ГЛАВА ПЯТАЯ

четверг, 9 июня 2005 года


Фирма «Триумф» представляет в Японии экологический бюстгальтер — мало того, что при соединении чашечек мы получаем модель земного шара, он полностью биологически разлагается. Лямки через несколько лет превращаются в компост. Из исследований можно сделать вывод, что 37 процентов поляков более всего любит сливочное мороженое, 25 — ванильное, а 22 — шоколадное. Тем временем, в Африке ежедневно 25 тысяч человек умирает от голода и недостатка воды, — рассказывает Боно[64] председателю Европейской Комиссии. Польские коммунисты угрожают забастовками. Профсоюзы соглашаются на реструктуризацию с человеческим лицом, а не на такую, что вызывает «террор и бедность». Цимошевич «обдумывает смену решения»; Качинский I отрицает информацию, якобы он назвал депутата Зыгмунта Вржодака «люмпеном», ну а Качинский II на сей раз запрещает проведение маршей равенства; гомосексуалы призывают к гражданскому непослушанию. В предпоследнем матче суперлиги «Легия» победила валящуюся во второй эшелон команду GKS Катовице, а Дариуш Дзекановский попал в Галерею Знаменитостей клуба с Лазенковской за 45 голов в 101 матче.[65] Городская полиция начала патрулировать Старувку[66] в электрокарах, возбуждая смех больше обычного. Уголовная же полиция схватила убийцу двадцативосьмилетней женщины. Пара познакомилась через Интернет, мужчина после убийства украл компьютер, который полиция нашла у него дома, где он проживал с беременной женой. Больница на Банаха по причине недостатка средств начала отправлять ни с чем больных с новообразованиями. Максимальная температура — 16 градусов, прохладно и облачно, но без осадков.

1

Крутое яйцо в соусе «тартар», обогащенном большим количеством зеленого горошка. Нет в Варшаве юриста, который не знал бы этого деликатеса, культовой позиции в меню буфета Окружного суда в Варшаве.

Теодор Шацкий взял две порции — для себя и для Вероники — поставил их на пластиковом подносе, рядом с двумя стаканами кофе-заливайки и поднес к столику. Как же не хватало ему старого судебного буфета — заполненного запахами пережаренной пищи и паршивых сигарет огромного зала с пожелтевшими от старости, грязи и жира стенами, высотой в десять метров, с металлическими столиками, тут же заставляющими вспомнить зал ожидания провинциального вокзала. Волшебное место: восхождение на высокие ступени, ведущие к буфету, было чем-то вроде взгляда в микроскоп на отрезок головной артерии системы юстиции. Судьи — как правило, на галерее, за обедом из двух блюд, по одному. Адвокаты — как правило, все вместе, с кофейными чашками, сидящие, закинув ногу на ногу, сердечно и в то же самое время как бы нехотя, беззаботно приветствующие друг друга, как будто бы заскочили в клуб на сигару и стаканчик виски.

Свидетели из преступного мира: крупные мужчины и исхудавшие женщины в вечернем макияже — чувствующие здесь так же уверенно, как и где-либо еще. Какие-то типы, склонившиеся над куском мяса, какие-то тетки, посасывающие минералку прямо из бутылки. Родственники жертв: серые, опечаленные, всякий раз каким-то чудом находящие для себя самый паршивый столик, подозрительно глядящие на всех присутствующих. Прокуроры: питающиеся в одиночку, едящие лишь бы что и лишь бы как, лишь бы отбыть.

Многие осознают, что ничего не успевают, чтобы ни сделали — все равно, будет мало, вечно что-то останется на следующий день, который ведь уже распланирован с первой до последней минутки. Взбешенные по причине каждого устраиваемого перерыва, слишком короткого, чтобы что-нибудь сделать, и слишком длинного, чтобы спокойно этот перерыв вынести. Судебные журналисты — слишком много народа у столика, на котором просто не было места для всех кофе, сигаретных пачек, пепельниц и тарелок с язычками. Излишне громкие, перебрасывающиеся шутками и анекдотами, чуть ли не каждую минуту схватывающиеся с места, чтобы приветствовать знакомого юриста, оттащить его в сторону, задать шепотом вопрос. Остальные поглядывали в его сторону, любопытствуя, а знает ли тот чего-то, чего они не знают. — Есть какие-нибудь ньюсы? — спрашивали они коллегу после возвращения, зная, что тот ответит неизменной шуткой: — Дв ну, ничего особенного, завтра прочитаете в газете.

В новом буфете того настроя не было ни на грош, все казалось каким-то… обыденным. Вероника недавно добила его заявлением, что здесь чувствует себя хорошо, поскольку атмосфера точь-в-точь как в столовке мэрии.

Шацкий присел рядом с женой, поставив возле нее кофе и яйцо. Вероника выглядела прекрасно: жакет, макияж, тонкая бордовая блузка, декольте. Когда они встретятся вечером, на ней будет футболка, тапки из Икеи и маска целодневной усталости.

— Господи, насколько же гадкое дело, — сказала она, добавляя в кофе сливки из пластикового стаканчика.

— Снова Берут?[67] — спросил Теодор. — Большая часть дел, которые вела Вероника, касалась недвижимости, которой люди были лишены после войны в силу декрета Берута. Да, дома они теперь получали назад, но если в течение всего этого времени несколько коммунальных квартир было продано нанимателям, то бывший владелец — де факто — получал лишь часть дома. Потому он подавал иск городу о компенсации. Каждое такое дело было нудной лотереей, иногда с помощью юридических крючков можно было сбросить обязательства на бюджет государства, а не города, иногда оттянуть, и очень редко когда выиграть.

— Нет, к сожалению, нет, — Вероника сняла жакет и повесила на спинку стула. Блузка ее была с очень короткими рукавами, Теодор видел шрамик после прививки туберкулеза, и вдруг ему ужасно захотелось секса. — Город признает целевые дотации массе различных организаций, по которым те должны потом отчитаться. Год назад мы предоставили небольшие деньги клубу на Праге,[68] который занимается опекой детей со СПИДом и разными другими заболеваниями. В основном, это дети из семейств, живущих там же, на Праге, так что можешь себе представить. Так вот, мы получили отчет, где черным по белому указано, что из этих денег они заплатили за электричество, иначе им бы его отрезали, но ведь фонды они получили на терапевтическую деятельность.

— Трудно вести терапевтическую деятельность без электричества, — прокомментировал он.

— Господи, Тео, чего ты меня агитируешь. Но директивы остаются директивами. Раз они неправильно использовали дотации, то я обязана написать, чтобы деньги вернули…

— А они, естественно, не возвращают, потому что не из чего.

— Поэтому мы обязаны заявить иск. Понятное дело, что мы выиграем, вышлем судебного исполнителя, тот тоже ничего с них не выдавит, полнейшая фикция. Понятное дело, эти педагоги уже были у меня, плакали, умоляли, через пару минут то же самое повторится и в судебном зале. Только ведь я и вправду ничего не могк. — Она закрыла лицо руками. — Предписания — это предписания.

Шацкий склонился к ней, взял за руку и поцеловал внутреннюю часть ладони.

— Зато ты выглядишь ужасно сексуально, — сообщил он.

— А ты — извращенец. Отстань от меня, — рассмеялась Вероника и охватила ноги мужа своими. — Самая лучшая пора для секса, разве нет? — заурчала она. — А вечером снова не будет хотеться.

— Сделаем себе кофе и поглядим. А вдруг и удастся.

— Тогда я заварю большой кофейник, — она провела пальцем по краю блузки, еще сильнее открывая декольте.

— Только оставайся в этой блузке.

— Что, футболка с медвежонком уже не нравится?

Теодор не мог не рассмеяться. Вероника была ближайшим ему человеком, и он жалел, что не может рассказать ей о всех своих метаниях, опасениях и надеждах, связанных с Моникой. Он хотел бы открыть бутылку «карменер» или «примитиво»,[69] сесть рядом с ней в постели и рассказывать забавные анекдоты, как боялся заказать торт из безе, чтобы не нужно было сражаться с ним на глазах девушки. Смешно? Смешно. Рассмеялась бы она? Вовсе нет. Практически все они делали вместе, но вот изменять ей следует отдельно.

Они еще немного позаигрывали друг с другом, потом Вероника быстро побежала наверх, а он еще ненадолго остался, чтобы просмотреть газету. В качестве исключения сегодня там было кое-что любопытное: интервью с начальницей тюрьмы в Пулавах. Та рассказывала об осужденных женщинах, чаще всего — жертвах домашнего насилия, которые, в один несчастный день сорвались. Очень часто, с окончательным результатом. Именно этот случай относился к Мариоле Нидзецкой. Он был обязан ее обвинять. И он не знал: а в чем. То есть, он, конечно же, знал, но знал и то, что его квалификация доведет офисных крыс из надзора до сердечного приступа. Если, естественно, Хорко это пропустит.

А если не считать этого, все остальное в норме: интервью с Чимошевским, который «при столь сильном давлении» обязан серьезно подумать о том, чтобы поменять собственное мнение. Шацкий надеялся на то, что порповский вундеркинд прочтет сегодня всю газету, потому что через несколько страниц писали об американских исследованиях, из которых на все сто следовало, что избиратели у самой урны руководствуются внешним видом кандидата, а не его компетенциями. Или я ошибаюсь? — размышлял Шацкий, втискивая газету в папку. Может его лисья рожа выиграет выборы?

Теодор покинул судебные катакомбы и вышел в холл, в котором могли бы поместиться несколько железнодорожных составов. Солнце заглядывало в гигантские окна и пробивало в пыли коридоры, словно в готическом соборе. Когда-то здесь можно было курить, теперь же Шацкому на первую из трех сегодняшних сигарет нужно было выходить во внутренний двор.

— Добрый день, пан прокурор, сигаретку может? — услышал он, едва вышел из тяжелых поворотных дверей.

Богдан Небб, «Газэта Выборча». Единственный журналист, с которым контактировал без отвращения. Не считая Моники. Шацкий глянул на протянутую в его сторону пачку R1 minima.

— Спасибо, но предпочитаю свои, — ответил Теодор и сунул руку в карман пиджака за серебристой пачкой benson amp;hedges, которые с недавнего времени, наконец-то, стали доступны в Польше. Правда, ему казалось, что их вкус был хуже, чем тогда, когда покупал их за границей. Мужчины закурили.

— На следующей неделе начинается процесс Глинского. Будете обвинителем? — спросил журналист.

— Как раз пришел просмотреть материалы дела перед процессом.

— Любопытное дело. Не слишком очевидное.

— Как для кого, — лаконично ответил Шацкий, не желая признать того, что Небб прав. А ведь был прав. Доказательный материал был таким себе, и хороший адвокат мог дело выиграть. Лично сам он знал, как усомниться в собранных самим собою уликах. Вопрос, знает ли об этом адвокат Глинского.

— Вы будете настаивать на этой квалификации?

Шацкий усмехнулся.

— Пан обо всем узнает в зале.

— Пан прокурор, но ведь после стольких лет…

— Пан Богдан, и после стольких лет вы пытаетесь от меня что-то вытянуть…

Журналист сбил пепел в заполненную до краев пепельницу.

— Я слышал, пан ведет следствие по делу убийства на Лазенковской.

— Просто как раз было мое дежурство. А я думал, что текущими уголовными делишками вы не занимаетесь.

— Коллеги рассказывали, что дело интересное.

— А мне казалось, что теперь вы осторожнее подходите к своим источникам в полиции, — сказал Шацкий, намекая на громкую за последнее время аферу, когда «Выборча» в понедельник написала про банду, во вторник и среду упиралась на своем, несмотря на очередные опровержения, а в пятницу засыпала своих информаторов, утверждая, будто бы те сознатели ввели их в заблуждение. Для Шацкого это было доказательством верности основного принципа, которым он руководствовался при контактах со средствами массовой информации: никогда не говори ничего такого, чего бы те и так не знали.

— Пресса тоже совершает ошибки, пан прокурор. Как и всякая власть.

— Разница заключается в том, что прессу мы не выбираем в результате всеобщих выборов, — отрезал Шацкий. — История учит нас, что самозваная власть совершает более всего ошибок. И искуснее их затушевывает.

Журналист усмехнулся под нос и затушил сигарету.

— Но ведь как-то оно все работает, разве нет? До встречи в зале, пан прокурор.

Шацкий кивнул ему, вернулся в здание и глянул на старинные часы, висящие в прихожей над раздевалками. Поздно. А ведь нужно было еще столько сделать. И снова он почувствовал себя усталым.

2

Теодор Шацкий уселся на кровати, на которой почти две ночи провел Хенрик Теляк. Из папки он вынул протокол осмотра места происшествия, еще раз перелистал, хотя и делал это уже раньше. Ничего здесь не было, сплошные очевидности… Ладно, еще раз. Разочарованно он отложил протокол, оглядел темное помещение. Кровать, столик при кровати, лампа, коврик из Икеи, мелкий шкафчик, зеркало на стене, распятие над дверью. Даже стула не было. Одно небольшое окно с двумя ручками; краска лущилась, а стекла просили, чтобы их вымыли еще и с другой стороны.

Перед тем Шацкий осмотрел и другие комнаты — все выглядели точно так же. По дороге на Лазенковскую он думал, что, может, что-то его вдохновит, что он увидит какую-то мелочь, интуиция подскажет, кто убийца. Только ничего такого не случилось. Со двора — теоретически на ночь запираемого, только Шацкий не верил, чтобы кто-либо за этим следил — через некрасивые коричневого цвета двери можно было войти в холл. Оттуда можно было пройти в трапезную, в небольшой зал, где был найден труп, или же отправиться дальше по узкому коридору, ведущему к кельям (всего их было семь) и туалету. Дальше уже находился следующий холл и переход в другую часть монастыря. Хотя Шацкий и не был уверен, а можно ли вообще применить здесь слово «монастырь». Если глядеть на здание снаружи — тогда да. А изнутри все это походило напущенную, много лет не ремонтированную контору. Темную и мрачную. Переход запирался сосновыми дверьми, которых никто никогда не отпирал.

Безнадега, — подумал Шацкий. Когда полиция обыскивала эти помещения — а также личные вещи всех свидетелей — сразу же после обнаружения останков, не было найдено ничего такого, что имело бы отношение к делу. Ничего, что можно было бы рассматривать в качестве улики или хотя бы тени улики. Бе-на-де-га. Если завтра после посещения эксперта ничего не возникнет, с понедельника придется засесть за наркотиками.

Шацкий буквально подпрыгнул, когда двери неожиданно открылись, и в них возник ксёндз Мечислав Пачек. Кузнецов в чем-то был прав, говоря, что все они выглядят как страстные онанисты. Все священники, которых Шацкий встречал в течение собственной карьеры, всегда казались какими-то размытыми, с туманным взглядом и какими-то размякшими, ну совсем так, будто бы слишком засиделись в ванне с горячей водой. ксёндз Пачек со своей добродушно-озабоченной улыбкой на их фоне ничем не отличался. Ладно, почти не отличался. Разговаривал он быстро, без священнической масляности, в ходе беседы вызывал впечатление человека конкретного и быстро все схватывающего. Шацкий посчитал, что душепастырь не может сказать ничего такого, что могло бы помочь. Очередное разочарование.

— Ну что, пан нашел что-нибудь? — спросил священник.

— К сожалению, ничего, отче, — ответил Шацкий, поднимаясь с койки. — Похоже, что только чудо способно подтолкнуть следствие вперед. Если отец может что-нибудь сделать по данному вопросу, — красноречиво поднял он глаза горе, — я буду только благодарен.

— Вы объявили себя на надлежащей стороне, пан прокурор. — Священник сплел пальцы, как будто бы сразу же хотел пасть на колени и помолиться за успех следствия. — А это означает, что у пана могучие союзники.

— Возможно, они настолько могущественные, что даже и не знают, что где-то там, в окопах несколько солдат союзной армии пытается противостоять превышающим силам противника. Может быть, они посчитали, что данный участок фронта уже утрачен, так что снаряды следовало бы нацелить куда-нибудь в другую сторону?

— Вы, пан прокурор, не один из немногих солдат, но лейтенант большой армии, силы врага не такие уже преогромные, а ваш участок фронта всегда будет одним из самых важных.

— Ну а мог бы я получить хотя бы ружье, которое не дает осечек?

Ксёндз Пачек рассмеялся.

— Ну, об этом просите сами. Но я могу дать вам кое-что иное. Не знаю, пригодится ли это, мы нашли это вчера в часовне. Я уже собирался было звонить в полицию, но подумал, раз уж вы здесь будете, то я ведь могу сам передать это вам. Мне кажется, что это принадлежало несчастной жертве, поскольку на обороте выгравировано имя Хенрика Теляка, а из газет помню, что беднягу звали Хенриком Т.

Говоря это, он подал Шацкому небольшой, серебристо-красный цифровой диктофон.

Прокурор взял его в руку и невольно глянул на висящий над дверью крест.

Даже верить не хочется, подумал он.

3

В помещении для проведения допросов полицейской комендатуры на Вильчей находились: Шацкий, Кузнецов, диктофон Теляка и запасные пальчиковые батарейки.

— Ты умеешь этим пользоваться? — спросил полицейский, крутя в ладони электронный гаджет.

Шацкий отобрал у него диктофон.

— Да любой может. Это же магнитофон, а не томограф.

— Да нуу?! — Кузнецов откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди. — А куда вставляют кассеты?

Шацкий искривил губы в подобии улыбки. Настолько лишь, чтобы показать, что шутку понял. Полицейский повел глазами и взял лежащую на столе тетрадку на 16 листов с таксой на обложке. На первой странице большими буквами он красиво написал: Урок 1. Тема: Допрос магнитофона без кассеты.

— Ну что, можно? — спросил Шацкий. — Или сначала нужно пройти тренинг по пожарной безопасности?

— Нафиг с тренингами, — конспиративно прошептал Олег. — Пошли-ка лучше в раздевалку. У девиц физра. Анка обещала, что за шоколадку покажет мне сиськи без лифчика.

Это Шацкий комментировать не стал, просто вопросительно сморшил брови. Кузнецов лишь вздохнул и мотнул головой.

Шацкий нажал на клавишу «play» с таким напряжением, как будто бы на диктофоне было записано, как минимум, признание убийцы в собственной вине. Из динамика поначалу раздались какие-то шорохи, а потом удивительно высокий голос Теляка:

— Двадцать третье мая две тысячи пятого года, время: десять утра. Встреча представителей фирмы Польграфекс с оптовыми торговцами типографских красок Каннекс. Со стороны Польграфекса присутствуют: Хенрик Теляк…

Запись продолжалась около часа, в ней было полно непонятных терминов, типа ЦМЫК, пантон, заливка, нокаут фонтов[70] и т. д. Шацкий опасался, несмотря на все уговоры Кузнецова, пользоваться перемоткой, чтобы ничего не упустить. Полицейский демонстративно зевал и рисовал в своей тетрадке абстрактные картинки и голых женщин. И то, и другое — совершенно неумело. Тем не менее, когда оказалось, что следующая запись — это встреча на фирме на тему маркетинга и продаж, Шацкий сдался и воспользовался ускоренной прокруткой, каждые три минуты проверяя, не пропустил ли чего. Но он знал, что потом и так придется прослушать абсолютно все. Быть может, попадет на какие-нибудь ссоры по поводу денег, возможно, узнает случаем о каких-то напряжениях по работе. Такого мотива исключать нельзя.

Но в ходе беглого прослушивания этого и нескольких последующих скучных деловых протоколов он так и не нашел чего-либо, способного его заинтересовать. У него склеивались глаза при мысли, что придется воспроизвести всю эту нудятину еще раз. Он нуждался в кофе. Олег охотно смылся из комнаты и вернулся через несколько минут с двумя порциями бурды цвета воды из Вислы.

— Кофе-машина у них испортилась, — пояснил он, ставя перед Шацким пластиковый стаканчик.

Индикатор показывал, что остались только три записи. Вообще-то, Шацкий уже согласился с мыслью, что на них ничего не будет, и диктофон окажется такой же обманкой, как и все остальное в этом следствии.

Он нажал на «play».

— Суббота, четвертое июня две тысячи пятого года, время: одиннадцать ноль ноль. Системно-семейная расстановка с участием…

— Я прошу прощения, но что это пан делает?

Шацкий узнал голос Рудского, только на этот раз не терапевтически-спокойный, но агрессивный и переполненный претензиями.

— Записываю на диктофон, — ответил Теляк, явно удивленный такой атакой.

— Немедленно выключите, — твердо заявил Рудский.

— Но почему? Раз вы сами записываете наши сеансы, то я ведь тоже могу.

— Исключено. вы здесь не один, ваша запись была бы нарушением приватности остальных пациентов. Вся терапия и так будет записана на видео, и единственная кассета останется у меня. Повторяю: немедленно спрячьте это.

В этот момент Теляк был вынужден выключить диктофон. Кузнецов глянул на Шацкого.

— Чего-то наш докторишка разволновался… — сказал он.

Действительно, Шацкий был удивлен. В том числе и тем, что никто из остальных участников терапии не сказал ни слова.

Еще два файла. Он нажал на «play».

Тишина, только тихий шелест, как будто бы диктофон случайно включился в кармане. А потом перепуганный голос Теляка:

— Суббота, четвертое июня две тысячи пятого года, время… наверное, одиннадцать ночи, не уверен. Я ни в чем уже не уверен. Нужно как-то проверить, что это не сон, не бредовое состояние, что я не схожу с ума. Возможно ли, что я свихнулся? Или это уже конец? Рак? Или я только переутомился? Я просто обязан это записать, такое же невозможно… Но если мне это снится, и все это я записываю во сне, а через минуту мне приснится, что я все это слушаю, то тогда… И, тем не менее…

Что-то стукнуло, как будто бы Теляк положил диктофон на пол. Потом зашуршало. Шацкий увеличил громкость звука. Слышен был шелест и ускоренное дыхание Теляка, а еще странное чмокание, как будто бы мужчина нервно и беспрерывно облизывал губы. А больше ничего. А может у него и вправду крыша поехала, подумал Шацкий, после терапии что-то в голове перещелкнуло, и вот теперь он пытается записать собственные галлюцинации. Вдруг прокурор замер, мышцы шеи болезненно напряглись. Из микроскопического динамика раздался тихий девичий голос:

— Папочка, папочка…

Шацкий нажал на клавишу «пауза».

— Это только у меня галюники, или ты тоже слышал? — спросил Кузнецов.

Прокурор глянул на него и отжал клавишу.

— Д-да? — прохрипел Теляк.

— Папочка, папочка…

— Это ты, принцесс? — голос Теляка звучал так, словно сам он давно уже был мертв. У Шацкого сложилось впечатление, будто он слушает беседу двух упырей.

— Папочка, папочка…

— Что, милая? Что случилось?

— Я по тебе скучаю.

— И я по тебе, моя принцесса.

Долгая тишина. Слышен только шелест и чмокания Теляка.

— Мне уже пора уходить.

Теляк заплакал.

— Погоди, поговори со мной. Ведь тебя так долго не было.

— Мне уже пора, папочка, честное слово.

Голос девочки становился все более слабым.

— Ты еще придешь ко мне? — захныкал Теляк.

— Не знаю, нет, скорее всего… нет, — ответил голос. — А может ты когда-нибудь придешь ко мне. Когда-нибудь… Пока, папочка, — последние слова были практически неслышимыми.

Конец файла.

— Здесь имеется еще одна запись, — сообщил Шацкий.

— А может ненадолго прервемся, — предложил Кузнецов. — Я смотаюсь за бутылкой водки или за мешком успокоительного. Ага, ну да, еще тарелка, свечка и картонка с буквочками, чтобы мы смогли вызвать дочку Теляка в качестве свидетеля. Ты можешь представить себе судью, который получил бы такой протокол? Родившаяся тогда-то, проживавшая там-то, умершая тогда-то под присягой дает следующие показания…

— Ты думаешь, это Ярчик или Квятковская?

— Хрен его знает, голос не похож. — Кузнецов залил в себя остатки кофе и неточным броском послал стаканчик в мусорную корзину. Коричневые капли забрызгали стену.

— Но он едва слышимый. Вышли кого-нибудь к обеим с какими-нибудь глупостями, пускай все это запишет, мы отдадим для сравнительного анализа. У ваших ребят из городской лаборатории появились новые цацки для фонографии, они с удовольствием сделают.

— А еще кого-нибудь я пошлю и к жене Теляка, — сообщил Кузнецов.

— Не думаешь же ты…

— Я ничего не думаю, я всего лишь здоровенный русак. Проверяю и исключаю поочередно.

Шацкий кивнул. Кузнецов был прав. Конечно, сложно было представить супругу Теляка, проехавшую через всю Варшаву ночью, чтобы затаиться под дверью собственного мужа и изображать покойную дочку. Но каждый день он сталкивался с фактами, которых еще час назад он просто представить себе не мог.

И он в последний раз нажал на «play».

— Воскресенье, пятое июня две тысячи пятого года, время… пять минут первого ночи. — Голос Теляка был голосом человека ужасно уставшего и обессиленного. Он должен был находиться в другом месте, возможно — в часовне. — Я записываю это для своей жены, Терезы.[71] Извини, что я говорю тебе таким вот образом; было бы правильнее написать письмо, но ты же прекрасно знаешь, как я всегда ненавидел писанину. Конечно, сейчас я мог бы сделать исключение, быть может, даже обязан, но мне кажется, что это не имеет значения. То есть, возможно, для тебя значение и имеет, мне всегда было сложно разобраться, что для тебя важно, а что — нет.

Неожиданно Теляк снизил голос, вздохнул, а через какое-то время продолжил:

— Но давай перейдем к делу. Я решил покончить с собой.

Шацкий с Кузнецовым одновременно глянули друг на друга, подняв брови в одинаковом жесте изумления.

— Быть может, это тебе и безразлично; возможно, ты спросишь: зачем? Мне сложно тебе это объяснить. В какой-то степени затем, что мне уже незачем жить. Ты меня не любишь, что я всегда прекрасно понимал и знал. Возможно, что ты меня даже ненавидишь. Каси нет с нами. Единственное, что ожидает меня впереди, это смерть и похороны Бартека, а этого ожидать мне не хочется. Неприятно, что я оставляю тебя с этим, но, честное слово, я уже не в состоянии вынести мысли, что нужно будет пережить следующий день. К тому же сегодня я узнал, что это я виновен в смерти Каси и в болезни Бартека. Может это правда, может и нет, не знаю. Но, возможно, моя смерть приведет к тому, что Бартек почувствует себя лучше. Звучит это абсурдно, только кто знает — может оно и правда. Странно, у меня создается впечатление, будто бы я по кругу повторяю одни и те же слова и обороты. В любом случае, при жизни я не был особенно близок ему, так что, по крайней мере, моя смерть на что-нибудь ему пригодится. Ну, и есть еще одна причина, возможно, самая главная — мне не хочется ждать много лет, чтобы встретиться с моей принцессой в Нангиджали. Я знаю, что ты эту книжку не любишь, знаю, что наверняка нет ни Нангиджали, ни Нангилимы, нет ни неба, ни чего-либо иного. Пустота. Но я предпочитаю пустоту своей жизни, наполненной печалью, скорбью и чувством вины. Столько смерти вокруг меня — похоже на то, что я опасен для окружения. Так что будет лучше, если я уйду. Относительно денег не беспокойся. Тебе я об этом не говорил, но я застрахован на высокую сумму, а Игорь ведет для меня доверительный фонд. Ты уполномочена пользоваться счетом, достаточно будет ему позвонить. Он знает и то, где я застрахован. Эти средства предназначались для детей, возможно, они пригодятся на операцию для Бартека, если появится возможность пересадки за границей. Поцелуй его от меня и помни, что я всегда любил тебя сильнее, чем ты это в состоянии себе представить. Теперь мне следует сказать: не плачь, Ядзя,[72] увидимся в Нангиджали. Только не думаю, чтобы ты так уж отчаивалась. Не кажется мне, чтобы ты желала встретиться со мной и после смерти. Потому говорю лишь: пока, дорогая.

Запись прекратилась резко, словно бы Теляк боялся того, что еще может сказать. Последнее слово даже не прозвучало как «дорогая», а только «дорог». Кузнецов закрутил диктофон на столе юлой. Мужчины сидели молча, обдумвая то, что только что услышали.

— Вот до сих пор не хочется мне верить, что он совершил самоубийство, — сказал русский. — Ты это себе можешь представить? Мужик записывает предсмертное письмо, идет нажраться таблеток, но через мгновение передумывает и сует два пальца в горло. Одевается, собирает вещи, выходит. Но по дороге передумывает, хватает вертель и втыкает его себе в глаз. Лично я под таким не подписываюсь.

— Я тоже, — Шацкий крутнул диктофон в другом направлении. — Но под взломщиком тоже не подписываюсь. Эта злость на сессии, Ярчик со своими таблетками, кто-то — может быть, Квятковская — изображает из себя призрак дочки Теляка. Слишком много всего случается, чтобы этот вертел был случайным. Но вся закавыка в том, что помимо фантастической теории терапевтического поля, которое передает ненависть между людьми, у нас нет ничего, что подсказывало бы нам мотив.

— Или это мы не способны его заметить.

Кузнецов вслух повторил мысль Шацкого, так что последнему оставалось лишь понимающе кивнуть.

— Но в конце концов нам все удастся, — прибавил он чуть погодя. — Пока что я завтра встречусь с экспертом, а ты устроишь фонографию, узнаешь, кто такой этот Игорь, и допросишь его. Еще нужно будет списать содержимое диктофона, а прощальное письмо передать вдове. Созвонимся вечером. Или заскочи ко мне в контору. Наверняка я буду сидеть там допоздна; там вагон и маленькая тележка бумажной работы. Сегодня нужно будет подать заявку на скоросшиватели.

— Есть еще один вопрос, на который я никак не могу найти ответа, — сказал Кузнецов, стуча толстым пальцем по диктофону.

— Ну?

— Так куда сюда вставляют кассеты?

4

«Помню, что с самого утра я чувствовала себя ужасно уставшей», — то были первые слова Мариоли Нидзецкой, которые она произнесла на допросе через семь часов после убийства собственного мужа. Было начало второго ночи, и Шацкий хотел инстинктивно сказать, что и он особо не отдохнул, но сдержался. И к счастью. Через полчаса он уже знал, что никогда не был и никогда не будет столь уставшим, как тем утром была Мариоля Нидзецкая.

Женщине было тридцать пять лет, выглядела лет на десять старше; исхудавшая блондинка, с плохо подстриженными редкими волосами, склеившимися в спадавшие вдоль щек стручки. Правую руку она положила на колени, левая висела, согнутая в локте под неестественным углом. Потом Шацкий узнал, что пять лет назад муж сломал ей эту руку, поместив ее на столе и несколько раз ударяя кухонным табуретом. После пяти ударов сустав был размозжен. Реабилитация не помогла. Нос у Нидзецкой был слегка сплющен и искривлен влево, ей приходилось дышать ртом. Впоследствии он узнал, что два года назад муж сломал его ей разделочной доской. Редкие волосы не могли скрыть деформированного уха. Потом Шацкий узнал, что год назад муж «выгладил» ей это ухо раскаленным утюгом, после того как посчитал, что супруга не в состоянии правильно выгладить ему рубашку. Стой поры она плохо слышит, иногда кажется, будто бы что-то шумит.

— А вы никогда не снимали побои? — спросил Шацкий.

— Не всегда, но иногда снимала. Потом он узнал, что ее карточка в районной поликлинике была толщиной с телефонную книжку. Во время чтения материалов ему все время казалось, что это исторические документы, касающиеся пыток заключенных в лагерях смерти.

— Почему пани не подала иск об издевательствах над ней?

Подавала, пять лет назад. Когда муж об этом узнал, то чуть ее не прибил. Да еще порезал одноразовой бритвой. Приговор был такой: два года с пятилетним испытательным сроком. Из зала суда возвратился мрачным, так что все закончилось лишь изнасилованием. Сама она ожидала, что будет хуже. «Я теперь могу в отсидку идти, так что ты смотри, — предупредил он. — Если меня прищучат, ты будешь землю жрать». «Ты никогда такого не сделаешь, — вырвалось у нее. — Иначе у тебя не будет над кем издеваться». «У меня дочка имеется, так что справлюсь», — ответил тот на это. И она ему поверила. Но с того дня, на всякий случай, подходила к нему сама.

— Но иногда я размышляла о том, как бы оно было, если бы его не было. Если бы его вообще не было.

— То есть, пани планировала его убийство? — спросил Шацкий.

— Нет, не планировала, — ответила женщина, а он облегченно вздохнул, потому что тогда не оставалось бы ничего, как только обвинить ее в преступлении согласно статье 148, параграф первый. Нижняя граница наказания тогда составляет восемь лет. — Нет, я просто так думала, как бы оно было.

В тот день, когда она проснулась настолько уставшей, Зузя[73] вернулась из школы в слезах: с одноклассником поссорилась. Парень ее рванул к себе, она вырвалась. Лямка ранца лопнула. «Ага, выходит, ты с мальчишками дралась», — констатировал муж, когда они все вместе обедали, голубцы в томатном соусе и картофельное пюре. Его любимое блюдо. Зузя тут же стала все отрицать: сказала, что это не она кого-то дергала, но ее дергали. «Вот так, совершенно без причины?» — спросил муж, смешивая пюре с томатным соусом, превращая все в розовую размазню. Девочка сразу же кивнула. Нидзецкая видела, что дочка сделала это слишком резко. Сама же она одеревенела от испуга, понятия не имея, что делать. Она понимала, что муж захочет наказать Зузю. И она знала, что придется встать на защиту девочки, после чего муж ее просто убьёт. И тогда уже никто Зузю не защитит, точно так же, как никто и никогда не защитил ее саму.

«Хорошо, — сказал тот после обеда, вытирая рот салфеткой. На салфетке остался розовый след, как после мокроты туберкулезника. — Ты должна понять, что провоцировать мальчишек на драки не следует». «Я поняла», — ответила Зузя, до которой только сейчас дошло, к чему с самого начала сводился этот разговор, но было уже поздно. Ты должна понять, — пояснял муж, — что если сейчас я просто дам тебе затрещину, ты просто забудешь, что так поступать нельзя. Иначе уже завтра ты об этом позабудешь, послезавтра случится то же самое, а через неделю все будут считать тебя хулиганкой, а с такой этикеткой по жизни идти нелегко».

Девочка разрыдалась.

«Вот только не надо мне тут истерик», — раздраженно заявил муж. — Пускай это уже будет за нами. Поверь, для меня это труднее, чем для тебя.

Он встал, поднял дочку со стула и потянул в ее комнату.

— Я сидела как парализованная. Раньше он уже иногда бил ее, но по сравнению с тем, что творил со мной, это было считай что ничто. Я радовалась, что он относится к ней так по-доброму. Теперь же я чувствовала, что он может сделать нечто большее, тем не менее, надеялась, что он ударит ее только пару раз.

— Почему пани не позвонила в полицию?

Женщина пожала плечами.

— Боялась, что он услышит. Боялась, что если он узнает, то что-то сделает Зузе. Боялась, что даже если и позвоню, то ответят, что они мне не охранники. Такое уже случалось пару раз.

— И что вы сделали?

— Ничего. Ожидала, что будет происходить. И тут увидела, как с вешалки он снимает плетеный кожаный поводок. Когда-то у нас был пес, лохматый такой волкодав. Пару лет назад его переехал автобус, а я никак не могла выбросить этот поводок. Я так любила нашу собаку. И тогда я начала кричать, чтобы он немедленно оставил поводок на месте, иначе я позвоню в полицию, и он отправится в тюрьму.

— И что тогда произошло?

— Он заявил, чтобы я не вмешивалась и вспомнила, о чем он говорил раньше. Тогда я ответила, чтобы он тоже был осторожен, ведь он не бессмертный. Тогда он отпустил дочку, подошел ко мне и хлестнул этим собачьим поводком. И даже не было больно, так как основной удар пришелся на волосы, только самый конец поводка захлестнул мне голову и рассек губу, — коснулась она пальцем засохшего струпа в уголке рта. — Зузя, естественно, громко заревела. Тогда он взбесился, начал вопить, что мы обе запомним сегодняшний день. Тогда я поднялась с места. Он запмахнулся поводком, но я подняла руку, и поводок захлестнуло мне на предплечье. Вот это его ужасно рассердило. Он пихнул меня на столешницу, но поскольку мы были связаны тем поводком, то упали на стол вместе. Я боялась, что тут мне и конец. Я вытянула руку, схватила хлебный нож и выставила в его сторону. Я не хотела его убивать, мне просто хотелось, чтобы он перестал. Он полетел на меня, потерял равновесие…

— Почему вы не отвели руку с ножом?

Женщина облизала губы и глянула на прокурора. Очень долго. Шацкий понял, что запротоколировать ничего не сможет. Но ведь хоть что-то записать следует. Не спуская глаз с прокурора, женщина открыла было рот, но тут он незначительно покачал головой. Она поняла. И вместо того, что наверняка собиралась сказать, то есть: «мне этого не хотелось», она ответила:

— Я не успела. Все случилось в одно мгновение.

И таким вот образом на Земле стало на одну сволочь меньше, хотелось ему выразить соль этой беседы. Но не сказал ничего, позволив женщине закончить свою историю. Следствие подтвердило, что жизнь женщины представляла собой ад. Даже родственники жертвы не оставили на нем сухой нитки. Тесть Нидзецкой все удивлялся, что не живет его сын, а не невестка. «Но это очень даже хорошо, очень хорошо», — непрерывно повторял он.

Простое дело. По крайней мере, для полиции. Задержали, допросили, получили признание в вине, конец. Все остальное, это уже работа для прокурора и суда. Полицейскому не нужно было раздумывать, какая статья уголовного кодекса была нарушена, как квалифицировать деяние, какого наказания потребовать. Над полицейским не было надзора в виде отдела подготовительного разбирательства, который бы писал ему письма с требованиями, что виновника следовало бы схватить иным образом. Шацкий частенько задумывался над тем, а был бы он лучшим полицейским, чем прокурором. Он и так выполнял кучу действий, о которых его коллеги знали только то, что таковые существуют. Он ездил на место происшествия, на вскрытия, случалось даже побеспокоиться к свидетелю, чтобы допросить его на месте. Да, редко, но все-таки. Хотя, с другой стороны, как полицейский, часто живущий на границе с преступным миром, идущий на уступки, раз за разом прикрывающий глаз взамен за нечто, он не имел бы того удовлетворения от бытия частью той юридической машины, цель которой заключается в восстановлении справедливости и в наказании за то, что кто-то выступил против существующего порядка.

Сейчас же, размышляя над правовой квалификацией, Шацкий чувствовал, что безжалостную машину заклинило. Он знал, чего от него ожидают — что со всей суровостью он обвинит Нидзецкую в деянии, предусмотренном статьей 148, параграфом первым: «Кто убивает человека, подлежит наказанию лишения свободы на срок не менее восьми лет». Было бы это в соответствии с правом? Наверняка — да. Шацкий был уверен, что Нидзецкая хотела убить мужа. И только это должно его интересовать. Суд наверняка дал бы ей малый срок, чрезвычайно смягчив бы наказание, и так далее, тем не менее, это все так же означало бы, что Нидзецкая — убийца, хуже, чем безжалостное жулье, ответственных за то, что «вызвали тяжкий ущерб здоровью, последствием которого стала смерть». Он мог согласиться со статьей148, параграфом четвертым: «Если кто убивает человека под влиянием сильного возбуждения, оправданного обстоятельствами, подлежит наказанию лишения свободы от одного года до десяти лет». Год — все-таки меньше, чем восемь.

Шацкий отодвинул компьютерную клавиатуру. Он уже написал весь акт обвинения, не хватало лишь квалификации и ее обоснования в паре предложений. Вообще-то говоря, у него было желание написать проект решения о прекращении дела в связи с предписаниями о необходимой защите — право на ответ на беззаконное нападение. Все всякого сомнения, именно это здесь и случилось. Но надзор затоптал бы его в грязь, если бы Шацкий не выдвинул акта обвинения в столь очевидном, явно исправляющем статистику учреждения деле.

В конце концов, он вписал квалификацию из статьи 155: «Если кто неумышленно приводит к смерти человека, подлежит наказанию лишения свободы на срок от трех месяцев до пяти лет».

— И я скорее уволюсь с этой паршивой работы, чем поменяю тут хотя бы букву, — заявил он вслух сам себе.

Через полчаса обвинительный акт был готов, Шацкий оставил его в секретариате Хорко, которая к этому времени уже успела пойти домой. На часах было шесть вечера. Теодор подумал, что и ему самое время покинуть это прекрасное место. Он быстро собрался и выключил компьютер. И тут зазвонил телефон. Шацкий громко выругался. Пару секунд он желал просто выйти, но порядок победил. Как обычно.

Звонил Навроцкий. Он вычислил школьников из класса, параллельного классу Сильвии Бонички, в том числе и второгодника, о котором говорил ясновидящий. Некоторые вообще понятия не имели, о чем идет речь, некоторые выглядели ужасно перепуганными, а второгодник — более всего. Он весь трясся, и Навроцкий был уверен, что если бы его чуточку дожать — тот бы раскололся. Но потом парень быстро пришел в себя и все отрицал. Шацкий не прокомментировал этого вслух, но жалел, что второгодника допрашивал Навроцкий. Хотя у старого полицейского была не голова, а компьютер, физически вызывал впечатление слабака, он не слишком годился для того, чтобы «дожимать» допрашиваемых. Кузнецов — то другое дело; достаточно было, чтобы русак появился в двери, и все моментально делались более разговорчивыми.

— Не думаю, чтобы мы могли возбудить дело по изнасилованию, — говорил Навроцкий. — Пострадавшей нет, следов нет, улик нет, имеется только ясновидящий и несколько потенциальных подозреваемых, которые ушли в отказ.

— А что с отцом?

— Ну вот, у меня есть идея, чтобы мы допросили его вдвоем.

— Как это: вдвоем?

— Мне кажется, если в него въесться, то правду он скажет. Но у нас имеется только один шанс. Если сразу не признается — конец. Поэтому я предлагаю массированную атаку: полицейский, прокурор, самая темная комната для допросов во дворце Мостовских, привод через полицию, пара часов ожидания… Ну, пан прокурор, вы понимаете?

Театр, подумал Шацкий, он предлагает мне какой-то прибацанный театр. Что мне нужно теперь делать? Идти в контору по прокату костюмов, чтобы найти там маску злого полицейского?

— Во сколько? — спросил он, помолчав, и жалея о сказанном еще до того, как слова дошли до Навроцкого.

— Может завтра, в шесть вечера, — предложил полицейский таким тоном, как будто они собирались встретиться в хорошей пивной.

— Замечательное время, — акцентируя первое слово, заметил Шацкий. — Не забывайте, что пан прокурор пьет исключительно красное, слегка охлажденное вино, лучше всего: из итальянского региона Пульи. Ага, и столик не может находиться слишком близко к окнам или к двери.

— Не понял?

— Неважно. Завтра, в шесть вечера у вас. Я позвоню из фойе.

Было почти семь вечера, когда Шацкий свернул с Швентокшыского моста на Щецинскую набережную в направлении зоопарка и вежливо остановился в пробке в левой полосе. Правая полоса заканчивалась сразу у мостика у Пражского порта — с нее можно было только свернуть вправо — что не мешало ловкачам ехать по ней до конца, а потом рвать вперед на шармака с включенным поворотником. Шацкий никогда таких не впускал.

Он глянул на гадкое здание речного комиссариата и подумал, что как раз начинается сезон на трупы в Висле. Купания по пьянке, изнасилования в кустах, споры, кто дальше проплывет. Счастье еще, что на городском отрезке бурой реки находилось мало чего. Он терпеть не мог утопленников, их синих, опухших тел, напоминающих тюленей с бритым наголо мехом, и надеялся, что в этом сезоне этот кошмар его минет. Год назад, когда обнаружили останки возле Гданьского моста, у него было огромное желание собственноручно перетащить их на пару десятков метров дальше — тогда трупом пришлось бы заняться коллегам с Жолибожа. К счастью, дело было простым, утонувший тип оказался самоубийцей, спрыгнувшим вниз головой с Секерковского моста. Шацкий так никогда и не понял, зачем тот сначала разделся донага, об этом в письме к жене он не упомянул ни словом. Жена утверждала, что покойный всегда был очень стыдливым человеком.

На переходе возле главного входа в зоопарк пришлось остановиться, чтобы пропустить мужчину с дочкой. Мужчина был старше Шацкого на несколько лет, ужасно исхудавший, возможно — больной. Девочка в возрасте Хельки. В руке у нее был надувной шарик в форме Пятачка. Шацкий подумал, как странно складывается, что во всех делах, которыми он занимается в последнее время, появляются отцы и дочери. Боничка, возможно, убивший свою дочку из чувства стыда и закопавший ее на игровой площадке у школы. Нидзецкий, тащащий дочку к ней в комнату и поясняющий, что для него все это труднее, чем для нее. Теляк, желающий покончить с собой, чтобы уйти за своей дочкой в смерть. Но, возможно, каким-то хитроумным образом, виновный в ее смерти. Ну и сам он. Отчаянно желающий перемен, таскающийся за молоденькой журналисткой. Готов ли он пожертвовать дочкой? И что это вообще означает: пожертвовать? Что-то слишком рано он занялся подобного рода разборами. Но, погоди, а почему слишком рано? — задумался он, ожидая появления зеленого сигнала светофора на углу Ратушной и Ягеллонской. Какой-то заколдованный перекресток. Когда было движение, влево могли свернуть, самое большее, две машины. Да и то, лишь тогда, когда водители были начеку. Так почему же слишком рано? Не лучше ли сразу с этим разобраться и действовать потом свободно? Не дрожать на свиданках, что жена может позвонить. Не обманывать ни одну, ни другую сторону.

Машину он припарковал под домом.

— И какую же я несу пургу, — произнес он вслух, пряча панель приемника себе в папку. — Все хуже с тобой, Шацкий, все хуже.

Загрузка...