По дорогам Европы

В бегстве за границу не было, как оказалось, никакой импульсивности. Александра все обдумала заранее: этим шагом разрубалось сразу несколько узлов. Один из них, весьма ее тяготивший в последнее время, — отсутствие образования, что особенно ощущалось, когда ей приходилось общаться с эрудированными завсегдатаями политических сборищ и научных дискуссий.

По совету людей того круга, в который теперь вошла Александра, местом будущего обучения была выбрана Швейцария. Вероятно, потому, что именно в этом кругу зачитывались тогда трудами профессора Цюрихского университета Генриха Геркнера по рабочему вопросу, и сама Александра уже одолела его пухлые книги. У нее не было ни знакомств, ни связей, ни предварительной договоренности: просто прибыла в Цюрих, в ближайшем к вокзалу кафе узнала адрес недорогого пансиона и, забросив туда свой чемодан, отправилась на поиски профессора.

Геркнер откликнулся на просьбу молодой русской поклонницы и записал ее в свой семинар. Но внезапно охватившая ее тоска не позволила начать учебу. Заболев нервным расстройством, которое, по медицинской терминологии, видимо, правильнее назвать депрессией, она по совету врачей уехала в Италию, поселившись на побережье Лигурийского моря, неподалеку от Генуи. Финансовой проблемы не было — отец щедро снабжал ее деньгами, и она могла позволить себе роскошь целиком отдаться писанию. Оставив на время «художественную прозу», Александра переключилась на статьи для газет и журналов, излагая свой взгляд на экономические и социальные проблемы Финляндии. Эти проблемы живо обсуждались тогда в российской прессе, Александре же, видимо, они были близки из-за ее финляндских корней. Ее эмоциональность, казалось, с лихвой компенсировала отсутствие систематических знаний, но первые опыты не нашли желанного отклика ни в одном периодическом издании, куда она рассылала свои сочинения.

Однако публикация в солидном российском журнале «Образование» одной ее статьи на педагогические темы служила стимулом для дальнейшей работы. Неудачи не отбили охоту от дальнейших попыток. Письма в Петербург отражали отнюдь не уныние от постигших ее неудач, а тоску по оставленным дома дорогим людям. Борьба с самою собой еще больше усугубила болезнь. Преследовавшие ее головные боли свидетельствовали, по диагнозу врачей, о высшей степени нервного истощения. По их же совету она отправилась в Берлин для курса лечения в нервной клинике: столица Германии считалась тогда центром высших достижений медицины, особенно в этой сфере.

Но берлинские врачи сочли, что есть более радикальный и более эффективный способ избавиться от нервного стресса, чем использование новейших медикаментов. Слегка подлечив свою пациентку, они порекомендовали ей как можно скорее возвращаться домой. Видимо, это соответствовало и ее желанию. Она вернулась в супружеский дом, и Владимир столь же безропотно принял ее, ни в чем не упрекнув и не спрашивая о дальнейших планах. На радостях они переехали обратно к родителям, которые — оба — сильно сдали, и ее бегство за границу было тому одной из причин. Никто больше не вспоминал о семейных неладах, и Владимира, вновь обретшего жену, встретили с искренней радостью. О радости ребенка, обретшего сразу и мать, и отца, нечего и говорить.

Прежняя болезнь Владимира — хронические нарывы в горле — вспыхнула с новой силой, и Александре сразу же пришлось включиться в уход за ним. Отвыкнув от домашних забот и соскучившись по мужу, она в первые недели безропотно исполняла обязанности заботливой жены. Но лишь в первые недели… Как и следовало ожидать, эта роль ей быстро наскучила и, излечив от тоски по дому, побудила снова задуматься об учебе в Швейцарии. Нервный стресс, казалось, прошел окончательно.

Владимир снова понял ее и не осудил. Чувствовал, что быть им вместе не суждено. Лето и раннюю осень Александра с родителями и сыном провела в своей любимой Куузе, Владимир остался в городе, чтобы не докучать. Видимо, именно тогда и произошел тот доверительный разговор между Александрой и подругой матери Еленой Федоровной, который воспроизведен в предыдущей главе. Стало быть, она все еще была на распутье.

Встречи с Дяденькой по-прежнему были тайными, но зато какое счастье доставляла каждая из них! Она все отчетливей понимала, что не может остаться без этого человека, которому от нее ничего не нужно — только она сама. И которому ничего не надо объяснять: он читал ее мысли еще до того, как они к ней пришли… Но подлинной радости — полной и подлинной — не было все равно. Тайная любовь угнетала, открытая сулила ненавистный «семейный очаг», который неизбежно привел бы к окончательному разрыву. К тому же это значило затеять бракоразводный процесс, чтобы затем сочетаться новым браком. Все это было ей ни к чему, она преспокойно жила бы и «так», но и Владимир, и Дяденька были офицерами, делали военную карьеру. Любое отклонение от «правил приличия» означало ее крушение. Растоптать две судьбы — этого позволить себе она не могла.

Тупиковая ситуация грозила новым обострением нервной болезни. Спасением снова стало казаться бегство. Это называлось «разрубить узел». Первая попытка оказалась тщетной. Может быть, удастся вторая?


И снова Швейцария, снова профессор Геркнер, снова его семинар. С прежней жизнью покончено, в этом уже не было никакого сомнения. Пора начинать новую — обрести «дело», войти в неведомую и пока еще чуждую ей среду. По совету профессора и по собственной инициативе Александра стала глотать одну за другой книги на экономические, политические, социальные темы. Она вошла во вкус, чувствуя, что именно в этом ее призвание. Первые публикации в солидных журналах — о проектируемых реформах в Финляндии, о ее экономическом положении, о рабочем движении в этом Великом княжестве — сателлите Российской империи — не только принесли деньги (она в них пока не нуждалась, зато гонорар, заработанный своим пером, возвышал ее в собственных глазах), но еще и известность. С поразительной быстротой она завоевала признание в качестве специалиста по современной Финляндии, и сколь бы узкой ни казалась эта специфика, Александра сразу же стала в ней авторитетным экспертом. Человеку без образования и без связей, да к тому же совсем молодой женщине, удалось сразу заполнить нишу, на овладение которой другим нужны были бы годы.

Наиболее значительным событием на этот раз, событием, оказавшим влияние на всю дальнейшую жизнь, стала встреча в Цюрихе с уже известной тогда немецкой социалисткой Розой Люксембург.

Обе женщины отличались неистовым темпераментом и воинственным максимализмом. Каждая беседа с Розой все больше убеждала Александру в том, что она не ошиблась, презрев домашний очаг ради борьбы за социальную справедливость.

Ей не сиделось на месте, навыков учебы не было никаких, прилежный студенческий труд казался пустой тратой времени, и, чтобы не терять его даром, она отправилась в Лондон, заручившись рекомендательным письмом профессора Геркнера к почти легендарным тогда Сиднею и Беатрисе Вебб. Прославленные супруги показались ей милыми, но полностью отторгнутыми от реальностей современной жизни стариками. Они вызвали у нее лишь снисходительную улыбку — прежде всего своей убежденностью в доброе дело постепенных реформ. Низвержение уже стало ее «пунктиком»: с тех пор как в доме Стасовых она сцепилась со Струве, а через него с Бернштейном, идея возведения чего-то нового на руинах постылого старого стала для нее навязчивой и потому любимой. Беседы с Розой Люксембург еще больше укрепили ее в том же мнении. Не терпелось поделиться своими впечатлениями, но — с кем? Во всем мире был пока лишь один человек, которому она могла доверить любую мысль, заведомо встретив полное понимание.

Вместо того чтобы вернуться в Цюрих, она вернулась из Лондона в Петербург. О каком бы то ни было сближении с Владимиром уже не могло быть и речи: навсегда отрезанный ломоть! Но встреча с Дяденькой опять превратилась в праздник, и только его сдержанность, за которой угадывались достоинство и солидность, мешали ей открыто выражать свои чувства. Впрочем, в этой открытости и не было вовсе нужды: они оба хорошо понимали, сколь прочно связывает их тяга друг к другу.

В этот приезд она испытала первое настоящее горе: умерла мать. Отношения с ней так до конца и не восстановились, но она все равно продолжала оставаться дорогим существом. Эта смерть принесла и другую потерю: любимая Кууза, безраздельно принадлежавшая матери, досталась по ее завещанию детям от первого брака. Впоследствии у сестры и брата имение выкупила одна из сестер — певица Евгения Мравина. Но так или иначе, Кууза была потеряна навсегда. Вместе с этой потерей окончательно перевернулась страница, с которой были связаны лучшие воспоминания о детстве и юности, о ранней молодости, так много — и несбыточно — обещавшей.

Но оставался Дяденька, а с ним еще не потерянные надежды. Как была бы она счастлива, если бы он был рядом с ней за границей! Но, связанный службой по рукам и ногам, он не мог никуда поехать. Карьера его складывалась успешно: он уже был полковником, одним из лучших военных инженеров России. В каком качестве мог бы он куда-то поехать? Жениться на любимой и любящей женщине было его потаенной мечтой, но, увы, неосуществимой, — настолько очевидно неосуществимой, что оба предпочитали об этом не говорить вовсе.

Миша жил у деда, скрашивая его одинокую старость, в окружении гувернанток и нянь. Александра снимала квартиру — исключительно для того, чтобы время от времени встречаться с Дяденькой и собирать новых друзей. Жить с полковником Саткевичем в гражданском браке не позволяла военная этика, но то был скорее удачный предлог: никакая любовь не могла навязать ей роль жены и хозяйки дома.

Чтобы не втянуться в эту постылую жизнь и продолжить «дело», которое нравилось все больше и больше, она опять ринулась за границу. И опять — в уже ставшую близкой Швейцарию. Предлог — для домашних — все тот же: учеба. Европейское образование почиталось высоко, отец одобрял, а Дяденька — мог ли он возразить: диплом есть диплом. Но она-то знала, что никакой учебы — в традиционном смысле этого слова — ей было не нужно: только встречи с людьми, чтение книг, споры о коренной переделке мира.

Профессор Геркнер посоветовал съездить в Женеву — тамошняя библиотека славилась обилием книг, которые были не доступны университету скромного Цюриха. Эта поездка принесла ей случайную — в той же библиотеке — встречу с Г. В. Плехановым, книги которого она уже читала. Русские эмигранты-революционеры, как правило тянулись друг к другу и отличались полным отсутствием чванства. Плеханов сразу же пригласил молодую даму домой, познакомил с женой Розалией Марковной, одарил научной литературой. Его обаянию и влиянию не столько его книг, сколько тех разговоров, которые он с ней вел, обязана Александра приобщению к теории и практике марксизма — поначалу в плехановском варианте.

Георгий Валентинович не был чужд и заботы о быте. Он познакомил ее с четой других русских эмигрантов — супругов Лепешинских, — открывших на углу улицы Каруж и набережной Арвы партийную столовую для малоимущих соотечественников. Меню никогда не менялось: мадам Ольга сама готовила борщ и рубленые котлеты. Александра могла позволить себе и другую еду, пусть и не в очень шикарном, но вполне приличном женевском ресторане, однако она предпочитала столовую Лепешинских, где встречались люди, близкие ей по духу, и где вечно спорили о политике, — без этих споров, кажется, она вообще уже не могла прожить. Ленин тоже здесь иногда столовался, чтобы не выделяться из более бедной эмигрантской среды, но в тот раз за борщом и котлетами судьба их еще не свела.


Насмотревшись на европейскую свободную жизнь, Александра вернулась опять в Петербург. Как это было просто тогда… Проклятое царское самодержавие, с которым барышни из дворянских семей и фанатичные мстители из разночинцев звали бороться не на жизнь, а на смерть, позволяло без малейших проблем своим заклятым врагам пересекать границы, набираться крамольных мыслей, обогащаться идеями разрушительства и, в сущности, распространять их на родине. Смехотворная «строгость» законов не служила ни малейшим препятствием.

Дяденька был так же ласков и предан, так же переписывал по ночам ее очередные статьи, через них постигая интересы и мысли любимой женщины. Мысли эти он не разделял, интересам ее был чужд, но ни словом, ни жестом не входил с ней в конфликт, видя свой долг в том, чтобы служить ей опорой и дать развиться тому, к чему она так стремилась. О будущем опять не было речи, словно так и должно продолжаться всегда: жизнь на чемоданах в сборах и проводах, с короткими встречами и долгими разлуками. Ее устраивала именно такая жизнь. А устраивала ли она Дяденьку? Нет ни малейших следов, которые свидетельствовали бы о том, что она хотя бы задумалась об этом, хотя бы раз задала вопрос: не тяготит ли это его? Терпит, — значит, любит. Любит, — значит, терпит. И будет терпеть…

На этот раз петербургское ее пребывание было еще короче. Несколько дней с Дяденькой, несколько прогулок с Мишей — он ни в чем не нуждается, одет, обут и ухожен, пошел уже в школу, имеет друзей — чего же еще? Только вот Зоя, милая, милая Зоя все одна и одна. Хочет стать журналисткой — дай-то Бог!.. А у Александры иные планы: опять Европа, новые страны, манящие вовсе не тем, чем обычно заграница манит миллионы людей. Нет, не этим: теперь у нее полно адресов, нужно скорей завести новые знакомства, новые связи — ведь она уже не безвестная Шурочка, а крупный специалист по Финляндии «Эллен Молин» (под этим псевдонимом были опубликованы ее статьи в издававшемся Каутским журнале «Новое время»), знаток русского рабочего движения фрау Коллонтай.

Всего каких-нибудь два года — и какой огромный путь уже ею проделан. С Карлом Каутским ее познакомила Роза Люксембург, и он сразу принял ее не только как единомышленника и друга, но и как желанного автора. В Париже ее приветили Лаура и Поль Лафарги: дочь и зять Карла Маркса, чье имя еще несколько лет назад не говорило ей ничего. Теперь она его ученица, его последовательница, страстный проводник его идей…

Жизнь полна событий, впечатлений и встреч, и, однако, в ней бы не было полноты, если бы за каждым новым витком не ждало Александру возвращение к Дяденьке, без которого тосковали и ум, и душа, и тело. Она уже приспособилась к такой жизни — разнообразной и необременительной, много дающей и ничего не требующей взамен. Мысль о том, что эта дорога ведет в никуда, конечно, ей в голову не приходила.

Внезапная смерть отца в 1902 году была, однако, ударом, который заставил хотя бы на короткое время прервать чемоданную жизнь. К отцу она была привязана больше, чем к матери, его уход впервые заставил ее почувствовать свою «взрослость». Сразу же возникло и множество бытовых проблем, от которых всегда она была так далека. Отцовское имение в Черниговской губернии переходило по завещанию только к ней, а с ним и все хозяйственные заботы. Ей досталась весьма значительная недвижимость — дом, земля, лес, большое количество различных построек, посевы, всевозможная живность, и она понятия не имела, как всем этим следует распорядиться. В своем имении она никогда не была — ни раньше, ни позже, и, читая подробные ежемесячные отчеты управляющего К. А. Свикиса, мучительно пыталась себе представить, что конкретно стоит за каждой строкой. Но вникать приходилось — ведь именно это имение и было главным (по сути, даже единственным) источником материального благополучия всей семьи. Лишь благодаря доходам с имения она имела возможность совершать заграничные вояжи, вести безбедную жизнь, целиком посвященную разрушению всех основ, которые ей эту жизнь обеспечили. Ситуация, как известно, не уникальная, но точного психологического объяснения так и не получившая.

Сохранилось множество отчетов управляющего имением, адресованных уже не генералу от инфантерии М. А. Домонтовичу, а ее высокоблагородию жене военного инженера Александре Михайловне Коллонтай. Управляющий информировал свою хозяйку о сдаче в наем дачи, о продаже овса и гречки, картофеля и проса, молока и яиц. Есть даже радостная телеграмма, извещающая о том, что после долгих мытарств ему удалось взыскать с какого-то злоумышленника один рубль штрафа за украденные дрова. Доходы Александры в эти годы колебались примерно от 1700 до 2600 рублей в месяц — деньги, вполне позволявшие жить на широкую ногу, не задумываясь о тратах.

Ей, естественно, хотелось их иметь, эти деньги, но не заниматься их добыванием и даже не обременять свою голову чтением сообщений о том, как они достаются. И эту заботу взял на себя бесконечно преданный Дяденька. Сохранились письма и телеграммы управляющего К. А. Свикиса полковнику А. А. Саткевичу в Петербург, на Бассейную улицу дом 35, с отчетами об успешной аренде дома и чуть менее успешных продажах овса. Деньги из Чернигова, минуя Петербург, регулярно следовали за Александрой в ее европейских скитаниях, какую бы страну она ни избрала. У кого еще из неистовых русских эмигрантов были такие же возможности для обеспеченной жизни? Разве что у Владимира Ильича…

Лето 1903 года она провела с Мишей на море — на французской Ривьере. Ребенок впервые попал за границу и быстро освоился в ней: он уже сносно болтал по-немецки, начал учить французский — домашнее воспитание шло впрок, мать могла быть спокойной за его будущее. О том, что вместо всех языков мира и забот всевозможных бонн ему нужна просто материнская ласка — и не время от времени, а всегда, — об этом, судя по ее дневникам, она вспомнит гораздо позже. Вспомнит, но выводов не сделает и тогда!

Перо ее тем временем крепнет, журналы уже не отвергают ее статьи, а ждут. И не просто ждут — заказывают заранее. Продолжая оставаться специалисткой по финским проблемам, Коллонтай находит для себя новый «конек»: все больше ее начинает интересовать «женская» тема. Будучи уже автором двух книг («Жизнь финляндских рабочих» и «К вопросу о классовой борьбе»), а потом и третьей («Финляндия и социализм»), она стала писать и о женском движении, о некоей «пролетарской нравственности», которая «грядет на смену» общечеловеческой, презрительно именуемой буржуазной. Ее статьи «Роль феминисток и женщин-пролетариев в движении за эмансипацию женщин» и «Проблема морали в положительном смысле» привлекли внимание тех, кто именовал себя социал-демократами, и обильно цитировались в тогдашней политической публицистике. Начиная примерно с 1904–1905 года имя Коллонтай уже прочно вошло в список ведущих русских авторов на эти, стремительно входившие в моду, темы.

Меж тем к ее «вольному союзу» с Саткевичем постепенно привыкли не только они сами и их окружение, но даже и начальство полковника, деликатно закрывавшее глаза на то, в каком странном «браке» тот живет. Это уже не было чем-то из ряда вон выходящим и повергающим в ужас. Демонстративно открытый альянс Максима Горького с актрисой Художественного театра Марией Андреевой тоже вызывал поначалу бурную общественную реакцию, потом с этим смирились и приняли как данность.

Теперь уже Александра и Дяденька не встречались конспиративно, как пугливые любовники, а часто оставались друг у друга, не слишком афишируя свою связь, но и ни от кого не таясь. И даже появлялись вместе «на публике». Отцовский дом был продан за хорошие деньги, Александра сняла большую квартиру на Фурштадской улице и поселилась там вместе с Зоей. От Зои не надо было ничего скрывать, пребывание Дяденьки в квартире на правах приходящего мужа никого не смущало. Зоя готовила, стирала, гладила, ухаживала за подругой, как нянька. И сама под разными псевдонимами помещала в газетах очерки, фельетоны, рецензии на спектакли и книги. Ее хватало на все. Александра же бывала в «жестоком цейтноте», даже если работала только над одной статьей. Миша жил отдельно :— с экономкой и гувернанткой. Изредка Александра посещала его гимназию, поддерживая таким образом иллюзию, что у Миши, как и у всех, есть родители и семья.

1905 год стал вехой не только в истории России, но и в судьбе Коллонтай. 9 января вместе со 140 тысячами других манифестантов она участвовала в шествии к Зимнему дворцу. Расстрел мирной демонстрации не мог не потрясти ее впечатлительную натуру. Включившись в агитационную работу нелегалов, она с особенным пафосом выступает на рабочих собраниях Невской заставы, на заводах и фабриках Охты и Васильевского острова, обнаружив в себе еще один, дотоле дремавший, талант — талант оратора, умеющего зажечь толпу. Он был сразу замечен и впоследствии использовался неоднократно, принеся ей и славу, и деньги. Осенью того же года на подпольном собрании в помещении Технологического института она познакомилась с только что вернувшимися из эмиграции В. Лениным и Л. Мартовым — двумя антиподами, двумя — тогда еще — приятелями и во многом единомышленниками. Это было одно из последних собраний, где русские социал-демократы, успевшие уже расколоться на большевиков и меньшевиков, заседали и спорили вместе.

На другом партийном собрании — примерно в то же время — Коллонтай познакомилась с соредактором первой легальной социал-демократической «Московской газеты» Петром Масловым, который приезжал по редакционным делам в Петербург. Пухленький, рано начавший лысеть (ему еще не было сорока), похожий на капризного и ласкового мальчика, этот русский экономист уже завоевал себе прочное имя трудами по земельному вопросу и по аграрной реформе — об этом, с разных, конечно, позиций, писали тогда политики и ученые всех направлений. Маслов тяготел к социал-демократам, разделяя по всем вопросам точку зрения ее меньшевистского крыла. Его печатные и устные выступления были так убедительны, что Коллонтай решительно приняла его сторону. Огромную роль при этом играли и личные симпатии: этот ученый и лектор привлекал ее своим темпераментом, убежденностью, логикой, но еще и «каким-то магнетизмом» (так писала она впоследствии Зое), которое он излучал. Как всегда у Александры, личное слишком органично совмещалось с «общественным» — не в том, разумеется, смысле, в каком это выражение стало впоследствии употребляться большевиками.

Ленин отчаянно критиковал Маслова за «ревизионизм», за «измену марксизму» — причиной тому была не столько его программа муниципализации земли, сколько воинственная принадлежность к меньшевизму, а если точнее, воинственная антипринадлежность к большевизму. Ни одну из ленинских позиций — ни концептуальных, ни прагматических (железная партийная дисциплина с безусловным подчинением меньшинства большинству, «рядовых» — партийному начальству) — он не принимал. Произведя на Александру «неизгладимое впечатление» (из того же письма Зое), Маслов автоматически делал ее убежденной меньшевичкой: увлекаясь сердцем, она «увлекалась» и головой, разделяя взгляды того, кто имел влияние на ее чувства. Если это не относилось к Дяденьке, то лишь потому, что у того вообще не было отчетливых политических идей: он был замечательным профессионалом, честным и благородным другом, а политики сторонился, даже бежал от нее.

Появление Маслова в мыслях любимой женщины (пока еще только в мыслях) он заметил сразу — и мудрено было бы не заметить, если имя его теперь не сходило с ее уст. Но и виду не подал: по-прежнему переписывал ночами каллиграфическим почерком ее сочинения — уже (еще!) не романы и повести, а грандиозные планы надеть на человечество хомут всеобщего счастья.

Вот что писала тогда Коллонтай в своей пропагандистской брошюре «Кто такие социал-демократы и чего они хотят?»: «…Всякий, кто будет трудиться, будет не только сыт, обут, но сможет пользоваться и всеми теми удобствами и радостями жизни, которые сейчас доступны лишь богачам. Само собой разумеется, что всякую работу постараются обставить как можно здоровее и лучше, а так как трудиться будут все, то на долю каждого придется вовсе не так много работы […] Не будет ни богатых, ни бедных […] значит — прекратится неравенство. Останется только неравенство ума или таланта […]

Итак чтобы прекратились все современные несправедливости и бедствия, — предлагается: 1) заменить частную собственность собственностью общественной, или коммунистической, 2) ввести совместный обобществленный труд и 3) вместо производства для продажи изготовлять продукты для общественного и личного потребления».

Утопичность этого «проекта» разумным людям была очевидна еще и тогда, его унылость тем более. На «массу» подобный бред производил впечатление, но каково все это было не только читать, а и переписывать умнице Саткевичу с его ясной головой и математически точным умом?! Отдохновением было, когда Александра затевала разговор об искусстве, о литературе. Хотя ее вкусы и рассуждения были предельно утилитарны и до вульгарности социологизированы («искусство хорошо тогда, когда оно служит делу рабочего класса»), все же разговоры на эти темы казались музыкой по сравнению с монологами о грядущей победе «людей труда» над ненавистными эксплуататорами. Кстати, музыку Александра особенно не любила. Впоследствии так объясняла это в своих черновых заметках: «Музыка вызывала эмоции и мешала думать, а в те годы основное было думать, изучать. Для эмоций отведен был свой «ограниченный участок» — любовь к определенному человеку, роман со слезами и радостями, всевозможные оттенки переживаний». На этом «ограниченном участке» Дяденьке было тесно и неуютно, но он в самом деле любил и оттого терпеливо сносил любые «оттенки переживаний» женщины, которая менялась у него на глазах.

Легче было говорить о кубизме, внезапно ставшем увлечением Александры: сколь бы ни был он чужд консервативным вкусам полковника, но тут, по крайней мере, существовала возможность спора, тогда как о «деле» рассуждать не полагалось. Там Александра была права, потому что она была права всегда…


Ретроспективно оглядывая свой жизненный путь годы спустя, Коллонтай записала в дневнике: «Было хорошо в совместной жизни и дружбе с Дяденькой. Он меня берег и баловал. Но опять душно стало, опять ушла […]». Перед кем она лукавила, кого хотела обмануть в записях для себя самой, тем паче наедине с Вечностью, уже на самом последнем витке жизни? «Опять» ушла она не от «духоты» жизни с Дяденькой, — жизни, измотавшей его и не давшей, как видно, никакой радости ей, а оттого, что замаячила новая страсть. Только и был теперь свет в окне: Петенька Маслов! И он тоже — степенный, расчетливый, типично кабинетный ученый, чуждый бурных страстей и порывов, — решил, презрев условности, броситься в омут новой любви.

Новой — ибо Петр Петрович состоял в законном браке, и жена его, носившая редкое даже для той поры имя Павлина, в просторечии Павочка, неусыпно следила за мужем, не отпуская от себя ни на шаг. Ни о каком союзе, наподобие того, который Александра навязала Саткевичу, тут не могло быть и речи. Ни в Петербурге, ни даже в Москве, если бы она решилась туда переехать. Оставался единственный выход: все спасающая, разрубающая все узлы заграница. Благо — вот уж, право, везение! — Маслов получил приглашение на цикл лекций в Германии, и это давало ему возможность, пусть на короткое время, оторваться от бдительного ока жены. Надо ли говорить, что Коллонтай немедленно последовала за ним!..

Счастливое совпадение: по рекомендации Карла Каутского и Розы Люксембург германская социал-демократическая партия пригласила ее в Мангейм на свой очередной съезд. Здесь она познакомилась с Карлом Либкнехтом, Кларой Цеткин, с другим гостем съезда — Августом Бебелем. Круг ее знакомых необычайно расширился, многие из них стали не только товарищами по «делу», но и личными друзьями. Теперь уже можно было говорить, что она окончательно вошла в «высшие эшелоны» европейской социал-демократии, в ее элиту. Но главную радость доставило ей тогда вовсе не это: на обратном пути она несколько задержалась в Берлине, ощутив наконец свободу от всех и от вся, — здесь ждал ее Маслов.

От Дяденьки она вообще никогда ничего не скрывала — и на этот раз осталась верна себе. Что он мог ей сказать? Формально между ними не было никаких обязательств. Морально? Но не она ли писала, что морально все то, что служит делу освобождения пролетариата? Она служила этому освобождению — стало быть, все, что было в ее интересах, автоматически становилось и в интересах рабочего класса. И значит, было морально. Дяденька, пусть и другими словами, сказал ей то, что совсем недавно, когда он сам был в роли Маслова, сказал Владимир: поступай как знаешь, лишь бы было лучше тебе. К тому же, зная ее натуру, допускал, что и этот роман ненадолго. Что все еще может повернуться. Он надеялся — и ждал.

Переезд Маслова в Петербург облегчил возможность их встреч, но страсть экономиста не походила на любовь полковника. Он смертельно боялся всякой огласки, оттого потайные свидания с ним никакой радости не приносили. Но тут подоспели новые приглашения популярному экономисту читать лекции в Германии, и Александра без особых хлопот устроила себе мандат петербургских работниц на очередной, уже седьмой по счету, конгресс Второго Интернационала в Штутгарте. Личное опять замечательным образом сочеталось с общественным: приехали Ленин и Троцкий, Плеханов, Луначарский, Литвинов — люди, без тесных контактов с которыми Александра, при всей своей известности, не могла бы стать товарищем Коллонтай. О том, как к ней в этой среде относились, красноречиво говорит одна фраза из письма Луначарского жене, отправленного им из Штутгарта: «В числе гостей имеется в пух и прах разодетая Коллонтайша». Этим, пожалуй, сказано все.

Она тоже писала письма отсюда — главным образом Зое, — где о своих партайгеноссен отзывалась куда более уважительно: «умный, как всегда, Ленин», «блестящий фейерверк мыслей» (о Троцком), «отягощенный своей эрудицией Луначарский». Но мысли ее были заняты все же не ими. Это видно из ответного письма Зои: «…Видела Мишку, жаловался на тебя: «Мамочка к себе на версту не подпускает, только здоровались, да прощались, да за обедом три часа сидели». — «Что ж ты ей прямо не сказал?» — «Как же скажешь, мама стала такая раздражительная. Все Маслов да Маслов…» Ревнует […]».

Маслов путешествовал по Германии с рефератами, и она следовала за ним, во всех городах находя для себя какое-то «дело». Петенька писал статьи и тезисы предстоящих лекций, она — тоже статьи: о том, как будет прекрасна жизнь после победы мирового пролетариата. Вот, к примеру, как представляла себе она «будущий социалистический город»: «…Красивые особняки в садах. Все особняки оборудованы всей современной техникой. […] Каждый живет сообразно своим индивидуальным склонностям, вкусам […]». Маслов подтрунивал над этой «наивной восторженностью гимназистки», он признавал лишь язык науки, а не лепет мечтателей и утопистов, но это не мешало ему любоваться своей «Коллонтайкой», которая была для него не ученым и не писателем, а женщиной, умевшей быть и страстной, и нежной.

Возвращение в Петербург сулило новые проблемы. Мише исполнялось четырнадцать лет — самое время было подумать, как и где ему жить дальше. Время гувернанток и бонн безвозвратно ушло. Отец предложил поселить его у себя — оставаться дальше и без матери, и без отца становилось уже невозможным. Александра не возражала: это было выходом из положения, тем паче что мысли ее были так далеко! Но что делать с Масловым? Как сложится дальше их жизнь? Его робкий намек — пора бы, дескать, «оформить» их отношения хотя бы гражданским браком — она, конечно, отвергла, но мысль о том, что пришло время принимать решение, не покидала. Какое? Оставалось опять положиться на судьбу.

Зоина сестра, актриса Вера Юренева, пригласила ее как-то в гости к знакомому врачу. Здесь Александра познакомилась с писательницей Татьяной Щепкиной-Куперник, сразу ставшей ее подругой и конфиденткой. Татьяна была внучкой крупнейшего русского драматического артиста прошлого века Василия Щепкина и дочерью гремевшего тогда на всю Россию петербургского адвоката Льва Куперника. И сама она тоже была знаменитостью. Одна из самых близких приятельниц Чехова, она печатала популярные (особенно среди женщин) рассказы об удачной и неудачной любви, но главным образом была почитаема как талантливый переводчик, благодаря которой ожили на русской сцене многие произведения классиков западной драматургии. Ее перевод «Сирано де Бержерака» остается и поныне непревзойденным.

Щепкина-Куперник и ее муж адвокат Николай Полынов, чуть ли не ежедневно собирали в своем доме крупнейших столичных артистов, писателей, художников, журналистов, юристов. Александра стала завсегдатаем дома, органично войдя и в этот элитарный круг. Гости были людьми с либеральными взглядами, все мечтали о демократических переменах, все подолгу живали за границей, набираясь там вольнолюбивых идей. Но никто, за исключением Александры, не мечтал о разрушении и низвержении. Сама мысль об этом казалась абсурдной и нереальной, а экстремизм новой Таниной подруги они воспринимали с той снисходительностью, с какой вообще воспитанные и толерантные люди воспринимают повышенную эмоциональность своих собеседников.

Даже в этой блестящей компании Коллонтай отнюдь не чувствовала себя человеком со стороны. Для многих ее имя не требовало никаких пояснений. Странно лишь, что такая среда, такое количество людей искусства не пробудили в ней интереса ни к музыке, ни к театру. Эта эмоциональная глухота остается до сих пор одной из главных загадок ее жизни — даже после того, как сохранившиеся свидетельства и документы позволяют восстановить ее неотретушированный образ. В том артистическом и художественном кругу ее воспринимали вовсе не как борца с самодержавием, а как писательницу и публицистку, как автора нескольких книг и многих статей.

Одна из ее книг как раз тогда вызвала громкий скандал, привлекая еще больший интерес к ее загадочной личности. Изданная двумя годами раньше книга «Финляндия и социализм» вдруг попалась на глаза какому-то высокому чину, который усмотрел в ней не просто крамолу, но призыв к вооруженному восстанию. А это деяние подпадало уже под Уложение о наказаниях, то есть, попросту говоря, под Уголовный кодекс. Началось следствие.

По счастью, совсем незадолго до этого рукопись новой книги («Социальные основы женского вопроса») она отправила Горькому на Капри и уже успела получить его вполне благожелательный отзыв. Тем самым имя ее стало ему известно. Когда до Капри дошла весть, что Коллонтай грозит предварительный арест, Горький начал сбор денег, добиваясь замены ареста освобождением под залог. Необходимые три тысячи рублей были собраны, и Коллонтай осталась (пока!) на свободе.

Однако и оказавшись под следствием, в ожидании вполне вероятного ареста, Коллонтай ничуть не снизила накала своей агитационной работы, которая пришлась ей по вкусу не меньше, чем сочинение книг и статей. Ее ораторский дар — она сама заметила это — проявлялся полнее всего при общении с совсем незрелой или едва-едва начинавшей тянуться к знаниям массой. В хорошо подготовленной аудитории ей не хватало аргументов и эрудиции передать глубину мысли. Их не было, скорее всего, потому, что не было и самой глубины. Ее суждения элементарны, выводы лежат на поверхности, идеям не хватает парадоксальности, которая всегда свидетельствует о живости ума. Зато среди тех, кто знает значительно меньше, чем выступающий перед ними оратор, кому нужны простейшие, но легко доходящие до сознания мысли, она чувствовала себя как рыба в воде. Легко зажигаясь сама, она столь же легко зажигала и публику, будучи в состоянии равно овладеть вниманием и огромного зала, и группки людей, собравшихся в тесной, прокуренной комнате при опущенных шторах.

Естественно, эта бурная деятельность не могла остаться без внимания властей предержащих. Формально получалось так, что, находясь под следствием по обвинению в совершении одного преступления, она совершила еще и другое — публично агитировала против существующего строя. Это было — опять-таки формально — нарушением условия освобождения под залог. И стало быть, она могла быть арестована в любой момент.

Зоя первой обнаружила полицейскую слежку и сообщила об этом подруге. Такой поворот событий был на редкость некстати — через несколько дней в помещении Петербургской городской думы открывался первый всероссийский женский съезд, на котором Коллонтай должна была выступить с докладом. Собственно, она приготовила не столько доклад, сколько обвинительную речь против русских феминисток, «направляющих женское движение на служение буржуазии». Теперь стало ясно, что эту речь произнести ей не суждено: прямо в зале ее бы арестовали.

Татьяна Щепкина-Куперник предложила ей укрыться в своей квартире, столь респектабельной и известной, что она была в полиции вне всяких подозрений. Тем временем «свои люди» готовили для беглянки заграничный паспорт на другое имя, а одна из преданных ей работниц — экспедитор редакции журнала «Городское дело» Варвара Волкова, тоже делегат съезда, вызвалась огласить на нем ее текст.

Накануне бегства Татьяна устроила для Александры прощальный вечер — так провожали разве что декабристок, отправлявшихся к своим мужьям в сибирские каторжные рудники. Пришли музыканты, актеры, художники. Композитор Сергей Василенко и поэт Сергей Городецкий написали в ее честь романсы — их исполнили знаменитые певцы. Актеры читали стихи. Невзначай Александра проговорилась, что вошедший в моду поэт Игорь Северянин доводится сыном ее подруги и троюродной сестры Зои Лотаревой и что когда-то он посвятил ей стихи: «О эта девочка, вся — гимн участья, вся — ласка матери, вся — человек». И другие — ей и Владимиру: «И черноусыч, чернобрович, жених кузины — офицер». Один из гостей — драматический артист — поднялся и торжественно произнес:

— Если бы Игорь знал, какая у него кузина, он и самые свои знаменитые тоже посвятил бы Вам, дорогая Александра Михайловна.

И с чувством продекламировал:

Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!

Удивительно вкусно, искристо и остро!

Весь я в чем-то норвежском!

Весь я в чем-то испанском!

Вдохновляюсь порывно и берусь за перо.

Бросили в бокалы с шампанским по куску ананаса, чокнулись, выпили, обнялись… Через час поезд уже помчал ее к финляндской границе. Несмотря на фальшивый паспорт, все обошлось.

Думалось: пройдет несколько недель, пусть несколько месяцев — и она, как бывало уже множество раз, вернется сюда, в Петербург, где хоть и не было своего дома, но были друзья, среда, «дело». Где жили Дяденька и Петенька — оба любимые, каждый по-своему. Но недели и месяцы растянулись больше чем на восемь лет.

Сначала отрыв от родных мест не казался чем-то обременительным. К тому же связь с русской средой, с близкими и милыми ее сердцу людьми не терялась. Очень скоро в берлинский пригород Грюневальд, где устроилась Коллонтай, примчалась повидаться с ней Танечка Щепкина-Куперник, а потом и Петенька, не смирившийся с разлукой. Но приехал он не один: для того чтобы надолго обосноваться в Германии, ему пришлось взять с собой и Павочку, и детей. Поездки из города в Грюневальд отнимали слишком много времени, и Александра перебралась в Берлин, хотя это значительно увеличило ее траты. Имение приносило все меньше и меньше денег — возможно, управляющий быстро понял, что ее высокоблагородие, даже и при помощи господина полковника, не так хорошо разбирается в финансовой отчетности, как это делал генерал Домонтович. По ее просьбе Свикис пытался продать большую часть леса, это, казалось, сулило хорошие деньги и выход из кризиса. С большим скрипом и по сниженной цене лес наконец был продан, но принес ничтожные — в сравнении с ожиданием — деньги: всего неполных три тысячи рублей. При ее тратах этого не могло хватить и на год — приходилось зарабатывать пером и трибуной. Но заказов, как ни странно, становилось не больше, а меньше.

Ее книга по женскому вопросу, а потом и «Записки агитатора» вышли в Петербурге. Ее статьи на традиционные для Коллонтай темы (плюс новая, ставшая одной из самых любимых: причины проституции и борьба с ней) печатались и в русских, и в иностранных журналах. Она состояла в дружбе и переписке едва ли не со всеми лидерами европейского левого движения, а покоя и удовлетворения все-таки не было. Ей все еще казалось, что она не нашла себя, но больше всего тревожила неустроенность личной жизни.

«Если б ты знала, милая Зоюшка, — писала она Шадурской из Берлина, — как я люблю своего Маслика, но не могу идти на замужество, мысль о совместной жизни меня прямо пугает». А «Маслик» меж тем уже и не представлял жизни без нее, был готов на разрыв с семьей, на все муки, которые ему это сулило, только бы не потерять своей «Коллонтайки». Опять она оказалась в порочном кругу, из которого не было выхода, приемлемого для обоих.

Трудно сказать, была ли их связь действительно тайной для Павочки, но то, что она не была тайной для товарищей по общему «делу», сомнению не подлежит. Ленин Маслова не выносил — не только потому, что на Четвертом (стокгольмском) съезде партии (апрель — май 1906 года) тот представил альтернативную — антиленинскую — аграрную программу и снискал поддержку хоть и не большинства, но весьма представительной части делегатов. Он видел в нем укор себе самому — подлинно научная обстоятельность, глубина, аргументированность его позиции выгодно отличалась от более броской (и тем самым более привлекательной), явно популистской и куда менее фундаментальной позиции Ленина. Для Маслова и для тех, кто был с ним, у Ленина всегда находились самые бранные и презрительные слова. Его влияния на других социал-демократов Ленин боялся, а попавших под влияние бичевал со всей необузданностью своего темперамента.

Коллонтай как раз отличалась тем, что находилась под влиянием Петеньки. Сначала в «женском» — житейском — смысле, а потом — автоматически — и в любом другом. Очень сильно влияли на нее Плеханов и Мартов — Плеханов особенно, с ним находилась она в переписке, бывала в гостях, восхищалась его интеллигентностью, уважительным отношением к себе. Без восторга восприняв происшедший в партии раскол, она еще в 1906 году примкнула к меньшевикам и при любом подходящем случае подчеркивала эту свою принадлежность.

Среди множества поездок по разным европейским странам, которые, как всегда, давали не только моральное удовлетворение, особенно важной оказалась поездка в Швейцарию. Почитать лекции по женскому вопросу ее пригласил Фриц Платтен, известный уже тогда швейцарский социал-демократ, склонявшийся скорее на сторону Ленина. Но тогда деление на ленинцев и «неленинцев» еще не приобрело столь драматического, столь антагонистического характера, как несколько лет спустя.

В Цюрихе, в «своей» гостинице, которая уже не раз давала ей приют, Александра почувствовала подозрительное недомогание, вынудившее ее даже отложить одну из намеченных лекций. Жившая в том же отеле совершенно незнакомая норвежская певица Эрика Ротхейм, к которой она сразу почувствовала расположение, вызвалась вполне доверительно повести ее к известному в городе гинекологу, чьими услугами она пользовалась уже не однажды. Врач констатировал беременность. Аборт в Швейцарии был сопряжен со множеством формальностей и запретов, но рекомендация фрау Ротхейм была достаточной для того, чтобы врач отважился их нарушить.

Уже через несколько дней Александра была в полной форме и продолжила свое турне. В Монтре, где она после очередной лекции и выступления на митинге сделала короткую остановку для отдыха, ее ждал сюрприз: оторвавшись от дел, сюда приехали Танечка Щепкина-Куперник и ее муж адвокат Полынов. Вечером в гостиничном ресторане закатили шикарный ужин — Александра надела все свои меха, бриллианты и жемчуга. Кельнер чуть не пролил суп, увидев неистовую революционерку, которая накануне на пролетарском собрании держала пламенную речь о несчастной судьбе обездоленных и о священных правах рабочих.

Из Швейцарии всей компанией отправились в Мюнхен — у Танечки было там дело, а у Александры вообще дела были везде. Вечером, естественно, пошли в ресторан. Ужин закатили на славу, но шампанского оказалось так много, что не допили больше полубутылки. Такого кельнер не видел ни разу — спросил оторопело:

— Господа, вы откуда?

— С островов Фиджи, — демонстрируя завидное знание географии, ответила Коллонтай.

В Берлине Коллонтай вступила в германскую социал-демократическую партию и в качестве ее представителя поехала в Копенгаген на Восьмой конгресс Второго Интернационала (1910 г.). Этому предшествовала — в том же Копенгагене — международная конференция социалисток, где Коллонтай была делегаткой работниц-текстильщиц Северного промышленного района Петербурга. Одновременное представительство двух стран не казалось тогда чем-то необычным, ведь пролетарии всех стран должны были когда-то соединиться, и в двойной роли, которую играла Александра Коллонтай, уже можно было увидеть зародыш будущего единства.

Здесь, в Копенгагене, как раз и было принято решение о ежегодном праздновании 8 марта Международного дня женщин. И здесь же, в Копенгагене, Коллонтай позволила себе краткое приключение, отвлекшись на несколько часов от общественных дел. В тот самый день, когда в программе значилось выступление Карла Либкнехта, он вместе с Шурочкой исчез в неизвестном направлении. Его искали повсюду — и не нашли, так ловко, используя все правила партийной конспирации, они укрылись.

Тем более пылкой была встреча с Петенькой в Берлине после долгой разлуки.

Загрузка...