь? — недоверчиво спросил кто-то.

— Тамошний я… Только недавно в Москву прибыл, к сродственникам.

Русобородого обступили, стали расспрашивать: верно ли, что у Пугачева в войске одни воры да каторжные? Больно ли лют Емелька? Правда ли, что он с мужиков недоимки складывает?..

— Есть, конечно, и беглые каторжники, — отвечал приезжий. — Однако не всякий, кто в острог попал, вор и злодей. Нешто не знаете? И не столь их много, а больше казаки, крестьяне и мастеровые. А Пугачев не самозванец, истинно и есть он государь Петр Федорович! К простому люду милостлив, а с воеводами да помещиками, верно, крут и суров…

— Ну, коли так, спаси его Христос! — сказал пирожник.

Его поддержали одобрительными возгласами.

— На-ка вот! Возьми, сам прочитай! — Русобородый вытащил из-за пазухи несколько печатных листков. — Это его, государя, письма.

— Я грамоте не обучен, — развел руками пирожник.

— А ты грамотного сыщи, пусть прочитает! — посоветовал кто-то.

Люди потянулись за листками, русобородый охотно раздавал письма по рукам.

Вдруг угрюмый мужик в кучерском кафтане сказал:

— Вот ты каков! Сказывал, будто в гости прибыл к родичам… А зачем людей баламутишь?..

— Господь с тобой! — воскликнул русобородый. — И в мыслях этого нет. Человек я сторонний. Оттого сюда и подался, что в кашу лезть неохота. Говорю то, что от людей слыхал. Бумажки эти мне по дороге попались. Я их и не читал, сам грамоты не разумею.

Он поспешно нырнул в толпу и пошел прочь не оглядываясь.

— Зачем ты его эдак? — укоризненно сказал пирожник.

— Затем, что не дозволено воровские письма раздавать. Или не слыхал, что государыня в указе своем объявила? И вовсе он не пришлый! Обличье его мне будто знакомо. Таких ловить надобно!

…Русобородый шагал быстро, не глядя по сторонам.

«Где я его видел, этого аспида?» — вспоминал он.

— Па-ади! — раздалось над самым ухом.

Русобородый шарахнулся. Карета пролетела, обдав его комками грязи.

— Опять чуть человека не задавил! — проворчал ехавший в карете Сумароков.

Рядом с ним сидел Егорушка. Мальчик оглянулся, но карета свернула за угол. Прохожего уже не было видно.

Пройдя Арбат, русобородый спустился к реке. У скобяной лавчонки его поджидал подросток.

— Вот что, Вася! — сказал русобородый. — Возьми это и носи при себе! — Он передал подростку пачку листков. — А от меня держись подале. Встречаться будем здесь. Только попозже, как стемнеет.

— Ладно, батя!

— Надо быть поосторожнее! — предупредил отец. — Пристал ко мне один: как, мол, смеешь народ мутить? Кажись, знаком он мне, а кто таков — не припомню…

2

Когда жизнь в Москве несколько наладилась, Сумароков обратился к новому московскому главнокомандующему, князю Михаилу Никитичу Волконскому, за разрешением открыть собственный театр. Князь обещал снестись с Петербургом. Время шло, а ответа все не было.

Беспокоили Александра Петровича и денежные дела. Он приискал подходящее для театра помещение: на Знаменке, у Арбатских ворот. Но владелец просил дорого. Кроме того, перестройка дома требовала немалых затрат. Две тысячи рублей Сумароков взял взаймы у своего крепостного, Кузьмы Дударева. Однако это составляло меньше половины нужной суммы.

Александр Петрович поехал к известному московскому богачу Прокопию Демидову.

Демидов жил в особняке, окруженном роскошным садом. Сумарокову пришлось прождать около часа. Наконец его провели к хозяину. Тот полулежал на диване, в халате и шлепанцах. Голова его была повязана пестрым фуляром на манер магометанской чалмы. По дивану прыгала обезьянка, в двух клетках сидели, нахохлившись, желто-зеленые попугаи.

«Экой паша турецкий!» — с досадой подумал гость.

Он и так уже был раздражен долгим ожиданием, а небрежный наряд хозяина еще пуще возмутил его.

— Милости прошу, господин бригадир, ваше высокоблагородие! — сказал Демидов, не поднимаясь с дивана. — Чем обязан высокой чести?

Приветствие звучало явно иронически.

— Явился просить о некоторой помощи, — ответил Сумароков, подавляя накипавшее раздражение.

— Чудно́! — молвил Демидов зевнув. — Царедворец, славный пиит ищет помощи у невежды-мужика…

— Самоуничижение не хуже ли гордости? — сказал Сумароков. — Мне Прокопий Акинфиевич Демидов известен, как внук славного сподвижника великого Петра[16]… Как великодушный покровитель просвещения!

Обезьянка, спрыгнув с дивана, подбежала к гостю, вскарабкалась на его плечо.

Поэт брезгливо стряхнул ее на пол и дрожащим от возмущения голосом сказал:

— Нельзя ли, сударь, избавить меня от непристойных шуток?

— Ну, ну, уж и обиделся! — добродушно сказал Демидов. — Какая тут непристойность! Чай, приласкаться хотела. Она ведь создание немудреное, вроде хозяина своего… Поди сюда, — поманил он обезьянку. — Не обижай гостя! — И, внезапно переменив тон, сухо спросил: — В чем же ваше дело? Извольте изложить!

Сумароков коротко рассказал. Демидов снова зевнул.

— Так я и полагал, что речь пойдет о деньгах. Зачем же еще мог явиться к Прокопию Демидову господин сочинитель? Уж не о парнасах и пегасах толковать!.. Что ж, так и быть! Денег я вам дам, господин бригадир. Ничего с вами не поделаешь!

— Признателен от всей души! — поклонился Сумароков. — Надо, однако, побеседовать об условиях: срок и тому подобное.

Демидов махнул рукой.

— Об этом толкуйте с моим поверенным. Звать его Пригожин. Я его к вам пришлю…

Через два дня демидовский поверенный сообщил Александру Петровичу условия займа. Процент был высок, за просрочку платежей назначалась значительная пеня. Самым же тяжким и унизительным было требование заклада каких-либо ценностей в обеспечение уплаты.

Сумароков вспыхнул:

— Разве хозяин твой не верит слову российского дворянина?

— Таков у нас порядок, — спокойно ответил Пригожин.

— Я готов дать письменное обязательство, — сказал Александр Петрович. — Чего ж больше?

— Это само собой. Да мало ли что может случиться! Человек смертен…

Сумароков смерил приказчика гневным взглядом. Пригожин развел руками: дескать, вина не моя, мы люди подневольные.

— Какое ж обеспечение? Драгоценности, что ли, фамильные? — осведомился Александр Петрович.

— Лучше бы недвижимое имущество. Скажем — домишко…

— Дом сей — родовое гнездо мое, — с достоинством сказал Сумароков. — И стоимость его намного превышает заимствованную сумму.

— Ох, сударь! — вздохнул поверенный. — Это вы по неведению. Нынче деньги дорогие. А дом совсем ветхий и участок запущенный… Впрочем, это только так, для большей верности. Ведь ваша милость долг уплатит, не так ли? Стало быть, и дом останется во владении вашем. Чего ж опасаться?

Поразмыслив, Сумароков подписал обязательство.

Июнь в Москве стоял прохладный, а с первых дней июля наступила жара. На немощеных улицах толстым слоем лежала пыль. Порывы горячего, сухого ветра вздымали пыльные смерчи.

Сумароков сидел у письменного стола, сбросив камзол и распахнув ворот сорочки. Окна были закрыты: Александр Петрович не выносил мух. В кабинете стояла духота, пахло запыленной кожей книг, табаком, винным перегаром. Сумароков поскрипывал пером, отпивая время от времени из глиняного жбана глоток холодного — только что из погреба — кваса.

В последнее время писалось далеко не так легко и быстро, как прежде. Еще лет пять назад удавалось ему за одну ночь сочинить целую пьесу в стихах, и, гордясь таким редким даром, он отмечал внизу: «Начато в таком-то часу, окончено в таком-то». Теперь же над одой в десять строф бьешься по нескольку часов… А нужно бы трагедию сочинить! Для будущего театра. Небось забыли зрители Сумарокова. Да, театр!.. Когда-то еще он будет, да и будет ли вообще?

Александр Петрович отшвырнул перо, отдернул занавески, распахнул окно. Рой мух с жужжанием ворвался в комнату. Он снова захлопнул окошко, раскрыл двери, схватил с дивана свой камзол и с ожесточением принялся размахивать им, выгоняя мух.

За этим занятием застал его старик Антип, доложивший о приезде гостя, господина Баженова.

— Василий Иванович? — обрадовался Сумароков. — Проси, проси! Веди его на веранду, а я тотчас. Только переоденусь.

На веранде было прохладно. Из сада доносился грустный аромат жасмина. Гонимый ветерком, взлетал пух зацветающих лип. На столике стояло блюдо со свежей земляникой, две бутылки вина.

Баженов, только что возвратившийся из Петербурга, рассказывал о тамошних новостях.

— Состояние духа повсюду прескверное. Курмыш то ли осажден Пугачевым, то ли взят уже. А оттуда и до Нижнего недалеко. Гадают: куда теперь пойдет злодей? Уж не на Москву ли?

— Едва ли осмелится! — покачал головой Сумароков.

— Как знать! Войско его растет. А наши силы малочисленны; главные-то еще с турецкой войны не воротились. Не хватает и оружия.

— И в Москве нехорошо, — сказал Александр Петрович. — Совсем, как три года назад, во время морового поветрия.

— Да это и есть продолжение! — заметил архитектор. — Чума была лишь поводом. А теперь нашелся новый повод — самозванец. Дух бунтовской все ширится.

— Я предвидел сие! — воскликнул Сумароков. — А кто повинен, скажи на милость? Мы! Мы сами! Одни из нас, увлекшись французскими идеями, стали болтать об отмене крепостного права, не понимая, что идеи те не про нас писаны. Мужики обнаглели, вышли из повиновения. А с другой стороны, среди дворянства развелись изверги и душегубы, вроде Салтычихи или соседа моего, Нащокина… Отсюда опять же ожесточение в народе.

— Пожалуй, ты прав! — согласился Баженов. — Но поздно теперь вины разбирать.

— Да, — подтвердил Сумароков. — Ежели мятежники подойдут к Москве поближе, солоно придется. Чернь здешняя только того и ждет. Ныне благородному сословию — от мала до велика — надобно сплотиться воедино. Слышно, будто подмосковные дворяне сбирают ополчение против самозванца. Почин положили можайские помещики, их примеру последовали и прочие. Дай бог удачи!

Он налил гостю и себе вина в серебряные чарки.

— Отличное вино! — смакуя, сказал архитектор. — Давно такого не пробовал.

— Бургундское! — с гордостью отозвался хозяин. Припасено для торжественных случаев.

Баженов приложил руку к сердцу.

— Однако, любезный друг, каково поживаешь? — спросил он. — В добром ли здоровье? Каковы успехи твои?

— Ничего, здоров! А успехами хвалиться не стану…

Александр Петрович рассказал о хлопотах насчет театра, о займе у Демидова.

— Первые платежи по векселю я внес вовремя. А вот последний просрочил изрядно. Денежные обстоятельства мои весьма затруднительны. От имения доходы и прежде были невелики, а теперь и вовсе иссякли. С осени не поступило ни гроша. Управитель мой пишет: мужики оброка не платят. Что с ними поделаешь в такое смутное время! А расходов — уйма!.. Вот и получилась заминка. Я надеялся, что Демидов не станет меня прижимать. Ведь богат несметно, что ему эдакая малость? Так представь: намедни является ко мне каналья-поверенный, требует платить положенный взнос с процентом и пенями, угрожает судом… Разумеется, я выгнал вон мошенника. Но теперь опасаюсь: вдруг исполнит угрозу? Ведь это грабеж!

Он налил вина, руки его дрожали.

— Грабеж среди бела дня! — повторил он, осушив чарку залпом. — Под стать самому Емельке Пугачеву. Забрать дом за бесценок, выгнать человека из родного гнезда!.. Крова лишить!..

Сумароков снова взялся за бутылку. Баженов тихонько отодвинул свою чарку, накрыл ее ладонью. Хозяин налил себе и жадно выпил.

— Успокойся, любезный друг! — мягко сказал Баженов. — С Прокопием Акинфиевичем Демидовым мы приятели, и, кажется, у него есть сейчас во мне нужда. Завтра же отправлюсь к нему.

Александр Петрович поднялся и крепко обнял гостя.

— Спасибо, Василий Иванович, за участие!

— А что касается театра, — заметил Баженов, — так время теперь в самом деле неподходящее. Так же, как и с моим дворцом кремлевским. Заложили мы его, речи произнесли, а дело ни с места: денег не отпускают… Но хватит нам на судьбу сетовать! Поговорим о другом! Видал я в Питере зятя твоего, Княжнина.

— А! Ну как он? — Сумароков оживился.

Поэт и драматический сочинитель, Княжнин был женат на младшей дочери Сумарокова. Расставшись со своей семьей, Александр Петрович сохранил близость только с Княжниными.

— Отлично успевает, — сказал Баженов.

— Я рад! Из нынешних Княжнин, пожалуй, лучший. Пишет благородно, в высоком стиле. Не соблазняется дрянной модой. Некогда презентовал он мне свою трагедию «Дидона» с надписью: «Отцу российского театра». Не то, что щелкоперы, вроде Лукина и Баркова, кои позорят мое имя пашквилями.

— Дмитриевский тоже благоденствует, — продолжал Баженов. — Славен, знаменит, важен!.. Первый артист империи — так его именуют.

Сумароков снова налил чарку. Баженов покачал головой:

— Не много ли, мой друг?

— Ничего… От доброго вина на сердце легче.

В саду на дорожке показались Дуняша с Егорушкой.

— А что Иван Ерменев? — спросил Сумароков. — Ни слуху ни духу!

Дуняша остановилась, прислушиваясь к разговору на веранде. Собеседники не замечали ее.

— Ерменев за границу уехал, — сказал Баженов. — Вместе с Федором Каржавиным, моим помощником. В Париж! Туго ему пришлось в Питере. Неудачлив!.. А ведь даровитый мастер, весьма даровитый! Показывал он нам свои деревенские рисунки. Чудесно! Так никто еще у нас не рисовал. Видел ты их?

— Еще бы! Это он в Сивцове делал… Но мне не понравились. По-моему, художник должен изображать лишь прекрасное и возвышенное. Мужичья жизнь может ли вдохновить живописца?

— Э, брат! — возразил архитектор. — Здесь мы с тобой не согласимся. Итальянские, французские, голландские мастера прошлых веков изображали не только святых, королей и вельмож, но запечатлели и быт народный. И у нас начинают к этому приходить. Вот, к примеру, Шибанов написал отличные деревенские картины. Но у него крестьяне сытые, достаточные, веселые. А у Ерменева скудость, горе, слепцы, побирушки! Государыня своим заграничным Друзьям пишет о всеобщем российском благополучии, гордится своим просвещенным правлением. А тут мрак, угрюмость!

— Упрям! — сказал Сумароков. — Часто мы с ним бранились, а я все равно люблю его. Есть в Ерменеве искра божья.

— То-то! — подтвердил Баженов. — Оттого я ему и помогаю… Когда проект кремлевского дворца отложили, Ерменев лишился жалованья. Куда, думаю, девать его? Средств никаких, мать с братишкой на руках. Как раз собрался Каржавин во Францию, по торговым делам. Я и сообразил… Обратился к самому цесаревичу, Павлу Петровичу. Он ко мне милостив, и Ерменев ему знаком: вместе детьми игрывали. Цесаревич согласился отправить Ивана в Париж, назначил ему из своих средств стипендию. А я написал рекомендательные письма к знакомым французским живописцам и зодчим. В прошлом месяце отправился в путь наш Ерменев.

— Дуняша! — звонко крикнул Егорушка. — Гляди: черепаха! Ишь, какая огромная!

Сумароков поглядел вниз.

— Дуня! — крикнул он. — Нынче гость у меня, заниматься не будем.

— Слушаю, барин! — откликнулась девушка. — Тогда я домой пойду. Позвольте Егорушку взять? Пусть у нас переночует. Поутру в реке искупается, с ребятишками поиграет…

— Бери! — разрешил Александр Петрович. — Только завтра к обеду приведи сюда. И одному не купаться! Пусть кто-нибудь присматривает!

— Не тревожьтесь, сударь! Пойдем, Егор!

Дуняша поклонилась и пошла к калитке, мальчик вприпрыжку побежал впереди.

— Красавица! — Баженов проводил девушку взглядом. — Чудо, как хороша!

— Обидел ее Иван! — молвил Сумароков сердито. — Посулил, должно быть, златые горы, она и уши развесила. А теперь и след простыл.

— Шалый человек, артистическая натура! — усмехнулся архитектор. — Кто из нас этим не грешен? И правду сказать, обстоятельства так сложились. Где ему теперь о женитьбе думать!

…Дуняша жила вместе с отцом и теткой Марьей, но ежедневно ходила к Сумарокову учиться театральному мастерству. Кузьма Дударев купил домик на берегу Москвы-реки, у Дорогомиловского моста. Передняя часть домика была отведена под лавку, где Кузьма торговал скобяным товаром, в двух горенках жили они втроем.

По странной случайности домик этот находился поблизости от того места, где два года назад на опрокинутой лодке сидели Дуняша с Ерменевым.

«Париж! — думала Дуня, идя с Егорушкой по Новинскому полю. — Далеко это… За тридевять земель!»

Ерменев не раз говорил об этом городе, полном чудес. Слышала она о Париже и от барина. Потом и сама кое-что прочитала. Отец нанял Дуне учителя — отставного приказного. Дуня училась прилежно, пристрастилась к чтению книг. Тетка Марья неодобрительно покачивала головой, жалея племянницу, которую заставляли заниматься ненужным для девки делом.

— Пускай учится! — говорил Кузьма. — Мы, Марья, свое отжили, а ей суждена иная доля.

…С того дня они так и не виделись. Только как-то раз — это было прошлым летом — барин позвал Дуню в кабинет, где у него сидел тот же самый гость, что и сегодня.

— Господин Баженов письмо привез от Ивана Ерменева, — объявил Сумароков. — Просил он тебе передать, что сейчас прибыть в Москву никак не может, а будущим летом надеется.

— И еще просил не забывать! — добавил гость с улыбкой. — Ну как, не забыла?

Дуняша молчала, потупив взгляд.

— Вижу, запала ты ему в душу, — заметил Александр Петрович.

Дуня вспыхнула и по-деревенски закрыла лицо рукавом.

— А мне и невдомек! — усмехнулся Сумароков. — Когда же вы успели? Ну ладно, ступай себе!

С тех пор прошел год. Наступило долгожданное лето. А дожидаться уже нечего!

…Баженов рассказывал о поэте Михаиле Михайловиче Хераскове, старинном друге Сумарокова. Одно время Херасков состоял директором Московского университета. Под его руководством студенты и профессора издавали литературные журналы «Полезное увеселение» и «Доброе намерение», представляли на сцене трагедии и комические оперы, Нелады с некоторыми сослуживцами заставили Хераскова перебраться в Петербург. Там он занял пост вице-президента берг-коллегии[17], получил чин статского советника.

— Тяжело ему на службе, — говорил Баженов.

— Еще бы! — воскликнул Сумароков. — Стихотворец — и вдруг в канцелярию угодил.

— Сочинительства, однако, не оставил, — заметил Баженов. — Прочел ты его новую поэму?

— Слыхал только, — сказал Александр Петрович.

— Петербургская публика в восторг пришла. Сама государыня очень расхваливала. Говорит: наконец объявился российский Гомер!

Сумароков поморщился:

— Ну уж и Гомер! У нас всегда так: либо до небес вознесут, либо в грязь втопчут… Однако Херасков — сочинитель отменный. Я слыхал, будто он в Питере с масонами сдружился. Верно ли?

— Возможно, — сказал Баженов уклончиво.

— Вздор это! — махнул рукой Сумароков.

— Отчего ж? Помнится, и ты в петербургской ложе состоял.

— Поэтому и говорю, что сам испытал. Высокие слова, таинства мистические, в которых никто ни черта не смыслит. А на деле только предлог для пиров да карточных игр.

Баженов помолчал.

— Может, прежде так оно и было, — возразил он затем. — А теперь не то. У масонов благородные цели: нравственное совершенствование, любовь к ближнему, постижение тайн бытия…

— Посредством заклинаний и колдовских зелий, — насмешливо подхватил Александр Петрович. — Все это, братец, наносное! Такая же мода, как на прически, ленты, жабо, кафтаны, слезные драмы и тому подобное… Французы с немцами придумают, а мы тут же подхватим… Как обезьяны! Молодец Новиков! Читал я недавно его журнал «Кошелек». Отлично он высмеял наших шутов гороховых, перенимающих все иноземное, не разбирая, что полезно, а что глупо.

— Согласен! — сказал Баженов. — Но, увы, истощился его «Кошелек». Пришел ему конец!

— Вот те и на! — воскликнул Александр Петрович. — Что же случилось?

— После «Трутня» и «Живописца» Новиков потерпел убытки. Средств на новый журнал не хватило. Тут подоспел Козицкий, предложил помощь. Сам понимаешь: ведь Козицкий не от себя.

— Знаю! Государыня!..

— Разумеется… Маневр хитрый! Дескать, денег дадим, если согласен выпускать журнал благонамеренный, без дерзостей, без насмешек над властью!

— Что ж Новиков?

— Согласился, но обещания не сдержал. Нет-нет, да и уколет, и пребольно! Конечно, в верхах снова неудовольствие, досада…

Сумароков понурил голову.

— Вот она, участь российского сочинителя! — сказал он мрачно. — Вздумаешь честен быть, в порошок сотрут, пойдешь на сделку с совестью, тоже путного не выйдет… Легче бы вовсе без совести, да куда ее денешь, треклятую!

Он заметно охмелел. Руки и голова его тряслись, язык заплетался. Баженов встал:

— Пожалуй, мне пора! Надобно еще главнокомандующего посетить. Прощай, любезный Александр Петрович. Долго ли в Москве пробуду — не знаю, но с тобой мы еще повидаемся.

— Что ж, поезжай с богом! — Сумароков с трудом поднялся с кресла.

— А к Демидову отправлюсь завтра же, — сказал архитектор. — Ты не сомневайся: все уладится.

* * *

У Дударевых ужинали. Ели теперь уж не по-деревенски. Однажды Кузьма принес в дом тарелки, блюда, вилки, ножи и приказал Марье накрыть стол скатертью и каждому ставить отдельный прибор.

— Мы хотя и не благородные и не купцы, однако лучше вверх глядеть, нежели вниз! — объяснил он.

— Крепостные мы! — робко молвила Марья.

— Покуда крепостные. А что после будет, то одному господу видно. Дуняшке же надо привыкать по-благородному.

Сегодня хозяин был в приятном расположении духа. Подсчет прихода и расхода за прошлый месяц показал значительную прибыль. Торговля шла бойко: в дударевской лавке покупали скобяной товар владельцы баржей и баркасов, ремесленники, мелкие домовладельцы. Кроме того, Кузьма давал деньги в рост. Процент взимал умеренный, за горло не хватал, редко отказывал в отсрочке, если человек внушал доверие. Тем не менее ссуды приносили немалый барыш.

— Ну, сударь, каково живется? — обратился Кузьма к мальчику.

Он всегда разговаривал с Егорушкой шутливо, но с некоторым оттенком почтительности: как-никак, малыш был барским воспитанником.

— Живется хорошо! — ответил Егор, жуя пирог и болтая ногами под столом.

— Еще бы! Дом большой, сад красивый. Не то, что у нас.

— У вас тоже ладно! — сказал Егорушка. — Река, лодки… Рыбу можно удить.

— Это так! — согласился хозяин. — Однако тесно. Все же лучше, чем в деревне… Помнишь, как ты к нам в гости приходил?

— Помню, — ответил мальчик и добавил: — А дядя Ваня в чужие края уехал.

— Вон как! — удивился Дударев. — Куда же?

Мальчик пожал плечами и поглядел на Дуняшу.

— В Париж! — сказала девушка, не глядя на отца.

— Это у немцев, что ли?

— Во Франции, — сказала Дуняша.

Дударев усмехнулся. Ого! Француз простого мужика к себе не пустит. Вот она, наука, что делает…

После ужина Егорушку уложили спать. Марья принялась мыть посуду. Кузьма отправился потолковать к соседу, хозяину мучной лавки.

Дуняша вышла из дому. Солнце село недавно, облака за рекой еще розовели, а на другом краю неба, над кровлями, уже стояла огромная медная луна. Девушка дошла до того места, где когда-то лежала опрокинутая лодка, и присела на камешек. Опять доносились всплески весел с реки, и на другом берегу мелькали огоньки.

«Господин Рауль! — вспомнилось ей. — Папаша — французский купец, матушка — арапская принцесса… Неужто во Франции живут такие? Да нет, чепуха, глупости!»

Ей хотелось представить себе Париж и французов. В воображении возникали замки с башнями, острые шпили соборов, аллеи парков, кавалеры и дамы, плывущие в танце, — все, что ей приходилось видеть на картинках в сумароковских книгах. Но это были неясные, разорванные видения, целой же картины не получалось…

Возвращаясь домой, Дуняша увидела у скобяной лавки двоих: мужчину с русой бородой и подростка. Они сидели на скамеечке, тихо разговаривая. Увидев девушку, оба замолкли.

Когда она вошла в дом, русобородый сказал:

— Пойдем, Вася! Что-то хозяева косятся.

— Ну и пускай! — сердито шепнул мальчик. — Лавка закрыта, каждый может посидеть.

— Каждый, да не мы с тобой! — возразил отец.

…Кузьма уже вернулся и собирался ложиться спать.

— Батюшка, — сказала Дуня, войдя в горницу, — там какие-то двое сидят. Бродяги, что ли?

— Да, да! — озабоченно откликнулся отец. — Я уже который раз примечаю… Не ровен час — ограбят! Надобно будочнику сказать.

3

Русобородый стоял у стены, руки и ноги его были закованы в кандалы.

— Как звать?

— Хлебников, Иван Петров.

Прапорщик Городчаков строго переспросил:

— Так ли?

Арестант угрюмо сказал:

— Хлебниковы мы!

— Здешний?

— Никак нет. Казанский… Деревня Мурино…

— В Москву зачем пожаловал?

— А затем, что в наших краях смутно и голодно.

— Где в Москве проживал?

— У разных… Кто за плату приютит, кто по доброте.

— Семейный?

— Была баба, да померла, ваше благородие. Детей бог не послал.

— А мальчонка, что с тобой разгуливал? Куда девался?

— Это какой же?

— Ты дурачком не прикидывайся! Люди видели!

— А! Верно!.. Пристал ко мне сиротка.

— Послушай! — гаркнул прапорщик. — Я из тебя правду выколочу!

— Воля ваша! — тихо сказал арестант.

— Кто тебя в Москву послал?

— Никто, ваше благородие.

— Врешь, сукин сын! — загремел офицер. — А письма воровские кто подбрасывал? Кто Емельку злодея расхваливал? Мне все известно.

— Ежели известно, то и допытываться незачем! — сказал арестант.

Прапорщик поднялся из-за стола, не спеша подошел к нему и, размахнувшись, ткнул его кулаком в переносицу. Городчаков был мал ростом, кривоног, но кулачищи у него были огромные. Арестант пошатнулся, звеня цепями, из носу потекла струйка крови.

— Это для начала! — сказал офицер.

Арестант молчал.

Прапорщик пошел обратно к столу, тряхнул колокольчик.

— Зови людей! — приказал он вошедшему солдату. — По одному.

Ввели Дударева. Он снял шапку, поклонился в пояс. Прапорщик спросил об имени, месте жительства, занятиях.

— Дударев Кузьма! — ответил тот. — Бригадира Сумарокова крепостной человек. Проживаю в Москве на оброке, с его, барского, дозволения.

— Знаешь его? — указал офицер на арестанта.

— Видал! — ответил Дударев. — Летом, что ни вечер, повадился он с каким-то мальчонкой у нашей лавки сколачиваться.

— А прежде был он тебе знаком?

— И видом не видывал! Вот крест!

— Какие он тебе листки давал? Что насчет вора Емельки сказывал?

— Господь с тобой, ваше благородие! — воскликнул Кузьма, бросив испуганный взгляд на арестанта. — Ничего такого не было… Вижу — чужой человек бродит вокруг дома. Думаю: а ну, как ночью вломится да ограбит. Я стражнику и сказал. А про письма ведать не ведаю… И дел от него худых не видал.

— Ладно, Дударев! — сказал прапорщик. — Ступай пока! Там видно будет. Ну, а ежели врешь, на себя пеняй!

Кузьма поспешно удалился. Вошел человек с кругленьким брюшком, редкой бородкой.

— Мухин Терентий, московский целовальник! — ответил он на вопрос прапорщика. Затем рассказал, что арестованного встречал дважды: один раз в Коломне, потом в Москве, у Разгуляя. Называл он себя Седухиным, о самозванце говорил, будто его, Емельку, многие генералы и архиереи признали царем Петром Третьим.

— Должно быть, из раскольников он, добавил целовальник. — Они, поганцы, за злодея Пугача богу молятся.

После Мухина ввели третьего свидетеля. Арестант, взглянув на него, побледнел.

— Прохоров Тимофей, — отрапортовал он. — Из государственных крестьян. Кучером служу при экспедиции кремлевской. Молодца этого встрел весной, кажись, на вербной… Подле церкви мутил он народ да бунтовские письма по рукам раздавал… Пригляделся я к нему, кажется — личность его знакомая. Все думаю: где я его прежде видел? Вспомнил-таки! В семьдесят первом году, когда чума была, он меж главных разбойников находился.

— Погоди-ка! — сказал прапорщик. — Не ошибаешься ли?

— Никак нет, ваше благородие. Он самый.

— А ты что скажешь? — обратился офицер к арестанту.

— Напраслину говорит, — ответил тот глухо.

— Ах ты, бесстыжий! — возмутился кучер. — Неужто позабыл, как ваши разбойники притащили карету к Чудову монастырю, а вы — атаманы — у костра грелись? Лошадей выпрягли, а один мне приказывает: «Ступай подале!» Я говорю: так, мол, и так, карета казенная, мне доверена! А этот, — он указал на русобородого, — почал гоготать и приглашает: «Оставайся с нами, мы тебя в обчество примем!» Верьте мне, ваше благородие! Как на духу рассказываю. И как вспомнил я про это, такая меня обида взяла… Что же это, думаю? Всех злодеев переловили, а этот целехонек и опять по Москве без стыда шатается… Потом встрел я его еще раз и стражникам указал: ловите, говорю, грабителя! Слава те господи, поймали наконец!

Прапорщик отпустил кучера.

— Ну, каналья! — обратился он к арестанту. — Теперь признаешься? Кем послан? Кто твои сообщники?

— Что раньше говорил, на том и теперь стою.

Городчаков кликнул караульного.

— В застенок его! — приказал он. — И на дыбу! Авось образумится…

Через несколько дней дознание было закончено. Было установлено, что русобородый являлся одним из вожаков тогдашнего возмущения, что имена Хлебников, Седухин и прочие, которыми называл он себя в разное время и в разных местах, — вымышленные, а в действительности он является московским жителем, занимался до чумы кузнечным ремеслом и зовется Степаном Аникиным.

* * *

В конце сентября 1774 года в Москву пришли вести об усмирении пугачевского восстания.

Войска генерала Михельсона наголову разбили главные силы Пугачева в низовьях Волги. Изменники из зажиточной казачьей верхушки и башкирских старшин составили заговор, схватили Емельяна Пугачева и передали его властям.

Утром четвертого ноября конвой доставил в Москву Пугачева. Повозка, окруженная казаками и драгунами, промчалась по московским улицам в Охотный ряд. На Монетном дворе была приготовлена тюрьма. Среди конвоиров скакал и драгун Павел Фильцов. Он участвовал в поимке Пугачева и за этот подвиг был представлен к награждению.



Конвой доставил Пугачева в Москву.


Пугачева заперли в каземат и приковали толстой цепью к стене, чтобы он не мог подойти к окошку и показаться толпе, запрудившей площадь у Воскресенских ворот. Прибывший из Петербурга начальник Тайной экспедиции Степан Иванович Шешковский вместе с князем Волконским приступил к розыску. Через два месяца дело было закончено. Пугачев и его ближайший сподвижник Перфильев были приговорены к четвертованию, несколько других вожаков — к повешению. Было объявлено, что казнь состоится всенародно 16 января 1775 года на Болоте, за Каменным мостом.

Еще с ночи народ стал собираться на Болотной площади. Дворянство приезжало целыми семьями в каретах и дормезах, Некоторые заранее сняли в соседних домах горницы, выходившие окнами на площадь.

Занялось бледное студеное утро. Мороз был так жесток, что офицерам в строю дозволено было надеть шубы.

…Кружево изморози на ветвях деревьев, заиндевевшие усы и бороды, снежная равнина плаца, клубы пара от дыхания людей и лошадей… Черная, колеблющаяся масса тулупов, зипунов, шуб, шинелей, шапок. В низком сером небе вороньи и галочьи стаи.

В центре площади, оцепленной войсками, помост. У его подножия гвардейский караул.

Среди множества экипажей, скопившихся на плацу, была и облупленная сумароковская карета. Александр Петрович приехал с Дуняшей, Егорушкой и студентом Петром Страховым. На козлах, рядом с кучером, примостился Кузьма Дударев. Кузьма спрыгнул с облучка, постучал в дверцу кареты.

— Погляди-ка, барин! — указал он в сторону Лобного места. — Вон Павлуха наш стоит!

— Какой? Где? — рассеянно спросил Сумароков.

— Да Павел же! Наш, сивцовский! Федьки Фильцова сынок!

Сумароков приложил к глазам лорнет:

— Не вижу!

— А я вижу! — воскликнул Егорушка. — Вон там! С ружьем, в мундире! Ишь, какой ладный! Погляди-ка, Дуняша!

— Чего мне глядеть! — резко ответила Дуняша.

— Видно, отличиться успел, — заметил Сумароков. — В такие караулы отборных солдат назначают.

— Отличился? — недоверчиво повторил Кузьма. — Чем же? Кажется, на войну не ходил.

— Всякие бывают отличия, — сказал Сумароков. — Исправный, должно быть, служака.

Толпа задвигалась, зашумела.

— Везут! — крикнул Дударев и взобрался на козлы.

От моста, в окружении конницы, двигались большие сани. В санях сидел чернобородый мужик в белом бараньем тулупе, без шапки. Лицо у него было худое, резко выдавались скулы. В обеих руках он держал по толстой зажженной свече. День стоял тихий, огоньки свечей трепыхались, но не гасли. Воск оплывал и струями стекал на пальцы. Напротив осужденного сидел поп в праздничной ризе, с крестом в поднятой руке, рядом с попом — чиновник из Тайной экспедиции. Пугачев кланялся народу — направо и налево, черные глубокие глаза глядели внимательно, как бы с любопытством, Перфильева везли в других санях, следом.

— Кланяется! — насмешливо сказал кто-то в толпе. — Будто и впрямь император.

— Так и есть! — поддержал другой. — Вон и трон ему приготовлен…

Некоторые засмеялись, другие хмуро молчали.

Страхов с Дуняшей и Егорушкой вышли из кареты. Осужденный в сопровождении чиновников и священника поднялся по ступенькам. Один из чиновников развернул сложенную трубкой бумагу и стал читать приговор.

Когда чиновник произнес имя осужденного, полицмейстер Архаров поднял руку. Чтец остановился.

Архаров зычным голосом спросил:

— Ты ли донской казак Емелька Пугачев?

Осужденный молчал: то ли не слышал вопроса, то ли не понял его смысла.

— Отвечай! — шепотом приказал стоявший рядом чиновник. — Ты ли Пугачев?

— Так, государь! — ответил осужденный. — Я самый и есть Емельян Пугачев.

Полицмейстер опять взмахнул рукой, чиновник продолжал читать. Пугачев обводил взглядом генералов и Чиновников, стоявших под самым эшафотом, густую толпу вдали. Время от времени, беззвучно двигая губами, он крестился на купола кремлевских церквей.

Васька Аникин пробрался на верхнюю ступеньку какого-то крыльца. Ноги его одеревенели, на плечах болтался ветхий зипунишко.

Но, несмотря на стужу, Васька не уходил.

Вспомнились ему отцовские думы… Как, одолев врагов, государь Петр Федорович пожалует в Белокаменную под трезвон колоколов. Народ поклонится ему, и попы с архиереем выйдут навстречу с хоругвями и образами. И, воссев на своем престоле, призовет царь-государь всех, кто помогал ему и верил в него, чтобы наградить их по заслугам. Посыплются дождем щедроты царские: деревенских отпустят на волю, с городского люда подушную сложат. Станут о бедняках заботиться, больных — лечить, детвору — грамоте обучать. И не будет больше на Руси ни господ, ни холопов, а только единый народ православный…

Вот и дождались! Въехал государь в Москву: вместо царской кареты — сани позорные, взамен трона — плаха… А отец Васькин сгинул неведомо куда. Однажды условились они встретиться у Разгуляя. Васька явился в назначенное время, но отца так и не дождался. Больше двух месяцев прошло с тех пор, а о нем ни слуху ни духу…

Васька огляделся вокруг. Вишь, сколько их собралось на потеху! У одной из карет он увидел Петрушу Страхова вместе с какой-то барышней и мальчиком, одетым в теплую шубку. Больше трех лет не видел он прежнего приятеля, но сразу узнал его.

«Тоже поглазеть явился! — подумал Васька со злобой. — В каретах ездит, с барскими детками якшается!»

Чтение указа окончилось.

— На кра-ул! — скомандовал Архаров.

Солдаты вскинули перед собой ружья. Павел Фильцов проделал ружейный прием особенно ловко и застыл, красивый и статный, как изваяние.

Пугачев перегнулся через перила эшафота и закричал:

— Прощай, народ православный!..

И в этот миг затрещали барабаны, зашумела толпа. Осужденный что-то говорил, но слова его тонули в барабанном грохоте. Палачи кинулись к нему, сорвали тулуп, разодрали шелк малинового полукафтанья. Егорушка охнул и вцепился в рукав Петруши Страхова. Один из палачей сильно толкнул осужденного, Пугачев взмахнул руками, опрокинулся… Еще несколько минут, и палач, подняв за волосы окровавленную чернобородую голову, показал ее народу. Над площадью раздался протяжный стон…

Егорушка, упав на снег, рыдал навзрыд. Страхов поднял его и посадил в карету.

— Ты что? — встревожился Сумароков.

Мальчик прильнул к нему, зубы стучали, тело содрогалось в конвульсиях.

— Ну, ну, успокойся, дружок! — ласково утешал Александр Петрович, гладя Егорушку по голове. — Не следовало нам ехать! Покарали-то самозванца по заслугам. А все же глядеть на такое зрелище тяжко и противно…

За Пугачевым отрубили голову Перфильеву. Потом палачи четвертовали их мертвые тела…

Толпа стала расходиться. Некоторые бесчестили злодея, гоготали. Но большей частью люди угрюмо молчали.

Васька еле переступал замерзшими ногами.

«Куда теперь? — размышлял он. — Опять к кабатчику на ночлег проситься?»

Кто-то тронул его за плечо. Обернувшись, он узнал разносчика пирогов, с которым как-то познакомил его отец.

— Кажись, Ивана Хлебникова сынок? — осторожно спросил пирожник.

Мальчик отрицательно покачал головой, но вдруг вспомнил, что отец в последнее время ходил под именем Хлебникова, и сказал:

— Это я! А бати нет…

— Знаю! — сказал разносчик. — При мне его и схватили… А ты, я вижу, вовсе озяб. На-ка, скушай пирожка! Горяченький!..

Он снял лоток с головы, подал мальчику пирог. Тот жадно принялся есть.

— У кого живешь-то? — спросил разносчик.

— Где придется.

— Худо! — сказал пирожник. — Мороз-то, мороз!.. Вот что, сынок, пойдем-ка со мной. Местечко сыщется. Печку затопим!..

4

В начале февраля императрица прибыла в Москву — праздновать победу. Приезд этот имел и еще одну цель. В Москве жили многие вельможи, не поладившие с царицыными фаворитами. Они не одобряли политики двора, баловались вольнодумными идеями. Московская знать, среди которой находились такие магнаты, как Панины, Шереметьевы, Трубецкие, представляла силу, с которой приходилось считаться. Екатерина не скрывала досады. Уже совсем недавно в широком кругу гостей она жаловалась, что даже чума не смогла истребить мятежный дух Москвы.

Но в грозную пору пугачевского восстания московское барство пришло на помощь правительству. И теперь, явившись в первопрестольную столицу, Екатерина как бы протягивала оливковую ветвь мира здешним фрондерам.

…В кабинете пречистенского дворца Екатерина беседовала с архитектором Баженовым.

— Видите ли, мой друг, — говорила она. — Представлено немало проектов, но ни один из них мне не по вкусу. Опять греческие храмы Бахусу, Янусу, Афине-Палладе, преглупые аллегории и тому подобное. Все это прискучило ужасно. Не так ли?

— Верно, государыня! — согласился Баженов. — Я и сам не любитель шаблонов.

— А победу над турками надобно отметить достойно, — продолжала императрица. — Ведь это великое торжество России: празднество должно быть грандиозным. Явилась у меня такая идея. Пусть Ходынское поле изображает море, а две дороги, ведущие туда из города, — Дон и Днепр… При устье одной реки устроим обеденный зал, под названием Азов, при устье другой — театр в виде крепости Кинбурн. Изобразим Крымский полуостров с городами Керчью, Еникале и другими; там расположим всевозможные игрища. На земле, представляющей море, поставим корабли и баркасы…

— Понимаю! — подхватил архитектор. — Хорошо бы украсить речные берега живописными ландшафтами: дома, освещенные изнутри, ветряные мельницы, сады!..

— Отлично! — одобрила императрица. — За Дунаем дадим фейерверк! На море, как раз против Крыма, зажжем иллюминацию в знак радости обеих империй, заключивших между собой мир.

— Можно ярмарку устроить, — продолжал фантазировать Баженов. — Красивое будет зрелище.

— Верно! Расположим ее у донского устья и назовем Таганрогом…

Они советовались еще с полчаса, потом Екатерина сказала:

— Замысел ясен! Остальное зависит исключительно от вас, сударь. Приступайте поскорее к делу!

Она милостиво наклонила голову — аудиенция была окончена. Баженов поднялся, но медлил уходить. Императрица вопросительно поглядела на него.

— Позвольте, государыня, обратиться с покорнейшей просьбой, — сказал архитектор.

— Говорите!

— Дело касается господина Сумарокова. Ходатайствует о разрешении открыть в Москве свой театр…

— Знаю! — прервала императрица. — Он одолел меня письмами. Только, кажется, ничего не выйдет. Александр Сумароков на прожекты скор, а в практических материях смыслит мало. К тому же вздорен, сварлив! Прежде с графом Салтыковым распрю затеял, ныне Волконский на него жалуется… Самомнения непомерного, себя превыше всех почитает. Он и меня было наставлять вздумал. На мой «Наказ» критику написал. Вся Европа этим «Наказом» восхищена, а господину Сумарокову, вишь, не понравился.

— Государыня! — сказал Баженов. — Сумароков предан вашему величеству всей душой.

— Да в чем его преданность? — воскликнула Екатерина с досадой. — В заговор он не вступит, я знаю. Но злословить, осуждать меня и друзей моих — это сколько угодно! Нет, господин Баженов, подобная верность не больно меня радует… С родней своей рассорился, супругу с дочерьми покинул. С матерью родной в тяжбу вступил! Отовсюду только и слышу жалобы.

— Ваше величество, — возразил архитектор. — Умоляю вас не доверять наветам! Слабости Сумарокова и мне хорошо известны. Но в семейных раздорах повинен не он, а сестры его, вернее — их мужья, стремящиеся лишить Александра Петровича законной доли отцовского наследства.

— Допустим! — сказала Екатерина. — Я не намерена вмешиваться в их семейные дела. Но требую, чтобы российский дворянин дорожил своей честью и не становился притчей во языцех.

— Когда-то, государыня, вы ценили поэтический дар Сумарокова, — заметил Баженов.

— Не отрекаюсь! — пожала плечами Екатерина. — И за это наградила его щедро. Однако, сударь, в моей империи никто не избавлен от обязанности повиноваться властям и вести себя в обществе пристойно. Да и талант Сумарокова уже отошел в прошлое. Впрочем, ему ведь не отказано. Рассмотрю!.. Есть еще претенденты на театральную привилегию. Надо избрать достойнейшего.

Она поднялась с кресла. Баженов, поклонившись, вышел из кабинета.

* * *

Если бы Сумарокову и удалось добиться привилегии, то едва ли он мог бы ею воспользоваться. Недавно Прокопий Демидов представил его вексель к принудительному взысканию. Сумма, включавшая проценты и пеню за просрочку, была значительной.

К Сумарокову явился приказный для описи имущества. Дом с участком и дворовыми постройками был оценен втрое дешевле действительной стоимости.

— Да ты что, рехнулся, братец? — ахнул Александр Петрович, когда приказный назвал сумму.

— Подсчитано точно! — сказал приказный. — По инструкции!

Как ни презирал Сумароков «крапивное семя», он старался не давать волю гневу, чтобы не обозлить плюгавого человека, в чьих руках теперь была его судьба.

— Погоди, любезный! — сказал он. — Дома ты не касайся! У меня найдутся другие ценности…

Он повел чиновника в библиотеку.

— Погляди-ка! — показал он на книжные шкафы, стоявшие вдоль стен.

Приказный равнодушно скользнул взглядом по полкам.

— Здесь издания редчайшие, — терпеливо объяснял Сумароков. — Не во всяком дворце такие сыщутся. Я бы не лишился их ни за какие блага, но коли дело дошло до того, что из дому гонят, то бог с ними.

Чиновник покачал головой:

— Нет, ваше высокоблагородие! Маловато будет…

Сумароков раскрыл один из шкафов и вынул несколько толстых папок.

— Вот драгоценнейшие эстампы и гравюры! Произведения великих мастеров — французских, итальянских, немецких… Забирай! Теперь, надеюсь, хватит?

Он в изнеможении опустился в кресло.

— Сударь! — сказал приказный, слегка усмехнувшись. — К чему нам это? Вы говорите: драгоценность… А мне-то их цена неизвестна. Нет, уж коли сами дом заложили, на себя и пеняйте!

— Молчать! — крикнул хозяин не стерпев. — С кем разговариваешь, чернильная душа!

— Гневаться вам не приходится, сударь, — спокойно возразил чиновник. — Я не от себя явился, а по должности. Отдыхайте лучше в креслице. Хоть оно уже не ваше, я не запрещаю! Отдыхайте на здоровье…

— Прочь с глаз моих, мерзавец! — заревел Сумароков и, схватив со стола запыленный фолиант, метнул его в чиновника.

Тот едва успел отскочить в сторону и опрометью выскочил за дверь.

Александр Петрович поехал к Баженову, но не застал его дома. Архитектор с утра до вечера был занят работами на Ходынском поле. В оставленной записке Сумароков просил друга опять потолковать с Демидовым.

«Не могу понять, — писал он. — Отчего такая перемена? Ведь господин Демидов обещал не представлять ко взысканию!..»

Несколько дней спустя Баженов ответил письмом, извинившись, что по чрезвычайной занятости не может приехать лично. Поручение он выполнил, но, к сожалению, успеха не добился.

«На мою просьбу сказал Демидов, что, дескать, Сумароков моего поверенного выбранил, выгнал и тем мне самому оскорбление учинил, — говорилось в баженовском письме. — И еще тем он обижен, что ты сам к нему не явился на поклон. Был бы я при деньгах, с радостью бы выручил. Однако сейчас нахожусь весьма стеснен, ибо многие расходы по ходынским сооружениям оплачиваю, а расчет будет лишь по окончании. Тебе же советую дружески: обратись к Григорию Александровичу Потемкину. Слышно, он многим оказывает милости…»

Сумароков налил вина, выпил залпом. Видно, дома не спасти!.. Что же делать? Неужто навсегда поселиться в Сивцове? Жить в глуши круглый год… Нет, ни за что!

Походив в раздумье по комнате, он присел к столу, взялся за перо.

«Милостивый государь Григорий Александрович!..»

Письмо адресовалось Потемкину, фавориту императрицы, который теперь пользовался еще большей властью, чем некогда Григорий Орлов.

Изложив историю тяжбы с Демидовым, Александр Петрович писал:

«Сии судьи, которые меня разорить хотят, суть рабы отечества, а я сын отечества: и потому, что я дворянин, и потому, что отличный чин и орден имею, и потому, что потрудился довольно во красноречии российского языка. У меня один только на сей земле дом, так мне и приютиться будет некуда и должен буду на старости лет таскаться по миру».

Прося Потемкина о помощи, Сумароков обещал отблагодарить отечество новыми достойными произведениями…

В дверь постучались, это была Дуняша.

— Нынче не до занятий, голубушка, — сказал Александр Петрович грустно. — Тяжко у меня на сердце. Тяжко и скверно!

— Никак, беда случилась? — спросила девушка испуганно.

Сумароков махнул рукой:

— А то случилось, что выгоняют меня из дому…

Он стал рассказывать о Демидове, о денежных затруднениях, об описи имущества.

— К чему это я вдруг? — спохватился он и поглядел на Дуню.

Та слушала внимательно, брови ее были сдвинуты, в глазах стояли слезы.

— Невесело, как видишь! — сказал Сумароков.

Дуняша опустилась на колени и прикоснулась губами к его руке.

На другое утро явился Кузьма Дударев. Приходил он к барину редко, и Александр Петрович несколько удивился.

«Торопится свое получить, — подумалось ему. — Проболталась, видно, Дуня!»

— Входи! — сказал хозяин. — Чего тебе?

Кузьма сделал шаг вперед и остановился.

— За долгом, что ли? Знаю, вышел срок! Я отдам, отдам! Повремени немного!

— Долг — дело пустое, барин! — сказал Кузьма. — К тому же с меня оброк причитается. Коли подсчитать, так и долгу-то с половину осталось.

— Да ну? — обрадовался Сумароков.

— Ей-богу! — подтвердил Дударев. — Ты об этом не тревожься, батюшка! Нет!.. Я за другим делом. Слыхал, будто опять у тебя нужда. Дуняшка сказывала: дом забрать хотят. Так я вот принес…

Он извлек из-за пазухи узелок, осторожно развязал и положил на стол пачку ассигнаций.

— Это что? Зачем же? — растерянно спросил хозяин.

— Тут пять сотен… Знаю — мало, а боле покуда не накопил. Ты уж не обижайся!

Сумароков молча глядел на Дударева.

— Вон ты какой, — молвил он тихо. — Видно, благородство душевное в самом деле не зависит от происхождения… Ну что ж! Еще раз спасибо тебе, Кузьма! Дай-ка руку!

— Да что ты, барин! — испуганно воскликнул Дударев. — Разве можно?

— Не можно, а должно, — сказал Сумароков. — Пожать руку твою за честь почитаю. А многим из тех, что титулами кичатся, в звездах, эполетах щеголяют, не подам руку, дабы не осквернить себя прикосновением к подлецу!

Он крепко пожал грубую, в мозолях и трещинах руку Кузьмы.

— И еще вот что, — добавил Сумароков: — даю тебе вольную! И всему твоему семейству!..

— Батюшка! — Дударев ахнул и повалился барину в ноги.

— Встань, Кузьма! — сказал Александр Петрович, отирая слезы. — Отныне ты не раб, а свободный россиянин. На этой же неделе выправлю бумаги по всей форме…

Дударев шагал по улицам, словно крылья его несли. Мысли его путались, в ушах стоял звон…

— Марья! — крикнул он, перешагнув порог дома. — Марья!.. Дунюшка! Где же вы?

Женщины выбежали из внутренней горницы с вязальными спицами в руках.

— Барин вольную нам дал! — говорил Кузьма задыхаясь. — Всем! Вольные мы! Понимаете, вольные!.. Помолимся! Возблагодарим господа!

Все трое опустились на колени перед образами.

— Расскажите же, батюшка! Все!.. Как это случилось? — попросила Дуняша.

Они уселись на лавку… Кузьма передал подробно весь разговор.

— Пятьсот целковых! — вздохнула Марья, подперев щеку рукой. — Деньги-то какие!

Дударев усмехнулся.

— Сметлива ты, Марьюшка, я погляжу!.. За такое пять тыщ уплатить и то мало… А мне, слава богу, пять сотен отдать дело пустое. Люди мы еще не богатые, но уже и не бедные.

— А разве вы, батюшка, наперед знали, что барин за это вольную даст? — спросила Дуняша.

— Знать-то, конечно, не знал, но… надеялся. Мне его нрав известен. Оно, конечно, могло бы и не получиться… Да ведь, если только наверняка дела делать, большого проку не будет. — Он лукаво подмигнул дочери. — Поднеси-ка кваску, барышня!

* * *

Нескончаемый людской поток двигался на Ходынское поле по двум дорогам, украшенным флагами, зеленью и вензелями императрицы. Дойдя до поля, люди останавливались в изумлении — столько здесь было чудес!..

Посредине — деревянный потешный дворец. Вокруг него — роскошный сад с цветниками, подстриженными газонами на версальский манер, прямыми, как стрела, аллеями, усыпанными гравием, с беседками, павильонами, скамьями. За садом — здания в турецком стиле: плоские кровли, башенки, похожие на минареты мечетей, дворики с фонтанами…

На площади раскинулся восточный базар. В лавках — всевозможные азиатские товары: ковры; цветастые тонкие шали; пестрые шелковые ткани; парчовые халаты, расшитые золотом и серебром; сафьяновые сапожки и туфли; запястья, украшенные жемчугами и бирюзой; посуда — золотая, серебряная и глиняная; кривые сабли — ятаганы, кинжалы из дамасской стали, пистолеты с рукоятками из слоновой кости; изысканные восточные благовония.

В кофейнях посетителям подносили всяческие сласти и аравийский кофе в маленьких чашечках. В других зданиях, носивших названия знаменитых крепостей: Азов, Кинбурн, Фанагория, Керчь, Таганрог, расположились обеденные залы. На длинных столах стояли подносы и блюда с жареными телятами, барашками, рыбой.

В театрах — для благородной публики — давались оперные, балетные и драматические представления; простолюдинов развлекали кукольные комедианты, гусляры, фокусники, силачи, скоморохи.

В полдень появилась государыня с многочисленной свитой. Белели рейтузы гвардейских офицеров, развевались плюмажи треуголок и конские хвосты киверов, сверкали на солнце аксельбанты, эполеты, орденские звезды, брильянтовые диадемы и ожерелья дам. Царица и придворные поднялись на галерею. Белые с золотом кресла, канапе, козетки, пуфы, крытые тигровым бархатом и французским атласом. Гардины из брюссельских кружев, голубые портьеры, вазы севрского и саксонского фарфора с букетами лилий и алых роз…

Екатерина подошла к балюстраде. Оркестр грянул Преображенский марш. Громовое «ура» разнеслось по огромному полю. Ударила пушка Празднество началось…

В этот день Васька Аникин уходил из Москвы. Решение он принял после того, как приютивший его пирожник рассказал, что глашатаи читали в Кремле указ о казни пособников самозванца. Среди них было имя Степана Аникина.

Несколько дней Вася не прикасался к еде и, свернувшись в комок, лежал на подстилке в углу. Но однажды утром встал, умылся холодной водой и сказал радушному своему хозяину:

— Уйду я отсюда!

— Зачем? — удивился пирожник. — Оставайся! Будем вместе вразнос торговать.

— Нет! — ответил мальчик твердо.

— А где лучше? Везде одно и то же.

— Почем знать! Может, не везде. В Сибири, говорят, земли много, а людей мало. Думали мы вместе с батей туда податься… Теперь один пойду, только тепла дождусь.

Пирожник снарядил Ваську в дорогу, дал ему пирогов, пряников, кое-какую одежонку. Они вышли вместе. У заставы простились. Мальчик пошел один по Владимирке. Он шагал быстро, будто спешил поскорее уйти подальше от города. Иногда он располагался на привал. Поест, запьет ключевой водицей и растянется под старой елью, глядя ввысь, на легкие облачка, плывущие в просветах ветвей…

К вечеру Васька был уже верстах в десяти от заставы. Вдруг небо над Москвой озарилось ярким светом…

«Никак, пожар? — подумал Васька почти радостно. — Ну и пускай бы! Пускай вся сгорит, треклятая!..»

Вдали взлетали в небо шары и звезды: малиновые, розовые, зеленые, желтые. Взлетали и рассыпались сияющей пылью. Это был фейерверк на Ходынском поле в честь торжества русского оружия и почетного мира с Оттоманской империей.

5

Первым уроком была латынь. Учитель — близорукий молодой человек — велел письменно перевести с латинского.

Егорушка положил перед собой плотный лист и свежеочиненным гусиным пером старательно вывел вверху, с левой стороны: «Аникин Егор, гимназист II класса»; справа дату: «сентября 17-го дня, лета 1777-го»… Почерк у него был ровный, ясный, красивый. Затем он принялся переводить.

— Убери локоть! — шепнул сосед. — Ни черта не видно!

Егорушка, покосившись на учителя, снял с пюпитра руку и слегка подвинул лист соседу.

— Сверчков! — окликнул учитель.

Гимназист встал.

— Что, сударь? — спросил он с невинным видом.

— Опять списываешь, asinus[18]! Аникин!..

Егорушка тоже встал.

— Сколько раз замечено!

Егорушка молчал.

— Обоим после уроков — березовой каши! — объявил учитель.

Когда учитель ушел, Сверчков сказал:

— Не везет тебе, Егорка! Опять выпорют.

— Ведь и тебя тоже.

— Ну, это иное дело! — усмехнулся Сверчков. — Я для своей же пользы, а ты за зря… Ну, не обижайся, я тебе пряников принесу.

— Не нужно мне твоих пряников! — сказал Егорушка обиженно.

Следующим уроком была священная история.

Архимандрит Адриан уселся за стол, раскрыл толстую библию и принялся читать нараспев:

— Жил человек в стране Уц. Имя его было Иов, и был этот человек непорочен, справедлив и богобоязнен…

Егорушка слушал с интересом, дивясь терпению, с которым многострадальный Иов переносил нескончаемые удары судьбы.

Разбойники истребили его многочисленные стада, буря разрушила дом, погубив всех его сыновей, дочерей и слуг. Сам он был поражен проказой, изгнан из города и стал подобен шелудивому псу… Друзья отвернулись от Иова, даже жена осуждала его, а он, хоть и знал, что нет за ним вины, безропотно сносил все.

«Странно! — размышлял Егорушка. — За что же пали на него такие бедствия?»

— Господь испытывал неколебимость его веры! — объяснял священник, как бы услышав Егорушкину мысль.

— Зачем испытывать веру так жестоко? — спросил мальчик вслух. — Не лучше ли покарать злых, а праведника наградить?

— Пути господни неисповедимы! — ответил священник. — Человек рождается в мир не для наслаждений, но для испытаний и горестей. За праведность свою Иов впоследствии был вознагражден и снова обрел богатство, семью и почет от людей…

Дверь открылась, на пороге появился классный надзиратель.

— Аникина Егора к инспектору! — сказал он.

— Ступай, чадо! — разрешил архимандрит.

Егор побежал по коридорам. Должно быть, розог всыплют! Но почему вызвали из класса? Обычно порют после занятий…

— Аникин! — сказал инспектор неожиданно мягко, почти ласково. — Нынче от классов ты свободен. Благодетель твой, господин Сумароков, в ночь преставился. Ступай в подъезд, там тебя ждут.

* * *

Тяжко приходилось Сумарокову в последнее время. Обращение к Потемкину оказалось напрасным. Тяжба была проиграна. Лишившись собственного дома, Александр Петрович переехал в небольшую квартиру, взяв с собой только старика Антипа, кучера, кухарку и сенную девушку. Егорушку он определил в гимназию при Московском университете. Мальчик переселился в гимназический пансион на казенный кошт. Позаботился Сумароков и о судьбе Дуняши Дударевой. Театр на Знаменке, которого тщетно добивался он когда-то, перешел во владение московского прокурора, князя Урусова. Сперва Урусов держал его в компании с итальянцем Гроти, потом, уплатив отступное, остался единственным антрепренером. Скрепя сердце Сумароков отправился к удачливому конкуренту с просьбой. Тот принял его с учтивой холодностью, но просьбу удовлетворил. Авдотья Дударева была принята в труппу на выходные роли с самым малым жалованьем.

Александр Петрович с этих пор зажил совсем одиноко. Дуняша появлялась редко, Егорушка — только по воскресным дням, когда за ним присылали сумароковскую карету: последний остаток былого барства. Заезжали иногда Баженов, Аблесимов, Петруша Страхов, кое-кто из артистов. Но посещения эти не приносили радости ни хозяину, ни гостям. Сумароков слушал рассеянно и хмуро, всякий раз обращал беседу к жалобам на несправедливость судьбы и незаслуженные унижения.

Давно уже не сочинял он ни пьес, ни поэм. Иной раз, ночью, пытался сесть к столу и воскресить угасшее вдохновение, но оно не являлось, и, отбросив в гневе непослушное перо, поэт глушил тоску и отчаяние вином.

Егорушке было уже двенадцать лет. Родню свою он помнил смутно, об участи отца и брата ничего не знал и считал их погибшими. Сумароков был для него самым близким человеком на свете, и мальчик с ужасом от встречи к встрече замечал в нем зловещую перемену.

Прежде Александр Петрович встречал Егорушку радостно, с интересом расспрашивал об учении, в последнее же время стал безучастен и угрюм.

Однажды, в воскресное утро, за Егорушкой не приехали. Встревожившись, он спросился у надзирателя и отправился один по хорошо знакомому пути. Дойдя до Кудринской, мальчик остановился. По пыльной улице, меж лавчонок и кабаков брел Александр Петрович в грязном шлафроке, ночном колпаке и шлепанцах. Он слегка пошатывался, опираясь на палку, и невнятно бормотал. Ребятишки с хохотом бежали следом, дергали его за полы. Мужики и бабы укоризненно покачивали головой.

Егорушка бросился к нему, взял за руку.

— Батюшка, — сказал он, — пойдемте поскорее домой.

— Кто такой? — крикнул Сумароков заплетающимся языком. — Кто осмелился?

— Да я же! Егор! — воскликнул мальчик в отчаянии. — Пойдемте!

Сумароков окинул его мутным взглядом, голова его тряслась, челюсть отвисла.

— Ступай себе! — пробормотал он. — Явишься, когда позову!

Егорушка не отходил.

— Сказано, ступай! — крикнул старик и вырвал руку.

Мальчик пошел назад не оглядываясь. Прошло еще два воскресенья: за Егорушкой все не присылали, а сам он идти не решался. Наконец, через три недели, явился старик Антип. Егорушка был счастлив.

— А где же лошади? — спросил он, когда они вышли в подъезд.

Антип махнул рукой:

— Все прахом идет! Продали и коней… Пойдем пешком!

…Сумароков сидел в глубоком вольтеровском кресле, голова была повязана мокрым полотенцем. Лицо у него было желтое, сморщенное, дыханье — натужное, прерывистое. Он дремал. Егорушка тихонько присел на стул рядом.

Сумароков открыл глаза.

— А вот и ты, братец! — сказал он почти шепотом и улыбнулся. — Давненько не виделись.

Он снова, как когда-то, расспросил мальчика о его жизни и учении. Тот с увлечением рассказывал. Вскоре больной утомился и уснул. Егорушка поговорил с дворовыми и отправился назад, в гимназию.

Это произошло в прошлое воскресенье, а нынче была пятница…


Гроб стоял в небольшом зале. На стульях, вдоль стен, сидело человек десять актеров. Некоторых Егорушка знал раньше, других видел впервые. Кроме них, были Дуняша и Петр Страхов. Дуняша со вспухшими от слез глазами ходила то в кухню, то в людскую, хлопоча по всяким делам. Егорушка подошел к гробу, взглянул и зажмурил глаза.

— Хоронить будем завтра, — сказала Дуняша. — Ты уж, Егорушка, в классы не ходи, побудь с нами до понедельника!

— Надо у инспектора спроситься, — прошептал мальчик сквозь слезы.

— Ничего! Я сам ему скажу, — успокоил его Страхов.

Он был уже на последнем курсе университета и недавно начал преподавать в младших классах гимназии.

Егорушка присел в углу на табурет. Отсюда был виден только затылок покойного, в белом парике с косичкой и завитыми буклями. Слезы катились по щекам мальчика.

— Полно! — сказал Страхов, потрепав его по плечу. — Пожалуй, так-то лучше. Сам знаешь, какая у него была жизнь в последнее время… Сам на себя не стал похож.

— Все равно жалко! — прошептал Егорушка.

— Как же! — сказал Петруша. — И мне ведь он не чужой!

— Один я теперь на всей земле, — тихо сказал Егорушка.

— Ну это уж чепуха! — возразил Страхов. — А я? А Дуняша? Неужели мы тебя покинем!

Подошла Дуняша.

— В доме хоть шаром покати! — сказала она озабоченно. — Обыскали все шкафы, ящики… ни полушки! Хоронить не на что.

— Добудем денег! — успокоил Страхов. — Кое-что у меня найдется, да твой отец тоже даст, не так ли?

— Еще бы! — сказала девушка.

Актеры зашептались.

Один из них, известный под псевдонимом «Каллиграф», объявил:

— Авдотья Кузьминишна! Мы, московские актеры, принимаем погребение отца российского театра на свой счет. Сие есть почетный долг наш!

Дуняша оглянулась на Страхова.

— Справедливо! — поддержал тот. — Но и мы с тобой, Дуня, внесем нашу долю.

На другое утро собрались снова в сумароковском доме. Никто из ближайшей родни Александра Петровича не явился, не было также никого из московских бар, хорошо знавших покойного. Актеры вынесли гроб. Впереди шли священник с дьяконом, за гробом следовали Страхов, Кузьма Дударев с Дуней и Егорушкой, дворовые люди.

Процессия двигалась медленно по уличной грязи. Наконец добрались до Донского монастыря. У свежевырытой могилы началась заупокойная служба.

Священник молился, чтобы господь упокоил усопшего раба своего в «месте злачном, месте покойном, где нет ни болезней, ни печалей, а только радость бесконечная…»

Егорушка пытался вникнуть в смысл этих молитвенных слов. Отчего господь не вознаградил Александра Петровича здесь, на земле, как некогда многострадального Иова? Почему только после смерти может человек ждать покоя и блаженства? Где будет он вкушать это блаженство? Не в этой же узкой, грязной могиле! Говорят, души усопших возносятся на небеса. Егорушка поднял голову. Небо опустилось совсем низко, летели серые, ватные тучи, поливая землю колючим, холодным дождем.

Как все непонятно!

…После похорон Кузьма Дударев пригласил всех к себе: на поминки. Дударевы уже переехали на Якиманку, в Замоскворечье. Прежний домишко вместе со скобяной лавкой Кузьма продал и теперь занимался скупкой льна и пеньки. Новый дом был куда просторнее и богаче прежнего: у каждого по отдельной спальне, столовая и зал. Во дворе помещался большой склад.

Стол был уставлен угощениями. Иззябшие от уличной сырости, проголодавшиеся гости весело рассаживались. Актер Каллиграф предложил выпить за упокоение души усопшего. Все залпом осушили стаканы. Актеры, обрадованные нежданным даровым пиршеством, жадно накинулись на еду. Хозяин радушно подкладывал угощение, подливал то домашних настоек, то вина. Скоро все захмелели, беседа становилась все более шумной и бессвязной.

— Эх, господа! — говорил Кузьма Григорьевич. — Вы люди образованные, ума пребольшого. А мы лапотники, сермяжники! Однако покойного господина Сумарокова почитаем не менее вашего. Потому как по его доброте и милости мы в люди вышли…

— Верно, хозяин! — кричали актеры. — Фора[19], Дударев!

— Оно, конечно, в стишках и представлениях что я смыслю? Ничегошеньки! Я и читать-то умею через пень в колоду. Да по моей надобности и этой науки хватает. Зато дочь у меня всякому училась. Тоже актерка!

— Не ахти какая! — шепнул кто-то из артистов.

— Придержи язык, балда! — тоже шепотом ответил ему Каллиграф. — Гляди, выгонят.

— Так вы, государи мои, Дуняшку не обижайте! — продолжал хозяин.

— Не надо, папаша! — Дуня украдкой потянула отца за рукав.

— Не обижайте! — упрямо повторил Кузьма Григорьевич отмахнувшись. — Помогайте девке! А я завсегда благодарен буду. Ешьте, пейте, сколько душа желает. Хоть каждый день приходите! Мне не жаль. А ежели у кого нужда явится, и деньжонок могу одолжить.

— Будьте уверены, Кузьма Григорьевич, — сказал Каллиграф с апломбом. — Уж я девицу вашу не оставлю, окажу протекцию.

— Вот спасибо, друг! — крикнул Дударев и потянулся через стол обниматься с артистом. — Она мне дороже богатства. Выпьем, государи мои, за Дунино здравие!

— Выпьем! — нестройно закричали актеры. — Желаем всяческого благополучия, Авдотья Кузьминична!..

Дуня встала, низко поклонилась гостям. Егорушка сидел рядом с ней. Он почти ничего не ел.

— Чего пригорюнился? — вдруг обратился к нему хозяин. — Ты, братец, не опасайся! Знай, учи свои науки. Уж я тебя к делу пристрою. Мне грамотеи надобны. Намедни один приезжал, немец али француз — не разобрался! С ним можно большие дела делать. Вот ты и учи! Языки разные… и прочее! Возьму тебя помощником. Пойдешь?

— Право, не знаю, — сказал Егорушка. — Я тоже хотел бы в артисты.

— Ишь ты! — заметил кто-то из актеров. — В артисты! Для этого талант требуется… Дар божий!

— А у тебя-то самого он есть, талант? — оборвал его Каллиграф.

— У меня? — возмутился актер. — Ты не очень-то зазнавайся!

Он вскочил, сжав кулаки. Каллиграф тоже поднялся. Аблесимов и Петруша Страхов стали мирить подвыпивших служителей Мельпомены.

…Гости разошлись поздним вечером. Кузьма Григорьевич, осоловев от обильной еды и вина, отправился спать. Тетка Марья принялась убирать со стола. Егорушка с Дуней остались вдвоем.

— Как странно, — сказал мальчик. — Неужто мы никогда больше не увидим Александра Петровича?

— Быть может, на небе все свидимся, — сказала девушка задумчиво.

— Так в священном писании сказано, — кивнул Егорушка. — Только я этого не понимаю. Сколько умерло людей за тысячи лет, неужто все они живут на небе?

— Не тела их, а души, — сказала Дуняша.

— А какое обличье у человеческой души? — размышлял вслух Егорушка. — И, когда я сам помру, как мне узнать на небесах матушку, отца, Александра Петровича?.. Непонятно!

— А мне и подавно, — сказала Дуняша. — Учись! Когда-нибудь поймешь.

— Я учусь… Иное, правда, скучно, а иное любопытно! А что потом стану делать, сам не знаю. Все хотел в артисты. А может, этот правду сказал: нет у меня дара?

— Глупости! — возразила Дуняша. — Откуда ему это знать?

— Еще хотелось бы сочинять. Стихи, трагедии. Как Александр Петрович! Или картины рисовать!.. Ты дядю Ваню помнишь?

— Бог с ним совсем! — сказала девушка с досадой.

— Знаю, обидел тебя! Но он все-таки добрый. И любит тебя, это я тоже знаю… Мало ли что могло случиться. Ежели вернется, ты ведь простишь его, Дуняша?

— Нет! — Девушка смахнула слезу краем передника. — Никогда! Перегорело все во мне… Мал ты еще, Егор! — Она резко поднялась. — Я тебе постелю… Пора спать, завтра опять в классы пойдешь!


Загрузка...