Дэвис-холл — внушительное сооружение с импозантным фасадом и белыми колоннами. Своим названием этот дом обязан д-ру Кэтрин Дэвис, инициатору тюремной реформы и первой женщине, ставшей начальницей женской тюрьмы. Нижний этаж здания просторен и прилично обставлен. Зато на втором этаже так неприглядно, что не хватает слов это передать. Темный и узкий коридор, а по обеим его сторонам — камеры-одиночки с зарешеченными окнами и дверьми. Меня ввели в обшарпанную комнатку с некрашеными стенами и полуразвалившейся мебелью. Я вспомнила время «ориентации», и оно показалось мне каким-то далеким сном. Заметив мое разочарование, надзирательница сказала: «Устраивайтесь сегодня, как сумеете, утром подумаем, как быть».
Я положила одежду в единственный ящик шаткого шифоньера. На шифоньер поставила фотографию сына. Даже в самых заброшенных шахтерских поселках я не встречала такого жилья. Не скрою, настроение мое испортилось.
Перед ужином я отправилась в общую комнату. Это было небольшое помещение, забитое изношенной до крайности мебелью. Посредине стоял круглый столик, в углу — радиоприемник. В комнате было одно окно, выходившее на территорию, но его загораживали колонны, и мы ничего не могли увидеть. Здесь всегда царил мрак. С потолка свисала электрическая лампочка без абажура. Несколько женщин в старых брюках и стоптанных туфлях на босу ногу поздоровались со мной.
Непрерывно громко вопило радио. Живя в 26-м коттедже, я даже не понимала, какое это счастье, когда тебе запрещают слушать радио. Теперь же оно стало одной из самых неприятных сторон моей тюремной жизни. Я буквально возненавидела его. Как только начиналась передача новостей, кто-нибудь тут же переключал аппарат на всякие рок-н-роллы и популярные песенки. Услышав голос какого-нибудь любимого исполнителя, девушки мчались через весь коридор, крича на ходу: «Моя песенка!» В Дэвис-холле у радиоприемника возникало столько ссор, что в конце концов выбор программ стали поручать поочередно каждой из заключенных. Я отказалась от этого права, хотя, честно говоря, только о том и мечтала, чтобы выключить приемник хоть на один вечер. Незадолго до моего освобождения я как-то сказала Кэти: «Вот вернусь домой и первым делом вышвырну из окна приемник!» Она удивленно посмотрела на меня и заметила: «Но ты можешь убить кого-нибудь!»
В этом странном месте не было столовой. Четыре или, пять столов стояли прямо в коридоре. Из кухни на нижнем этаже еда подавалась на подъемнике в небольшой буфет. Нас было всего около двадцати человек, и поэтому принятие пищи не обставлялось такими строгими формальностями, как в других коттеджах.
Больше половины наших женщин работали в прачечной, на складе одежды или в мастерской художественных изделий. Остальные трудились в этом же здании — в пекарне, на кухне, в раздаточной, занимались уборкой камер или обслуживали сидевших в карцерах. Одна маленькая «леди», болтливая, как сорока, взялась рассказывать мне, кто мои соседи и почему они попали в тюрьму. По ее словам выходило, что меня окружают потенциальные самоубийцы, припадочные, лесбийки, женщины маниакального темперамента или, напротив, больные и искалеченные. Впрочем, она не особенно преувеличивала.
Время от времени нас становилось больше за счет тех, кто возвращался из одиночек. До отправки в обычный коттедж их несколько дней содержали у нас — в условиях «строжайшего надзора». Нередко они возвращались худые и ослабевшие от голода. Униженные, надолго оторванные от друзей, эти женщины были полны ярости и отчаяния. От шума, суматохи, рыданий и потасовок иной раз болела голова. Эта невыносимая атмосфера царила и в самом коттедже и в одиночках. Мне чудилось, будто я попала в яму, куда сбрасывают змей. Я спрашивала себя: неужели и во всей тюрьме творится такое? Это казалось невозможным.
На другой день после моего заточения в Дэвис-холл 2 я узнала от надзирательницы, что одна из моих новых соседок предлагает мне свою комнату, чтобы самой спуститься вниз, так как она боится негритянки, живущей напротив, которая якобы хочет ее убить. Потом выяснилось, что она преследовала совсем иную цель: ей хотелось быть поближе к какой-то своей любимице. Я не стала возражать и переселилась в более просторную комнату с хорошо окрашенными стенами и окном на юг. От моей предшественницы мне остались две циновки, большое кресло и занавески. Душевая, уборная и прачечная находились в нескольких шагах.
На ночь, когда комнаты запирались на ключ, в нашем распоряжении оставался белый эмалированный горшок с крышкой. Прежде заключенным выдавались открытые алюминиевые параши старого образца, и начальство приказывало драить их до блеска. Одна женщина, приговоренная к пожизненному заключению, рассказывала, как однажды удостоилась особой похвалы надзирательницы за образцовое состояние этого сосуда.
В первый же день щуплая надзирательница-ирландка приказала мне навести порядок в хозяйственном шкафу, где хранились веники, тряпки, мыло, ненужная бумага и т. п. Работа оказалась нетрудной, и я быстро справилась с ней. Я удивилась, почему мне не поручили латать одежду, как об этом говорила начальница тюрьмы. Но впоследствии я занималась только шитьем, исключая те дни, когда добровольно вызывалась выполнять другие задания. Две надзирательницы, специально подобранные для нашей группы, непрерывно сменяли друг друга. Требовательные, но незлобивые, они пользовались общей симпатией. Я работала в своей комнате. Другого подходящего места просто не было. Перед сдачей старых вещей на склад я чистила их, чинила, пришивала пуговицы. Я нашивала метки «ДХ2» на новые простыни, наволочки, покрывала, наматрасники, полотенца и скатерки перед их отправкой в прачечную. Я ремонтировала личную одежду освобождаемых женщин, не умевших шить. Все это была чистая, приятная работа, и никто меня не подгонял. Вскоре я добровольно взялась обслуживать других заключенных— ушивала, подрезала или удлиняла их платья, старалась сделать их понаряднее. Этим я занималась до- самого своего освобождения, и женщины всегда от души благодарили меня.
В 1955 году, в день рождения Вашингтона[17], мне дали довольно странное задание. Нам выделили много экземпляров двухтомного армейского издания библии (Ветхий и Новый завет) с текстом послания президента Франклина Д. Рузвельта. Не знаю, почему их прислали именно в Олдерсон; возможно, это было связано с крупными переменами в составе высшей администрации в Вашингтоне (я очень жалела, что в числе других не был смещен Эдгар Гувер[18]). Так или иначе, но мне поручили перелистать эту груду книг и стереть все написанное от руки. Сколько трогательного обнаружила я в этих томиках! Имена и адреса солдат и заключенных женщин, строчки, обращенные к родным, отрывки из стихов, засушенные цветы клевера и всякие другие цветы, в том числе горные лилии. Здесь не было ничего вульгарного или неприличного, между тем как библиотечные книги и журналы были буквально испещрены непристойностями. Много мест было подчеркнуто, особенно в псалмах Давида, в «Песни песней» Соломона и в нагорной проповеди.
В тюрьме считается дурным тоном спросить товарища: «За что сидишь?» Но время шло, и постепенно я узнавала множество самых разнообразных историй. Стоило высказать малейший интерес к судьбе той или другой заключенной, и она сразу же раскрывала тебе свою душу. Первая женщина, с которой я подружилась, была хромая и частично парализованная — она попала в автомобильную катастрофу. Уроженка Среднего Запада, очень миловидная и по-настоящему начитанная, она некогда слыла «королевой бандитов». С помощью шайки юнцов и укрывателей краденого, работавших на нее, она организовала несметное количество хищений. Ее ребята воровали все, что плохо лежало: одежду, фотоаппараты, часы, пишущие машинки. «Королева» хвасталась своей великолепной памятью: когда следователь показал ей «плечики» для платьев, она по их виду точно определила, какому из обворованных магазинов они принадлежали. Ей предстояло отсидеть в Олдерсоне немалый срок; вдобавок власти нескольких штатов, где она тоже «отличилась», потребовали не выпускать ее по отбытии «федерального наказания», а передать местным судам для разбора дел о её прежних преступлениях.
Или вот еще одно из моих первых знакомств: пожилая дама с тихоокеанского побережья по кличке Бабушка-бандитка, которая умудрилась ограбить банк, пригрозив клерку игрушечным пистолетом. Ей поручили регистрировать выдачу одежды, и она отлично с этим справлялась. Она походила скорее на набожную старушку, чем «а арестантку. Бабушка-бандитка заявила мне, что поддерживает республиканскую партию, и беззлобно подтрунивала надо мной — первой коммунисткой, которую она встречает. Прежде она никогда не была под судом, и в конце концов друзьям удалось добиться ее досрочного освобождения. По их словам, ограбив банк, «бабушка только пошутила».
Несколько моих соседок были наркоманки. Они томительно дожидались дня выхода на волю, мечтая о первой дозе кокаина или уколе морфия. Одна из них работала в кладовой. Трудолюбивая и добрая, она отличалась полным безволием и вела себя как малое дитя. Ее ноги вечно опухали, любая обувь причиняла ей боль, и в иные дни она еле передвигалась. Мучительно болели исколотые вены ног; врачи ничем не могли ей помочь. Но она никак не хотела признать, что все это — следствие ее прежнего образа жизни, и ни от кого не скрывала, что, выйдя на свободу, вернется к проституции и наркотикам. Как все-таки страшно, когда находящийся рядом с тобой человек идет навстречу своей гибели и ты бессильна ему помочь! На любые увещания она всегда отвечала ничего не значащей репликой: «Да, конечно, вы правы».
Мою соседку по смежной комнате, женщину из какого-то юго-западного штата, посадили за беспатентную торговлю виски. Она то и дело причитала: «Попасться на какой-то несчастной пинте!» Ее возмущение не имело предела — год тюрьмы, по ее мнению, можно было дать по крайней мере за один галлон[19]. Это была скромная женщина средних лет, имевшая несчастье вступить в брак с молодым мужчиной. Она перевела на имя мужа свой банковский счет, автомобиль, бриллиантовое кольцо и, наконец, бар, где тайно продавала спиртные напитки. Вскоре ее арестовали — несомненно, по его доносу. Два или три раза он написал ей в тюрьму, а потом как в воду канул. Приятельница сообщила ей, что муженек продал все имущество с молотка и укатил с какой-то блондинкой в Калифорнию. Она попыталась покончить с собой — порезала бритвой вену на запястье — и в конечном счете очутилась в нашем отделении «строжайшего надзора». Ее назначили на работу в мастерскую художественных изделий — единственное место, за которым наблюдал врач по трудовой терапии. В благодарность за мое участие к ее горю она подарила мне расшитый пояс. Уходя на волю, бедняжка торжественно поклялась убить своего неверного супруга и его любовницу. Больше мы о ней ничего не слышали и решили, что она их не нашла. В отделении «строжайшего надзора» не было никакой сегрегации. Я застала там трех негритянок. Одна из них, полуслепая, убирала коридор, общую комнату, туалет и душевую. Другая, жившая напротив меня, работала в прачечной. Маленькая болтушка, о которой я уже упоминала, сказала мне в первый же день: «Это сумасшедшая. Остерегайтесь ее!» В ее словах слышалась ничем не прикрытая расовая ненависть южанки. Через несколько часов негритянка-прачка, вернувшись с работы, сняла туфли и принялась растирать опухшие ноги какой-то жидкостью. Взглянув на меня и приветливо улыбнувшись, она сказала: «Хэлло!» Мы быстро подружились. До войны она работала на сталелитейном заводе. Ее осудили на десять лет за похищение в пьяном виде белого младенца. Она вымазала лицо ребенка чем-то черным, что, естественно, бросилось всем в глаза. Она не могла вспомнить, зачем это сделала, но не раз говорила мне: «Верьте, Элизабет, я только хотела покатать малютку. Никакого зла я ей не причинила!» Эта женщина усердно трудилась и содержала себя и свое «жилье» в идеальной чистоте. Когда ничто не тревожило ее, она вела себя добродушно и приветливо. Но стоило случиться какой-нибудь действительной или мнимой неприятности, как она сразу преображалась: мрачнела, начинала плакать или даже затевала драку. Она обладала недюжинной силой, и все боялись таких вспышек. Иногда мне удавалось утихомирить ее и отнять у нее орудие нападения, например стул или ножницы.
Как-то ко мне подбежала одна девушка. «Скорей, Элизабет! — закричала она. — А. спрятала в платье ножницы и хочет убить М.» Я пошла в общую комнату и подсела к моей приятельнице. «Что случилось?» — спросила я. Разрыдавшись, она стала жаловаться мне на свою обидчицу, которая сидела тут же, парализованная от страха и не смея шелохнуться. Я сказала: «Давай сюда ножницы, а то случится беда». Она отдала их мне. Затем я попросила вторую женщину уйти. Та стремительно выбежала. Ножницы я вручила одной из наших надзирательниц. Она вернула их по принадлежности и ни о чем не доложила начальству. Недели через три А. подошла ко мне. «Куда ты дела эти ножницы, Элизабет?» — взволнованно спросила она. Я успокоила ее, сказав, что ей нечего опасаться. Мое вмешательство спасло ее от одиночного заключения или наказания похуже.
Однажды, когда она сидела в одиночке, я зашла в ее комнату и без спроса взяла фрукты и сласти, припасенные ею для какого-то прощального вечера. В корзинке я оставила расписку. Вернувшись и обнаружив исчезновение фруктов, она поначалу рассвирепела. Но, найдя мою записку, развеселилась. «Это все одно что деньги», — смеясь, сказала она.
Она очень гордилась дружбой со мной, следовала моим советам и не раз говорила: «Для меня Элизабет что мать родная!» Женщины-врачи не желали ее лечить. Но позже, когда к нам прислали двух молодых врачей-мужчин, они стали внимательно относиться к ней и перед наступлением месячных давали ей успокоительные лекарства. Ее состояние заметно улучшилось. Мне было очень жаль расставаться с ней, я совсем не представляла себе, чем она займется на воле. Хорошо помню вечер музыкальной самодеятельности, на котором она выступила по предложению одной из наших добрых надзирательниц. Какой гордостью светилось ее лицо! В длинном белом платье, выбранном из имевшегося для таких случаев гардероба, она вышла и старательно, задушевно исполнила песню «В нашей часовне». Как много значат для таких женщин чуткость и доброта! Но мало кто понимает это. «Сумасшедшая!» — только так ее называли.
Среди несчастных обитательниц моего этажа была одна очень хорошенькая женщина, говорившая по-испански. Ее осудили по обвинению в «торговле живым товаром», то есть в доставке мексиканских женщин через границу в публичные дома на юго-западе США. Она танцевала под радио, пела веселые песенки, все свободное время проводила в мастерской, где изготовляла изящные, ярко расшитые сумки и пояса. Нищета, наркотики, мужчины — вот и вся ее история, подобная тысячам других. Казалось просто невероятным, что это прелестное молодое существо настолько развращено. Бывало, сидя против нее за столом, передавая ей сахар или хлеб, я думала: «Теперь она изолирована от привычного ей страшного образа жизни. А на воле тысячи таких же, как она, неудержимо катятся вниз. А какой замечательный человеческий материал! Чего бы только они не достигли в условиях другого общественного строя!» Однако в тюрьме не делалось никаких попыток для спасения таких женщин.