ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

суббота, 18 июня 2005 года


Санитарные службы всех стран Европейского Союза выводят из продажи все потребительские продукты, содержащие перец чили, куркуму и пальмовое масло. Они были заражены канцерогенными красителями. По результатам исследований можно сделать вывод, что россияне не замечают жестокой цензуры в государственных средствах массовой информации. Врачи на конференции в Торуни признали, что польки менее сексуально активны, чем немуи или француженки. Вот уже тридцать процентов женщин страдает от фригидности. Команда IPN победила в стрелковых соревнованиях сотрудников охранных фирм. Леппер дает понять, будто бы Белька, Бальцерович[139] и Цимошевич сотрудничали со Службой Безопасности. Последний из вышеуказанных тем временем развлекается вместе с семейством Квасьневских на именинах у Леха Валенсы. Действующий президент вручил президенту бывшему бутылку красного вина. В Варшаве, лидеры нормальности — Роман Гертых, всеполяки и скинхеды из ONR[140] — маршировали на устроенном ими же параде. При этом они кричали: «Педофилы и педерасты — Европейского Союза энтузиасты!». Варшавяне и гости столицы этой ночью могли посещать музеи и художественные галереи, а в метро послушать, как названия станций на корявом польском языке объявляют дети беженцев. Максимальная температура — 18 градусов, пасмурно, небольшой дождь.

1

То, каким образом Шацкому удалось пережить пятницу, даже для него оставалось загадкой. Он проснулся — а точнее, его разбудили — с головной болью и температурой чуть ли не тридцать девять градусов. Когда он сполз с кровати, чтобы вырвать, то по дороге в туалет чуть не потерял сознание, пришлось усесться на полу в прихожей, чтобы исчезли черные пята перед глазами. Он позвонил на работу, что будет позднее, принял две таблетки аспирина и вернулся в кровать, где — вот в этом был уверен — не уснул, а просто провалился.

Проснулся Теодор в два часа дня, принял душ и поехал в прокуратуру. Во время подъема на свой третий этаж ему пришлось останавливаться каждые несколько ступенек, чтобы отдышаться. Сам он себе объяснял, что с ним ничего не случилось, что это реакция организма на концентрированную порцию эмоций, которую обычно получаешь в течение нескольких лет — и никак не одних суток. Но после того лучше он себя никак не почувствовал.

Только лишь усевшись за столом, он включил мобилку. Проигнорировал эсэмэски от Моники и прослушал сообщения от Олега, который уже несколько раз записывал их на голосовую почту; каждый раз все более сердито, в последний раз он уже чуть ли не орал, что если Шацкий немедленно не ответит, он объявит его в розыск.

Шацкий позвонил полицейскому и узнал то, о чем подозревал еще со времени визита у капитана Мамцажа. То есть, теоретически он и не должен был испытывать чувство, будто все это застало его врасплох, тем не менее, по спине пробежал холодок. Всегда, когда правда о преступлении делалась явной, Шацкий чувствовал не удовлетворение, но тошнотворную печаль. В очередной раз оказывалось, что людское существо погибло не случайно. Что чьи-то воспоминания и надежды погасли в то краткое мгновение, которое было нужно острому концу вертела, чтобы продырявить глаз и пробить тонкую в этом месте кость черепа. Можно ли что-то почувствовать в такой момент? Долго ли еще сохраняется сознание? Врачи говорят: умер мгновенно. Но вот только кто это может на самом деле знать? Что сам бы он почувствовал, если бы гэбистский сукин сын потянул вчера за спусковой крючок?

Шацкий отогнал от себя мысль, вызвавшую, что его дыхание вновь сделалось неглубоким, быстро записал на листке перечень дел, которые следовало устроить, и позвонил Кузнецову, чтобы тот приготовил место, необходимое для проведения процессуального эксперимента. После того он поочередно связался с Цезарием Рудским, Эузебиушем Каимом, Ханной Квятковской, Барбарой Ярчик и Ядвигой Теляк. На сей раз все пошло легко.

Все приняли звонок. Вот интересно, если что не идет, то не идет ничего, а если начинает складываться — то неожиданно все нам способствует.

— Дай Боже, чтобы это оказалось правдой, — произнес Шацкий вслух, нервно перебирая пальцами. — Дай Бог.

Он лаконично отчитался перед своей начальницей в том, что собирается сделать, ничего не упоминая о событиях предыдущего дня и не ожидая, пока ее изумление переродится в ярость, и вышел на заранее договоренную встречу с Еремияшем Врубелем. К котоподобному докторишке у него еще оставалось несколько вопросов.

Шацкий играл ва-банк. Если все пройдет, до вторника следствие будет закрыто. Если нет — придется отложить его на полку. Понятное дело, что иным путем было бы выслеживание «ОДЕСБЫ», но вот этого, к сожалению, он сделать не мог.

И снова его потянуло на рвоту.

2

Но то было вчера. Сейчас же близилось одиннадцать утра субботы. Шацкий сидел в ситроене, припаркованном под домом культуры на Лазенковской, и пытался понять, почему так часто включается насос, регулирующий давление гидравлической жидкости в системе кровообращения его французского чудища. После отключения радио, регулярные сосательные звуки, повторяющиеся каждые несколько секунд, были по-настоящему раздражающими. И прокурор выключил мотор, чтобы только не слышать рвущие нервы звуки.

То был один из тех мокрых летних дней, когда сырость, вместо того, чтобы спадать с неба, вздымается в воздухе, ослепляя все и вся. Мир за окнами ситроена был затуманенным и нерезким; стекающие время от времени по стеклу капли только сильнее нарушали его структуру. Теодор Шацкий вздохнул, взял зонтик и очень осторожно вышел из автомобиля, стараясь не загрязнить светло-серых брюк. Лавируя между лужами, он прошел через улицу, остановился под кирпичной химерой костёла и — изумляя самого себя — перекрестился. Давным-давно, еще будучи ребенком, Теодор имел привычку, вынесенную еще из родительского дома — он крестился всякий раз, когда проходил мимо церковного здания. В период дозревания он начал стыдиться этой — как ему казалось — нахальной религиозной манифестации, и лишь временами ему вспоминался тот детский навык, когда проходил мимо католического святилища. Почему именно сейчас он не был в состоянии удержаться? Он понятия не имел.

Из-под зонтика он наблюдал за уродливым, мрачным зданием. Да будет проклят этот костёл, Хенрик Теляк и убийство, вызвавшие то, что его жизнь уже никогда не будет тем, что было раньше. Он желал как можно скорее забыть об этом деле, и не важно, каким будет результат. Я становлюсь похожим на других, терпко подумал он. Еще пара минут, и я буду сидеть за столом, с тоской глядя на часы и размышляя над тем, заметит ли кто-то, если я смоюсь без четверти четыре.

— Предъявите документы, — загремел у самого уха голос Кузнецова.

— Вали, — буркнул Шацкий в ответ. У него не было желания шутить.

Вместе они вошли в здание при костёле, через тот же самый вход, что почти что две недели назад, когда в небольшом зале дл обучения катехизису на полу лежал труп Хенрика Теляка, а серо-вишневое пятно у него на щеке напоминало Шацкому болид Формулы I. На сей раз зал был пустым, не считая нескольких стульев и ксёндза Мечислава Пачка, лицо которого в синем свете ламп дневного света казалось еще более мягким, чем в прошлый раз.

Шацкий недолго переговорил сл священником. В течение этого времени Кузнецов с техником с Вильчей устанавливали камеру на штативе и размещали в темном помещении дополнительные прожектора, чтобы иметь возможность зарегистрировать процессуальный эксперимент.

Без четверти двенадцать все было готово, не хватало лишь главных героев драмы, которые должны были появиться ровно в полдень. Ксёндз с неохотой ушел к себе, техник неохотно бросил свои игрушки, не успокоенный заверениями Кузнецова, что с электронным оборудованием он умеет обходиться лучше, чем с женщинами.

На маленьких, уродливых стульчиках с металлическими ножками и коричневой обивкой, мусор и прокурор молча сидели рядом друг с другом. Погруженный в размышления Теодор Шацкий тихо рассмеялся.

— Чего? — спросил Кузнецов.

— Тебе будет смешно, но я думал о том, как Хелька будет выглядеть через пятнадцать лет. Думаешь, она все так же будет походить на меня?

— Судьба не может быть уж настолько жестокой.

— Очень смешно. Я думаю вот о чем: как такое возможно, что дети могут быть такими не похожими на своих родителей.

— Наверное, потому что, в первую очередь, они являются сами собой, а только потом — чьими-то детьми?

— Наверное.

3

Они появились пунктуально, практически одновременно, как будто бы сюда приехали на одном автобусе. Ядвига Теляк, как обычно, печальная, в льняных брюках бежевого цвета, гольфе такого же цвета и элегантных туфлях на каблуках. Волосы ее были сплетены в косу, и впервые за все время этого следствия она выглядела притягательной, следящей за собой сорокалетняя женщина с элегантным, вызывающим типом красоты — а не как старшая лет на пятнадцать своя сестра. Цезарий Рудский уже пришел в себя. Вновь он был королем польским терапевтов — густые седые волосы, седые усы, пронзительный взгляд светлых глаз и усмешка, побуждающая к признанию «что, собственно, чувствуете, когда об этом рассказываете». Хорошие джинсы, спортивная рубашка, застегнутая под самой шеей. Темно-синий твидовый пиджак тесно обтягивал широкие плечи. Не говоря ни слова, все уселись на уродливых стульчиках. Все ждали. Прокурор чувствовал, что атмосфера накалилась.

Ханна Квятковская этой атмосферы не нарушила. В женщине уже не было традиционной дерганности, может быть, потому, потому что она казалась совершенно обессиленной, косметика не была в состоянии скрыть темных теней у нее под глазами. Волосы были такими же мышиными, жакет все так же ничем не отличался на фоне десятков тысяч других жакетов из столичного города, но уже декольте блузки и высота шпилек приказали Шацкому подумать, а не слишком ли поспешно оценил он ее, когда приклеил ей этикетку асексуальной скрытной монашки. Вместе с Квятковской в зал вошла и Барбара Ярчик — в очередной раз она выглядела точно так же, как и тогда, когда Шацкий видел ее в первый раз, даже и одежки, похоже, были те же самые. Она улыбнулась прокурору, который подумал, что когда-то она должна была быть очень красивой, да и теперь — если бы не полнота — заслуживала бы звание красивой женщины. Эузебиуш Каим пришел последним — в одну минуту первого. Как обычно, он лучился уверенностью в себе. Его предназначенный для выходного дня костюм даже гэбистским сукиным сыном был бы признан элегантным — а вовсе не опрятным. Туфли и брюки по отдельности должны были стоить столько же, сколько и весь костюм Шацкого. Толстая белая рубашка с подвернутыми рукавами выглядела взятой из шкафа Бреда Питта.

Когда все уселись, Шацкий спросил, не надо ли кому-нибудь в туалет. Никому не было нужно.

Прокурор сделал глубокий вдох и начал говорить:

— Я собрал всех вас, чтобы провести процессуальный эксперимент, который поможет мне и присутствующему здесь же комиссару Кузнецову лучше понять, что же произошло в этом зале две недели назад. Понятное дело, что я знаю все ваши рассказы, мне знакома теория расстановок — за пояснение которой я от всего сердца благодарю вас, пан Рудский — но, тем не менее, проведение такого эксперимента, как мне кажется, необходимо. Прошу прощения у всех вас за то, что вам еще раз пришлось появиться в месте, которое, вне всякого сомнения, вызывает у вас отрицательные эмоции. Я понимаю, что пребывание здесь должно быть для вас малоприятным, но я обещаю сделать все возможное, чтобы все это продолжалось как можно короче.

Шацкий провозглашал приготовленную заранее речь, прекрасно понимая то, какая та деревянная, но ее стиль был ему до лампочки. Главным для него было обмануть их бдительность, сделать так, чтобы все они поверили, что речь идет о простом повторении сессии двухнедельной давности. Теодор старался не глядеть на Олега, который стоял в уголке и заядло обкусывал ногти.

Рудский поднялся с места.

— Должен ли я расставить пациентов тем же образом, как они стояли тогда? — спросил он.

— Нет необходимости, — спокойно ответил ему Шацкий. — Этим займусь я, благодаря этому, мне будет легче понять функционирование механизма.

— Ну, не уверен… — с превосходством в голосе начал было Рудский.

— Зато я уверен, — довольно грубо продолжил прокурор. — И это процессуальный эксперимент, проводимый прокуратурой в связи со следствием по уголовному преступлению, а не лекция для первокурсников. И перед тем была не вежливая просьба, но информация о том, что я стану делать, так что прошу не мешать мне работать.

Шацкий перегнул палку с суровостью, но ему необходимо было поставить докторишку с самого начала, в противном случае, тот ставил бы под сомнение каждый его шаг. А вот этого прокурор позволить не мог.

Психотерапевт пожал плечами и скорчил неодобрительную гримасу, но замолчал. Шацкий подошел к нему, взял за руку и поставил посредине помещения. Издевательски усмехающийся Цезарий Рудский наверняка не подозревал, что место, в котором сейчас стоит — равно как и места всех остальных — не является случайным, но выбрано в результате очень длительного разговора, который Шацкий провел вчера с доктором Еремияшем Врубелем.

Он же взял за руку Барбару Ярчик и поставил ее справа от Рудского. Теперь они стояли плечом к плечу и глядели в сторону дверей. Усмешечка уже исчезла с лица психотерапевта, он с беспокойством поглядел на прокурора. Шацкий позволил себе подмигнуть ему.

После того он расставил Ханну Квятковскую напротив Рудского и Ярчик — так, чтобы она глядела в их сторону. Каима поставил сбоку, несколько за границами расстановки и приказал ему глядеть в точку, находящуюся приблизительно на полпути между Квятковской и Ярчик с Рудским. Рядом с этой точкой он выставил Ядвигу Теляк — которая удивленно глянула на него. Но послушно встала возле точки «х», повернувшись в его направлении, настолько сбоку, что Квятковская, Ярчик и Рудский могли свободно друг друга видеть.

Рудский был бледен, словно стенка. Он наверняка уже знал, к чему ведет Шацкий. Но у него все время оставалась надежда, что все это случайность, что прокурор действует на ощупь, пытаясь на что-либо попасть.

— Пан доктор, — сказал Шацкий, — скажите, пожалуйста, всем, какой самый главный вопрос в ходе расстановок. Во всяком случае, какой один из наиболее важных. Из тех вопросов, которые вы бы задали самому себе, если бы кто-то показал вам такую расстановку, как здесь.

В почти пустом зале любое высказывание звучало неестественно громко, к тому же оно сопровождалось эхом. Тем более пронзительной оказалась тишина, воцарившаяся после вопроса Шацкого.

— Мне трудно сказать, — отозвался в конце концов Рудский, пожимая плечами. — Все здесь мне кажется довольно случайным, я никакого порядка не вижу. Пан должен понять, что…

— В таком случае, скажу я, раз пан не желает, — вновь перебил его Шацкий. — Этот вопрос звучит так: кого нет? Кого не хватает? И действительно, похоже на то, что все вы выискиваете сейчас кого-то, кого здесь нет. Вместо этого человека — пустота. Но мы легко можем это исправить, поставив в этом месте комиссара Кузнецова.

Шацкий подошел к полицейскому и взял того за руку, на что тот тихонечко причмокнул губами. Шацкий дал про себя страшную клятву, что впоследствии мусора обязательно прибьет, но сейчас провел его в точку «х», точно между Квятковской и Ярчик с Рудским, очень близко с Ядвигой Теляк. Он поставил Олега так, чтобы они с Ядвигой глядели друг на друга. Женщина сглотнула и сделала движение, как будто собралась отступить.

— Оставайтесь на месте! — рявкнул Шацкий.

— Немедленно откройте мне ее, — крикнула Ярчик, пытаясь выглянуть, чтобы посмотреть на Квятковскую. — Откройте мне ее, пожалуйста. = Голос ее дрожал, он был на грани плача.

— Вы начали красно опасную забаву, пан прокурор, — прошипел Рудский, в то же самое время обняв Ярчик рукой. Женщина прижалась к нему. — Вы понятия не имеете, с какими силами играетесь. Я рад, что весь этот ваш «эксперимент» записывается, надеюсь, вы знаете, что я имею в виду, говоря эти слова. И поспешите, пожалуйста.

— Эт'точно, мог бы и поспешить, — буркнул Кузнецов, глотая слюну. — В сказки я не верю, но если сейчас же не сойду с этого места, то потеряю сознание. Чувствую себя и вправду ужасно, как будто жизнь из меня вытекает.

Шацкий кивнул. Победа была близка. Кузнецов глубоко заглатывал воздух, у стоящей напротив него Ядвиги Теляк из глаз лились слезы. Она выполнила указание Шацкого и стояла на месте, но неестественным образом отклонила туловище, стараясь быть как можно подальше от Кузнецова. Тем не менее, глаз она не отвела. Ярчик пыталась сдержать спазмы в объятиях Рудского, который теперь всматривался в прокурора с ужасом. Теперь-то у него не было никаких сомнений, к чему прокурор ведет. Квятковская, легко улыбаясь, даже на миг не перестала всматриваться в широкую спину Кузнецова. Каим стоял спокойно, скрестив руки на гнруди.

— Ну ладно, но разве сейчас мы играем семейство пана Теляка, а пан комиссар является Хенриком Теляком? — спросил Каим. — Говоря по правде, я не до конца понимаю, кто есть кто.

Шацкий снял пиджак и повесил его на спинку стула. К чертовой матери элегантность, он ужасно вспотел. Сделал глубокий вдох. Это был ключевой момент. Если после того, как он им скажет, кого они изображали, все сохранят спокойствие, если они все это предвидели и знают, как себя повести — то конец, ему останется лишь вежливо распрощаться со всеми и отправиться писать решение о прекращении дела. Если же он застанет их врасплох, и они расколются — кто-то из них покинет этот зал в наручниках.

— Комиссар Кузнецов на самом деле является ключевым элементом данной расстановки, — сказал он. — Хотя он и не является Хенриком Теляком. В каком-то смысле, все даже наоборот — он представляет мужчину, погибшего из-за Хенрика Теляка.

Ядвига Теляк ойкнула, но Шацкий это проигнорировал и продолжил:

— Пан, — указал на Каима, — являетесь лучшим приятелем этого мужчины, его доверенным лицом, исповедником и опорой. Вы двое, — обратился он к Ярчик с Рудским — являетесь его родителями. — Пани, — повернулся он к Квятковской, — его сестра, которая в драматических обстоятельствах открыла смерть собственного брата. — А пани, — глянул он с печалью на Ядвигу Теляк, — наибольшая, истинная и откровенная любовь этого мужчины, которого звали… — он указал на женщину рукой, желая, чтобы та сама закончила.

— Камиль, — прошептала Ядвига Теляк и рухнула на колени, влюбленно всматриваясь в лицо Кузнецова, у которого самого слезы катились из глаз. — Камиль, Камиль, Камиль, любимый, как же мне тебя не хватает, как сильно. Ведь все должно было случиться не так…

— Откройте мне мою дочку, — провопила Ярчик. — Я не вижу своей дочки, он не может заслонять мне мою дочку, ведь он же мертв, его нет в живых уже столько лет. Умоляю, откройте мне мою дочку, я хочу ее видеть.

Шацкий сдвинул Кузнецова на пару шагов назад, чтобы тот не стоял между Ярчик и Квятковской. Ханна, не говоря ни слова, все время с ее лица не сходила меланхоличная улыбка, повела глазами за полицейским; супруга Теляка протянула к нему руки, как бы желая того удержать; Ярчик, глядя на дочку, успокоилась. Один лишь Рудский с ненавистью вглядывался в стоящего сбоку прокурора.

— Я требую немедленно прекратить это, — холодно заявил он.

— Не думаю, чтобы в нынешней ситуации пан мог что-либо от меня требовать, — спокойно ответил на это Шацкий.

— Пан понятия не имеет, что это означает для этих женщин. Ваш эксперимент может оставить нестираемый след в их психике.

— Мой эксперимент? — Шацкий почувствовал, как у него подскочило кровяное давление, он с трудом себя контролировал. — Мой эксперимент? Здесь только что выяснилось, что вот уже две недели проведения следствия вы все обманывали полицию и прокуратуру. Я здесь не для того, чтобы заботиться о психике, тем более — о вашей, но для того, чтобы поставить перед судом тех, кто нарушил кодекс. Кроме того, мы еще не узнали ответ на самый важный вопрос: кто же из вас совершил убийство Хенрика Теляка в этом вот помещении, в ночь на пятое июня текущего года? И я уверяю, что не прерву свой «эксперимент», пока не буду уверен, что одного из присутствующих сегодня не задержит полиция.

— Мы не хотели его убивать, — Ханна Квятковская заговорила в первый раз, с тех пор как вошла в зал.

Прокурор Теодор Шацкий медленно выпустил воздух.

— А что же вы хотели сделать?

— Мы хотели, чтобы он понял, что наделал, и после того покончил с собой.

— Заткнись, девица, ты понятия не имеешь, о чем говоришь! — взорвался Рудский.

— Ой, папа, перестань! Нужно признавать, когда проигрываешь. Ты что, не видишь, что им обо всем известно? Мне уже осточертели все эти постоянные планы, вся эта ложь. Много лет я жила словно в спячке, прежде чем, в конце концов, согласилась со смертью Камиля; ты понятия не имеешь, сколько мне это стоило. И когда, наконец-то, я начала жить нормально, появился ты со своей «правдой», своей «справедливостью» и своим «удовлетворением». С самого начала мне не нравился план этой твоей идиотской мести, только все вы были такими уверенными, такими убежденными, такими убеждающими, — разочарованно махнула она рукой; Шацкий никогда не слышал столько горечи в чьем-либо голосе. — И ты, и Эузебек, и даже мама. Боже мой, я как подумаю о том, что мы натворили… Прошу тебя, папа. Хоть сейчас веди себя прилично. Если мы еще глубже увязнем во всю эту ложь, тогда, и вправду, на психике у нас останутся «нестираемые следы». И поверь мне, что это не будет вызвано действиями пана прокурора.

Махнув рукой, она уселась на полу и спрятала лицо в руках. Рудский глядел на нее с печалью и любовью, выглядел он совершенно разбитым. Тем не менее, он молчал. Все молчали. Недвижимость и тишина были идеальными; у Шацкого на какое-то время создалось впечатление, что он не участвует в реальном событии, а глядит на трехмерную фотографию. Сейчас же он глядел на Рудского, который, в свою очередь, всматривался в него, стиснув губы, и ждал. Психотерапевт должен был начать говорить, как бы ему того не хотелось. Он был обязан, ведь другого выхода у него не было. Оба не спускавшие друг с друга глаз мужчины прекрасно об этом знали.

Наконец Рудский глубоко вздохнул и заговорил:

— Ханя права, мы не хотели его убить. То есть, хотели, чтобы не жил, но вот убивать его не желали. Это трудно объяснить. Впрочем, наверное, мне следовало бы говорить за самого себя — это я желал, чтобы он не жил, и это я заставил остальных, чтобы приняли в этом участие.

Не говоря ни слова, Шацкий приподнял одну бровь. Все они смотрели слишком много американских фильмов. Убийство — это не стрельба жеваными бумажками в классе. Нельзя, вот так, взять вину на себя, чтобы коллеги были довольны, а женщина и так не проболтается.

— И как все это должно было выглядеть конкретно? — спросил он.

— То есть как? Не понял? Как должно было выглядеть самоубийство?

Шацкий отрицательно покачал головой.

— Как это должно было выглядеть сначала, с тех пор, как вам пришла в голову идея довести Хенрика Теляка до самоубийства. Как я понимаю, что такие вещи за выходные не приготовить.

— Самым сложным было начало, то есть, сближение с Теляком. Я заказал в его фирме листовки к лекции о жизни после смерти ребенка — чтобы его заинтересовать. Потом устроил в «Польграфексе» скандал, что они их сделали не так — что, конечно же, не было правдой. Я потребовал встречи с директором. Мне удалось направить разговор таким образом, чтобы тот начал рассказывать о себе. Потом предложил встретиться в моем кабинете. Он сопротивлялся, только я его убедил. И он пришел. Приходил потом в течение полугода. Пан может понять, сколько мне этого стоило, чтобы неделю за неделей выдержать целый час с этим гадом, убийцей моего сына? Проводить его долбаную «терапию»? Я сидел в кресле и все время размышлял, а не стукнуть ли его по голове, и гори оно все огнем. Я непрерывно, неустанно представлял это.

— Как я понимаю, слово «терапия» можно поставить в кавычки, — вмешался Шацкий. — Ведь целью ваших сессий никакое лечение не было.

— Хенрик после этих встреч был в ужасном состоянии, — тихо заговорила Ядвига Теляк, не спуская глаз с Кузнецова. — Мне казалось, что после каждой сессии ему становится все хуже и хуже. Я говорила ему, чтобы он прекратил это, но он мне объяснял, что так и надо, что так все это и действует, что перед выздоровлением кризис всегда усиливается.

— Пани знала, кем является Цезарий Рудский?

— Нет, тогда я не знал.

— А когда пани узнала?

— Незадолго перед расстановкой. Чарек пришел ко мне, представился… Он призвал всех призраков прошлого. Действительно, что всех. Он рассказал, что натворил Хенрик, и что они хотят сделать. И он сказал, что они оставят его в покое, если я того захочу.

Она замолчала, прикусила губу.

— Пани этого хотела?

Та отрицательно покачала головой.

— Пан прав, целью данной терапии никакая терапия и не была, — быстро продолжил свой рассказ Рудский, явно для того, чтобы отвлечь внимание прокурора от Теляковой.[141] Поначалу мне хотелось узнать, точно ли он виновник того, что я потерял сына. Сведения у меня были достаточно надежными, но мне хотелось удостовериться. Сукин сын признался во всем уже на первой сессии. Понятное дело, как-то он все обстроил, возможно, боялся, что я пойду в полицию, но его признание было однозначным. Потом… Ладно, не стоит о мелочах, но моя цель заключалась в том, чтобы возбудить в Теляке как можно большее чувство вины за смерть дочери, и внушить ему, что если он уйдет сам, это может спасти его сына. Что, впрочем, было правдой.

— Ну а о Камиле, вашем сыне, вы впоследствии разговаривали?

— Нет. Возможно, и могли бы, если бы нажимал, но я боялся, что не буду в состоянии. Я сконцентрировался на его родственниках, на его нынешней семье, несколько раз подбросил кое-что, чтобы усилить в нем чувство вины. В глубине души я рассчитывал на то, что мне удастся так провернуть, чтобы он покончил с собой без расстановки, но сукин сын крепко хватался за жизнь. Спрашивал, когда ему станет лучше. Бог свидетель, для меня то были тяжелые минуты.

В конце концов, я подготовил расстановку. Долго писал ее сценарий, различные варианты, в зависимости от различных вариантов поведения Теляка. Десятки раз я анализировал сессию, которая довела до самоубийства пациенток Хеллингера в Лейпциге, выискивал самые сильные эмоции, слова, их вызывающие. Все это мне необходимо провести «всухую», невозможностью и жестокостью было бы испытывать всего этого на людях. С Басей мы пришли к выводу, что этому трусу будет лучше проглотить порошки, поскольку он вряд ли решится на повешение или на то, чтобы перерезать себе вены. Потому-то, после того, как терапия была прервана в наихудший для него момент, мы предложили ему таблетки, ужасно сильные.

— Мы шли по коридору, — неожиданно вмешалась Ярчик, не обращая внимания на осуждающий взгляд мужа, — я едва живая, он — серый лицом, сгорбленный, отчаявшийся, свесивший голову. На какой-то миг мне даже сделалось его жалко, мне хотелось от всего отказаться, сказать ему, чтобы держался. Но тут я вспомнила Камиля, своего первородного сына. Тогда я собралась и сказала, что мне весьма жаль относительно его детей, что на его месте я бы, наверное, предпочла умереть, чем жить со всем этим. Тут он признался, что и сам подумывал о том же. Что раздумывает лишь о том, а как это осуществить. Тогда я ответила, что лично я выбрала бы таблетки. Что в моем случае это было бы довольно просто, поскольку и сама принимаю сильное успокоительное, что достаточно было бы принять на несколько штук больше… И еще я сказала ему, что эта смерть даже красивая. Спокойно заснуть и попросту не проснуться. И тогда он взял у меня бутылочку.

Ярчик замолчала, пугливо глянула на мужа, который провел рукой по седым волосам, — Шацкий подумал, что и сам делает точно так же, когда приходит усталость — и продолжил излагать план изощренного убийства:

— Я бы и не говорил об этом, если бы не его чертов диктофон и мания записывать все на свете, но раз все это вышло на свет божий, я обязан. Идея с Ханей, изображающей покойную дочку Теляка, была несколько театральной, — Квятковская поглядела на отца так, что это не оставляло сомнений в том, что «несколько» не было подходящим словом, — но я посчитал, что это будет той самой соломинкой, которая переломит спину верблюду. Что после чего-то такого Теляк побежит в туалет, выпьет порошки, и все. И месть свершится.

Теодор Шацкий слушал с кажущимся спокойствием. Он держал себя настолько, чтобы не показать отвращения. Снова почувствовал, что его тянет на рвоту. Отвращение к Рудскому он воспринимал чуть ли не физическим образом. Ну что за трусливый старикан, думал он. Если бы хотел отомстить, мог бы дать по голове, тело закопать, рассчитывать на то, что все удастся. Как правило, все удается. А он — нет, втянул во все это жену, втянул дочку — тем самым делаясь подобным Теляку — втянул Каима. А зачем? Чтобы распылить ответственность? Чтобы обременить их виной? Хрен его знает.

— Можете поздравить себя, — саркастически заявил он. — Хенрик Теляк записал на диктофон прощальное письмо жене, в котором сообщил, что намеревается покончить с собой ради добра Бартека, после чего вернулся к себе и принял таблетки. Всю упаковку. Вам почти что удалось.

Цезарий Рудский выглядел потрясенным.

— То есть как это? Не понимаю… Но в таком случае, почему…

— А потому, что сразу же после того он поменял взгляды, таблетки вырвал, собрал вещи и вышел из комнаты. Может — струсил, а может — просто отложил все это на несколько часов, чтобы попрощаться с семьей. Этого мы уже никогда не узнаем. Впрочем, это и не важно. Важно то, что Хенрик Теляк около часа ночи завершает собирать чемодан, надевает пальто и тихонько выходит. Проходит коридор, выходит в зал, где еще несколько часов назад проходила терапия, и… — тут он ободрительно махнул рукой Рудскому. И снова во рту он почувствовал вкус желчи. И снова перед его глазами встало пятно в форме гоночного болида.

Психотерапевт полностью потерял энергию. Обтягивающий гордо выпрямленную фигуру пиджак неожиданно сделался слишком большим, волосы сделались матовыми, взгляд утратил надменность и сбежал в сторону.

— Я расскажу, что произошло дальше, — тихо произнес он, — но если вы поначалу ответите на пару моих вопросов. Мне хочется знать, откуда вы знаете.

— Только не смешите меня, — возмутился Шацкий. — У нас здесь процессуальный эксперимент, а не детективный роман. Я не стану подробно рассказывать вам о ходе следствия. Хотя бы потому, что кропотливое следствие — это сотни элементы, а не один блестящий следователь.

— Вы лжете, пан прокурор, — деликатно усмехнулся психотерапевт. — А я не прошу, а только ставлю условие. Пан желает узнать, что было дальше? Тогда ответьте на мой вопрос. Или же начну повторять, что ничего не помню.

Шацкий колебался, но только очень недолго. Ему было известно, что если присутствующие пойдут в отказ, будет невозможно доказать из вину в суде. У него возникла бы проблема даже с юридической квалификацией их запутанной мести.

— Четыре элемента, — сказал он наконец. — Четыре элемента, которые мне следовало бы сопоставить значительно раньше. Что интересно, два из них — совершенно случайны, они могли бы появиться когда угодно. Первый элемент — это терапия расстановок, которая для вас оказалась обоюдоострым оружием. Вы могли управлять всеми, но не Теляком.

— С кем пан консультировался? — вмешался Рудский.

— С Еремияшем Врубелем.

— Хороший специалист, хотя на лекцию в духовной семинарии я бы его не пригласил.

Шацкий даже не усмехнулся.

— В ходе всей терапии Теляк упорно в кого-то вглядывался. В кого? Я не понятия не имел. Мне был внушен принцип, что более ранние партнеры, если им не было разрешено уйти, заменяются детьми. А так же тем, что ребенок от последующей связи символизирует утраченного партнера. И я был уверен, что у Хенрика Теляка ранее была любовница или любимая женщина, которую он потерял в трагических обстоятельствах.

Я подозревал, что он мог чувствовать себя виноватым в ее смерти. Вместе с доктором Врубелем мы определили, что это более всего вероятно. И что Кася, совершенно неосознанно, настолько сильно идентифицировала себя с его утраченной любовью, что даже отправилась за ней в смерть. А Бартек стремится к тому же, чтобы снять с отца вину и исполнить его мечту соединиться с любимой. Но крайне трудоемкое копание полиции в прошлом Хенрика Теляка никакого результата не принесло. Не было выявлено следов любовницы или какой-либо большой любви. Похоже на то, что единственной женщиной в жизни Хенрика Теляка была пани, — указал он на вдову. — То был бы тупик, если бы не бумажник Хенрика Теляка — оставить его было громадной ошибкой с вашей стороны. И это является вторым элементом. Самым любопытным в бумажнике были купоны спортлото, на которых повторялся один и тот же набор цифр. Мне он ничего не говорил, пока я не узнал дату и время смерти Каси Теляк. Тогда до меня дошло, что цифры на купоне являются датой — конкретно: 17 сентября 1978 или же 17 сентября 1987 года — и время: 22–00, десять часов вечера. В тот же самый день, в то же самое время, в двадцать пятую — или шестнадцатую — годовщину этого события девушка покончила с собой. Я стал просматривать газеты и среди массы информации обнаружил сведения про убийство Камиля Сосновского. Теоретически, ничто этих дел не объединяло, но в какой-то момент я начал размышлять: а не может ли отсутствующим звеном быть мужчина? Может ли это означать, что Хенрик Теляк был геем? Но, может, вообще все время я концентрировал внимание не на той половинке супружества Теляков, что следовало? А что если отсутствующим звеном расстановки является умерший любовник пани Ядвиги? Соперник Теляка? Ведь его смерть была бы для Теляка одним из счастливейших моментов в его жизни. Настолько счастливым, что на него можно было ставить в спортлото.

На этом этапе я считал, что во всем этом имеется некий закрученный смысл, а вся терапия и вправду обладает действенной силой. Хеллингер утверждает, что человек, желающий сохранить верность умершему партнеру, идет за ним — в смерть, в болезнь. Подобное бы сходилось, вот только в данном случае дочь выручила пани Ядвигу. Помимо того, азбукой расстановок является принцип, что если перед тем женщина очень сильно любила какого-то мужчину, то часто видит его в сыне. Что, в свою очередь, объясняло бы болезнь Бартека. Ведь к вашего сына тоже было больное сердце, я прав?

Рудский кивнул.

— Сам не знаю, — продолжал Шацкий, — как такое возможно, но я поверил в фантастическую гипотезу: Хенрик Теляк каким-то образом — может быть, и самым непосредственным — был замешан в смерть любовника собственной жены конца восьмидесятых годов. В ходе терапии он узнает, что совершенное им преступление довело до самоубийства дочку, и что оно же связано со смертельной болезнью сына. Каким-то необъяснимым образом, благодаря «знающему полю», это же чувствует и его жена. Эмоции пани Ядвиги, среди которых ненависть и желание мести, настолько сильны, что их воспринимает ее заместительница в терапии, пани Барбара Ярчик, которая и совершает убийство. Весьма стройно, но у меня не было ни единой улики, которая бы объединяла Теляка с Сосновским, равно как и пани Теляк с жертвой из прошлого. Полиция не смогла найти его родных, материалы старого следствия исчезли — так что тупик. Опять же, что-то снова не давало мне покоя, все эти мелкие шероховатости. Ваши ошибки в ходе проведения расстановки, таблетки, запись на диктофоне. Слишком уж много стечений обстоятельств. И вот тут приходит третий элемент — моя дочка.

Кузнецов обеспокоенно глянул на приятеля. Шацкий, делая вид, будто этого не замечает, продолжил:

— Конечно же, она не имеет ничего общего с этим делом, просто, она очень сильно похожа на меня и совершенно не похожа на свою мать — рядом с ней она выглядит приемным ребенком. Удивительно, как сильно дети могут быть не похожими на своих родителей. Однажды я размышлял об этом, думал и о том, насколько сын пани, — он вновь указал на Ядвигу, — выглядит не так как пани и пани муж. Иногда лишь мелкие жесты, применение тех же речевых оборотов, интонация, вещи, которые осознанно не замечаются, свидетельствуют о родстве. И внезапно что-то щелкнуло, перед глазами у меня встали допросы вас обеих, — он отдал легкий поклон Квятковской и Ярчик. — Две совсем различные личности, разные типы внешности, различные — теперь-то мне кажется, что, возможно, излишне преувеличенные — словари и способы выражаться. Зато идентичный изъян зрения — легкий астигматизм — и на сто процентов идентичный жест, когда дамы поправляли очки. Наклон головы влево, наморщенные брови и прищуренные глаза, оправа поправляется обеими руками, под конец — большой палец прижимает очки к носу.

— И раз уже мы говорим о моей дочке, — прокурор на миг улыбнулся, вспомнив о своей принцессе, — то отцов и дочерей объединяет исключительная, особого вида связь. Это тоже дало мне пищу для рассуждений, когда во время одной из наших бесед пан бросился на меня, чтобы защитить пани Квятковскую. В первый момент мне показалось, будто бы вы любовники, только потом до меня дошло. Как оно часто бывает, когда что-то не идет — то не идет и все остальное. Но когда все начинает складываться, то складывается тоже все. Одновременно оказалось, что Хенрик Теляк был замешан в убийство Камиля Сосновского, хотя совершил его и не своими руками — вполне возможно, то дело будет выделена в отдельное следствие, и всех вас еще будут допрашивать. — Шацкий врал как по нотам, зная, что «в отдельное следствие» ничего выделено не будет, а если даже и так, делу скрутят шею уже в первую же неделю. Все это время он тщательно следил за тем, чтобы самому не сказать и не допустить того, чтобы другие сказали чего-нибудь, способное вызвать, что необходимо было бы заводить расследование убийства из прошлого.

— Полиция проверила материалы ЗАГС. Барбара Ярчик (родившаяся в 1945 году) и Влодзимеж Сосновский (родившийся в 1944 году), вступили в брак, будучи молодыми; в 1964 года невесте было всего девятнадцать лет. Через год у них родился сын, Камиль. В том же самом году родился и Эузебиуш Каим, впоследствии его приятель по средней и старшей школе, а потом и по институту. Мальчикам было по пять лет, когда на свет появилась Ханя Сосновская. Когда в сентябре 1987 года Камиль трагически погиб, его семья выехала за границу — сходится?

Рудский пожал плечами.

— А что еще мы могли сделать в этой ситуации?

— Возвратились они, вероятно, в средине девяностых годов, поскольку именно тогда появились очередные записи в материалах ЗАГС. Барбара Сосновская и Влодзимеж Сосновский развелись, она приняла свою девичью фамилию. Он же сделался Цезарием Рудским — чиновники без особых проблем выполнили его просьбу, раз именно под этим псевдонимом публиковался перед 1989 годом, эту же фамилию использовал и во Франции. Ханна Сосновская вышла замуж за Марчина Квятковского, но их союз продолжался недолго, развелись они уже в 1998 году, но фамилию мужа она сохранила. Не знаю, то ли все эти перестановки фамилий являются результатом того, что уже тогда вы планировали месть, либо же то было случайностью, неожиданным подарком судьбы, который так вам пригодился.

— Второе, — сообщил Рудский.

— Я тоже подумал так же. Что же касается пана Каима, то в первый момент, когда читал некролог, написанный в 1987 году, подписанный «Зиби», до меня вообще не дошло, что речь идет об имени «Эузебиуш» — обычно, это прозвище для Збигневов, иногда так же могут называть Зыгмунта. И лишь потом — уже когда я догадался, что все вы между собой связаны, этот «Зиби» мне припомнился. Полиция с легкостью проверила, где пан учился. И с кем. Ваши соученики подтвердили, что с Камилем вы были единым целым. Я прав?

Каим усмехнулся и сделал жест, будто бы снимает шляпу с голову.

— Chapeau pas, — сказал он.

— Правильно говорится: «chapeau bas»,[142] баран, — буркнула Квятковская.

Прокурору Теодору Шацкому уже не хотелось продолжать. Он знал, что кто-то из собравшихся здесь покинет этот мрачный зал в наручниках. Другим ему тоже придется выдвинуть обвинения, но, скорее, в психологическом издевательстве над Теляком и затруднении в следствии, чем в соучастии в убийстве. В конце концов, лишь один человек встретился той ночью с Теляком, только один человек его убил. Все остальные — даже если и желали ему смерти, и если хотели довести до нее — непосредственно в этом участия не принимали. Но прокурору Шацкому и не хотелось говорить далее, поскольку в очередной раз его человеческая совесть болезненно столкнулась с совестью государственного служащего. Он подумал о трупе Камиля Сосновского — окровавленное тело в ванне, со связанными за спиной руками и ногами. Он подумал об останках нафаршированной таблетками Каси Теляк. Подумал о слишком быстро катящемся к жизненному краю Бартеке Теляке. Шацкий верил в то, что не было бы трупа девочки и болезни парня, если бы не ужасное деяние, которое цинично и с расчетом совершил когда-то их отец для того, чтобы завоевать их мать. Как это произошло? Тогда, в восьмидесятые? Он не мог спросить об этом. Не сейчас. Ему нельзя было даже упоминать об этом.

— Мы уже можем сесть? — спросил Каим.

— Нет, — ответил прокурор Шацкий. — Поскольку у нас до сих пор нет ответа на самый главный вопрос. А пан Рудский все еще не закончил давать свои показания, — в самый последний момент он чуть не сказал: «свой рассказ».

— Я бы предпочел сделать это сидя, — сказал терапевт и глянул на Шацкого так, что заставило прокурора сморщить брови. Что-то пошло не так. Что-то явно было не так. Он почувствовал, что может утратить контроль над происходящим, что Рудский готовит какой-то финт, предвосхитить который он будет не в состоянии, но который будет запечатлен на пленке, так что отмотать назад ничего не удастся. Соберись, Теодор, повторял он про себя. Он согласился на то, чтобы все уселись, только лишь для того, чтобы потянуть время. У спустя несколько секунд все сидели полукругом. Так, чтобы камера видела их всех. А прокурор Теодор Шацкий начал дрожать, стараясь, чтобы этого никто не заметил, так как все еще не знал, что же пошло не так.

— Вся идея принадлежала мне, — начал Рудский. — Это я, по совершенно невероятной случайности узнал о том, почему погиб мой сын и кто в этом виноват. Поначалу я пытался с этим согласиться, рационализировать, ведь, в конце концов, я получивший образование психолог, время, проведенное мною в супервизиях,[143] складывается уже в годы. Но я не мог — не мог. Потом хотел его попросту убить — пойти, стрельнуть, забыть. Только такое было бы слишком простым. Моего сына пытали два дня, а эта сволочь должна была умереть в долю секунды? Невозможно! Я размышлял об этом долго, очень долго. Как сделать так, чтобы он страдал. Чтобы страдал так, чтобы в конце сам решился о собственной смерти, будучи не в состоянии вынести боль. Так я придумал ту психотерапию. Я понимал, что она может и не удаться, что Теляк не покончит с собой, что он может попросту вернуться домой, как будто бы ничего не произошло. И я соглашался с этим. Соглашался на это, поскольку знал, что после этой терапии он и так всегда будет страдать.

Той ночью я не мог заснуть. Я ходил по своей комнате и раздумывал: Так как? Уже все? Проглотил он уже порошки? Заснул уже? Уже умер? В конце концов, я вышел в коридор, прокрался под двери. Было тихо. Я наслаждался этой тишиной, как вдруг услышал шум спускаемой воды, и из туалета в конце коридора вышел Теляк. Он был очень бледен, но, вне всякого сомнения, совершенно живой. В костюме, в туфлях, готовый выйти. Он сморщил брови, когда увидел меня, спросил, что я делаю под его дверью. Я солгал, что беспокоился о нем. Это он не прокомментировал, лишь сказал, что прекращает терапию и валит их этого ёбаного бардака как можно дальше — прошу прощения, но это цитата.

И вошел в комнату за чемоданом. Я понятия не имел, что делать. Мало того, что он был жив, так вовсе не казался умирающим от боли и вины. С этого гада все стекало, словно с гуся. Я пошел в кухню, чтобы напиться воды, успокоиться, увидел этот вертел… дальше уже почти ничего не помню, мозг не пропускает подобных картин. Я пошел в зал, а он был там. Наверное, я хотел ему пояснить, зачем это делаю и кто я на самом деле, но когда увидел это ненавистное лицо, этот циничный блеск в глазах, эту издевательскую усмешечку… И тогда я просто ударил. Прости меня, Боже, за то, что я сделал. Прости меня, но я не чувствую себя виноватым. Прости меня, Ядзя, за то, что я убил отца твоих детей, и не обращая внимания на то, кем он был.

Цезарий Рудский — а может, скорее, Влодзимеж Сосновский — театральным жестом скрыл лицо в ладонях. В этот момент в помещении должна повиснуть тишина, настолько плотная, что ее можно было бы порезать на кусочки и нанизать на вертел, только ведь это был самый центр города. По Лазенковской проехал старенький «малюх», разболтанный икарус с грохотом остановился на остановке возле костёла, как всегда шумела Вислострада, стучали чьи-то каблуки, плакал ребенок, которого ругала мать, но Теодор Шацкий и так услышал, что в его голове все заскочило на свое место. Совесть человека и совесть прокурора, подумал он, заколебался — но всего лишь на миллисекунду — и кивнул Кузнецову, который поднялся и выключил камеру. Затем он вышел и вернулся в компании двух полицейских, которые вывели Рудского.

Несмотря ни на что — без наручников.

Загрузка...