ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

1

Николай Иванович Новиков возвращался с доктором Багрянским в усадьбу. Ночью прошел дождь, в ямах и колеях на проселке еще стояла вода. На вспаханных полях работали крестьяне. Наступила пора весенних посевов.

Недавно Николай Иванович овдовел. После смерти жены, Александры Егоровны, на руках у него осталось трое малолетних сирот: дочери Вера и Варвара да младший сынок, Ванечка.

Ранней весной 1792 года Новиков с детьми отправился в свое имение Авдотьино, находившееся под Москвой, в Бронницком уезде, рассчитывая пробыть там до осени. Жил он уединенно: хлопотал по хозяйству, читал, понемногу занимался. Время от времени его навещали московские друзья. Недавно гостил Петр Иванович Страхов, а намедни приехал Багрянский…

— Понемногу оправились мужички, — говорил Новиков, с удовольствием оглядывая пашни. — Словно и не было этого ужасного голода.

— Зато гонение на вас, начавшееся с той поры, не прекращается, — заметил Багрянский.

— Что ж поделать! — сказал Новиков. — Совесть моя чиста. Преступления никакого не совершил, закона не нарушил. Авось посердятся да перестанут.

— Вспомните Радищева! — сказал Багрянский.

— Это другое! — возразил Новиков. — Радищев хватил через край. Увлекся не в меру, поддался пагубным французским заблуждениям. Мне жаль его от всей души, но общего между нами мало. Пути наши различны.

Багрянский покачал головой:

— Ваш путь властям также не по нраву, Николай Иванович. Времена настали суровые.

— Страшен сон, да милостив бог! — отвечал Новиков. — Несколько лет назад, ты тогда в чужих краях находился, пригласил меня к себе архиерей московский, Платон. Государыня поручила ему испытать меня: не еретик ли? Побеседовали откровенно, и на прощание преосвященный сказал: «Желаю искренне, чтобы все христиане были таковы, как ты, Новиков! Так и государыне напишу…» А недавно побывал в Москве граф Безбородко, тоже нашими делами интересовался. И ничего предосудительного не обнаружил.

— Слава богу, коли так, — сказал Багрянский.

— Ложи наши уже почти два года бездействуют, — продолжал Новиков. — Политическими материями мы не занимаемся, книги издаем самые безобидные. Кажется, придраться не к чему!..

Они приблизились к воротам небольшого парка, окружавшего усадьбу. В конце аллеи, ведшей от ворот к подъезду, стоял запряженный тарантас.

— Никак, гости! — воскликнул Новиков.

Они ускорили шаги. У крыльца стоял солдат с ружьем. Новиков поглядел на него с удивлением. В сенях стоял другой солдат.

— Барин приехал из Москвы, — доложил Федот. — Вас дожидается… Да вот и они сами!

По лесенке из мезонина спускался чиновник.

— Господин Новиков, ежели не ошибаюсь? — осведомился он, сухо поклонившись.

— Я Новиков! С кем имею честь?

— Алсуфьев. Надворный советник. Прибыл по повелению главнокомандующего, князя Прозоровского: произвести обыск в вашей усадьбе.

…Обыск продолжался недолго. Большая часть библиотеки и деловых бумаг Новикова оставалась в его городском доме. Все же чиновник отобрал несколько книг, писем и рукописей. К концу обыска Новиков почувствовал себя худо: он прилег на диван. Багрянский поднес флакон с нюхательной солью, стал растирать похолодевшие руки.

Чиновник сидел за письменным столом, составляя опись изъятых документов и книг. Закончив, он объявил:

— Придется вам, сударь, отправиться со мной в Москву. Надобно обыскать городское ваше домовладение…

Новиков не ответил. Глаза его были полузакрыты.

— Господин Новиков не может ехать, — сказал Багрянский. — Он болен…

— Все же придется, — повторил чиновник. — До Москвы не так уж далеко!

— Да он в обморочном состоянии, разве не видите?

— Прискорбно, но присутствие ихнее при обыске обязательно. Ежели угодно, обожду с полчасика.

— Господин надворный советник! — сказал Багрянский твердо. — Я врач и заявляю, что везти больного, находящегося в таком состоянии, опасно. На вас, сударь, ляжет ответственность за последствия. Они могут быть весьма тяжкими…

Чиновник помолчал.

— Хорошо-с! — сказал он наконец. — Пусть покуда остается здесь под караулом. Я представлю дальнейшее на усмотрение князя. Пока же попрошу подписать сию бумагу.

Он положил составленную опись на столик перед диваном, поставил чернильницу и перо. Новиков открыл глаза.

— Чего вам надобно? — спросил он шепотом.

— Подписи вашей, — сказал чиновник. — Под сей бумагой. Вот тут!

— Дайте перо! — Новиков, с трудом приподнявшись, подписал.

Чиновник уехал, оставив двух солдат в сенях.

— Кстати ты помянул Радищева! — сказал Новиков, пытаясь улыбнуться.

— Погодите еще, Николай Иванович! — Багрянский ласково обнял его. — Сами же давеча говорили: «Страшен сон, да милостив бог!»

Новиков покачал головой:

— Нет, братец, теперь сам вижу: дело худо! Беда! Не о себе тревожусь: детишки малые… Как они без меня проживут?

Багрянский заботливо ухаживал за больным: клал холодные компрессы на голову, горячие бутылки к ногам, обтирал ароматным уксусом, поил успокоительным бальзамом. Поздно ночью Новиков уснул. А около полудня в усадьбу примчался конный отряд с приказом: немедля доставить Новикова в Москву.

* * *

Князь Прозоровский сидел за столом, углубившись в бумаги. При появлении Новикова он не поднял головы. Новиков остановился, за его спиной стоял дежурный офицер. Прошло минут десять. Прозоровский поднял голову и поглядел заплывшими глазами из-под косматых седых бровей на стоявшего перед ним человека.

— Здравия желаю, ваше сиятельство! — поклонился Новиков.

Прозоровский не ответил, продолжая сверлить его суровым взглядом.

Новиков спросил:

— За что вы приказали арестовать меня, князь?

— Вопросы буду задавать я, — оборвал его главнокомандующий, — а вам надлежит отвечать.

— Извольте, князь! — сказал Новиков. — Я готов ответить на все, что вам угодно будет спросить… Не разрешите ли присесть? Я не совсем здоров.

— Потрудитесь постоять! Не с визитом явились! — буркнул князь и, выдержав паузу, торжественно молвил: — Отставной поручик Новиков. Арест ваш произведен по высочайшему повелению. Именем государыни императрицы приказываю вам сознаться в содеянных преступлениях, изложить дальнейшие ваши замыслы, ныне пресеченные властями, а также сообщить сведения о всех ваших сообщниках.

— Ваше сиятельство! — воскликнул Новиков. — Это же поклеп! Я верноподданный слуга государыни моей!

— Не надейтесь усыпить меня сладкими речами! — крикнул Прозоровский. — Ваша преступная шайка мартинистов задумала погубить православную церковь и царский престол. Вы вступили в тайные сношения со Швецией, с герцогом Брауншвейгским, с прусским министерством… А теперь дело дошло и до союза со злейшими врагами рода человеческого — французскими якобинцами!

— Господь с вами, князь! — в ужасе воскликнул Новиков. — Какие якобинцы?

— Да, да! — грозно подтвердил Прозоровский. — Государственная измена! Гнусный заговор! Сообщники ваши признались во всем. Советую, пока не поздно, последовать их примеру. Торопитесь!

Новиков едва держался на ногах. Он дышал с трудом, на лбу блестели мелкие капельки пота.

— Все это клевета, — сказал он тихо. — Ложный навет недругов моих. Самое подозрение в подобных злодействах почитаю для себя тяжким оскорблением…

— Скажите пожалуйста! — усмехнулся Прозоровский. — Экая птица! Оскорбили, вишь, его!

— Князь! — проговорил Новиков, едва переводя дыхание. — Прошу соблюдать приличия. Как бы то ни было, я российский дворянин.

— Молчать! — Прозоровский изо всей силы ударил кулаком по столу. — Не дворянин ты больше, но государственный преступник!.. Понятно?

— Пока меня еще никто не осудил, — сказал Новиков.

— За этим дело не станет!

— Государыня наша говорит: «Лучше простить десять виновных, нежели осудить одного невинного», — возразил Новиков.

— Не смей произносить имя той, которую намеревался с престола свергнуть и смертью извести.

— Ложь! — воскликнул Новиков.

Прозоровский подошел вплотную к арестованному:

— А что означают сношения ваши с известной персоной через зодчего Баженова? Для чего предлагали избрать персону сию великим магистром поганой вашей ложи? Какова была цель?

Новиков молчал, опустив голову.

— Ага! Затряслись небось поджилки! — злорадно крикнул князь. — Проняло наконец!.. Теперь сам видишь: все известно! Тут, братец, не отопрешься!

Новиков поднял голову:

— По сему пункту дам подробные объяснения. Но, клянусь, дурных намерений не было у нас.

— Ну гляди, Новиков! — сказал Прозоровский. — Будешь упрямиться, пеняй на себя. Посидишь недельку-другую в каземате на хлебе да воде, авось образумишься. И больным не прикидывайся! Не поможет.

2

Поднявшись рано поутру, Степан Иванович Шешковский отправился по обыкновению в церковь. Отстоял исправно службу, шепча заученные слова молитв и тихонько подтягивая певчим. Взял две просфоры, подошел под благословение к священнику. Троекратно осенив себя крестным знамением, приложился к образу заступника и молитвенника своего, великомученика Стефана, и, выйдя из церкви с просветленным лицом и легкой душой, поехал в Зимний дворец.

Через потайную дверь его впустили в царицын кабинет. Только Шешковский да нынешний фаворит, граф Платон Зубов, пользовались этой привилегией.

Екатерина уже сидела у письменного стола в халате и ночном чепце. Она сильно располнела за последние годы. Ни толстый слой румян и белил, ни искусно подведенные глаза не могли скрыть зловещих признаков наступившей старости: сеть мелких морщин, складки дряблой кожи на жирной шее…

Степан Иванович склонился над милостиво протянутой ручкой, справился, хорошо ли государыня изволила почивать, и деловито раскрыл папку с бумагами.

— Перво-наперво о Новикове, ваше величество! — объявил он.

Екатерина кивнула.

— Доносит Прозоровский, что аспид сей упрямится. Законов, говорит, не нарушал, недозволенного не печатал…

— Что за вздор! — прервала царица. — А эта, как, бишь, ее? «История об отцах соловецких…» Так, что ли? Ясно было указано: кроме синодальной типографии, нигде церковных книг не печатать!

— Новиков объясняет, что сочинение сие не есть церковное, но историческое… Да это же пустое, государыня! Самое для нас важное — раскрыть заговор, измену государственную. Но опасаюсь… Князю не справиться…

Шешковский извлек из папки несколько бумаг и вооружился лорнетом:

— Не угодно ли послушать, что он мне пишет: «Относительно Новикова, то вам теперь уже известно, что он под караулом. Сердечно желаю, чтобы вы ко мне приехали, а один с ним не слажу. Этакого плута тонкого еще видеть не приходилось…»

— Да, — молвила императрица размышляя. — Прозоровский старателен, предан. К сентиментам не склонен. Вольнодумцев и щелкоперов не терпит. Все это ладно!.. Однако малообразован и недалек. Нет у него проницательности твоей, Степан Иваныч.

Шешковский скромно опустил глаза.

— Еще пишет князь, что приглашал к себе прочих московских мартинистов: Ивана Тургенева, Лопухина, Трубецкого…

— Что же они?

— Как и можно было ожидать, себя выгораживают. Дескать, признаем, что в ложе состояли, но исключительно ради просвещения и благотворительности. О сношениях же с державами иноземными якобы знать не знают. Все на профессора Шварца валят да на барона Шредера…

— Чего проще! — усмехнулась Екатерина. — Один десять лет как помер, другой за границу укатил.

— И от Новикова также отрекаются, — продолжал Шешковский. — Уверяют, что в последние годы с ним вовсе разошлись, ибо он к идеалам масонским сделался равнодушен, увлекся материями посторонними, как-то: политической экономией, учреждением школ. Погряз в делах типографских и книжной торговле… И будто Новиков их запутал в сети…

— Ах младенцы невинные! — иронически заметила Екатерина.

Шешковский усмехнулся:

— А ведь и впрямь сущие младенцы! Им невдомек, что письма ихние мы просматривали да копировали, что среди членов их общества были мои люди, приставленные для наблюдения. У меня о господах мартинистах имеются подробные сведения. Переписка Лопухина с проживающим в Берлине Кутузовым, письма студентов Колокольникова и Невзорова из Лейдена и Геттингена, врача Багрянского из Страсбурга и Парижа.

— Знаю! — сказала императрица. — Переписку эту ты мне давал… Прочла! Дурачеств масонских там сколько угодно. Однако революционных умыслов не обнаружила.

— Верно! — согласился Шешковский. — А как насчет сношений их с цесаревичем Павлом Петровичем?

— Тебе что-нибудь известно? — заинтересовалась Екатерина. — В переписке как будто о цесаревиче не упоминается!

— Может быть, из осторожности? — предположил Шешковский. — О сношениях Новикова с великим князем Павлом Петровичем знали Трубецкой, Лопухин, Тургенев, Херасков и прочие. Прозоровский советует взять их под арест и учинить допрос с пристрастием.

Екатерина задумалась.

— Нет! — сказала она наконец. — Не годится. Это отпрыски знатнейших русских фамилий. Шум пойдет!.. Да, и конечно, они не чета Новикову! Тот истинно зловреден, а они только шалят от скуки да безделья! Достаточно будет с них высылки из Москвы. Пусть отправляются в поместья свои и сидят там безвыездно. Подобно строгановскому сынку. А дальше видно будет… Что студенты твои? Заговорили?

Шешковский ответил:

— Колокольников толковые показания дает, а Невзоров несет чушь, буйствует… То ли комедию разыгрывает, то ли и впрямь с ума спятил. Ну да я его выведу на чистую воду. На днях еще одного молокососа в экспедицию доставили. Сумароковский приемыш, Хераскова с Новиковым воспитанник. Проживал в Париже. Куралесил там с молодым Строгановым да с бездельником Ерменевым, живописцем.

— Ерменев? — переспросила Екатерина. — Знакомое имя, а кто он — не припоминаю.

— Как же! Отец его у покойной государыни Елизаветы Петровны в кучерах был. А этого мальцом взяли во дворец. Вместе с великим князем Павлом Петровичем играли да учились.

— Теперь вспомнила…

— Он, Ерменев, и в дальнейшем пользовался покровительством великого князя. А в Париже состоял на его иждивении. За какие такие заслуги — непонятно: в художествах вовсе не преуспел.

— Прелюбопытно! — Екатерина опять задумалась. — Мне Симолин докладывал, что в Париже какие-то русские являлись в Собрание национальное, речи произносили, приветствия… Так ты разузнай, кто именно.

— Уж будьте покойны, матушка-государыня! — сказал Шешковский. — Как же изволите приказать: отправляться мне в Москву, в помощь князю, или нет?

— Не нужно! — ответила императрица. — Лучше Новикова к тебе доставить. Заготовь указ Прозоровскому: немедленно препроводить его под стражей.

— Слушаю, государыня!

— А живописца этого, Ерменева, допроси повнимательнее да построже! Не было ли каких поручений от цесаревича либо к нему?

— Я и сам так полагал, ваше величество…

Шешковский поднялся. Царица протянула руку для поцелуя.

— Да, вот еще что, Степан Иваныч! Пытки-то я запретила. Надеюсь, помнишь?

— Как не помнить? Однако, ежели кнутом малость поучить упрямца, разве это пытка?

— Кнутом? — Екатерина слегка поморщилась. — Ну, может быть, самую малость. Для острастки! А пытать не нужно. Не в турецких владениях живем, не в Персии!

Из Зимнего Степан Иванович отправился к себе, в Тайную экспедицию. Его рабочий кабинет помешался в небольшой сводчатой комнате. В углу, против двери, находился иконостас. Образов было множество, теплились лампады, горели восковые свечи. На аналое лежала толстая библия. Степан Иванович снова помолился, кладя низкие поклоны и размашисто крестясь. Затем уселся за стол, дернул шнур колокольчика. Вошел дежурный прапорщик.

— Аникина сюда!

Через некоторое время прапорщик ввел Егора в кабинет. Шешковский сделал знак. Прапорщик вышел, плотно прикрыв за собой дверь.

— Здравствуй! — сказал Шешковский приветливо. — Что ж ты, братец, словно басурман? Входишь, святым иконам не кланяешься!

Егор перекрестился.

— То-то! — сказал Степан Иванович добродушно. — А я было испугался: неужто молодой человек вовсе от православной веры отрекся! Ну поди сюда, поближе! Садись-ка здесь вот, побеседуем!

Егор присел у стола, напротив Шешковского.

— Аникин Егор? — спросил Степан Иванович. — А по батюшке?

— Степаныч, — ответил Аникин.

— Стало быть, мы с твоим отцом тезки!.. Жив он, отец твой?

— Помер, — ответил Егор. — Во время московской чумы. И матушка также.

— Ай-ай-ай! — Шешковский сочувственно покачал головой. — От чумы? Кто же тебя, сиротинку, кормил, поил, грамоте учил?

— Сперва призрел меня покойный сочинитель Сумароков, Александр Петрович. Его заботами был в гимназию определен, а по окончании в университет поступил. Находился на попечении Михаила Матвеевича Хераскова и господина Новикова. Премного им обязан просвещением своим.

— Вижу, умеешь ценить добро, тебе оказанное. Похвально, весьма похвально! Кажется мне, что ты человек правдивый, откровенный. Не так ли?

— Кажется, так.

— Отлично… Кто же всем нам, россиянам, есть первый благодетель? Не матушка ли государыня, Екатерина Великая? Ей обязаны мы служить верой и правдой, открывать ей все самые сокровенные наши помыслы!

Егор молчал.

— А чем занимался ты, Аникин, в городе Париже? — спросил Шешковский. — Расскажи-ка об участии твоем в революции тамошней.

— В революции французской я не участвовал, — ответил Егор.

— Так ли? — Шешковский посмотрел на него прищурившись.

— Уверяю вас, сударь!

— Ах скрытный какой!..

Шешковский порылся в папке, извлек оттуда лист исписанной бумаги и, поднеся к глазам лорнет, стал читать:

— «Понятно, что французы, терпевшие столь сильные притеснения от аристократии, ожидают ныне вольности и справедливости. Не законно ли их стремление превратиться в свободных и равноправных граждан своего отечества?» Это кто же писал?

Егор, подумав с минуту, ответил:

— Кажется, я.

— А здесь, несколькими строками ниже: «Не вижу для себя необходимости покидать Париж в такие знаменательные дни». Тоже тобой писано?

— Мной.

— Как же ты отрицаешь, что участвовал в революции?

Егор задумался:

«Откуда у него это письмо? Неужто Страхова тоже взяли? А может быть, Багрянского? Нет, не Багрянского! Письмо было получено Петрушей, он на него ответил. Стало быть, Страхова!»

— Не смущайся, Аникин! — ободрил его Шешковский. — Отвечай, как на духу. Именем государыни спрашиваю.

— Я вам не солгал, сударь, — сказал Егор. — И впрямь был я рад, что представился случай наблюдать важные события исторические. Но, повторяю, участия в них не принимал, оставаясь лишь зрителем.

— Отчего же? Разве не был ты согласен с идеями французских вольнодумцев?

— Этого не отрицаю. Но убийств и казней, совершавшихся на моих глазах, одобрить не мог.

Шешковский усмехнулся:

— Чудак ты, право! Воззрения бунтовские разделял, а как до дела дошло — оробел… Уж коли борьба началась, как тут без жестокостей обойтись! Ну, а приятели твои: Иван Ерменев, граф Павел Строганов? Они тоже были только зрителями?

Егор замялся:

— Ерменев — художник, политикой не интересовался. А граф Павел Александрович слишком еще юн…

— Э, Аникин, нехорошо! — укоризненно заметил Шешковский. — Гляжу я, хитришь, изворачиваешься… Стыдно, братец!

Егор молчал, лицо его залилось краской.

— Известно тебе, где находишься?

— Разумеется. В тюрьме. А в какой — не знаю. По распоряжению российского посольства выехал я из Парижа на родину вместе с другими соотечественниками.

— С кем именно?

— С Ерменевым и с молодым графом Строгановым… Еще были с нами двое художников. Да вы, должно быть, все это знаете!

— Сие тебя не касается! — сказал Шешковский. — Коли спрашиваю, должен отвечать! Далее как было?

— У границы на заставе был задержан. Разлучили меня со спутниками моими, усадили в карету и повезли под стражей. Карета наглухо закрыта, окошки завешены, ничего и не видел по пути.

— Слыхал ты когда-нибудь о Тайной экспедиции?

— Слыхал!

— А о начальнике ее, Шешковском?

— О да!

— Так вот, здесь эта самая Тайная экспедиция и находится, а Шешковский перед тобой. Понятно? Да ты не пугайся! Ежели будешь показывать все без утайки, худого тебе не сделаю. Откровенность твою и признание чистосердечное оценю по достоинству. Покаешься, сразу на душе легче станет, ну, а коли заупрямишься, тогда, конечно, худо… Кнутиком погреем, кнутиком! Ох, неприятная экзекуция! Не дай господь испытать! Так что ты, голубчик, уж сделай милость, не доведи до этого. Советую, как отец родной… Да, кстати, ты ведь обманул меня, Аникин. Отец-то твой вовсе не от чумы помер…

— От чего же? — изумленно спросил Егор.

— Казнили твоего батюшку. За бунт злодейский, за душегубство… У Пугачева Емельки подручным был.

— Что вы! — воскликнул Егор. — Быть не может.

— Повесили его, дружок, повесили! — повторил Шешковский грустно. — Уж я точно знаю. Тебе, может, и не сказывали, дабы не огорчать. А я человек прямой! Лучше, ежели узнаешь о тяжких прегрешениях родителя и постараешься искупить их перед богом и государыней.

Егор опустил голову, по щекам его медленно ползли слезы.

Шешковский подал ему несколько листов бумаги:

— Вот тебе, Аникин, вопросы! Ответишь письменно. Чем подробнее, тем лучше. Даю тебе сроку пять дней…

Он дернул шнур сонетки.

— Возьмите арестанта! — приказал он явившемуся на зов прапорщику. — А про кнутик, Аникин, не забывай! Ступай себе!


Петр Иванович Страхов вышел из аудитории, окруженный гурьбой студентов. Обычно после прочитанной лекции он всегда ощущал подъем и приятное удовлетворение. Но в последние дни на душе у него было невесело. Арест Новикова, вызвавший смятение в университетских кругах, для Страхова был особенно тяжким ударом. Петр Иванович был учеником и другом Новикова, одним из его ближайших помощников.

В юности, под влиянием Новикова и Хераскова, Страхов вступил в «Братство вольных каменщиков». Но постепенно он охладел к масонскому учению. Обстоятельства сложились так, что ему пришлось читать в университете общий курс физики, хотя до тех пор он занимался главным образом словесностью и риторикой. Благодаря выдающимся способностям и прилежанию он отлично справился с этой задачей, а затем искренне увлекся новой специальностью.

Занятия физикой изменили его прежний образ мыслей. Мистические бредни, подменяющие разумное познание мира таинственными откровениями, символические обряды, совершавшиеся в масонских ложах, теперь представлялись ему нелепостью, глупым суеверием.

Но дружба его с Новиковым нисколько не ослабела. Новиков и сам к мистической философии относился равнодушно, даже несколько иронически, и за это его порицали и недолюбливали в масонских кругах. Все же Новиков оставался в мартинистском обществе, нуждаясь в его поддержке для своих просветительных начинаний. По этой же причине и Страхов не порывал связи с масонами.

…Университетский швейцар подал Петру Ивановичу небольшой пакет. Страхов вскрыл его, быстро пробежал краткое послание и, поспешно попрощавшись с провожавшими его юношами, вышел на улицу. У подъезда его ожидала коляска.

Петр Иванович приказал кучеру:

— На Пятницкую, к Полежаевым!..

Слуга, открывший дверь, сказал, что Авдотья Кузьминична находится в конторе. Страхов прошел через двор к флигелю. Полежаевский дом не блистал изяществом барских особняков, но был просторен и удобен. В обширном дворе помещались флигели, сараи, склады, погреба, конюшня. Позади двора, за деревянным забором, раскинулся сад.

Хозяйка сидела у конторского стола. Она так углубилась в бумаги, что не заметила появления гостя.

— Доброго здравия, сударыня! — сказал Петр Иванович.

Хозяйка подняла голову.

— Вот радость-то! — улыбнулась она. — Пожаловал наконец!

— Вижу, помешал, — сказал Страхов. — Да я ненадолго.

— Какой дурень привел тебя сюда? — пожала она плечами. — Нехорошо здесь. Нечисто… Пыль, духота… На что у меня гостиная есть?

— А я с намерением! — ответил Петр Иванович. — Дама за конторскими счетами да еще эдакая красавица — зрелище любопытное.

Дуняша улыбнулась:

— Ну, ну! Пойдем отсюда. В беседке посидим. День нынче жаркий. Чем прикажешь потчевать? Кваску или чего-нибудь погорячее? У меня мадера заморская — первый сорт!

— Все равно, — сказал Страхов. — Потолковать надобно.

— Распорядись, Яков Лукич! — обратилась хозяйка к управляющему. — А счета отложим до вечера.

Они пошли к беседке. Сад был невелик, но отлично разделан: подстриженный газон на французский манер, превосходные цветники, чисто выметенные аллеи.

— Не совестно ли старых друзей забывать? — говорила Дуняша.

— Я заезжал недавно, да ты была в отъезде.

— Верно, только неделю, как из Твери воротилась.

— Все по делам?

— Фабрика там у меня полотняная… Приходится! После смерти Тимофея Степаныча все на мне одной. А дел много! Кроме фабрики, склады да лабазы в Москве, сибирские рудники…

— Нелегко тебе!

— Зато не скучно… Вдова, детей бог не дал. Без дела совсем тошно.

— Ты бы снова замуж пошла!

— Куда там! Старость на пороге. Тридцать седьмой годок пошел.

— Неужто в зеркало не глядишься? — спросил, улыбаясь, Страхов. — Хороша, как и прежде!

— Некогда мне собой любоваться, — тоже улыбнулась Дуняша. — Да нет, я пошутила! Была бы охота, жениха найти можно. Только не нужно мне. Ну, а ты, Петруша, каково поживаешь?

— Об этом после! — сказал Страхов. — Прежде о деле…

— Должно быть, насчет Новикова? — спросила Дуняша.

— Тебе уже все известно?

— Как же? Не успела в Москву воротиться, тотчас же пригласили меня к самому главнокомандующему.

— Вот как! — Страхов был обеспокоен. — И что же?

— Расспрашивал князь, много ли денег давала я Новикову и по какой причине. А больше интересовался Походяшиным. Хочется ему изобразить, будто Новиков нас, купцов, обольщал и надувал… Ничего он от меня не добился. Деньги, говорю, мои, куда хочу, туда их и жертвую! А господина Новикова почитаю честнейшим человеком. Он поступил истинно по-христиански, оказав помощь голодным мужикам. И нам с Походяшиным не зазорно пособить такому благоугодному делу.

— Обо мне князь осведомлялся? — спросил Страхов.

— Нет… Пробовал он меня стращать, но я ведь не робкого десятка.

Петр Иванович покачал головой:

— Бог знает, как все обернется! Книгопродавцев Кольчугина, Сверчкова, Козырева, Тараканова на днях тоже под арест взяли.

— Слыхала. Это все мелкота! А с именитым купечеством царице ссориться нет расчета.

— Так, говоришь, обо мне князь не упоминал? — еще раз спросил Страхов.

Дуняша улыбнулась:

— Ты, я вижу, напугался? Понятно! Опасаешься, что из университета прогонят, а может, того, хуже?.. Все может случиться… Однако, думаю, обойдется. Слишком многих пришлось бы наказывать. Какой смысл? Вот Новикову действительно худо… Ах, горе какое! Золотой человек! Ничего бы не пожалела, чтобы его выручить.

— Знаешь ли, что вчера Николая Ивановича под конвоем увезли из Москвы? — спросил Страхов.

— Нет, этого не знала. Куда же?

— Надо полагать, в Питер. К Шешковскому.

Дуняша задумалась.

— Да, худо ему придется! — повторила она. — Впрочем, может, так и лучше. К здешнему генералу — Прозоровскому — не подступишься: не возьмет. А Шешковский, говорят, до денег жаден.

— Вздор! — возразил Страхов. — Новиковским делом сама царица занимается… Но послушай, Дуняша! Только что получил я письмо. Написано по-французски, а подпись стоит «Павел Строганов». Кажется, петербургского графа, Александра Сергеевича, сын…

— Богат! — сказала Дуняша с уважением. — Ох как богат!

— Письмо краткое. Сообщает, что в Париже подружился он с нашим Егором. Вместе возвращались в Россию. Еще был с ними Ерменев. Ты помнишь его?.. На границе всех задержали. Ерменева и Егора порознь увезли под стражей неведомо куда. Строганову же было велено ехать в свое поместье и оставаться там. Он и решил оповестить меня, ибо не раз слышал мое имя от Егора. Оттого я к тебе и поспешил.

— Этого надо было ожидать, — сказала Дуняша. — Из Парижа вернулись, из самого ада, так сказать! Надобно прежде всего разузнать, где он, Егор. Должно быть, тоже в Питере. Ежели так, я сама туда поеду, погляжу, чем можно ему помочь.

— И Ерменеву также! — добавил Страхов.

Дуняша пожала плечами, брови ее слегка сдвинулись.

— Не могу я обо всех страждущих печься… А Егорушка мне как брат. Больше брата!


Пятнадцатого мая Новикова вывезли из Москвы в сопровождении конвоя из двенадцати гусар. В четырехместной коляске ехали Новиков и Багрянский под присмотром начальника отряда, князя Жевахова, и еще одного офицера. Конвой следовал в строго секретном порядке, не обычным путем, а через Владимир, Ярославль, Тихвин. Не заезжая в Петербург, арестованного доставили прямо в Шлиссельбургскую крепость и заключили в камеру, где некогда томился неудачливый наследник российского престола — Иван Антонович. В тот же день в Шлиссельбург прибыл Шешковский. Началось мучительное и долгое следствие. Одновременно продолжались допросы других обвиняемых.

Старания Шешковского и московского главнокомандующего князя Прозоровского доказать наличие мартинистского заговора с целью произвести государственный переворот не увенчались успехом. Из материалов дела императрице стало ясно, что заговора не существовало, о сношениях же Новикова с французскими якобинцами и вовсе речи быть не могло.

Тем не менее участь Новикова оказалась печальной. Он был признан заслуживающим смерти, но императрица снова проявила свое неизреченное милосердие, заменив казнь заключением в Шлиссельбургской крепости сроком на пятнадцать лет.

— Ужасно! — воскликнул Страхов, услышав эту весть от Дуняши, только что возвратившейся из Петербурга. — Это еще хуже радищевского приговора.

— Я же говорила, что ему придется худо… Еще двое студентов ваших пострадали! Колокольникова в больницу свезли, не сегодня-завтра помрет, Невзорова — в сумасшедший дом. Егорушку нашего присудили к ссылке в отдаленные места на шесть лет. Но это еще полбеды! Выхлопотала я позволение ему поселиться при моем руднике.

— Экий ты молодец! — заметил Петр Иванович с неподдельным восхищением. — Должно быть, обошлось тебе это в копеечку?

— Задаром, Петруша, на этом свете ничего не получишь, — улыбнулась Полежаева. — Авось не разорюсь! Кстати, будучи в Питере, заключила недурную сделку. Поблизости от моего рудника есть другой, государственный. Совсем захудалый — одни убытки! Так я рудник этот взяла в аренду у берг-коллегии. Господа чиновники были рады сбыть его с рук. А у меня через годика два дело пойдет получше.

— Ах умница! — засмеялся Страхов. — Любого купца за пояс заткнешь!

— Купец купцу рознь, — скромно заметила Дуняша и продолжала свой рассказ: — Тургенева велено сослать в симбирское его поместье, князя Трубецкого — в воронежское. С Багрянского, Михаила Ивановича, обвинение снято. Однако он сам пожелал остаться со своим другом и покровителем Новиковым, ибо тот болен и нуждается в его помощи.

— По доброй воле в крепость? — воскликнул Страхов.

— Каков человек! — сказала Дуняша почти с благоговением. — Стало быть, среди ученых господ находятся и такие…

Петр Иванович помолчал.

— Багрянский одинок, — сказал он, — а у других семья…

— К чему оправдываться? Я тебе не судья. Только так, к слову упомянула.

— Мне и самому стыдно. Да, к сожалению, духа не хватает. Люди не ангелы!

— Что верно, то верно! — согласилась Дуняша и, помолчав, добавила: — Пробовала я разузнать о Ерменеве… Ничего о нем не известно.

3

На крюке под самым потолком висит маленькая плошка. Скупое ее пламя освещает бревенчатые стены, трехэтажные нары. Каторжные спят, натянув на себя арестантские полушубки. На верхних нарах, в углу, идет игра в орлянку при свете огарка. Внизу кучка людей собралась вокруг одноглазого арестанта.

— Подступил он со своим войском к городу, — рассказывает одноглазый. — Такая поднялась кутерьма, что передать невозможно. Изо всей округи помещики пустились бежать, кто на чем горазд… И городские, и приказные, и попы! А солдат там было немного: постреляли из ружьев, раза два из пушки ударили и тоже наутек! Наутро вступает Пугачев в город. Стелят ему ковры на площади перед собором, ставят кресло на помосте, и починает он творить суд и расправу… Всех, говорит, кто мужичков русских обижал, смертью казню!

— А был он всамделе царь или самозванец? — спросил молодой парень.

— Вестимо, царь!

— Полно брехать, кривой! — откликнулся с верхних нар один из участников игры. — Варнак он был, твой Емелька. Казачишка беглый!

— Цыц, Мишка! — возмутились слушатели. — Не мешай! Знай, мечи свою монетку!

— Я так скажу, братцы, — продолжал кривой. — Может, и не был он истинно государь Петр Федорович, но что царем рожден, это уж так и есть. С одного взгляда видно! Осанка царская, глаза огнем горят, голос, как труба!..

— Давно это было? — спросил паренек.

— Давно! — ответил кривой. — Ты еще на свет не народился. Мне тогда, кажись, пятнадцатый годок пошел, а ныне, должно, под сорок, я и счет потерял! Эх, братцы!.. Кабы не измена, побил бы Емельян всех царицыных енералов, завоевал бы Москву, потом и Питер… Немецкую шлюху с престола долой да в темницу! А сам воссел бы на трон, и пошла бы на Руси совсем иная жизнь.

— Тогда бы и нас на волю отпустили, — вздохнул кто-то.

— А как же! — подтвердил рассказчик. — Беспременно!.. Бывало, явится Пугачев куда-либо, первым делом идет в острог. А ну, выходи, народ православный! Конец пришел вашим мукам! И сразу арестантиков берет в свое войско.

— Эх горе! — опять вздохнул парнишка. — А теперь пропадем мы в Сибире треклятом.

— Не увидим ни жен, ни детишек! — подтвердил другой. — Сгниют в тайге наши косточки, никто на могилке креста не поставит!

— Экий вы народ! — с укором молвил кривой. — У вас срока хоть и долгие, а когда-нибудь придет им конец… Ты, Алешка, еще совсем молодой. Отбудешь свои пятнадцать годов, воротишься на родную сторону. А я бессрочный, мне дожидаться нечего, однако не отчаялся еще… Конечно, ежели сидеть сложа руки, дожидаться второго пришествия, — добра не будет. Под лежачий камень и вода не течет.

— А чего делать? Бегать, что ли?

— Отчего бы и нет! — сказал кривой. — Я дважды бегал.

— И бессрочную заработал! — насмешливо заметил один из арестантов.

— Два раза поймали, авось третий повезет! — ответил спокойно кривой.

— Да куды податься? — с тоской спросил молодой парень. — Куды?.. Кругом тайга, язви ее в печенку! Мороз лютый! Сто верст пройдешь, жилья не увидишь…

— И, милок! — возразил кривой. — Порассказал бы я тебе, как люди из острогов уходили! Тут недалеко село большое, верст полтораста, не боле. А в селе государственные мужики беглого не продадут. Спрячут да еще в путь-дорогу снарядят… Конечно, теперь не время. Надобно лета дождаться. В тайге ягоды будут, коренья разные. Да заране хлебцем запастись…

— Здоров ты, Василий, сказки сказывать! — с досадой отозвался сидевший в сторонке старичок. — Это и молодому нелегко, а каково человеку в годах.

— Это верно! — согласился кривой. — Старость не радость! Только, по-моему, лучше пусть в тайге звери дикие растерзают, чем в остроге томиться, в руднике, во тьме и сырости, спину гнуть, да чтоб над тобой псы измывались.

— Ты объясни, как из острога уйти, Василий! — с жаром воскликнул парнишка. — Стражи-то сколько, замки пудовые на ногах, на руках оковы железные. Черта пухлого убегешь!

— Дело не простое, — сказал кривой. — Хорошенько обмозговать надобно… У меня на этот счет немало дум думано.

— А ты расскажи!..

Наверху между играющими закипела ссора.

— Мошенник ты, Мишка! Решка выпала, я сам видел… Отдай мои денежки!

— Я те отдам, гнида! Так отдам, что более не попросишь!

— Отдай!

Послышались глухие удары, истошный крик…

— Опять Мишка куражится! — сказал молодой парень.

Кривой поднялся и, позвякивая кандалами, пошел в тот угол, где затеялась ссора.

— Не трожь его, Мишка! — сказал он негромко, но повелительно. — Отпусти!

— Чего встреваешь, кривой! — откликнулся Мишка сверху. — Я его, подлюгу, выучу уму-разуму!

Василий ухватился за перекладину и легко подтянулся наверх.

— Сказано: отпусти человека!.. А ты, дурья голова, — обратился он к пострадавшему, — зачем в игру лезешь? Нешто не знаешь, что он жмот и мошенник?

— Чучело одноглазое, рваные ноздри! — заорал Мишка и ткнул Василия ногой в грудь.

Кривой удержался и, схватив Мишку за ногу, рванул его к себе. Мишка с грохотом скатился с нар. Поднявшись с пола, он с исступленным воем кинулся на кривого.

Загремели запоры, дверь распахнулась, появился надзиратель с двумя солдатами.

— Это еще что, сукины сыны!

Солдаты с трудом разняли дерущихся.

— Завтра каждому по двадцати горячих! — распорядился надзиратель. — А вы, воровское отродье, но местам, дрыхнуть! Не то всех перепорю!

Он обвел грозным взглядом арестантов.

— Ваше благородие! — торопливо шепнул Мишка надзирателю. — Заберите меня отсель, я вам что-то расскажу.

Надзиратель недоверчиво поглядел на арестанта. Тот многозначительно подмигнул.

— Этого взять! В холодную! — приказал надзиратель.

Солдаты схватили Мишку под руки. Стража удалилась, снова загремели запоры…

— Зачем его увели, Мишку-то? — удивился молодой парень.

— Должно, не зря! — отозвался кривой. — Продаст, собака! Все начальству перескажет, что промеж нас было говорено.

— Теперь добра не жди, — согласился старичок. — Беспременно продаст!

4

Егор Аникин идет из рудничного поселка. Над тайгой поднимается солнце. Розовеет снег на крышах, клубы дыма висят над печными трубами. Мороз трескучий! До острога верст пять, но идти не трудно, даже приятно. Хуже осенью или весной, когда брызжет колючий, холодный дождик и то и дело проваливаешься в полыньи.

А в такой зимний день — хорошо. Тихо, безветренно. Сияет солнце в чистом небе, по сторонам непроходимая чаща в белом кружеве изморози…

Уже четыре года Егор живет здесь, в доме Полежаевой. Это большое деревянное строение, по здешним понятиям — дворец. Дом разделен на две половины: в одной три жилые комнаты, в другой рудничная контора. Служанка стряпает Егору еду, хлопочет по хозяйству. Есть у него и занятие: он исполняет обязанности врача. Полежаева выстроила в поселке больницу с четырьмя палатами. Больница редко пустует. Чаще всего приносят сюда рабочих, пострадавших в руднике: одного бадьей зашибло, другой ногу сломал, третьего придавило… Случаются и другие болезни: чахотка, цинга, тифозные горячки.

Егор единственный лекарь на всю округу. А округа — верст четыреста. Ему помогает старик ссыльный, бывший военный фельдшер, и две женщины, которых он обучил уходу за больными. Они готовят отвары, настойки, бальзамы, капли, мази, порошки из собранных в летние месяцы трав, из игл пихты, сосны, лиственницы. Более сложные снадобья и всякие врачебные инструменты привезла Полежаева из Москвы.

С утра до вечера Егор занят в больнице. Кроме того, два раза в неделю он ходит в острог — лечить каторжан. Больницы там нет, но благодаря хлопотам той же Полежаевой при гауптвахте отвели горницу для тяжелобольных. Вот и сейчас он направляется туда, на обычный осмотр…

Дел много. Скучать как будто не приходится. Вечерком можно почитать: с каждой почтой приходят из Москвы — от Петруши Страхова — русские и французские книги.

За это время дважды он видел Дуняшу: один раз вскоре после приезда, другой прошлым летом. Ах какая это была радость! Сколько бесед, рассказов, новостей!

Правда, не очень-то утешительными были эти новости. Новиков томился в Шлиссельбурге, Радищев — в Сибири, в илимском остроге, Денис Фонвизин недавно умер, Княжнин также. Представленная, уже после его смерти, трагедия «Вадим новгородский», прославлявшая вольность, была запрещена. Херасков чудом уцелел и даже сохранил свою должность, но был смертельно напуган и отошел от общественной деятельности.

Императрицу, ее вельмож и чиновников преследовал призрак революции. Прежние увлечения французской философией и литературой были забыты Французов, издавна живших в России, приказано было выслать, если они не принесут присягу верности старому режиму; но и тех, кто был оставлен, подвергли строгому полицейскому надзору. На французские книги, драматические сочинения, даже на моды был наложен запрет.

…И все же тянет в Москву, в большой мир. Одинок Егор в этой сибирской глуши: не с кем побеседовать по душам, поделиться воспоминаниями о прошлом, размышлениями о будущем… Дуняша пробыла на руднике около двух месяцев, потом укатила обратно в Москву, и потекла однообразная жизнь. В поселке есть еще несколько ссыльных из чиновников и мелких дворян. Двое служат в рудничной конторе, другие живут без дела, на деньги, присылаемые родней. Осудили их за какие-то неблаговидные дела, не имеющие ничего общего с политикой. Все это люди малообразованные, серые, совсем опустившиеся, беседовать с ними не о чем.

Несколько раз Егор ездил в село, верст за полтораста. Ему хотелось познакомиться с бытом сибирских государственных крестьян, сблизиться с ними. Но ничего путного из этого не вышло. Ему были чужды их разговоры о хозяйстве, о семейных радостях и неладах. Он и речь-то их понимал с трудом. В конце концов Егор перестал наезжать в деревню, разве только приедут за ним от тяжелобольного…

Тоскливо, что и говорить!.. Перебирая в памяти все прошлое, он с удивлением и даже страхом вдруг понял, что, собственно говоря, настоящая жизнь еще не началась… Недавно ему минуло тридцать лет, юность уже позади, а он все еще какой-то неприкаянный! Всегда при других, под чьим-то крылышком: сперва Сумароков, потом Новиков с Херасковым и Петрушей Страховым, теперь Дуняша… Не было у него ни невесты, ни возлюбленной. Отчего это? В Париже знакомые студенты и художники легко и просто сходились с модистками, швейками, певичками, горничными. Они охотно рассказывали о своих любовных приключениях. Егор выслушивал с интересом, с каким обычно относился к чужим радостям и огорчениям. Иногда даже давал советы. Но эти пошлые интрижки не прельщали его, и если порой он завидовал, то только легкости, с которой его приятели относились к любовным делам.

Ему же хотелось другого. Он мечтал о чувстве высоком и святом, о той любви, которую воспевали поэты в лирических сонетах и стансах или Руссо в «Новой Элоизе»… Не часто встречались ему женщины, достойные такого чувства… В ранней юности такой представлялась ему Дуняша, потом племянница Хераскова, с которой он виделся так недолго, наконец парижская актриса, мадемуазель Конта… Но все они были так далеки, так недосягаемы! А больше никого он не встретил… Что ж поделаешь!

…Вот и острог! Высокий сплошной забор из кольев, у ворот часовые… Егор направился к гауптвахте.

— Как тут у вас?

— Есть один, — ответил дежурный фельдфебель.

— А что с ним?

Фельдфебель откашлялся.

— Перегрели малость. Задумал, вишь, побег да других подговаривал. Васька кривой, бессрочник, первый баламут! Ну, капитан и распорядился: двести розог… Многовато, конечно. Кажись, всю шкуру спустили.

— Двести розог! — в ужасе воскликнул Егор. — Да это смертоубийство!

— Молодой вытерпит! — глубокомысленно заметил фельдфебель. — А этот в летах. Давно на каторге, в каких только острогах не побывал… Два раза бегал, опять захотел. Сам и виноват. Поглядишь его, что ли?

— Пойдем!

Они вошли в больничку, отделенную от гауптвахты сенями. Маленькая горенка в два окошка с толстыми решетками. Тяжелый кислый дух. Холодно.

Егор подошел к арестанту. Больной лежал на тюфяке, набитом сеном; вместо одеяла арестантская дерюга. Глаза его закрыты, губы запеклись… Егор отвернул покрывало, осторожно приподнял рубашку. Вся спина была сплошной раной.

— Когда была экзекуция? — спросил Егор фельдфебеля.

— Третьего дня.

— Зачем же сразу не позвали? Ведь перевязать надобно. Гляди, что с человеком сделали.

— Вчерась не мое было дежурство, — пожал плечами фельдфебель.

— Вели принести теплой воды! — попросил Аникин.

Он раскрыл баул, вынул марлю и пинцет.

Солдат принес ведро с водой. Егор принялся обмывать раны. Больной застонал и проснулся. Аникин поглядел на него: один глаз вытек, ноздри вырваны, на лбу и щеках глубокие шрамы, щеки в оспинах…

— Пить! — прохрипел больной.

Егор зачерпнул железной кружкой воду, поднес к губам. Кривой с трудом сделал глоток и откинулся.

— Лекарь? — спросил он горячим шепотом. — Видал, как отделали?

— Ничего, ничего! — тоже шепотом сказал Егор. — Полечим тебя. Пройдет!

— Ничего? — просипел кривой. — Сволочь ты! Гадина… Тебя бы так! Ступай отсюда!

— Успокойся, дружок! — мягко сказал Егор. — Скоро полегче будет…

Больной опять приподнялся, единственный его глаз горел злобой.

— Уходи! — выкрикнул он и плюнул Егору в лицо.

Егор вытер лицо, позвал фельдфебеля и попросил подержать больного. Затем он осторожно обмыл израненную спину, перевязал марлей, смазанной маслом, влил сквозь стиснутые зубы немного успокоительной настойки.

— Завтра опять приду! — сказал он фельдфебелю. — А ежели худо станет, сегодня же пришлите за мной! Вот лекарство, к вечеру дай испить и поутру опять… Да прошу: будь с ним подобрее. Собаку и ту жаль, а ведь это человек. Разве с тобой не может такое случиться?

— Случалось! — ответил фельдфебель. — Всего попробовал: и каши березовой, и плетей, и палок. Уж так оно заведено! Начальство нас порет, мы — солдатиков, солдаты — арестантов! Для порядка, значит. Да уж ладно, не сумлевайся: не обижу хворого. Только все равно, не жилец он…

Егор собрал инструменты и вышел во двор. Навстречу бежал солдат.

— Господин лекарь! — крикнул он. — Тебя к коменданту требуют.

Комендантом здесь состоял старый знакомый Аникина — Павел Федорович Фильцов.

После усмирения пугачевского восстания Фильцов вышел в унтер-офицеры и был переведен в дворцовую охрану. Он и там проявил себя образцовым служакой; к тому же, императрица любила видеть в караулах таких пригожих, статных молодцов. Прослужив здесь двенадцать лет, Павел Фильцов был произведен в прапорщики. Для солдата из простых мужиков это было редким счастьем. Спустя два года Фильцов получил теплое, выгодное местечко: его назначили комендантом дальнего сибирского острога, поручив ему также надзор над ссыльными поселенцами соседнего округа.

Едва ли Егор сам бы узнал Фильцова: в последний раз он видел его восемнадцать лет назад — в день казни Емельяна Пугачева. Напомнила ему Дуняша. Ей еще прежде приходилось по делам встречаться с комендантом: каторжные работали на государственном руднике, который она сняла в аренду. Фильцов был туповат, но хитер и деловит: он сразу смекнул, что не следует заговаривать о прошлом с этой богатой и влиятельной московской купчихой. Полежаева тоже не подавала виду, что узнала бывшего своего жениха. Она держалась холодно, высокомерно, а если нужна была от коменданта какая-нибудь услуга, щедро расплачивалась.



— Когда была экзекуция? — спросил Егор фельдфебеля.


Приехав на рудник вскоре после прибытия Егора, Полежаева пригласила к себе Фильцова.

— Под надзором вашим, господин камендант, будет находиться новый поселенец, — сказала она. — Его зовут Егор Аникин. Возможно, вы помните его: когда-то, еще малышом, он жил в усадьбе у Сумарокова. Вы тогда как раз уходили на военную службу…

Это было первое, косвенное напоминание о прошлом.

Капитан приосанился. Он несколько обрюзг и располнел, но все еще был красив и статен.

— Как же-с! — ответил он с игривой улыбкой. — Коли уж угодно вам напомнить, то позволю себе заметить, что и других обстоятельств также не позабыл…

— А это уж лишнее! — холодно сказала Полежаева.

— Как угодно-с! — поклонился капитан, и лицо его приняло обычное официальное выражение.

Полежаева открыла ящик стола, вынула четыре ассигнации по двадцать пять рублей, вложила их в конверт и протянула коменданту. Тот небрежно сунул конверт за пазуху мундира.

— Не извольте тревожиться, сударыня! — сказал Фильцов. — Господину Аникину никаких стеснений чиниться не будет. Ежели, конечно, с их стороны не случится нарушений установленных правил.

— Благодарю! — Дуняша сухо кивнула головой и снова склонилась к своим бумагам.

— Желаю здравствовать! — Фильцов повернулся на каблуках и пошел к двери.

Обещание он выполнил. Егор ни разу не имел повода жаловаться на придирки, которыми здешнее начальство обычно изводило ссыльных. Частенько его вызывали в комендатуру, но только как врача. Фильцов весьма заботился о своем здоровье. При малейшем недомогании он ложился в постель, заставлял жену сидеть при нем безотлучно и посылал за лекарем.

…В небольшом дворе комендантского дома двое каторжных пилили дрова, двое других кололи толстые поленья и складывали их в сарай. Аникин поднялся на крылечко. Дверь открыл денщик и повел его в спальню. Госпожа Фильцова, рыхлая, словно налитая водой женщина, сидела у изголовья кровати и кормила больного из ложечки.

— Что с вами, сударь? — осведомился Егор.

— Худо, братец! Совсем худо!.. — Капитан издал протяжный стон. — Грудь заложило, колет иголками… Здесь вот!.. И здесь! В голове жар — мочи нет. Ох, смерть моя пришла!..

Егор внимательно осмотрел и выслушал больного.

— Успокойтесь, господин капитан! — объявил он. — Ничего опасного!

— Да что ты! — радостно воскликнул Фильцов. — Хорошо, коли так…

Вдруг он сильно закашлялся и, с трудом отхаркнувшись, смачно сплюнул на пол.

— А это что? Слыхал? — На лице его опять появилось выражение тревоги. — Уж не чахотка ли?

— Какая там чахотка! — пожал плечами Егор. — Обыкновенная простуда. Поставлю шпанскую мушку, отвару полезного попьете. Полежать нужно денька два. Вот и все!

— Ну спасибо тебе, Аникин! — молвил капитан умильно. — Может, водки выпьешь? Поднеси-ка ему, Варвара!

— Нет, нет! Не пью водки! — отмахнулся Егор. — Но вот что должен сказать, сударь. Уж не обижайтесь! Как могли вы назначить двести розог пожилому, истощенному человеку?

Фильцов нахмурился:

— Сие к тебе не относится.

— Как же не относится? — возразил Егор. — Ведь я врач. Да и просто по-человечески… Ведь он не выдержит!

— Пустяки! — сказал капитан со скучающим видом. — На них, как на собаках, быстро присыхает. Живучи стервецы!

— Говорю вам, он при смерти!

— А хотя бы и так!.. За мерзостные свои поступки заслужил он виселицу. Однако по действующему ныне положению не дано мне права назначать смертную казнь. Сие находится в ведении высших властей. А наказания на теле до двухсот розог я давать могу. Так что закона не преступил… Коли подохнет, стало быть, богу угодно. Туда ему и дорога!

На другое утро Егор снова явился в острожную больничку. Больной метался. Повязки были сорваны. На пояснице появились зловещие черные пятна. Жар усилился… Больной был в беспамятстве.

«Плохо! — подумал Егор. — Кажется, гангрена… И сердце работает совсем худо».

Он опять обмыл израненную спину, переменил повязки, дал лекарства. Больной пришел в себя.

— Опять явился! — просипел он, узнав лекаря. — Я ж тебе в рожу плюнул…

— Врачу нельзя обижаться на больного, — ответил Егор. — А за что ты меня обидел, не понимаю.

— Ненавижу всю вашу барскую породу, язви вас в брюхо! Злодеи!

— Не все баре злодеи, — отозвался Егор. — А я и не из благородных. Сын мастерового. Остался сиротой, меня и призрел один барин. Хороший был человек, царство ему небесное.

— Не видывал я таких, — прохрипел кривой. — А ты, от кого бы ни уродился, все равно к волчьей своре пристал. Господские холуи еще похуже самих господ.

— Да ведь я сам ссыльный, — возразил Егор.

— Ссыльный? — переспросил тот недоверчиво. И, подумав, сказал: — Что из того? Знаю, за что вашего брата в Сибирь посылают. Кого за фальшивые ассигнации, кто у папаши деньги стащил или наследство чужое забрал…

— Нет, друг! — вздохнул Егор. — Фальшивых ассигнаций я не делал, чужого не присваивал… А за что попал сюда, могу рассказать, ежели охота послушать.

Больной помолчал.

— Ладно, рассказывай! Только сперва испить подай!

Егор стал говорить о Новикове, о «Дружеском обществе», о своем учении в Москве и за границей, о преследованиях со стороны властей.

Выслушав, больной сказал:

— Глупа ваша царица! Одно слово: дура баба! Ей бы с вами жить в мире, в ладу. Вы бы книжечки печатали, рассуждали бы о всяких премудростях да прославляли ее царское величество. Ни ей, ни господам помещикам от вас никакого вреда нет. Свои люди! Только и знаете языки чесать: про вольности, законы, про господа бога — каков он да где помещается… А небось, когда мужики за вилы и косы берутся, вас в дрожь кидает… Вся ваша братия — враги мужику, все на его шее уселись…

— Да нет же, Василий! Не так это!..

Егор и забыл, что он врач, сидящий у постели больного. Это была давнишняя мучительная тема, о которой столько было передумано и переговорено. Обращаясь к этому умирающему арестанту, он снова спорил с Радищевым и Ерменевым, с Жильбером Роммом, Маратом, с самим собой наконец!..

— Пойми же! — заговорил Егор. — В том, что ты сказал, есть правда. Но подумай: к чему привели все наши бунты? К ужасному кровопролитию, к братоубийству! А чем окончились они? Казнями да острогами! Не оттого ли, что мужики бунтуют, не понимая толком, чего им надобно? Одна лишь слепая ненависть владеет вами. Вы готовы разрушить все, что попадается на пути, не разбирая правого и виноватого, не отличая полезного от пагубного… Темнота народная, невежество — вот в чем главная беда. Значит, первее всего нужно дать народу знания, облагородить души… И тогда переменится вся наша жизнь и не будет на Руси ни господ, ни рабов!..

Послышались странные звуки: больной смеялся… Это был ужасный смех — хриплый, надтреснутый; изуродованное одноглазое лицо корчилось в чудовищной гримасе…

— Да ты, видно, дурачок! — проговорил кривой. — Блаженненький, вроде схимника в скиту… Видал я и энтих! Не знаю, может, ты и вправду добрый человек, да в голове у тебя неладно… Слушай, лекарь! Не будет по-твоему. Не видано еще, чтобы кошка с мышью ладила или волк с овцой. Отец мой бунтовал — его повесили. Я заместо его стал — меня на каторгу! Два раза бегал — ловили… И, коли суждено подняться, опять сбегу… Пока дышу, пока целы руки да ноги, буду насмерть бить вас, окаянных, усадьбы ваши огнем жечь…

Задыхаясь, он упал на подушку, задергался в конвульсиях. Егор снова влил ему в рот успокоительное снадобье, обвязал пылающую голову мокрым полотенцем. Постепенно больной успокоился и уснул…

«Господи, господи! — думал Егор, шагая к себе на рудник. — Опять слышу знакомые речи! Но этот человек рассуждает не по книгам. Он выстрадал свое убеждение, кровью, муками заплатил за него. Мне трудно возразить ему… В самом деле: что стоит наше просвещение, ежели оно коснулось только горсточки счастливых избранников? Что этим несчастным до наших споров, наших мучительных поисков истины, стремления познать причину всех вещей и смысл жизни? Их низвели до состояния диких зверей, и они по-зверски борются, но внутренне, сами того не сознавая, хотят стать людьми. Это мои братья! Даже по крови, по самому моему происхождению. Ведь я такой же мужицкий сын, как этот замученный каторжник. И мой отец тоже был казнен, подобно его отцу… Отчего я не сказал ему об этом? Завтра же скажу!.. Впрочем, едва ли это что-нибудь изменит… Между нами пропасть, я для него чужак, хуже иноземца. Что бы там ни было, я не могу принять его правды… Как же засыпать эту пропасть или хотя бы перекинуть через нее мост?»

Егор не сомкнул глаз в эту ночь. Утром к нему постучался старик фельдшер.

— Егор Степаныч! Получено известие! Государыня скончалась!

— Неужели? — Егор вскочил и стал торопливо одеваться.

— Точно так!.. Прибыл курьер из Красноярска… Померла апоплексическим ударом, еще в ноябре. Скоро два месяца. Ныне на престоле император Павел Первый…

* * *

После ухода лекаря Василий поспал недолго. В каморке было душно, словно в бане. Он сбросил покрывало, сорвал повязку со лба.

— Где ж лекарь? — вспомнил он. — Ушел… Зачем я его эдак? Кажется, он кроткий, безобидный. Лечит меня, сочувствует… Ах да ну его ко всем чертям, этого блаженного! Ссыльный, а живет и здесь по-барски: на голых нарах не спит, розгами его не потчуют. Провались они все в преисподнюю!

Вдруг вспомнился кривому приятель детских лет, Петька Страхов… Когда-то был паренек душевный, вместе в лапту игрывали, по московским улицам бегали. А потом мундир напялил, шляпу. Примчался в карете с господскими детками поглядеть, как Емельяну Пугачеву голову с плеч долой… Все одним миром мазаны!

Василий заметался, мысли его путались. По временам он терял сознание, потом снова приходил в себя… Отрывочные картины прошлого проносились перед ним.

Отцовская кузня… Избенка на Зацепе. Мать хлопочет у печи, маленький Егорка возится на полу… И вот мать зачумела, а они с Егоркой пошли по пыльной улице искать отца. Громыхают похоронные колымаги, мортусы в личинах и балахонах шарят крючьями по дворам… А Егорка пропал! Должно, в карантине помер… Ох, тяжко! Дышать вовсе нечем… Василий пробует приподняться, судорожно ловит воздух, будто рыба, вынутая из воды. Страшная боль поднимается в груди, лицо покрыто липким холодным потом… И вдруг — всему конец! Нет больше ни боли, ни страха, а только невыразимое ощущение легкости и покоя…

На другой день мертвеца уложили в наскоро сбитый некрашеный гроб. Когда стемнело, солдаты вынесли гроб и опустили в яму на острожном погосте — за оградой. Никто из арестантов не проводил покойника, над могилой его не сделали и холмика: не дозволялось. В реестре же была выведена запись: «Бессрочный каторжник, не помнящий родства, известный по прозвищу Василий кривой, помер от горячки, лета 1796, декабря 30-го дня».

* * *

В середине апреля Егора вызвали в комендатуру.

— Господин Аникин! — обратился к нему Фильцов почтительно и торжественно. — Получено высочайшее повеление об освобождении вашем от ссылки и восстановлении в правах. Вам надлежит отправиться в Санкт-Петербург, где получите бумаги по всей форме.

У Егора закружилась голова, он закрыл ладонью глаза…

— Не желаете ли присесть? — забеспокоился комендант. — Совсем побледнели!.. Водички выпейте!..

— Нет, не нужно! Ничего… Это просто от неожиданности.

— До Красноярска можете отправиться в моем возке, — добавил Фильцов. — А уж далее на почтовых. Подорожная вам будет выдана, ежели угодно, курьерская. Только, по-моему, лучше немного обождать, Распутица!

— Благодарю, — сказал Егор. — До свидания!

— Здравия желаю, сударь!.. Да, чуть не забыл: надеюсь, что никаких неудовольствий против меня не имеете? Поверьте, в душе даже соболезновал…

— Не беспокойтесь! — прервал Егор. — Претензий у меня нет.

— А что касается каторжника этого, — продолжал комендант, — так действовал исключительно по служебному долгу. Прошу войти в мое положение…

Со следующей почтой пришло письмо от Полежаевой. Она поздравляла Егора и сообщала, что новый государь, тотчас же по вступлении на престол, приказал выпустить на волю Радищева и Новикова, а участникам мартинистского братства разрешил жить, где пожелают. Дуняша тоже советовала Егору повременить с отъездом до лета, когда сибирские дороги станут проезжими.

«Ежели прибудешь в Петербург в конце июля, — писала она, — то и меня там найдешь. Ибо есть у меня дела с заморскими купцами, кои явятся летом в Петербург на кораблях своих. На сей случай купила я небольшой дом на Песках, где и рада буду принять тебя, дорогого гостя…»

В июне 1797 года, вскоре после духова дня, Егор Аникин выехал из рудничного поселка, в котором провел четыре с половиной года.


Загрузка...