За столь интенсивную и столь плодотворную работу, которую провела той зимой Коллонтай, ей конечно же полагался долгий и заслуженный отдых. И годы давали знать о себе: через несколько дней после того, как с Финляндией был подписан мирный договор, ей исполнилось 68 лет. Но об отдыхе не могло быть и речи: она даже не осмелилась поставить перед Молотовым этот вопрос. К тому же в Москву вообще не хотелось. Ждать ее там было некому. Жить негде. Проводить свой отпуск не с кем.
Известия, пусть обрывочные и неполные, которые до нее доходили, не предвещали вообще ничего хорошего. Правда, в огне раздутого им же костра сгорел и сам омерзительный карлик Ежов, при одном имени которого ее прошибал холодный пот, но слухи о «послаблениях», связанных с приходом на Лубянку его преемника Лаврентия Берии, не подтверждались. В западных газетах писали, что из лагерей стали возвращаться те, кого уже считали погибшими. И действительно — кто-то вернулся. Но среди освобожденных не было ни одного знакомого ей человека. Зато исчезли новые, хорошо известные не только ей, но и всему миру. В те самые дни, когда она, забыв обо всем ином, вела переговоры с финнами, были расстреляны Исаак Бабель, каждая строчка которого всегда восхищала ее; Всеволод Мейерхольд — ни один его спектакль она старалась не пропустить, бывая на родине; Михаил Кольцов, с которым она встречалась и в Москве, и в Берлине, и в Стокгольме. Продолжались аресты дипломатов. Все меньше оставалось людей, которых она хорошо знала.
И на внешнеполитической сцене обстановка тоже становилась тревожнее день ото дня. 9 апреля 1940 года нацисты оккупировали Данию и Норвегию — война вплотную приблизилась к Швеции. Из Москвы Коллонтай получила шифровку о том, что германский посол Шуленбург гарантировал Кремлю «уважение нейтралитета Швеции войсками рейха». Коллонтай поспешила обрадовать этим известием шведского министра иностранных дел. Но кто всерьез верил «гарантиям», которые раздавал гитлеровский Берлин?
Меж тем предусмотренный секретным советско-германским протоколом раздел «сфер влияния» продолжался. Советские войска оккупировали страны Прибалтики, к которым шведы в силу множества факторов — исторических, географических, психологических — всегда испытывали особые чувства. Лишь единицы успели бежать: эстонцы в Финляндию, латыши в Швецию. Их встречали как близких, вырвавшихся из ада. Коллонтай опять была вынуждена протестовать. Всем, чем могла — интонацией, жестами, мимикой, осторожным выбором выражений, — она старалась показать, что выполняет лишь протокольную функцию. Впрочем, и так в этом вряд ли кто-нибудь сомневался.
Из дошедшего до нее номера популярного советского журнала «Огонек» Коллонтай узнала, что «дальний кузен» Игорек Лотарев — прославленный некогда поэт Игорь Северянин, — с которым она почти все тридцатые годы была в переписке (и с ним, и с дамой его сердца), а потом, страшась последствий, ее прекратила, благополучно здравствует и даже, став внезапно «советским» поэтом, сочинил вполне угодные режиму стишки. Они мало походили на поэзы бывшего «короля поэтов», но теперь сообщение о каждом из некогда близких и знакомых людей, кто был жив и здоров, кто работает, кто остался на воле, грело ее душу.
События в Прибалтике имели и прямые последствия для нее лично. В Стокгольм прибыл новый резидент НКВД в ранге советника полпредства. Это был один из крупнейших чинов советской разведки Иван Чичаев. До этого он выполнял роль резидента в Риге, изнутри подготавливая вторжение советских войск и сотрудничая с прибывшим туда на красноармейских штыках сталинским гауляйтером Латвии Андреем Вышинским. Еще раньше (впрочем, Коллонтай об этом и не подозревала) Чичаев отличился своей весьма плодотворной миссией на Дальнем Востоке, создав огромную агентурную сеть в Корее, Японии и Китае. Назначение такого аса в Стокгольм уже само по себе означало, какую роль отводила Лубянка на ближайшие годы этой стране.
Человек весьма невысокой культуры, грубый солдафон, он весьма бесцеремонно обращался с «выжившей из ума старухой», ничуть не жалуя ее заслуги и хорошо зная цену тем словам благодарности, которые в ее адрес шли из Москвы. Не названный по имени, он фигурирует во множестве ее дневниковых записей того времени как неуч, бездарь и выскочка, как «советник», изматывающий полпреда своими замечаниями, придирками, назойливыми рекомендациями, прямым вмешательством в ее работу, сознающий при этом, что жаловаться на него она не посмеет — некому и чревато последствиями. В своих «мемуарах», многие годы спустя изданных в Чувашии, откуда он родом, Чичаев, умолчав о том, какими делами он занимался в Стокгольме, развязно писал, как дружно, в полном согласии, работал под мудрым и чутким руководством высокочтимой Александры Михайловны Коллонтай. Как он ее уважал и как она его уважала. И как он ей благодарен за полученный опыт.
При всем при том продолжалась обычная посольская жизнь — с ее рутинными традициями, протоколом, визитами и приемами. На одном из них — в советском полпредстве — новая обслуга, присланная из Москвы, подала шампанское не слишком холодным, и Коллонтай взволновалась от этого ничуть не меньше, чем от случавшихся неудач во время серьезнейших переговоров. В другой раз она отчитала обслугу за то, что не вовремя разложили на стульях пальто покидающих прием гостей.
Как и прежде, Коллонтай блистала на приемах, поражая изысканным гардеробом и своей неувядающей молодостью. В черном, сером, синем бархатном платье, неизменно обрамленном кружевным испанским воротником, с букетом роз в руке, она легко и свободно вальсировала, меняя партнеров и успевая при этом поддерживать на разных языках очень важные деловые разговоры. Вернувшись домой, она еще полночи составляла доклады в Москву и ложилась спать лишь после того, как разбуженный ею шифровальщик принимался за свою работу.
Один из этих докладов был поистине судьбоносной важности. В марте 1941 года на приеме в германском посольстве ее пригласил на вальс только что вернувшийся из Берлина шведский дипломат Гуннар Хэгглоф. «Не присядем ли отдохнуть?» — вдруг предложил он ей во время танца, многозначительно заглянув в глаза. Оставшись наедине, Хэгглоф сообщил, наклонившись к самому ее уху, что по абсолютно достоверным сведениям, которые он получил в Берлине, Гитлер нападет на Россию в начале лета. «Будьте спокойны, дорогой господин Хэгглоф, — нашлась Коллонтай, — вы не имеете права говорить мне это, а я не имею права слушать вас». Той же ночью ее спешная телеграмма на имя Молотова ушла в Москву. Как известно, к тому времени скопилось немало телеграмм такого же содержания, поступивших из самых разных столиц мира от советских шпионов и дипломатов. Еще больше — и еще более точных! — их поступило в апреле, мае, июне. Но последствий они не имели. Авторам телеграмм оставалось утешиться тем, что они исполнили свой долг.
В то время как Коллонтай стремилась предупредить советские власти об опасности, которая реально угрожает стране, ее окружение — как специально к ней приставленные надсмотрщики, так и делающие карьеру доброхоты — писало на нее доносы в Москву, видимо зная заранее, что их с интересом прочтут адресаты. И действительно — их читали. 19 июня 1941 года, за три дня до вторжения нацистов в Советский Союз, когда обстановка на границе накалилась до предела и первого выстрела можно было ждать с минуты на минуту, заместитель наркома иностранных дел Вышинский получил очередной донос на Коллонтай от одного из ее сотрудников. По всем имеющимся данным, автор был не штатным сотрудником спецслужб, а «добровольцем». Он сообщал, что Коллонтай «игнорирует» коллектив полпредства, лишает его информации, падка на лесть и восхваления. Но самые главные пункты обвинения звучали так: 1) «окружила себя шведской обслугой, не считая советских граждан достойными угождать ее прихотям, убеждена, что советский технический персонал работает хуже, чем шведский» и 2) «поселила в здании миссии сына с невесткой». Вышинский помчался с доносом к Молотову, и они, не имея, видимо, для обсуждения в тот день более актуальных вопросов, совещались о том, как им следует поступить. Наконец Молотов наложил резолюцию, предназначенную для Сталина, Берии и Вышинского: «Надо о товарище Коллонтай подумать. Кстати, почему ее сын с семьей находится там?» Ответа на поставленный им вопрос Молотов не дождался: началась война, и донос сдали в архив.
Германское нападение на Советский Союз ее ничуть не удивило — удивило, что в Кремле его не ждали, сочли «вероломным», и что Москва оказалась совершенно неготовой к отражению агрессии. Никаких специальных инструкций не было, и на все недоуменные вопросы шведских друзей и официальных лиц ей пришлось отвечать языком сводок Советского Информбюро.
Но тяжелее всего отражалась на ней обстановка, сложившаяся в полпредстве. Об этом — запись в ее дневнике:
«Тяжесть на душе большая. От всего вместе взятого. От той тяжелой, ответственной работы, которая пала на меня здесь. А за последнее время и от тех «инцидентов», какие имели место в связи с дилетантизмом моих сотрудников в серьезнейшей отрасли нашей работы. И от того несозвучия, более — той враждебности, какая установилась между мной и одним из сотрудников [речь идет о Чичаеве]. Это нервирует, это отвлекает, это подрывает мои силы и сердит, так как тормозит мою работу во вне, большую, ответственную сейчас и очень тонкую.
Я бы лучше справлялась, больше делала, если бы меня не отвлекали, не брали мое время и силы эти ненормальные отношения и интриги за моей спиной.
[…] Мне сейчас неимоверно трудно. Но «вовне» справляюсь вполне удовлетворительно. Расту и учусь на крайне сложной задаче: борьба с немцами за то, чтобы Швеция не была втянута в войну».
Она не могла знать с достоверностью, но чувствовала, что в Москве ей не доверяют, что Сталин просто ее терпит на этом посту, не находя в данный момент лучшей замены. Теперь этому есть документальные подтверждения. Вскоре после начала войны посла Англии в СССР Криппса сменил Арчибальд Кларк Керр, до этого занимавший пост посла в Стокгольме и тесно общавшийся там с Коллонтай даже во время кратковременной советско-германской «дружбы». При первой же встрече Сталин спросил его, не вступит ли Швеция в войну на стороне Германии. «Нет», — решительно ответил Керр и добавил: «Госпожа Коллонтай тоже так считает». Можно представить себе, как поразила Керра реплика Сталина, вопреки всем дипломатическим правилам дезавуирующая действующего посла своей страны: «Эта госпожа не очень хорошо видит». Запись беседы Сталина с Керром, сделанная советским переводчиком, сохранилась в архиве.
Казалось, ей повезло: ненавистный Чичаев получил новое назначение и покинул Стокгольм. Его возвысили до уровня резидента в Лондоне — городе, который по лубянским понятиям был важнее Стокгольма. Формально Чичаев получил статус советника советского посла при союзных правительствах в изгнании Александра Богомолова, будущего посла СССР во Франции, и Коллонтай, по всем правилам протокола, дала Чичаеву прощальный прием. К ее удивлению, — но и радости тоже! — на прием почти никто не пришел.
Радость, однако, была преждевременной: и пост советника, и пост резидента недолго, естественно, оставались вакантными. Только теперь их заняли два разных лица.
В качестве советника прибыл совершенно ей незнакомый Владимир Семенов — тридцатилетний «выдвиженец», каких немало появилось повсюду после кровавого смерча, пронесшегося над страной и унесшего в могилы почти всех старых профессионалов. Этот преподаватель «марксистской философии» в городе Ростове-на-Дону был срочно переведен в Москву на замену дипломатам, «вычищенным» из литвиновской «синагоги». Он стал правой рукой переехавшего в Москву из Грузии — вместе с Берией — Владимира Деканозова, который совмещал руководящие посты в НКВД и в наркоминделе. В 1940 году Деканозов стал на короткое время гауляйтером оккупированной Литвы, где Семенов служил его заместителем, потом, опять же на короткое время, советским послом в «дружественном» Берлине, куда он прихватил и преданного ему Семенова, тоже вполне успешно совмещавшего роль дипломата с ролью чекиста. Теперь, утвердившись заместителем Берии, Деканозов отправил верного человека в Стокгольм.
Слывший почему-то интеллигентом, знатоком и любителем изящных искусств, Семенов был классическим образцом сталинского партаппаратчика, а в повседневном служебном общении откровенным хамом. Его тупость и ограниченность, выдаваемые за образованность и культуру, бесили Коллонтай еще больше, чем солдафонство Чичаева: тот, по крайней мере, не выдавал себя за интеллигента.
В тандеме с Семеновым работал и новый резидент Лубянки, получивший пост второго секретаря полпредства. Это был уже знакомый Коллонтай «Ярцев», прибывший в Стокгольм из ставшей снова вражеской державой Финляндии — разумеется, через Москву. С ним прибыла и его супруга, Зоя «Ярцева» (Рыбкина), получившая смехотворно звучавший для этого времени пост представителя Интуриста: нетрудно догадаться, сколько шведских туристов приезжало тогда в СССР и сколько советских в Швецию. Потрясенная этим, ничем не прикрытым, абсурдом Коллонтай сама предложила Рыбкиной стать пресс-атташе полпредства, чтобы лишить газеты, да и просто своих шведских знакомых, повода для издевок. Этот вынужденный шаг, корректировавший хоть как-то цинизм и глупость Лубянки, позволил Рыбкиной в ее «мемуарах», изданных полвека спустя, утверждать, что она всегда находилась под добрым и чутким покровительством ее близкой подруги Александры Михайловны Коллонтай.
Сознавая, что другого пути нет, что жаловаться некому, что нужно примириться с реальностью и ей подчиниться, Коллонтай сменила тактику, изобразив готовность «служить общему делу», олицетворением которого и стала теперь в Стокгольме эта чета. А может быть, тут была и не только тактика. Бесконечно уставшая от непрерывной борьбы, абсолютно, в сущности, одинокая, мечтавшая в свои 70 лет лишь о том, чтобы выжить (дожить!), она уже не хотела и не могла ни за что бороться, ни на что надеяться, ни к чему стремиться. Оставалось плыть по течению, предоставив себя в распоряжение тех, кто был при власти и у власти.
Теперь Зоя «Ярцева» неотлучно бывала с ней в качестве пресс-атташе на приемах и благотворительных вечерах, на вернисажах, спектаклях, концертах. Роли были распределены заранее, и обе женщины действовали совместно и слаженно, как хорошие партнеры в теннисе, без слов знающие, кому ударить по летящему мячу. Коллонтай знакомила «нашего милого пресс-атташе» со своими приятелями из элитарного круга и больше не задавала лишних вопросов: теперь уже «Зоечке» по своему усмотрению и возможностям предстояло использовать эти знакомства. Страдала лишь оттого, что приставленная к ней и фактически командующая ею чекистка носит имя любимой и незабвенной подруги.
Похоже, никого, кроме приставленных, рядом с нею вообще уже не было. Штат служителей из внешнеполитического, а не соседнего ведомства сократился до предела. Ей хотелось верить, что производивший приятное впечатление молодой выпускник Ленинградского университета Андрей Александров-Агентов, присланный референтом корпункта ТАСС, не относится к «специальным» службам, и она помогла его жене устроиться на работу в торгпредство, где та сотрудничала с ее сыном. Но, увидев, как благожелательно относится к референту Семенов, разуверилась и в нем…
Прибыл еще один новый сотрудник — шифровальщик Владимир Петров. Эту должность могли занимать только служащие госбезопасности. От своих предшественников присланный шифровальщик отличался тем, что совмещал легальную работу еще и с нелегальной. Под именем Петрова скрывался видный лубянский агент Афанасий Шорохов, у которого были «про запас» паспорта разных стран, в том числе и шведский на имя Свена Эллисона. Одна из главных его функций состояла в том, чтобы следить лично за Коллонтай. Доподлинно об этом стало известно лишь много позже. Годы спустя, уже работая в советском посольстве в Австралии, Шорохов-Петров стал перебежчиком и выпустил мемуары, где рассказал о своих приключениях. Он уверял, что был вынужден отправлять в Москву доносы на Коллонтай приставленных к ней агентов, Рыбкиной в том числе, но, шифруя, по мере возможности смягчал злобные инвективы. Кто знает?.. Коллонтай, во всяком случае, относилась к нему с симпатией, быть может, смутно догадываясь, что он хоть чем-то отличается от своих коллег.
Обстоятельства сложились так, что Коллонтай лишилась и той единственной отдушины, которая позволяла ей не чувствовать своего одиночества. Почти полностью прекратилась ее переписка. Мало того что в условиях войны это становилось порой неразрешимой проблемой. Но и писать-то было некому, будь даже условия совершенно иными. Компенсируя эту потерю, Коллонтай установила переписку с людьми хотя ей и симпатичными, но все же относительно далекими в личном плане. От этого письма лишались какой бы то ни было сердечности, обретая характер вежливых посланий уважающих друг друга людей.
По ответному письму советского посла в Лондоне Ивана Майского от 15 октября 1941 года можно судить о стиле той переписки, которая теперь стала уделом Коллонтай.
«[…] Стараюсь делать для нашей героической страны все, что могу, — писал Майский в личном, а не официальном письме. — Однако события так грандиозны и носят такой стихийный характер, что нередко чувствуешь себя песчинкой, кружащейся в вихре исполинского самума. Тем не менее и песчинка должна иметь волю, мужество, целеустремленность. […]
С большим вниманием и — не скрою — с известной тревогой слежу за Вами и Вашей работой. Положение Швеции очень сложное, и возможны всякие неожиданности. Я тоже слышал из самых разнообразных уст самые лучшие отзывы о Вашей деятельности и нахожу, что они вполне заслуженны. Желаю Вам дальнейших успехов и достижений».
Переписываться в подобном — сухо вежливом, официальном — стиле не представляло для нее ни малейшей сложности, но и не давало ни малейшего удовлетворения. Оставался единственный верный клапан — всегда доступный и всегда ее выручавший даже в самые горькие минуты отчаяния и тоски: дневник. Но, похоже, она разучилась общаться и с ним. То, что является маской, при слишком частом и неразборчивом употреблении неизбежно и незаметно становится сутью. Так случилось и с Коллонтай. Ее записи в дневнике этих лет мало чем отличаются по содержанию и по стилю от статей, которые она могла бы предложить как советским, так и шведским газетам. Впрочем, Сталин, скорее всего, не допустил бы их до печати, но вовсе не за чрезмерное вольнодумство, а, напротив, за митинговую одержимость времен революционного романтизма и коминтерновских догм.
«Война — неимоверная. Жуткая. Кровавая. Какой еще не бывало. И это лишь преддверие — впереди перерастание этой войны стран и держав в войну гражданскую.
[…] Моя любимая, горячо любимая Норвегия! Как ее топчут нацисты! И как норвежцы упорны в своем сопротивлении! […] Но это вступление в новую эпоху человечества. Это подготовка социальной революции. Где, как будет переход? По существу […] восстание против системы капитализма с ее высшим политическим выражением — нацизмом — уже началось. […] Буржуазия во всех странах еще не ухватила, что происходит. Она боится «большевизма», и две самые могущественные страны — Америка и Англия — вынуждены помогать Советскому Союзу. Вынуждены укреплять тот строй, то мировоззрение, которое таит в себе их гибель.
Война — ужасна. Чудовищна. И все же… Я вижу ее превращение — неизбежное — в социалистическую революцию. Через это надо пройти человечеству.
Интеллигенты здесь часто вопрошают меня: «Как, чем окончится война?» Они мыслят себе «мирную конференцию», может быть даже в Стокгольме. Ничего подобного! […] И в Германии, и в Англии, и повсюду уже идет брожение. […] Начавшееся народно-национальное движение перерастает неизбежно в классовое.
Рабочие, крестьянская беднота, малоимущие классы, передовая интеллигенция не удовлетворятся борьбой с завоевателем, с немцами. Они захотят «сами» решать свою судьбу. Не оставлять ее в руках Штрассеров, Рузвельтов, Бенешей и Черчиллей. Новые люди возглавят движение. Как у нас в 17-м году.
[…] Война жуткий, безумно ужасный факт. Эта война — сплошная кровь и разрушение. Но она расчищает в Европе, во всем мире путь к новому строю. Она наносит смертельный удар капитализму. Уже никогда не будет «прежней Англии». […] Уже не сможет Уолл-стрит дирижировать политикой мира через банки и тресты. Чем Скорее Союз победит […] тем легче и скорее вступит человечество в новый этап своей истории: переход к социалистическому строю. И к победе всех тех великих и чудесных принципов, какие заложены в мировоззрении коммунизма […]»
Скорее всего, Коллонтай все же не была столь наивной, чтобы всерьез рассуждать о глобальных политических перспективах на уровне партийного ликбеза для сельских ячеек двадцатых годов. Идеологические штампы не покидали ее, жесткие конструкции, с которыми она сжилась, оставались не только в сознании, но и в подсознании. Но десятилетия, проведенные на Западе не в качестве политэмигранта, а посла, близкое общение с государственными деятелями высшего ранга освободили ее ум от догматического примитива и дали возможность видеть реальность, не зашоренную очередными решениями партийных съездов. Как же тогда объяснить убогость ее «прогнозов», доверенных к тому же не докладной записке в ЦК, а личному дневнику?
Ответ может быть только один. Он объясняет к тому же и содержание писем Майского, отправленных ей кружным путем через Москву дипломатической почтой, и другие письма, время от времени приходившие к ней или отправлявшиеся ею. Страх от все более ужесточавшегося контроля, потребность каждый день доказывать свою верность, окончательно вошедший в норму отказ от всякой индивидуальности и подчинение «спускавшимся сверху» нормам самовыражения — все это толкало на такой образец письма, где личность автора растворялась в привычных стереотипах и свидетельствовала о том, что он полностью поддался нивелировке. Сами «нивелированные» не всегда даже сознавали это, но исправно подчинялись новым установкам, вошедшим в жизнь.
Многочисленные документальные свидетельства подтверждают, каким полчищем доносчиков был окружен в Лондоне Майский, откуда на него клеветали не только люди типа Чичаева, но и сам посол при эмигрантских правительствах Александр Богомолов, ничем не отличавшийся от рядового стукача. Ничуть не меньшая слежка была установлена за Коллонтай (как и за Литвиновым, которого в ноябре 1941 года Сталин был вынужден извлечь из политического небытия и отправить послом в Вашингтон). Она не раз замечала, возвратившись с какого-нибудь приема или деловой встречи, что в ее отсутствие кто-то рылся в ее вещах, в шкафах и письменном столе. На всякий случай она нашла способ часть личного архива укрыть у шведской подруги — доктора Ады Нильссон. Это был конечно же акт отчаяния, ибо мог ли кто-нибудь поручиться, что и Аду не завербует Лубянка или, на самый худой конец, так запугает, что она безропотно отдаст все, что хранит?..
В августе 1942 года случилось несчастье. Поднимаясь в лифте посольского здания на свой третий этаж, Коллонтай внезапно потеряла сознание и упала на руки оказавшихся вместе с ней в кабине лифта Зои Рыбкиной и горничной-норвежки фрекен Рагна. Они внесли ее в спальню и вызвали «скорую помощь». Это был смелый шаг — разрешение на вызов «иностранной» медицинской помощи мог дать в подобных случаях только советник. Но Семенова в полпредстве не оказалось, и Рыбкина, хорошо зная свои полномочия, взяла всю ответственность на себя. В бессознательном состоянии, с почерневшим лицом, Коллонтай отправили в больницу. Ее сопровождали сын, секретарь Эми Лоренссон и, конечно, «наш милый пресс-атташе», не отходившая от больной ни на шаг.
Доктор Ада Нильссон и профессор Нанна Свартц поставили мрачный диагноз: тромбоз сосудов головного мозга, вызвавший тяжелый инсульт. Консилиум врачей предупредил сотрудников полпредства, что в любую минуту можно ожидать, самого печального исхода. Семенов отправил срочную шифровку в Москву и получил столь же срочный ответ: установить возле постели больной круглосуточное дежурство абсолютно верного человека. Стоит ли говорить, что таковым опять оказалась Зоя Рыбкина, практически поселившаяся не просто в больнице, но в той же палате, где лежала Коллонтай. Опасались всего: вдруг больная в беспамятстве о чем-то проговорится? Вдруг врачи ей впрыснут какой-нибудь препарат, который вынудит ее проболтаться? Но, кажется, обошлось.
В ответной шифровке Семенову за подписями Сталина и Молотова содержалось и еще два важных указания: регулярно информировать их лично о состоянии здоровья Коллонтай и немедленно, соблюдая строжайшую секретность, вскрыть ее личный сейф, сфотографировав содержимое. Указание было выполнено, но ничего компрометирующего в сейфе не нашли. Не было там и вообще никаких серьезных личных бумаг, в том числе и дневников. Даже за очень далекие годы!.. Скорее всего, они были заблаговременно укрыты у Ады или у совершенно неведомых лиц, близких к преданной Коллонтай ее секретарше Эми Лоренссон. Участвовавший в акции шифровальщик Шорохов («Петров») писал впоследствии, как огорчила агентов спецслужб пустота вскрытого сейфа: Сталин мог заподозрить исполнителей в обмане.
Полное отсутствие личных бумаг было, впрочем, еще большим компроматом, чем содержание тех, что были припрятаны: значит, автору было что скрывать, значит, Коллонтай имеет какие-то тайные связи, неведомые или не полностью ведомые надзирающим за нею. Реакция Сталина на эту несомненно заинтриговавшую его новость не известна, зато известно, что впоследствии, по крайней мере, часть (причем немалая часть) ее ненайденных бумаг оказалась у Коллонтай и что она смогла привести их в приемлемый, с ее точки зрения, вид. Значит, человек, спрятавший у себя взрывоопасную часть архива, имел возможность беспрепятственно ее вернуть.
Профессор Нанна Свартц совершила чудо — таким было общее мнение медицинских светил. Коллонтай постепенно возвращалась к жизни. Инсульт стоил ей неподвижности левой руки и ноги и некоторой замедленности речи, но она сохранила полностью сознание, память, живость ума — словом, ту работоспособность, которая была необходима послу. Она стала к тому времени дуайеном дипломатического корпуса как старейшина по времени пребывания в стране и получила формально звание Чрезвычайного и Полномочного Посла, ранее вообще не существовавшее в советской дипломатической терминологии. Сталин постепенно возвращал страну к «доброму старому времени», вводя прежние чины — не только военные, но и гражданские, — прежние мундиры для чиновников, разделив школы на мужские и женские и даже вызвав из небытия допотопные бальные танцы, которые стали усиленно насаждаться на вошедших в моду балах — в тылу продолжавшей изнемогать от кровавой войны многострадальной России.
Во время длительной болезни Коллонтай ее функции выполнял шарже д'аффер Владимир Семенов. О стиле его работы Коллонтай догадывалась и без всякой конкретной информации, рассказ же навестившего ее в больнице Александрова-Агентова, ставшего теперь атташе и выполнявшего функции переводчика, привел ее в ужас и чуть не лишил дара речи. Семенов был вызван к министру иностранных дел Гюнтеру, который официально протестовал против действий советских подлодок в территориальных водах нейтральной Швеции. «Ваш протест, господин министр, — пренебрежительно ответил советский дипломат, — это гром не из тучи, а из навозной кучи». Александров-Агентов проявил вольность и, пользуясь тем, что Семенов не знал по-шведски ни единого слова, так перевел Гюнтеру слова своего шефа: «Господин министр, господин поверенный в делах говорит, что подобного рода громогласные угрозы нас совершенно не пугают». Столь вольный перевод был нарушением установленных правил, и Александров-Агентов, забыв о том, в каком состоянии находится Коллонтай, поспешил заручиться ее поддержкой. Поддержку он получил, зато после свидания с ним она не спала всю ночь. Это признание, однако, сблизило их обоих — она прониклась доверием к начинающему свой путь дипломату.
Для восстановления здоровья и сил Коллонтай перевели в санаторий Мессеберг неподалеку от Стокгольма, а в соседнем номере опять поселилась Рыбкина, заручившись — для алиби — врачебной рекомендацией «подлечиться». В том же самом санатории оказалась и примчавшаяся из Хельсинки Хелла Вуолийоки, которой почему-то именно в это время и именно тут надо было срочно лечить свою печень. Печень у этой грузной, злоупотреблявшей кофе и алкоголем дамы действительно была больная, но столь поразительные «медицинские» совпадения выглядели довольно комично. Однако слишком вольно себя чувствовавших в нейтральной Швеции советских эмиссарш это, как видно, ничуть не смущало.
Теперь Рыбкина «подлечивалась» тем, что металась из комнаты Коллонтай, за которой требовался глаз да глаз, в комнату Вуолийоки. Та снабдила полковницу подробнейшей информацией о положении в Финляндии. Вслух говорили о светских пустяках и на традиционные «женские» темы. А истинный разговор шел с помощью «палочек» — портативных грифельных «блокнотов», моментально уничтожающих написанное простым поднятием прикрывающей их пленки. Рыбкина передала своей конфидентке новый шифр — книгу Стриндберга «Виттенбергский соловей». Потом, выкатывая коляску Коллонтай на балкон, Рыбкина при помощи тех же «палочек» весьма скупо и выборочно пересказывала послу содержание своих бесед с их общей «подругой».
В это время Сталин уже был одержим идеей найти ход к Гитлеру для заключения сепаратного мира. Одновременно разрабатывался план физического устранения Гитлера, для чего, в частности, в Германию был заброшен завербованный Лубянкой боксер Игорь Миклашевский, оказавшийся очень способным агентом. Выбор пал на него из-за счастливого совпадения: он был сыном последней любви Сергея Есенина — артистки Августы Миклашевской, которая состояла в родстве с перешедшим к немцам артистом Всеволодом Блюменталь-Тамариным, а тот был близок с актрисой театра и кино Ольгой Чеховой (бывшей женой прославленного Михаила Чехова и племянницей Ольги Книппер-Чеховой). Ольга Чехова, эмигрировав, стала звездой немецкого театра и кино, была завсегдатаем в семье Германа Геринга, подругой Евы Браун и часто встречалась в узком семейном кругу с самим Гитлером. Но самое главное — она была тщательно законспирированным советским агентом.
План покушения на Гитлера уже был близок к реализации, когда Сталин дал отбой, приказав отменить разработанную Лубянкой дерзкую операцию. Он исходил из того, что после устранения Гитлера американцы сами заключат сепаратный мир с его преемником. Живой Гитлер как бы служил гарантией того, что эта крайне нежелательная Сталину акция не состоится, поскольку на мир с самим фюрером американцы не пойдут. Зато сам Сталин искал возможность опередить и перехитрить своих заокеанских союзников. Работа шла по нескольким направлениям сразу. Стокгольм в этих замыслах (и не только, разумеется, в этих — из-за уникального положения столицы нейтральной страны, поддерживавшей тесные контакты с Германией) играл очень важную роль.
Поиск путей — и конкретных людей, эти пути прокладывавших, — вела, естественно, резидентура: супруги Рыбкины прежде всего. Но осуществить хотя бы первые зондажи мог только человек, облеченный каким-либо официальным статусом. Таким образом, тандем Зоя Рыбкина — Коллонтай был идеальным вариантом, а действовать порознь — в конкретно сложившейся ситуации и с учетом особого характера задачи — они не могли. Ситуация значительно осложнялась тем, что Коллонтай была прикована к своей коляске и по-прежнему не владела левой рукой. Кто-то должен был действовать от ее имени, снабженный ее полномочиями. Рыбкина годилась как «наводчик», но не как исполнитель хотя бы уже потому, что со своим беглым немецким, навыками агента исключительно высокой квалификации и огромными тайными связями была заангажирована для совсем других, ничуть не менее важных, операций, где ее не мог заменить никто. В частности, именно она вместе с мужем поддерживала связь сначала с Красной капеллой, с Корсиканцем (Арвидом Харнаком), со Старшиной (Харро Шульце-Бойзеном), а после их провала и с другими ценнейшими советскими агентами в Германии. «Засветиться» в переговорах с доверенными посланцами фюрера она не могла.
Выбор пал на Андрея Александрова-Агентова (официально просто Александрова) — никому еще не известного молодого дипломата, хорошо говорившего по-шведски, обладавшего приятными манерами и легко вступавшего в контакт с незнакомыми людьми. Предполагалось, что первые зондажи будут проведены со шведами, имеющими связи в высших германских сферах, или, по крайней мере, в их присутствии. Весьма возможно, что визит Александрова к Коллонтай с «повинной» за неточный перевод на самом деле преследовал цель войти в доверие к ней и при необходимости влиять на нее.
Поиском партнеров с немецкой стороны занимался вездесущий Карл Герхард. Один из лучших теннисистов страны, он регулярно играл с восьмидесятипятилетним королем и обычно проигрывал ему, с блестящей актерской «искренностью» переживая свою неудачу. Это в еще большей мере делало его любимцем короля и всего королевского двора. Аристократические круги Швеции имели хорошие связи в рейхе, так что поиск партнера для потайных переговоров имел вполне реальные шансы завершиться успешно. Но, видимо, реальных условий для такого выхода из войны не существовало, оттого и некоторое время спустя куда более перспективные попытки нацистов и американцев в Швейцарии выйти навстречу друг другу результатов тоже не дали.
Коллонтай смирилась с непременным присутствием Рыбкиной и с ее повседневной опекой. Что она — неподвижная — могла бы практически сделать, чтобы избавиться от нее? Кин (агентурная кличка Рыбкина) и Ирина (агентурная кличка Рыбкиной) извещали Москву, что Коллонтай полностью находится под контролем и будет исправно выполнять любые поручения, которые ей будут переданы не только официальным путем (это-то сомнения не вызывало), но и через них. Быстро менявшаяся ситуация побудила Сталина сменить тактику и переключить свое внимание на более реальную задачу — вывести из войны Финляндию. Этому замыслу способствовала информация, полученная через цепочку Рыбкины — Вуолийоки, о том, что сепаратного мира с Финляндией — на своих, невыгодных Москве, условиях — ищут якобы американцы.
То был период вынужденного сближения Коллонтай с приставленным к ней агентом. На смену десяткам, сотням ее знакомцев в разных странах — очень разных, но всегда отличавшихся индивидуальностью, образованностью, культурой, принадлежностью к элитарному кругу — пришла «подруга» совсем иного склада, ставшая таковой по должности, а не по взаимному тяготению. Всю жизнь общение с близкими людьми позволяло Коллонтай снять внутреннее напряжение, раскрыться, отвести душу. Теперь «дружеское общение» — изо дня в день и в одном и том же составе — она имела с женщиной, искусно имитировавшей задушевность, но жестко и целенаправленно решавшей свои служебные задачи.
Многие годы спустя Зоя Рыбкина, вернув себе свою девичью фамилию и став детской писательницей, автором книжек о Ленине Зоей Воскресенской, издаст перед смертью тощие мемуары под многообещающим названием «Теперь я могу сказать правду». Там нет, увы, даже занятной неправды, поскольку нет ничего… Она постарается создать иллюзию, что была интимной наперсницей Коллонтай, которая, едва познакомившись, доверилась ей полностью и безоглядно. «Я до сих пор гадаю, — будто бы говорила она Рыбкиной, — в чем провинился Михаил Николаевич Тухачевский… Знаете, страшно открывать газеты. Еще один… Еще несколько… Враги народа! […] Безумно горько терять друзей. И наконец это выстрел Павла Дыбенко. Он понимал, что за ним пришли, и покончил с собой».
Коллонтай не могла так сказать хотя бы уже потому, что доподлинно знала: Дыбенко с собой не кончал, а был арестован и получил «десять лет лагерей без права переписки» — этот трагический эвфемизм был тогда известен любому. Но она не могла произнести такой монолог еще и по другим причинам: место службы «милого пресс-атташе» ей было очень хорошо известно — и сама Рыбкина этого ничуть не скрывала. Даже того не желая, полковник НКВД был обязан донести о таком признании своим шефам, и последствия ее доклада не задержались бы: позволить вслух высказывать подобную крамолу Сталин не мог никому. Коллонтай не была самоубийцей и не выжила из ума… А об ее отношении к «подруге» в дневнике есть такие слова: «С кем мне теперь приходится иметь дело! […] Кошмар. Беспросветный кошмар».
Едва оправившись, все еще прикованная к коляске, Коллонтай решила, однако, вернуться к публичной деятельности и напомнить Стокгольму о себе. Повод был вполне подходящий: очередная годовщина Октябрьской революции. На прием, устроенный в Гранд-отеле, был приглашен весь бомонд. По свидетельству прессы, пришло более 400 гостей. Под бурные аплодисменты присутствовавших ввезли Коллонтай — жизнерадостную, улыбавшуюся, в элегантном атласном сиреневом платье с серой отделкой. Опять рекой лилось вино, манила икра в серебряных бочонках, в глазах рябило от золота мундиров и блеска драгоценных камней. Каким-то неведомым образом, без специального уведомления, «весь Стокгольм» прознал, что Сталин снова вводит навсегда, казалось, забытый помпезный этикет. И в других столицах прознали тоже. Прибывший в Лондоне на такой же прием в советское посольство Герберт Уэллс почувствовал себя совершенно потерянным в своем «обычном» пиджаке и тут же сбежал…
Королем бала, как всегда, был, естественно, Карл Герхард. Он ухаживал за «нашим милым пресс-атташе», ничем не выдавая, что хорошо знаком с ней по совместной службе. К тому времени все они — и Коллонтай, и Рыбкины, и Герхард, каждый в отдельности и по своим каналам, получили задание Москвы искать путь к финским руководителям для строго конфиденциальных сепаратных переговоров. Именно Герхард и предложил на этом приеме — порознь послу и заместителю резидента — действовать через его хорошего знакомого, крупнейшего шведского банкира Маркуса Валленберга. Это имя было известно Коллонтай не только потому, что оно было известно всей Швеции. В 1942 году, благодаря активности Герхарда, именно его банк Эншильда профинансировал и осуществил одну из самых дерзких торговых сделок времен войны: в обмен на советскую платину была осуществлена поставка в СССР высококачественной стали, необходимой для авиапромышленности. Это грубейшее нарушение шведского нейтралитета находило «оправдание» лишь в том, что тот же банк и, стало быть, те же банкиры имели прямое касательство к одновременной поставке Германии производимых Швецией шарикоподшипников для гитлеровской военной машины.
Мысль о выходе из войны одновременно пришла в голову и финнам: поражение под Сталинградом, а потом и на Курской дуге породили сомнение в непременной германской победе. Заместитель министра иностранных дел Швеции Бохеман подошел к Коллонтай, но вместо светских любезностей выразил желание «встретиться и поговорить». Она тут же пригласила его на завтрак. Через несколько дней Коллонтай уже имела возможность сообщить Москве, что во время завтрака Бохеман пытался понять, согласится ли господин Сталин на встречу его представителей с представителями Финляндии для предварительных переговоров.
Тем временем Герхард делал все возможное, чтобы пристойным образом, никого не спугнув, познакомить Рыбкину с Валленбергом. Было решено, что на очередной дипломатический коктейль, где заведомо будет присутствовать Валленберг, Коллонтай из-за очевидного для всех нездоровья отправится не одна, а вместе с пресс-атташе. На коктейле Герхард познакомил Валленберга с «настоящей русской красавицей», умевшей производить впечатление на мужчин. Банкир пригласил ее провести с ним уикэнд в его загородной резиденции — все в том же Сальтшебадене, — приглашение было принято, и этим, можно сказать, историческим уик-эндом остались довольны, похоже, все.
Молотов срочно запросил у Коллонтай дополнительные сведения о Валленберге. Одновременно по своим каналам эти сведения отправила на Лубянку и Рыбкина. Информация совпала. Обе «подруги» — каждая порознь — сообщали о том огромном влиянии, которое и Маркус Валленберг, и его брат Якуб имеют в Швеции, во всей Скандинавии и даже в других европейских странах. Особенно не скупилась на характеристики Коллонтай: она называла Маркуса «некоронованным королем Швеции», а всю его банкирскую семью «подлинной династией, управляющей страной».
Предложение Москвы вступить с Валленбергом в официальный контакт означало, что Рыбкина свою миссию уже выполнила и что теперь дело за дипломатическими шагами. Коллонтай пригласила Маркуса Валленберга на завтрак. Для шантажа она использовала тот непреложный факт, что у Валленберга были огромные вложения в финскую промышленность и большие активы в финских банках. Разгром Финляндии и ее оккупация, которыми Коллонтай пугала своего гостя, привели бы банкира к катастрофическим потерям. Отличавшийся непоказным благородством и высокими душевными качествами, гуманист в подлинном значении этого слова, Маркус Валленберг и без личной корысти был готов всячески способствовать миру в Скандинавии. Но, зашоренная догмами марксистского «классового подхода», Коллонтай нажимала главным образом на сулящие банкиру материальные потери, если война будет продолжаться. Так или иначе, Валленберг выразил готовность использовать свои личные связи с президентом Финляндии Рюти и пообещал тотчас вылететь в Хельсинки.
Эта информация, которой Коллонтай не замедлила поделиться с Рыбкиной, опять-таки по двум каналам быстро достигла Москвы. Сталин отреагировал на нее по-сталински: на следующий день после приезда Валленберга в Хельсинки советская авиация нанесла мощнейший бомбовый удар по финской столице. Высокопоставленный эмиссар уцелел, но испытанное им потрясение дало запланированный результат: Рюти поручил Паасикиви вступить в переговоры с Коллонтай для подготовки соглашения о перемирии.
Болезнь пришлась на редкость кстати, послужив вполне благовидным предлогом: Коллонтай переселилась для лечения в санаторий Сальтшебадена, где ночами шли ее строго секретные переговоры с Паасикиви. Конспирацию обеспечивали как официальные шведские власти, так и частные детективы Валленберга, из виллы которого Паасикиви конспиративно пробирался в санаторий, где в своих апартаментах его поджидала Коллонтай. Утром она отправлялась в посольство и диктовала там шифровки в Москву.
Переговоры шли все лето. Паасикиви сменил финский посол в Стокгольме Грипенберг, приезжали и другие эмиссары. Рыбкин покинул Стокгольм, получив другие задания. Время от времени в неизвестном направлении отлучалась и Рыбкина — есть основания полагать (деяния этой четы все еще тщательно засекречены), что она летала в Германию на встречу с Ольгой Чеховой. Тем временем Коллонтай шаг за шагом отвоевывала у финнов условия, поставленные Москвой. Даже постигшее ее воспаление легких при все еще парализованной левой руке и полупарализованной левой ноге не остановило хода переговоров.
Профессор Свартц безуспешно пыталась удержать ее вообще от. всякой работы, вновь констатируя предынсультное состояние: кровяное давление доходило до двухсот сорока, новый удар мог случиться в любую минуту. Свартц понятия не имела, какую работу на самом деле выполняла тогда Коллонтай, иначе она вряд ли вообще взялась бы следить за своей пациенткой, сознательно обрекшей себя на отчаянный риск. Не только азарт, не только повышенное чувство долга, но и сознание, что это финальный аккорд всей ее жизни, повелевали Коллонтай, несмотря ни на что, оставаться на боевом посту. Финская делегация подписала в Москве перемирие в начале сентября, и Коллонтай имела все основания считать, что сыграла большую (решающую, быть может) роль в выводе гитлеровского союзника из войны. Ей удалось то, что не удалось американцам, безуспешно пытавшимся договориться с финнами в 1941 и 1943 годах.
Осознание успешно проведенной акции мирового значения омрачалось двумя обстоятельствами. Наградив ее еще одним (не самым высоким) советским орденом, ни Сталин, ни Молотов не прислали ей на этот раз благодарственной телеграммы, ограничившись указанием лично поблагодарить шведского короля Густава, который в ходе затягивавшихся переговоров с финнами сам обращался к Рюти с рекомендацией как можно скорее идти на мир с Москвой. Это поручение Коллонтай выполнить не могла, ибо на приеме у короля полагалось стоять, а левой ногой она все еще не владела. Пришлось устно передать благодарность Москвы через посетившего ее премьер-министра.
Второе обстоятельство, однако, было для нее куда более огорчительным. Оно не имело никакого отношения к международной политике, но глубоко задевало Коллонтай как признанного во всем мире борца за права женщин. 8 июля 1944 года по указанию Сталина был подписан указ, перечеркнувший все, за что Коллонтай воевала до революции и после нее. Признанным объявлялся только формально зарегистрированный брак, развод сопрягался с унизительной бюрократической процедурой, дети, рожденные вне брака, лишались всех прав, установление отцовства по суду было запрещено. Исключалась возможность взыскания алиментов с отца, который не признавал себя таковым. Списанный чуть ли не дословно с соответствующих гитлеровских законов, этот сталинский указ преследовал очевидную цель — стимулировать рождаемость, спекулируя на естественной потребности женщины в любви и материнстве, и таким образом восстановить колоссальные людские потери, понесенные во время войны. Находившийся в полном противоречии с незыблемыми для Коллонтай принципами социализма — в ленинской их трактовке, — этот указ сводил на нет все, что она считала своим вкладом в раскрепощение русской женщины. Но ничего другого, кроме как промолчать и смириться с реальностью, ей уже не оставалось.
Москва между тем требовала новых сведений о «реальной шведской королевской династии» — о Валленбергах. Цель не указывалась — запрашивать о том, что не сообщалось, было не принято. Полагалось исполнять — без излишних вопросов. Коллонтай сообщила все, что ей было известно. И про то, что брат Маркуса — Якоб Валленберг — вел крупные дела с Германией, занимался реэкспортом немецких товаров в другие страны и товаров других стран в Германию и уже тем самым тяготел к прогерманскому лагерю. Он же способствовал укрытию германских капиталов в Латинской Америке на случай военного поражения Германии и лично из рук Гитлера, сообщала она, получил орден Орла «за особые заслуги».
О задуманных в Кремле и на Лубянке крупномасштабных секретных операциях послам, да и вообще кому бы то ни было, естественно, не сообщалось, но какая-то информация — в той части, которая на непредвиденный случай могла оказаться полезной и даже необходимой, — до Коллонтай должна была все же дойти. Запросы последовали, когда она проинформировала Москву о специальной миссии, с которой направлялся в Будапешт молодой шведский архитектор, племянник Маркуса, Рауль Валленберг, получивший дипломатический пост. Назначенный сотрудником шведского посольства в Венгрии, он получил задание спасти около 100 тысяч венгерских евреев, предназначенных для депортации и уничтожения. Деньги для этого выдали могучие американские финансисты еврейского происхождения и благотворительные фонды. Речь шла фактически об откровенном выкупе, и для осуществления своей миссии Рауль Валленберг не мог не войти в контакт не только с официальными немецкими представителями в Венгрии, но и с нацистскими спецслужбами.
Теперь есть возможность восстановить логическую и психологическую связь между самыми разнородными фактами, казавшимися не стыкующимися друг с другом. Как раз в это время — воспользуемся выражением ставшего известным во всем мире Павла Судоплатова — Сталин начал «разыгрывать еврейскую карту». Стремясь привлечь для восстановления разрушенной страны крупный еврейский капитал, он пустил утку о создании в Крыму еврейской республики и различными путями заигрывал с готовыми клюнуть на этот крючок западными кругами. Информация о могучем влиянии Валленбергов на шведскую политику вселила в Сталина, Берию и других, разрабатывавших эту операцию, честолюбивые надежды овладеть через Рауля — возможного наследника могучей династии — рычагами воздействия на шведские власти, на шведские банки, а через них и на влиятельные еврейские круги в США и других странах. Сама Коллонтай к этой вербовочной операции отношения, конечно, не имела, но она со своими восторженными шифровками стояла у истоков замысла, родившегося в сталинской голове.
При всем кажущемся безумии лубянский план был весьма ординарен. Во всяком случае, он мало чем отличался от множества ему подобных, дававших не раз прекрасный результат. Если в той же Скандинавии можно было поставить на службу Москве крупнейших политиков (например, шведского министра социального обеспечения Густава Меллера и его жену, известную журналистку Эльзу Кляйн), прославленных писателей, актеров, художников, ученых, то почему этой участи должен был избежать дипломат из банкирской семьи, на которого сначала решили воздействовать лестью, пробуждением в нем благородных и гуманных чувств, а потом, в случае неудачи, угрозами и шантажом? Как мы знаем, даже обещание выставить Рауля немецким агентом (раз уж он вел переговоры с нацистскими спецслужбами!) и двойником не дало результатов. Замысел сорвался, и, по трагической иронии судьбы, человек, спасавший (и спасший) десятки тысяч евреев, погиб в советских застенках от рук двух палачей-евреев: считавшийся профессором медицины полковник Григорий Майрановский и подполковник Дмитрий Копелянский впрыснули ему смертельную дозу яда. Таким был результат неумело проведенной вербовки.
Не имея представления о том, что происходит (с ее невольной «подачи») сейчас в Будапеште, Коллонтай взялась за мемуары. Уже первый и очень урезанный их вариант она отправила Молотову — официально и Майскому — для «дружеских критических замечаний»: тот уже был отозван из Лондона и стал заместителем наркома иностранных дел. Молотов вообще не откликнулся, а Майский прислал с диппочтой вежливый отзыв, который правильнее всего назвать разгромным.
«Воспоминания стоит напечатать, безусловно, как за границей, так и у нас. Правда, судя по вашему письму к т[оварищу] Молотову Вы как будто собираетесь для СССР написать другую версию Вашей работы. […] Вы выступаете резко против Англии, Франции и США. Правда, одновременно Вы выступаете не менее резко и против Германии […] Удобно ли Вам это, поскольку Вы посол на посту? А во-вторых, вообще верно ли то, что Вы пишете?»
Это письмо датировано 9 марта 1945 года и прибыло в Стокгольм с дипломатической почтой 16 марта. Из письма заместителя наркома иностранных дел с очевидностью вытекает, что Коллонтай «посол на посту» и что, стало быть, никакого плана убрать ее с этого поста не существует. Во всяком случае, заместитель наркома не имеет о нем ни малейшего представления. Что же должна была подумать Коллонтай, получив вечером 17 марта телеграмму Молотова о том, что утром следующего дня за ней прилетит специально посланный советский самолет, который срочно доставит ее в Москву? И что этот вопрос уже согласован со шведскими властями, представитель которых будет ее сопровождать. Для оказания ей медицинской помощи в пути ей рекомендовалось взять на борт шведского врача, который согласился бы лететь вместе с ней. Конечно, верная Нанна Свартц тотчас собрала дорожный чемодан и отправилась вместе с нею. Как и не менее верная Эми Лоренссон, полностью посвятившая ей свою жизнь. Но чем же все-таки был вызван этот ее поспешный отъезд, похожий на паническое бегство?
О том, что Коллонтай была доставлена в Москву специально посланным за ней самолетом, говорится во всех ее биографиях. Но ни один автор не задал элементарно напрашивающегося вопроса: почему? Дуайен дипломатического корпуса, посол, без перерыва проведший на этом посту пятнадцать лет, осуществивший за это время по крайней мере две беспримерные операции, достойные войти в историю мировой дипломатии, ни с кем не попрощавшись, внезапно покидает страну и никто не дает этому никакого объяснения. И она сама тоже — в позднейших своих мемуарах, пусть скорректированных, пусть фальшивых, но в любом случае требовавших хоть какого-то объяснения этого не имеющего аналогов акта. Даже из Мексики Коллонтай отбывала — для видимости — в отпуск и потом рассказывала (с большей или меньшей правдоподобностью), чем это было вызвано на самом деле. Бегство из Швеции — принудительное, конечно, и все-таки бегство — она не объясняла никак. И никто не объяснил, словно так и положено послу уходить со своего поста.
Что же тогда случилось? Ни один документ, позволяющий ответить на этот вопрос, пока не известен. Можно лишь предложить одну из гипотез.
В конце 1944 года, когда советские войска приблизились к Будапешту, а затем и вошли в него после жестоких уличных боев, шведские власти через Коллонтай обратились к сталинскому руководству с просьбой взять Рауля Валленберга под особое покровительство. У шведов были все основания рассчитывать на удовлетворение их просьбы, имея в виду ту исключительную роль, которую сыграли Валленберги на советско-финских переговорах. Предвидеть злокозненные замыслы Москвы они, конечно, не могли.
В середине января Валленберг, за которым уже охотились советские спецслужбы, был обнаружен и арестован по специальному распоряжению заместителя военного министра Николая Булганина, согласно ордеру на арест, подписанному самим начальником кошмарного СМЕРШа Виктором Абакумовым. Затем он был с почестями, в специальном вагоне люкс, препровожден в Москву и помещен в камеру Внутренней лубянской тюрьмы, напоминавшую скорее номер комфортабельного отеля. Весь февраль шла его обработка. Приблизительно в начале марта вербовщики сменили тактику, перейдя от «дружеских» бесед к грубому шантажу. Хода назад теперь уже не было, и со дня на день можно было ожидать усиление дипломатического нажима на Москву для выяснения судьбы, постигшей шведского дипломата.
В середине февраля личной встречи с Коллонтай попросила жена министра иностранных дел Ингрид Гюнтер. Неформальные отношения, сложившиеся за долгие годы у Коллонтай со шведскими политиками любого ранга, вполне дозволяли такие контакты. Ингрид Гюнтер просила Коллонтай использовать все свои возможности, чтобы прояснить судьбу внезапно исчезнувшего Рауля Валленберга. Единственная возможность, которой располагала Коллонтай, — запросить шифровкой Москву, что она и сделала. Пришел лаконичный, лишенный какой-либо конкретности ответ: о судьбе господина Валленберга можно не беспокоиться, он находится в полной безопасности. Сразу же после этого — внезапно и без всяких объяснений — в Москву был отозван Владимир Семенов. Формально — «для консультаций». Но в Стокгольм он больше не вернулся.
28 февраля дядя Рауля Маркус Валленберг, имевший все основания считать себя личным другом Коллонтай, встретился с ней в помещении советского посольства и просил как можно скорее сообщить о месте пребывания племянника и о его здоровье. Коллонтай дала ему обещание тотчас исполнить его просьбу. Не удовлетворившись этим ответом и обеспокоенная полным отсутствием новостей, свидания с советским послом добилась мать Рауля — баронесса Май фон Дардель. Коллонтай могла лишь повторить то, о чем она уже сказала Ингрид Гюнтер и Маркусу Валленбергу, и тут же сообщила о своей беседе в Москву. На этот раз в ответе Молотова звучало ничем не прикрытое раздражение: послу предлагалось не вступать в беседы с кем бы то ни было на подобные темы.
Импульсивно (правильнее сказать: истерически) меняя не только тактику, но и позицию, Москва искала каналы, по которым можно было бы довести до шведов информацию, диаметрально противоположную той, которая давалась раньше. Этим каналом стал Бухарест, куда из-за боев переехало шведское посольство в Венгрии: на одном из приемов советские дипломаты сообщили своим шведским коллегам, что о Рауле Валленберге в Москве ничего не известно и что он «куда-то исчез». Сенсационная новость немедленно полетела в Стокгольм. Это было 12 марта 1945 года.
Оставлять Коллонтай в этих условиях на ее посту Сталин не захотел. Он всегда не доверял ей, но для высоких дипломатических переговоров — под контролем спецслужб и при теснейшем «сотрудничестве» безупречно преданных асов разведки — она оказывалась незаменимой. Ее участие в безумной игре, затеянной на этот раз, представляло большую опасность. Собственно, в самой игре никаким образом она участвовать не могла. Ее нельзя было и информировать о каких бы то ни было аспектах игры, даже в крайне ограниченных пределах. Что-то она все равно знала, о чем-то догадывалась, но в Стокгольме, где любые дипломатические шаги пришлось бы осуществлять с ее участием, Коллонтай была теперь для Сталина крайне нежелательной фигурой. Прежде всего потому, что в ее общении с любым официальным или полуофициальным шведским лицом неизбежно присутствовал бы личный элемент: слишком тесно, не так, как положено «просто послу», она была связана с ними. Все то, что приносило огромную пользу предыдущим миссиям, на нее возложенным, теперь становилось не только помехой, но и угрозой.
Дипломатические акции со стороны шведских властей не заставили себя долго ждать. Во второй половине апреля шведский посол в Москве и одновременно шведский министр иностранных дел в Стокгольме попросили разъяснений соответственно у советского наркоминдела и у Временного Поверенного в делах СССР в Швеции (им стал сменивший Семенова Илья Чернышев) относительно судьбы пропавшего Рауля Валленберга. Ответ был все тем же: о его судьбе советским властям ничего не известно. Лживая и постыдная акция, длящаяся вот уже более полувека, началась. Коллонтай заблаговременно вывели из нее — совсем не для того, чтобы избавить от несмываемого позора, а для того, чтобы не путалась под ногами. Такова представляющаяся наиболее вероятной гипотеза ее поспешной эвакуации.
Никакой официальной встречи на Внуковском аэродроме в Москве не было. Коллонтай встречали внук Владимир и санитарная машина. «Где больная?» — спросил врач «скорой помощи». «Больных здесь нет», — с удивлением ответила Коллонтай, которая сама вышла на летное поле, опираясь на плечо Нанны Свартц здоровой рукой. С опозданием примчался поприветствовать «дорогую коллегу» Владимир Семенов — он уже заведовал отделом в наркомате иностранных дел. Широко улыбаясь, Семенов осчастливил Коллонтай своим дружеским поцелуем. Таким был поистине царский подарок, которым встретила Москва Валькирию Революции после четвертьвекового ее служения на дипломатических постах.