ГЛАВА V. Респонсивная феноменология

Проблема выражения

С рассмотрения проблемы выражения начинается фундаментальное феноменологическое произведение Гуссерля — второй том «Логических исследований», вышедший уже более века тому назад. То, что основатель феноменологической философии не просто обращается к данной проблеме, а начинает с ее анализа, свидетельствует о том, что как раз через анализ языкового выражения им был найден первый выход к феноменологической теории.

Философию XX в. не случайно связывают с так называемым лингвистическим поворотом в традиции философского мышления. Философия, возникшая в античном мире как поиск основания всего существующего, обнаружила свой собственный предмет в сформулированном тогда Аристотелем вопросе: что есть сущее вообще? Так получилось, что именно это «вообще» навсегда осталось делом философии. Аристотель имел в виду, что в отличие от специальных наук, исследующих тот или иной регион сущего, должна иметься дисциплина, вопрошающая о природе сущего как такового. Средневековая мысль осуществила первую трансформацию этого ведущего вопроса философии, поставив его в следующей форме: как возможно сверхсущее? Средневековые мыслители были убеждены, что если античная традиция не сумела найти гарант существования сущего в нем самом, то необходимо переориентировать философскую мысль на поиск того, что выходит за пределы сущего, но благодаря чему оно становится возможным. Новое время посчитало и эту возможность для философии закрытой. Если мышлению не удается постигнуть сущее само по себе, то можно предположить, что дело не в устроении сущего, а в самом нашем мышлении, не способном адекватно подойти к раскрытию природы сущего. Мышление в своих имманентных формах может не только раскрывать, но и искажать сущее, а значит, делом философии должна стать природа самого мышления. Новое время переформулирует античную и средневековую философскую задачу следующим образом: как мы мыслим то, что есть сущее или сверхсущее вообще? В формах эмпиризма (Ф. Бэкон), рационализма (Р. Декарт) и трансцендентализма (И. Кант) Новое время ограничивает притязания нашего мышления на познание сущего. Однако и здесь мышление начинает запутываться в парадоксах самообоснования. Универсализм разума, возникший в Новое время, возможен только в рамках веры философов в то, что постигаемое мыслью соответствует устройству сущего вообще. В чем же тогда причина так и не завершенного предприятия философии? Эпоха Новейшего времени, ища ответ на этот вопрос, приходит к выводу, что причину теперь следует искать не во взаимоотношении сущего и мысли, а в отношении между мыслью и ее языковым выражением. Следовательно, основной интерес философии должен быть вновь переориентирован: как мы выражаем то, что мы мыслим о том, что есть сущее или сверхсущее вообще? Природа выражения мысли становится точкой притяжения для всего философского движения в XX в. Гуссерль, заявляющий свой философский проект, не является здесь исключением.

Рассматривая проблему выражения, Гуссерль обращается к классической теме в философии, поставив вопрос о том, что же мы имеем в виду, когда высказываем так называемые общие понятия, или универсалии. С чем в нашей мысли соотносится, например, языковое выражение «красная роза»? Что мы можем подразумевать под «красностью» розы в нашем мышлении? Во — первых, можно подразумевать индивидуальную красноту розы; во — вторых, может иметься в виду красное как таковое, которое лишь частично представлено в красноте этой конкретной розы; в-третьих, красное можно подразумевать как вид (все, что может быть в принципе красным, все оттенки красного) и, в-четвертых, под красным может иметься в виду неопределенно красное (т. е. нормативно красное). Исследования Гуссерля приводят его к выводу о том, что одним и тем же понятием «красное» в языке можно выражать то, что различным образом подразумевается в мышлении. Оказывается, что между подразумеваемым в мысли и выражаемым в языке имеется определенная деятельность сознания, которую Гуссерль и намеревается открыть.

Все, что выражается с помощью материальных символов (неважно при этом, о какой природе материального идет речь: звук, буква, мазок кисти), обозначается Гуссерлем «знаком». Но знак, для того чтобы он стал «выражением», чтобы он что — то сообщал, должен получить определенное значение, которое не подразумевается автоматически. Сознанию необходимо осуществить акт придания значения знаку, или, как выражается Гуссерль, осуществить смыслопридающий акт.[297] Традиционная формула соответствия предмета и знака обогащается в феноменологии интенциональным измерением: сознание не отражает, но действует; собственной сферой жизни сознания становится интенциональное «между».

Такой вход в феноменологию через анализ проблемы выражения, осуществленный в первом и проясненный в пятом «Логических исследованиях», перестает устраивать Гуссерля, он открывает феноменологическую редукцию, возвышает феноменологию до трансцендентальной философии. Однако ученики Гуссерля, а позднее ученики учеников склоняются к мысли о том, что проблема выражения так и осталась для Гуссреля камнем преткновения. Сначала М. Мерло — Понти и Э. Левинас, а затем уже и современные сторонники феноменологического движения, указывая на нерешенную проблему выраясения, постоянно апеллируют к одному важному на их взгляд предложению из «Картезианских размышлений» Гуссерля: «Начало есть чистый и, так сказать, еще погруженный в немоту опыт, который теперь нужно еще заставить без искажений выразить в словах свой собственный смысл».[298] О каком начале идет речь? Имеется в виду картезианское начинание, начало анализа сознания с ego cogito. Ego cogito обладает «собственным смыслом», который при этом, по Гуссерлю, не явлен, еще не выражен, еще нем. Как пишет современный немецкий философ Б. Вальденфельс, в этом предположении Гуссерля содержится явный «парадокс выражения».[299] Гуссерль не случайно употребляет словосочетание «так сказать»: с одной стороны, если бы cogito было совершенно немо, то его невозможно было бы заставить заговорить для выражения своего смысла, с другой стороны, если бы cogito уже что — то выражало, то оно высказывало бы свой смысл без того, чтобы быть принужденным к такому выражению. Возможно, что все дело в самой природе выражения; быть может, само выражение содержит в себе, по словам Мерло — Понти, определенную загадку или тайну.

Расширение смысла выражения в постклассической, феноменологии

Для постклассической феноменологии проблема выражения явно не ограничивается рамками открытых Гуссерлем смыслопридающих актов сознания. Проблема выражения заключена в самой деятельности выражения, в самом событии выражения, а именно в отношении актуального выражения к тому, что еще только предстоит выразить, к средствам, способам, формам, короче говоря, к «готовому выражению», в котором что — то уже выражено, будь то на определенном языке или даже в доязыковой форме.[300]

Поэтому постклассическая феноменология понимает выражение в широком смысле, не только как языковую деятельность, но и как телесный диалог, и даже как «выразительное содержание вещи». Выражение, понятое как событие выражения, охватывает и первые осмысленные звуки, произносимые ребенком, и обмен политическими мнениями, и слова поэзии, и даже формальный язык науки. Парадокс выражения невозможно решить логическими средствами (например, через введение некоего метаязыка), поскольку он принадлежит «самим вещам»: «как человеческое тело не является только телом или только духом, также и событие выражения не может быть сведено ни к фактам опыта, ни к духовным формам».[301] Парадокс выражения получает в постклассической феноменологии статус не столько языкового, сколько практического феномена, связанного с действием. Деятельностью выражения фрагментарно данное выражаемое сводится к целому, не предполагаемому самими частичными элементами, данными в опыте. Выражение оказывается непредполагаемым переходом и превращением, подобно тому как ребенок вдруг впервые произносит осмысленную фразу, осуществляя прыжок из внутренней речи во внешнюю.

Немецкий феноменолог Вальденфельс, опираясь на идеи своего французского учителя Мерло — Понти, делает само выражение предметом феноменологических штудий, которые, как мы помним, начинались Гуссерлем именно при посредстве и помощи проблемы выражения. Выражение, само ставшее феноменом для рефлексий постклассической феноменологии, выказывает, по Вальденфельсу, четыре характерные черты. Выражение, понятое не только как языковой, но и как практический феномен, всегда 1) уклончиво, 2) переходно, 3) дополнительно и 4) излишне. Выражение уклончиво, поскольку оно всегда нелинейно, косвенно, относительно, выражение как бы противится быть однозначным. Оно переходно, поскольку, устраиваясь и обживаясь в новой материи, выражение всегда отсылает к своему предыдущему местообитанию. Любое суждение опыта, каким бы автономным оно ни казалось на первый взгляд, постоянно намекает на почву опыта как на свой оригинал; любой перевод с одного языка на другой, каким бы совершенным он ни был, остается переводом только в том случае, если неявно отсылает к своему первоисточнику. Выражение дополнительно, поскольку оно никогда не бывает окончательно завершенным, оно призывает к своему прояснению, требует своего истолкования; в нем настоящее и прошлое не следуют друг за другом, но переплетаются. Выражение излишне, поскольку подразумеваемое в выражении всегда превышает высказываемое в выражении; оно отсылает к такому будущему, которому никогда не стать настоящим. Многому из того, что мы подразумеваем в том или ином выражении, никогда не суждено стать явно высказанным, но всякое выражение содержит такое принципиально невысказываемое.

Все эти выделенные черты указывают на парадоксальность выражения, которое оказывается обусловленным не только материей, в которую оно вынуждено воплощаться, не только внешними обстоятельствами, при которых оно вынуждено состояться, оно оказывается обусловленным и некоей «внутренней чуждостью». Что же дает выражению состояться? Постклассическая феноменология пытается найти причину в «воле выражения», которая превосходит классическую гуссерлевскую «интенцию значения». В том, что мы высказываем, заключено не только наше желание что — то сказать, но и желание того, о чем мы говорим, быть выраженным. Интенция что — то выразить перекрещивается с тем, что подлежит выражению. «Это подлежащее выражению означает некоторое требование, которое не просто выполнимо или может быть выполнено, но должно быть выполнено».[302] Парадокс выражения, содержащий в себе не только собственную интенцию, но и чужую претензию, обретает, по мысли Вальденфельса, респонсивное (ответственное) измерение. Вопрос в том, на какой из вызовов и требований чужого готова ответить наша мысль.

Другой ответ

Что я хочу услышать от другого, когда задаю ему вопрос? Что требует от меня другой, когда вызывает меня вступить в диалог? Возможна ли философия, исследующая природу того, как начинается, выстраивается и заканчивается диалог с другим, и если да, то возможно ли задать своеобразную грамматику ответствующего мышления?

«Регистр ответов» — одна из основополагающих книг Бернхарда Вальденфельса, вышедшая в 1994 г. в издательстве «Сурками». По словам автора, основная идея книги восходит к его докладу «Происхождение норм из жизненного мира», сделанному в 1984 г. Если оценивать размышления Вальденфельса как феноменологические, то он определенно развивает идеи так называемой «респонсивной феноменологии». Однако Вальденфельс не намерен выстраивать «таблицу» ответов, воспользовавшись которой можно было бы проверять любую мысль на ее ответственный характер или даже «задавать» мысли перспективу ответа. Речь идет о попытке описания такого события, как диалог.

Вальденфельс предлагает подступиться к диалогу с помощью термина «респонсивность»: «Респонсивность — это то, что делает ответ ответом, что можно было бы обозначить (в неупотребляемой формулировке) "ответностью"».[303] Под ответом не следует подразумевать исключительно языковое событие, поскольку ответ можно понимать в узком и широком смыслах. В самом узком смысле под ответом подразумевается языковой ответ на языковым образом сформулированный вопрос. Расширение смысла ответа покоится на различии между ответом, который предоставляет ожидаемое в вопросе содержание ответа, и ответом, который включает в себя кроме ожидаемого содержания еще и возражение, т. е. ответный вопрос. Дальнейшее расширение смысла ответа хотя и предполагает по-прежнему область языка, но уже выходит из рамок взаимной смены вопроса и ответа. Всякое языковое высказывание можно понять как своего рода ответ, обусловленный определенной вопросной ситуацией. Вместе с тем любое высказывание можно понять и как вопрос, поскольку в нем имплицитно содержится требование к ответу. Следующее расширение смысла ответа уже выходит за рамки языка, но только в том смысле, что языковое выражение само себя превосходит. Это касается таких ответов, которые даются без помощи слов; сюда же относятся и подобного рода бессловесные вопросы, в которых переплетены язык и действие. То есть имеются в виду вопросы и ответы в форме действия. Последнее расширение смысла ответа касается тех ситуаций, когда выносится некое последнее предложение, за которым следует бессловесный обмен вопросами и ответами, как, например, когда мы смотрим друг другу «глаза в глаза».

Респонсивность как альтернатива интенциональности

Подобно проекту философской герменевтики, развитой ее основателем Г. — Г. Гадамером, который предлагал не ограничивать предмет герменевтики только текстом, но на основании предложенной Хайдеггером фундаментальной онтологии расширить интересы герменевтической философии до проблемы мира, понятого как текст, Вальденфельс не ограничивает значимость диалога сферой социальной реальности:

Вместе с Куртом Гольдштайном и Мерло — Понти под действием я понимаю диалог с миром, точнее, диалог с тем, что встречается действующему в физическом, социальном и собственном мире. Взаимодействие с другим происходит не только в социальном действии, но во всяком действии.[304]

Вальденфельс настаивает на том, что описания диалога в терминах интенционального или языкового акта недостаточно, поскольку в таком случае мы всегда имеем дело с насильственным приписыванием языковому действию статуса вопроса или ответа. Выход из подобной ситуации Вальденфельс видит в развитии идеи «респонсивности»:

Остается возможность понять ответ в широком смысле респонса, как генеральную черту языковых и внеязыковых актов и действий, а именно как респонсивностъ. Ответ как связь с… и вхождение в… равен в этом с интенциональными, иллокуционарными, коммуникативными или моральными актами…[305]

Респонсивностъ как термин использовал в своей концепции медик Курт Гольдштайн, обозначая им нехватку во время болезни способности отвечать. Философская тематизация респонсивности предполагает, по Вальденфельсу, экспликацию респонсивности как условия респонсивных событий, как условия всякого говорения и действия и более того как условия телесного поведения вообще.

Вместе с тем подобные претензии как раз и выдвигаются теориями интенциональности и коммуникативности. Вальденфельс не отрицает значимости последних, при введении в философский обиход теории респонсивности речь идет не об «альтернативе» другим имеющимся концепциям, но лишь о признании за респонсивностью равноправного статуса с упомянутыми теориями. Если проект респонсивности разворачивается в горизонте феноменологических исследований, то он не может отрицать введенную еще Ф. Брентано, а затем детально развитую Э. Гуссерлем концепцию интенциональности как фундаментального свойства сознания быть направленным на что — то. Свою задачу Вальденфельс видит не в отрицании интенциональности, а в указании по возможности более точного контраста между интенциональностью и респонсивностью: «Респонзивной я называю форму феноменологии, которая определяется с помощью респонзивности, а не с помощью только интенциональности».[306]

Реализуя эту задачу, Вальденфельс стремится показать, что анализ интенциональности сам подводит нас к тому, что ее ресурсов попросту не хватает для описания жизни сознания, и эта нехватка невольно подводит нас к идее респонсивности.

То, что в своем большинстве отличает интенциональность, есть ее то, на что, смысл, на который она «нацелена» и который она стремится «настигнуть» в актах наполнения. С самого начала определенной формой телеологии сознания является по Гуссерлю настоящее. Если же сигнификативная дифференция «нечто как нечто» не сводится к статическому комплексу отношений, то подразумевать или понимать «нечто как нечто» означает одновременно усматривать и понимать нечто как нечто еще. При самом смыслополагании тогда нужно различать между что интенциональности как предметом, который подразумеваем и который становится в высказывании тем, о чем речь, как интенции как смыслом, в которым нечто подразумевается, откуда интенции как материалом ощущения, из которого предмет выстраивается, и куда интенциональности как мотивом, который связывает появление одной интенции с другой.[307]

Если же интенциональность «кристаллизуется» в некий акт, то в игру вступает Я как некий осуществляющий интенциональный акт кто, называемый Вальденфельсом также «интендантом». В том случае, если осуществление акта предполагает других, Я расширяется в классической (гуссерлевской) феноменологии до Мы, однако важно, что последнее остается производным именно от Я. Классическая теория интенциональности просто утрачивает изначально данного в опыте Другого, поскольку через анализ интенциональных актов приводит нас к возникающим в процессе анализа «объекту», «субъекту» и «со — субъекту» (Mitsubjekt) как важнейшим структурным моментам жизни сознания. Однако именно «жизнь» сознания, по Вальденфельсу, остается глубоко непроясненной при интенциональной экспликации «сознания».

Этот упрек Вальденфельса к гуссерлевской теории интенциональности восходит еще к первой его работе «Промежуточная сфера диалога», вышедшей в свет в 1971 г. В ней Вальденфельс уделяет большое внимание конфликту между естественной и трансцендентальной установками. Вальденфельс предлагает вернуть естественной установке ее естественность, т. е. очистить ее от того деструктивного оттенка, который она незаслуженно получила в трансцендентально — феноменологическом проекте Гуссерля. Возможно, что для Гуссерля вовсе не существовало жесткого разделения двух установок (естественной и трансцендентальной), скорее «естественность означает только свойство жизни не знать о том, что она есть жизнь, конституирующая мир».[308] В своем проекте Гуссерль не предлагает «надстраивать» над естественной жизнью сознания трансцендентальную жизнь, но напротив, с помощью феноменологического метода обнаружить в самом естественном скрытую трансцендентальность. Для Вальденфельса такой подход ведет к ограничению подлинной жизни сознания, к утрате изначального данного сознанию. Естественную установку не следует понимать как «просто наивную предварительную ступень», которая должна быть снята с помощью трансцендентальной рефлексии. В последней из мира, имеющего для меня первично характер неизведанного и нового, устраняется все чуждое, становясь только моим. Именно поэтому гуссерлевская интерпретация «другого Я», по Вальденфельсу, не ухватывает суть его друговости. Другой понимается Гуссерлем на тех же основаниях, что и вещь, имеющаяся в моем мире, именно поэтому первичной формой, в которой, по Гуссерлю, мне дается в опыте Другой, выступает его пространственное тело (Кбгрег). Опираясь на взгляды своего учителя Мерло — Понти, Вальденфельс настаивает на том, что трансцендентальный проект Гуссерля просматривает изначальную данность Другого в форме жизненного тела (Leib). Таким образом феноменологический проект, заявленный Гуссерлем, выступающим против принципов объективации в науках, просматривает закравшуюся в саму феноменологию объективацию, а именно объективацию Другого. Принципы интенциональности, соответственно, не в состоянии адекватно разрешить проблему первичной и жизненной данности Другого.

Разрешить эту проблему Вальденфельс надеется с помощью введения идеи респонсивности. То, на что я отвечаю, не выводимо только из собственного движения, а значит, что Другой, вступающий в сферу ответа, не может быть прояснен только из собственного. Вальденфельс находит поддержку этой своей идеи у Сартра и Мерло — Понти, для которых структура ответа не конституируется только мной самим.[309] Однако собственному, по Вальденфельсу, противостоит не просто другое, как в классической феноменологии Гуссерля, где Другой — это отражение собственного, а другое Я конституируется по аналогии с моим собственным Я. И если бы в структуру ответа входила фигура только «предполагаемого» и «знаемого» Другого, то Я всегда оставалось бы ограниченным только сферой собственного. Еще в начале своего исследования «Регистр ответов» Вальденфельс отмечает это обстоятельство следующим образом:

Вопрос полагается, когда он накладывается на то, о чем спрашивается, когда ожидается то, что спрашивается — а именно некий ответ, который себя предъявляет или дается, который, соответственно, случается. Получается, что вопрос втягивает в игру не только себя, но и еще что — то, благодаря тому, что он ожидает откуда — то что — то другое.[310]

Это означает, что вопрос начинается не просто исходя из самого себя, но и из предполагаемого, ожидаемого, однако неизвестного, незнаемого ответа. Это обстоятельство, по Вальденфельсу, во многом упускается в теории интенциональности; в ней учитывается другое, но не учитывается степень его чуждости. Соответственно, основным предметом респонсивной феноменологии, в отличие от феноменологии классической, выступает феномен другого, понятого в рамках его «чуждости».

Трудность анализа заключается в том, что этот феномен «чужого» постоянно уклоняется от схватывания: «его невозможно нанести на карту местности, по которой мы передвигались бы свободно, так как оно достигается только в преодолении преграды, то есть в полном смысле — никогда».[311] Феномен чужого оказывается, по словам Вальденфельса, «гиперфеноменом», сущность которого состоит в том, чтобы скрывать себя в том, посредством чего он себя демонстрирует, казать себя чем — то меньшим, чем он на самом деле есть. Ухватить эту гиперфеноменальность чужого оказывается не в состоянии ни проект интенциональности, ни проект коммуникативности.

Если для гуссерлевской феноменологии сознания центральной является деятельность конституирования, в основе которой лежит самоконституирование Я, то для коммуникативных теорий на первый план выходят правила и нормы, обусловливающие любое языковое и внеязыковое поведение, поскольку они выделяют прежде всего ориентированность, включенность субъекта в процесс понимания.[312] В центре теорий коммуникации находится уже не отдельно стоящее Я, расширенное до безличного Мы, но некая коммуна из индивидуальных субъектов, чьи действия координируемы правилами и нормами. Нормативность, положенная в основу анализа говорения и действия, предполагает систему правил, нарушить которые не в состоянии ни индивидуальное Я, ни противостоящий мне Другой. Таким образом, Другой оказывается только «случаем» нормативной системы, а значит, степень его чуждости выходит за рамки коммуникативно — аналитического описания. Вальденфельс не случайно отмечает, что его идея респонсивной феноменологии восходит к работе «Происхождение норм из жизненного мира», поскольку именно в сфере жизненного мира можно усмотреть такие формы диалога с миром, которые как раз не сводятся к нормативному регулированию в системе коммуникативных теорий:

Наше слышание, видение, говорение всегда является также пропусканием мимо ушей, прослышанием, незамечанием, просматриванием и заглушением того, что нам встречается, и всякое говорение приводит к замалчиванию чего — то, а всякое действие влечет за собой одновременное разрушение. Получается, что мы остаемся не только за нормами, но также и за требованиями практики, даже тогда, когда мы следуем этим нормам, поскольку сами нормы оказываются формой упрощения, упорядоченного «подрезания», вплоть до насилия над опытом, как «уравнивание неравного», как делание многозначного однозначным.[313]

Согласно Вальденфельсу, нормативность не может выступать предельным основанием действия, поскольку сама предполагает определенную онтологию. Промежуточная сфера чужого, опыт чуждого — вот что выступает онтологическим основанием любой нормативности. Опыт чужого — когда сами нормы «становятся заметными и ощутимыми впервые только в процессе их преступания и поскольку преступание первичнее самой нормы».[314] Таким образом, феномен «чужого» получает в респонсивной феноменологии Вальденфельса онтологическое измерение.

Онтологические проблемы респонсивной феноменологии

Онтологическое измерение чужого предочерчено уже генезисом респонсивной феноменологии, ее происхождением из классической трансцендентальной феноменологии, хотя стратегия и тактики основателя феноменологии и его неортодоксального последователя очевидным образом расходятся.

Феноменология возникает как вызов человеческому сознанию, тому самому, на исследование и познание которого она претендует. То обстоятельство, что феноменология занята преимущественно трансцендентальным измерением сознания, ничего не меняет: требовательный вызов предъявляется и трансцендентально — философскому истолкованию сознания — тому status quo трансцендентализма, с которым сталкивается феноменология в своем историческом истоке.

Радикально размежевываясь с объективирующей философскометафизической установкой, с ее смягченной натуралистической версией, с ее обмирщенным инвариантом — естественной установкой, — отказывая деятельностным моделям сознания в способности постигать «сами вещи», феноменология бросает мировоззренческий и методологический вызов всем и каждому.

Такой вызов не может не вызвать ответа. Двойное «не» утверждает обязательность ответного измерения в сознании, воспринимающем вызов, причем после феноменологической проработки и переустановки сознания ответное измерение «обречено» стать тоже феноменологическим: бессубъектный ответ, в котором отвечающий мог бы забыться, исключен логикой генезиса такого ответа. Поэтому появление респонсивной феноменологии — неизбежное последействие феноменологического проекта, только, пожалуй, отсроченное.

Впрочем, сова Минервы, как нам известно, вылетает в сумерки: заря «бури и натиска», полдень главных свершений феноменологии уже отошли в прошлое. Осталось понять, что же так заседает занозой в сознании, когда в него проникает феноменологическая установка; остается ответить — лично — на феноменологический вызов, который колеблет незыблемые, само собой разумеющиеся и потому никогда эксплицитно не выявляемые основания нашего сознательного существования.

Вальденфельс косвенно признает приведенную здесь генеалогию респонсивной феноменологии, когда утверждает: «Там, где порядок вещей оказывается поколебленным, зияет пропасть между чужой провокацией и собственной продуктивностью».[315] То абсолютно чужое, на открытие которого претендует феноменологическая установка, оказывается — после исполнения редукции — самым своим, собственно своим — интенциональным бытием. Присвоение феноменологической установки происходит через смысловой и топологический сдвиг, через радикальную трансформацию себя. Чуждая мне претензия открывает во мне новое измерение и занимает в новом Я собственное место, которого просто не существовало до нашей встречи. Взаимная и радикальная трансформация — вот адекватный способ освоения чужого.

Однако, полагает Вальденфельс, тот ответ на собственные притязания, которого достигает феноменология в исследованиях Гуссерля, слишком поспешно преодолевает границу между собственным и чужим, превращая сущее в имплицитное или эксплицитное смысловое бытие, исток которого в интенциональности трансцендентального Я. Логика собственного и ее безграничная экспансия — вот status quo классической феноменологии.

Мир как смыслоформация — это, разумеется, грандиозное человеческое свершение, результат непрерывной трансисторической интенциональной работы сознания. Но это — сфера ставшего. Становление, процессуальность атрибутивны для актов смыслопорождения, но Гераклитов поток сознания закован в гранит устойчивых, предочерчивающих все становящееся смысловых структур. Они безупречно оформляют трансцендентальное пространство освоенного человечеством мира. Но какое будущее ожидает этот мир и его Антея — феноменолога? Не окажется ли будущее воспроизведением достигнутого, не окажется ли грядущее заранее измеренным установленным порядком освоенного?

Становление, не сводимое к ставшему, будущее, не измеренное настоящим, неизведанный, неосвоенный мир — каким он может быть по отношению к собственному, всегда уже присвоенному миру трансцендентальной субъективности? Чужим и чуждым, ибо заведомо не своим, но бесконечно более насущным, чем самые безотлагательные жизненные нужды, нормы и регулятивы собственного обитаемого мира. Проясняя свою интуицию чужого, Вальденфельс сопоставляет его зов с зовом базисных и высших человеческих стремлений — от самосохранения до любви и свободы, — которые владеют или овладевают нами помимо воли и знания. В своих новеллах об опыте Чужого он движим пафосом первооткрывателя terra incognita. Этот пафос очевидным образом подвиг и Гуссерля на феноменологический проект. Открывая сознание заново, феноменология все же чересчур быстро успокоилась, удовлетворилась найденной формой абсолютного бытия — сознания.

Абсолют совершенной формы ставшего, совершенной формы устойчивого, конституированного смысла — это ахиллесова пята классической рационалистической философии, последнее слово которой — всеохватывающая тотальность. Радикально новому в этот герметичный универсум не проникнуть, ведь оно излишне для осуществления замкнутой тотальности, способной неограниченно себя воспроизводить. Только вторжение чужеродного может что — то радикально изменить в этом кружении смысла в себе, кружении, расширяющем сферу своей действенности, создавая эффект бесконечного смыслового пространства, интерпретирующей власти которого подчиняются все новые и новые регионы присваиваемых интенциональных объектов.

Неортодоксальность респонсивной феноменологии в сопоставлении с трансцендентальной феноменологией, нетривиальность ее в сопоставлении с традицией классического рационализма состоит в переоценке базисных теоретических ценностей: универсального смыслополагания и системности познания, ориентированного на поиск последнего, абсолютного основания.

Собственное и чужое

Всевластие трансцендентального измерения сознания, в котором наша сознательная деятельность находит предпосылки и нормы смыслопорождения, подлежит преодолению, потому что именно трансцендентальное измерение блокирует возникновение радикально нового — непонятного, неосмысляемого. Трансцендентальная бесконечность универсальных смысловых структур «оконечивает» жизнь сознания, обрекая его на монотонный самоповтор, на то, что сущностно новое никогда не возникнет. Единственно возможное событие в трансцендентальном универсуме — модификация конституированного смысла.

Поэтому Вальденфельс вводит чужое как изначальную альтернативу всеохватывающему смысловому целому, всеобъемлющей нормативности, сквозной уже — понятности. Чужое принимается в качестве неисчерпаемого источника нового, превосходящего всякий установленный порядок, а собственное — как поставщик норм, правил и фундирующих их устойчивых смыслообразований.

Эта онтологическая асимметричность чужого и собственного напоминает метафизическую спекулятивную конструкцию. Уклоняясь от соответствующего упрека, Вальденфельс ссылается на сингулярность событий, которые, будучи непосредственно всего лишь флуктуациями, случайными отклонениями от сложившихся исторических форм жизненного мира, оказываются ключевыми, зачинают новый, радикально иной символический порядок, трансформируют в конечном счете даже условия понимания и взаимопонимания, т. е. трансцендентальное измерение собственного. Таким образом, онтологическая асимметричность чужого и собственного укореняется как будто в историчности человеческого бытия.

Но все дело в том, что выделить фактичность такого события из океана фактических данностей можно только задним числом (что охотно признает и описывает Вальденфельс), но и это post factum возможно только при условии, что до всякого наблюдения и селекции задана универсальная смысловая рамка (собственное — чужое, репродуктивное — креативное), позволяющая вырезать из безбрежного множества фактов нечто единственное, проследить его эволюцию, его прорастание в жизненном мире и те радикальные трансформации, которые инициирует выделенное событие через переплетение многообразных опосредовании. Иными словами, принципиальная смысловая оппозиция (вполне смысловая!) чужого и собственного задана в качестве предпосылки и предочерчивает все направления последующих изысканий респонсивной феноменологии.

Призывание нового, отношение к становлению нового как к абсолютной ценности и основному мотиву, по которому предпочтение отдается чужому, — все это свидетельствует об исторической принадлежности и ангажированности респонсивной феноменологии. Призывание нового явственно звучит из конца XX в., когда единственным дефицитом оказывается производство нового. Нового знания — прежде всего. То же самое характерно и для собственно символического производства. Мысль XX в. истолковывает себя как переосмысление уже состоявшихся философских открытий, она культивирует их перекомбинацию, деконструкцию, она занята утонченными репродукциями унаследованного символического капитала и комментариями к унаследованному. XIX и XX вв. в этом отношении разделяет пропасть, замаскированная символическими наслоениями: высокий рационализм XIX в. осенен символом тождественного, постнеклассическая философия XX в. выступает под знаком иного, нетождественного.

Пристрастие классической онтологии к тождественному — свидетельство объективно — исторического доминирования иного, преобладания социальных антагонизмов, грозивших уничтожить само социальное и с ним человеческое. Примат тождественного в философии — символический противовес господству антагонистического в жизненном мире. Приверженность постмодерна иному — символическое свидетельство объективно — исторического преобладания гомогенного, деградации разнородного. Не только противоположности, но и несущественные различия, из взаимодействия которых происходит все содержательно новое, деградируют в омассовленном обществе конца XX в. к индифферентному единообразию, так что и выродившиеся, ставшие архаичными антагонизмы, и слабые хрупкие различия нуждаются в поддержке, в том числе интеллектуальной. Вплоть до метафизической реабилитации хаоса — единственной оставшейся надежды на содержательные новации в науке, искусстве и философии. Правда, так обстоит дело для Ж. Делеза, но не для Вальденфельса, отнюдь не столь радикального. Делез просит немножко хаоса, Вальденфельс — толику чужого, чтобы зачать… новый порядок, конечно. Что же еще?

Абсолютно чужое было бы даже не провокацией, а неидентифицируемым и потому не существующим для сознания ничто. Словом, чужое может существовать только как начало нового типа упорядоченности. На его вызов можно отвечать и невозможно ответить. Ответить — значит произвести из начала новый мир. Но так, чтобы в нем осталось место для прорастания инородного, чтобы дрожжи чужого поднимали опару собственного, чтобы закваска новаций не иссякала. Осмысленный ответ на вызов чужого возможен только после того, как сингулярное событие прорастет в смысловую ткань обновленного жизненного мира. Понимание чужого означает, что оно перестало быть чужим, превратившись в оформленную материю собственного. Чужое в его чуждости, или как «оно само», недоступно пониманию. Оно задевает телесное сознание как удар, толчок, прорывается насилием. Предельно чужое безмерно непонятно, оно превращает сознающего в претерпевающего и вызывает в ответ молчание и/или ужас.

Проблема отчуждения и феноменология чужого

Принадлежа всецело философской ситуации конца XX в., респонсивная феноменология является одновременно откликом, ответом на смысловой вызов собственного исторического истока — классической немецкой философии. Феноменология чужого не продолжает непосредственно тему отчуждения, тщательно разработанную в классической немецкой философии и марксизме. И это вполне правомерно, если принимать предпосылки респонсивной феноменологии. Феномен отчуждения в классической его интерпретации — это результат превращения своего, собственного в чужое и чуждое. Радикальный способ обращения с ним — снятие отчуждения в процессе теоретического осмысления и разотчуждение в последующей практической деятельности. Такое чужое — отчужденное — с самого начала встроено в диалектическую логику исторического развития собственного. Вальденфельс же ищет доступ к изначально чужому, к тому, что по сути своего бытия несоизмеримо с собственным. У такого неведомого чужого все атрибуты другой классической трансцендентальной инстанции.

Изначальность чужого, сущностная несоизмеримость чужого и собственного, асимметричность и необратимость в динамике отношений между ними, недоступность чужого пониманию — все это знакомые геральдические знаки на щите главного символического объекта новоевропейской философии — вещи в себе. Кантом отзывается «Чужое» респонсивной феноменологии. Интуиции Канта так глубоко проросли в интеллектуальную почву Германии, что стали корневищами, из которых прорастают все новые побеги немецкой философской мысли. Разумеется, чужое — это модифицированная вещь в себе: феномену собственного Я благоразумно уделена часть «дикого бытия» чужого, иначе собственное вовсе не могло бы отвечать. Кроме того, в респонсивной феноменологии отчетливо звучит тема историчности чужого, правда, с оттенком судьбоносности: чужое действует в качестве неодолимых предпосылок исторической экзистенции.

Вот, пожалуй, и все изменения, а главное — первоисходность, асимметричность и необратимость в отношениях между чужим и собственным — сохранилось от Кантовой оппозиции трансцендентного и имманентного. Сохранилась и непреодолимая граница, только удостоверяется она не антиномиями, а — парадоксальным образом — устранением всякой противопоставленности чужого и собственного. Впрочем, имплицитно эта парадоксальность подтверждает правоту Кантова решения. Сознание стремится присвоить чужое, сделать его осмысленным, ответив на вопрос: что это такое? Любой ответ встраивает чужое в существующий смысловой порядок (даже если этот порядок существует еще только виртуально) и тем самым утрачивает его как чужое, так что только культивирование границы между чужим и собственным делает доступным чужое в его чуждости.

А урок диалектики усвоен в респонсивной феноменологии таким образом, что противоречие чужого и собственного не может быть адекватным способом тематизации чужого (в его отношении к собственному), потому что противоположности — моменты одного родового единства, а у чужого и собственного такого общего архэ нет.

Акцент на асимметричности чужого и собственного, на изначальности и неисчерпаемости чужого — это ответ на господство в философии модерна собственного и подчинение чужого. Ответ на логоцентризм европейской культуры, для которой общение с чужой культурой — это проникновение ради присвоения и поглощения. Асимметричность собственного и чужого — это ответ на имплицитную герметичность собственного, которое, капсулируясь в себе, уклоняется от отклика, признания чужого. Респонсивная феноменология в целом — ответ на экспроприаторские претензии европейской культуры и на истощение имманентной рациональности собственного культурного мира, что в философии проявилось через осмысление границ и признание исчерпанности эвристического потенциала монизма, субстанциализма, трансцендентализма и иных вариантов логоцентризма. Истощение когнитивного потенциала имманентной рациональности собственного обрекает разум post factum и post actum присвоения чужого на дублирование себя, лишает его креативного потенциала, лишает будущего.

Но в этом ответе, в респонсивной феноменологии как ответе на диктат субстанциально — собственного сознательно и мотивированно нарушенная паритетность может обернуться иным, но тоже диктатом: подспудным диктатом чужого. Пространство между собственным и чужим образуется благодаря допущению в собственном «дикого региона», через который собственное оказывается связанным с чужим. Но ведь «дикое бытие» в собственном может исходить только от чужого, это — чужое по определению. Тем самым пространство между собственным и чужим начинает переоформляться, интенциональные вектора, соотносящие полюса собственного и чужого, перенаправляются от чужого к собственному, делая возможным возникновение новой силовой инстанции, нового переподчинения, нового типа господства.

Спектр значений чужого в респонсивной феноменологии вариабелен и широк: от множества эмпирических наблюдений до имплицитно направляющего их радикального определения: чужое — гиперфеномен. Радикально чужое превозмогает предельную границу сознания — смысловую, пресекая саму возможность смыслополагания и существуя тем самым по ту сторону смысла и правил.

Попробуем представить, что значит существовать по ту сторону смысла и не допускать осмысленного ответа. По ту сторону всякого смыслового ответа — только рефлекторно — инстинктивная реакция организма. По ту сторону типизированного смыслового ответа — иной смысловой (символический) порядок, так что я отвечаю на его латентное присутствие. По ту сторону смысловых структур, конституирующих мир, — хаос, т. е. не мир. Но и он — интенциональный коррелят абсолютного сознания. И он презентируется в онтологическом эксперименте по «уничтожению» реального мира, проведенном Гуссерлем еще в «Идеях I». Таким образом, сознание, осмысливающее собственное бытие, вовсе не чуждается чужого, а напротив, генерирует его и в гораздо более радикальной форме, чем респонсивная феноменология, для которой какой — нибудь порядок лучше, чем хаос. Для классической феноменологии хаос есть еще одна возможность осуществиться продуктивным возможностям трансцендентального субъекта, продемонстрировать его независимость от преднайденных смыслообразований.

Респонсивная феноменология, не отслеживая таких радикальных испытаний и не предлагая таких радикальных решений, тем не менее настаивает на том, что интенциональность не способна сохранить пространство чужого как чужого.[316] Интенциональность как раз способна его неограниченно расширить. Правда, такое неограниченное расширение характеризует не прямую, а рефлексивную интенциональность.

Респонсивноеразличие

Но и в дискурсе респонсивного феноменолога звучат, пересекаясь и накладываясь друг на друга, два голоса: один, исходящий из символического тела собственного я, второй — из атопичной рефлексивной мета — позиции. Глядя и высказываясь из пространства собственного, респонсивный феноменолог открывает безграничное поле осмысленного и подлежащего пониманию, испытывает воздействие чужого, причем так, что воздействие радикально чужого пресекает акты прямого осмысления, приостанавливает интенциональную деятельность собственного сознания. Устанавливаясь же в рефлексивной мета — позиции, он открывает и оглашает респонсивное различие между собственным и чужим, потому что в рефлексии являют себя и собственное, и чужое в их несводимости и обращенности друг к другу. Тем самым в опыте рефлексии делается очевидным различие того, что я отвечаю, исходя из собственного смыслового пространства, и того, на что я отвечаю, пересекая, но не преодолевая границу собственного и чужого.

Респонсивное различие приводится к очевидности в рефлексии, потому что рефлексивная интенциональность, как это показано в анализах Гуссерля, всегда двухфокусна, ее предметность всегда со — бытийна: это со — бытийность cogito и cogitatum, феномена и не явленного, актуальной и потенциальной данности, импрессии и ретенциально — протенциальных горизонтов, наконец, в нашем «случае» — это со — бытийность собственного и чужого.

Двойная интенциональность каждого рефлексивного акта и дает возможность не утрачивать ничего из оригинального переживания, но восполнять его иным, в сопряженности с которым только и определяется первичное переживание, с чужим, из которого первофеномен собственного и выделяется.

В рефлексии приоткрывается та атопичная — для собственного — даль, из которой достигает меня притязание чужого. Респонсивный феноменолог выстаивает и держит речь из рефлексивной мета — позации, когда определяет чужое как гиперфеномен (в прямой интенции доступен феномен): то, что «демонстрирует себя только тогда, когда уклоняется от схватывания»,[317] оказываясь непременно большим и иным, чем то, в качестве чего гиперфеномен себя показывает. Здесь Вальденфельс несомненно продолжает классический феноменологический анализ первоисходного феномена — восприятия как гетерогенного конкрета, к собственной сущности которого принадлежит открытый бесконечный горизонт потенциальных данностей, к эйдосу которого в равной мере принадлежат и патентные, и латентные способы данности.

Будучи весьма внимательным интерпретатором классической феноменологии, обращаясь к намеченным в ней способам и направлениям исследования чужого, Вальденфельс пристрастно относится к основному элементу феноменологического метода — к трансцендентальной рефлексии и ее субъекту, незаинтересованному беспристрастному наблюдателю. Рефлексивная дистанцированность и отрешенность уподобляются взгляду астронома: оснащенный телескопическим видением, он теряет данности прямого наблюдения за звездным небом, позволяющие человеку ориентироваться в жизненном мире.

Рефлексию и в самом деле можно уподобить телескопу, прежде всего, Zeit — телескопу, поскольку она позволяет усмотреть мега — размерность времени — сознания: единство дискретности и непрерывности в нем, его обратимость и двунаправленность. Но будучи не инструментом, а деятельностью живого сознания, рефлексия может то, к чему инструмент заведомо не предназначен: действуя как Zeit- телескоп, она функционирует и как Zeit — лупа, т. е. увеличивает и приближает, делает соразмерной умозрению микроразмерность времени сознания: его ретенциально — протенциальные горизонты.

Двойная интенциональность рефлексии действует в осмыслении времени сознания так же безупречно, как в осмыслении опыта чужого, не давая сводить его к собственному. Нейтральность метапозиции означает только беспристрастность видения — способность видеть то, что есть, а не то, что диктует мне собственное смысловое пространство, а чужому — чужое, способность преодолевать непроницаемые смысловые оболочки, изолирующие собственное и чужое. «Над» рефлексии необходимо только для того, чтобы видеть «сквозь» обособленность собственного и чужого миров. Пространство между собственным и чужим приоткрывается именно из мета — позиции, не позволяющей одному топосу мысли поглотить другой.

И все — таки достаточен ли когнитивный потенциал классической трансцендентально — феноменологической рефлексии для того, чтобы сделать доступной со — бытийность собственного и чужого, а не инверсию прежних отношений господства и подчинения? В состоянии ли трансцендентальная рефлексия привести к очевидности само чужое, а не его заместителя из сферы преднайденного смысла? Или же для этого требуется существенная трансформация если не самой рефлексивной установки, то задействованных в ней способов смыслообразования?

Размежевание собственного и чужого, такое очевидное на эмпирическом уровне, насущное на регионально — культурологическом, оказывается бесконечно малым различием в сфере трансцендентального опыта. Там, где соотносятся друг с другом абсолютный индивид — эйдос Я, архетип возможностного бытия, зачинатель всевозможных смысловых порядков, для которого не существует даже такой ограничительной предпосылки, как мир,[318] и неотличимое от его друговости интендированное бытие, предназначение которого совпадает с телосом эйдетического Я — дать в чистой интуиции универсум произвольной инаковости,[319] не обусловленный никаким фактически сложившимся смысловым строем, никакой сколь угодно всеобщей актуальной нормой собственного.

Приостановить развертку произвольных возможностей переиначивания Я (и его миров) значит не достичь эйдоса, оконечить эйдос произвольным (в смысле дурной субъективности) регрессом эйдетического к фактическому, неисчерпаемой избыточности к вырожденной локальной общности.

Респонсивное различие существует только для эмпирического я, заранее ограниченного в «что» ответа устоявшимся порядком, черпающего безграничность в чужом, на вызов которого приходится отвечать. Конечно, и трансцендентальное Я в сфере эмпирической типики безотчетно ограничивает себя сложившимися и непрерывно подтверждаемыми смысловыми структурами. При этом базисные структуры неизбежно наделяются универсальностью и способностью неограниченно расширять пределы своей значимости. Гетерогенное, чужеродное безотчетно или отчетливо ассимилируется в качестве собственного и перестает быть чужим.

Такая ассимиляция более чем компенсируется в эйдетической интуиции: достичь собственно эйдоса Я значит непрерывно генерировать все новые варианты иных возможностей. Не ассимилятивное поглощение чужого, но свободное продуцирование иного и иного — вот способ существования эйдоса Я. Настаивать на бесконечной открытости вариаций всякой инаковости, сбываться в качестве безгранично иного себя — единственный способ реализовать собственное возможностное бытие для Я.

Однако Я, достигающее себя в эйдетической интуиции, постигающее себя в трансцендентальной рефлексии, не владеет способом образования собственного эйдоса, который освободил бы трансцендентального субъекта от сопринадлежности исторически сложившемуся жизненному миру.

Остается неисполненным утверждение основателя феноменологии о том, что

мы в состоянии и вполне осознанно, в совершеннейшей свободе переосмыслить наше человеческое историческое существование и то, что при этом можно истолковать как его жизненный мир. И как раз в этом свободном варьировании и пробегании жизненномировых мыслимостей и выступает с аподиктической очевидностью тот сущностно — всеобщий состав, который проникает собой все варианты, как мы можем с аподиктической очевидностью убедиться. При этом мы избавились от всякой связи с фактически значимым историческим миром, рассматривая его лишь как одну из мыслительных возможностей.[320]

Мы как раз не располагаем имагинативными вариациями жизненного мира, которые бы не повторяли интеллигибельный состав единственного и единственно действительного мира.

Все пробы свободных вариаций презентируют, правда, всеобщие структуры, но характеризующие фактически значимый исторический мир. Выделенные и описанные самим Гуссерлем в «Кризисе европейских наук» априорные смысловые структуры жизненного мира относятся к способам данности именно этого фактического мира, а вовсе не определяют его как «одну из мыслительных возможностей», сопоставляя с нею иные возможные миры, в горизонте которых и мог бы доопределиться эйдос жизненного мира.

Эйдос как архетип могущего быть надежно перекрыт сущностным видом присутствующего. Этот последний и предочерчивает вокруг себя пространство собственных имагинативных вариаций, не выводящих из круга присутствия. Для эйдоса — имагинативного абсолюта — нет образца в трансцендентальном пространстве, нет и закона его формирования. Даже когитальное Я в перспективе эйдоса Я видится ограниченной эмпирической модификацией трансцендентальной субъективности. Как следует «свободно» переиначивать смысловое ядро, чтобы вывести из неопределенности всеобщую структуру Я, истории, жизненного мира? Сие неведомо.

В рефлексивной эйдетической интуиции должны быть заданы два смысловых ядра, но одно из них — сам эйдос — дано только как бесконечная задача. Его место, место отсутствующего, занимают бесконечные вариации фактических, наличных смыслообразований.

Таким образом, выясняется, что когнитивного потенциала трансцендентально — феноменологической рефлексии недостаточно для того, чтобы привести к очевидности самое свое — эйдос феномена, сущностное ядро сферы собственного. Эйдос, который истаивает в воздухе чистых возможностей, который образуется мультипликацией вариаций данного, — это еще и вовсе не сущностный вид. Ставя осмысленную и необходимую задачу постижения эйдоса, феноменология не дает способа ее решения. Выражаясь в терминах респонсивной феноменологии, эйдос — это вызов, или притязание, с которым классическая феноменология обращается к исследователям сознания, требуя ответа. Ответа креативного, ведь другого, который бы заполнил лакуну между задачей и решением, опираясь на готовые схематизмы, не существует.

Метод имагинативных вариаций становится действенным только вместе со вторым неотъемлемым компонентом феноменологического исследования — вместе с предъявлением очевидной данности, альтернативной тому феномену, эйдос которого исследуется. Альтернативная Я и миру очевидность первоначально схватывается как чужое, даже ирреальное, наконец, что самое важное, как нечто несовозможное собственно феномену, или феномену собственного.

В сопоставлении с ирреальным, но таким же всеобъемлющим миром реальный мир приобретает — для сознания — ту систему координат, в которой возможно конституирование сущностно — всеобщих смысловых структур. Не дурной бесконечностью перебора всех возможных вариаций, а сопоставлением с чужеродным несовозможным феноменом доопределяется, возводится в эйдос аморфная всеобщность действительного мира. Эту альтернативную очевидность не нужно измышлять. Она уже присутствует в смысловом пространстве сознания. Речь идет о мифе. Его инородная и равномощная миру очевидность фундировала некогда бывший жизненный мир.

Миф в его новой функции проявителя базисных смысловых структур мира можно уподобить рентгеновскому лучу, т. е. тому чужеродному, которое может проникнуть сквозь слои, ткани, уровни жизненно — мировых очевидностей вплоть до остова, которым держится мир, вплоть до невидимых инфра — структур, предельных бытийных констант и их конфигураций, формирующих топологию мира.

Рентгеноскопия мира мифом осуществима при условии, что сам миф отрефлектирован. Скелетирующая рефлексия мира мифом требует дистанцирования от мифа в его непосредственной данности. Но и внутримировое сознание должно дистанцироваться — освободиться от своей одержимости миром и снисходительного отношения к мифу как прошлому, историческая необходимость которого давно исчерпана.

Только при таком условии — двойного дистанцирования и от мира и от мифа — может начать действовать когнитивный потенциал рефлексии, эксплицирующей горизонты инородных миров сознания. Двойное дистанцирование от мира и от мифа необходимо не для того, разумеется, чтобы так называемое абсолютное сознание отдалилось и отделилось от этих двух типов своей интенциональной предметности и зависло в пустоте, но для того, чтобы стало осуществимым сквозное схватывание двух несовозможных чужеродных универсумов сознания, их смысловых ядер и предельных соотношений, композиция которых формирует альтернативы мира и мифа.

Событие ответа

Не занимаясь экспликацией предложенных рефлексивных процедур и их возможных результатов, примем пока, что приведение к очевидности эйдоса, этой ядерной структуры собственного, осуществимо только тогда, когда для феномена удается найти альтернативную ему очевидность чужого, несовозможного. Для восприятия — это понятие, для Я — Другой, для реального мира — ирреальный мифо — мир, для действительного мира — действительный не мир, хаос, для интенционального сознания — дикая, неосвоенная природа, для современности — историческое прошлое и будущее.

Только в со — поставленности эти несовозможные интенциональные предметности раскрывают — каждая свою — онтологическую загадку. Только в корреляции предельно чужеродного являют себя невидимые инфра — структуры, задающие возможность опыта: от опыта восприятия до испытания себя мыслью в хаосмосе.

Именно в ответ на радикально чужое являет свою чистую сущность собственное — к такому выводу подводит респонсивная феноменология, особенно если к ее притязаниям удается подверстать когнитивный потенциал трансцендентально — феноменологической рефлексии классического типа.

Остается спросить, как возможен ответ, в котором его предметная и телеологическая составляющие не были бы так безнадежно далеко разнесены? Как возможен креативный ответ, равномощныи вызову чужого, зачинающий такие же события трансформации всего символического универсума собственного, какие удается инициировать радикально чужому?

Креативный ответ возможен, если собственное (собственное Я прежде всего) не только избыточно, как с легкостью допускает Вальденфельс (ведь человек как «неустановленное животное» очевидным образом избыточен в своих возможностях относительно всего того, что ему уже удалось осуществить и освоить), но и неисчерпаемо, как и чужое. Признавая неисчерпаемость онтологическим атрибутом чужого (или преимущественно чужого), респонсивная феноменология рискует возродить вместо монополизма собственного, доминировавшего в новоевропейской философии, начиная с Декарта, диктат чужого. Если именно чужое — неисчерпаемый источник нового, оно «обречено» на господство, на переподчинение деградирующего, избывающего себя собственного.

И только при условии, что собственное так же неисчерпаемо, пространство между собственным и чужим оказывается генератором со — бытийности двух становлений, каждое из которых находит в другом не свою границу, а беспредельный источник собственного обновления.

Ответ, которого взыскует респонсивная феноменология, возможен как событие «встречи двух бесконечных становлений». Эту великолепную формулу, в которой Г. С. Батищев выразил итог своих размышлений о сотворчестве осмысляющего бытия (человека) и осмысляемого универсума, можно ведь тоже истолковать как ответ отечественного философа на запрос, исходящий от чужой мысли, собирающей в себе онтологические поиски и решения современной немецкой феноменологии.

Загрузка...