Размышления о новом русском денди Денди, какое влекущее словечко.
Но что может быть печальнее вида пожилого денди, одиноко плетущегося по променаду, когда-то принадлежавшему ему одному, когда-то расступавшемуся перед ним, когда-то полному поклонников, бросавших жадные взоры на его манжеты, на бутоньерку, на гордый и самодовольный вид, когда-то ловившему каждое его слово. Теперь же променад для него пуст, и, почувствовав на себе чей-нибудь рассеянный взгляд, наш денди с отчаянием видит в нем недоумение и неузнавание, страшный признак смерти известности, без которой дендизм невозможен. А если и узнают, то это только хуже - невыносимо слышать перешептывания: - Этот, что ли... Нет, не может быть... Говорят, он был... И когда?.. Ни за что бы не подумал... Какой забавный...
Бо Браммелл, бредущий по набережной Ниццы, задавленный безденежьем и воспоминаниями об обидах, преследованиях, неудачах. Обиды... Как неприятно тому, кто был известен своей блестящей наглостью, всегда вызывавшей восхищение, теперь вспоминать, как что-то кому-то недосказал, и как он, именно он, все же в конце концов он, был вышвырнут оттуда и отсюда, и теперь всем миром заправляют молодые шакалы, ничего не умеющие и ни в чем не понимающие, и сколько убийственных слов можно было бы бросить в лицо этим ничтожествам, если бы они обратили на них хоть малейшее внимание. Но внимания нет, а у тех немногих, кого еще можно назвать окружающими, есть лишь холодный интерес к прошедшему, убийственно безжалостный, все время подчеркивающий нищету настоящего. Одна лишь отрада - последний собеседник, маленькая девочка с сопливым носом, со вниманием, происходящим от одной убогости скуки, слушающая старенького дяденьку, все время что-то говорящего, говорящего, говорящего... Хоть она слушает. Мир сошел с ума. Или Бо Браммелл сошел с ума? Во всяком случае Бо Браммелл умер в больнице для умалишенных. Парижский сумасшедший дом, последнее пристанище Бодлера. Смотрите на него, ведь он ужасен... Как манекен смешон, сомнамбулы страшнее. Глаза запали, череп лыс, и дрожащие губы дергаются в бессвязном бормотании. Вот он, обретенный «Искусственный рай», результат «Путешествия» без паруса и пара, и где же теперь, «Дон Жуан в раю», твое хваленое равнодушие? И сладок ли желанный яд, что должен был спасти от боли, и как она, та бездна, le gout de Pinfini, что влекла твой мозг больной, и что скажешь про новый мир в безвестной глубине? Помогли ли тебе невозмутимость, ироническая вежливость, изысканность в туалете и литании Сатане? Где твои синие волосы, и орхидея в петлице, и клуб гашишистов, и черная венера?
Оскар Уайльд с оплывшим бабьим лицом и огромными серыми мешками под ставшими бесцветными глазами. Но все с той же орхидеей в петлице. Все время пытается острить и чем-то напоминает опереточную старуху, все еще корчащую из себя примадонну - «Подайте то, подайте се», - а вокруг все давятся от смеха, что за ужимки и прыжки у этих английских эстетов. А как начнет свой «De Profundis» со всеми припоминаниями, кто да что, да еще так серьезно, и все сыплет и сыплет именами, никому уже неизвестными. Вы видели этого его прохиндея? Облезлый тип, из-за чего весь сыр-бор, совершенно уже непонятно. Говорят, что сын лорда. Неужели? А жена... с двумя детьми, бедняжка, представляете? Вы читали «Портрет Дориана Грея»? Ужасная скука, и все так напыщенно, невнятно и старомодно... Все-таки новый век начался, а все эти эстеты прошлого сезона...
Михаил Кузмин, жмущийся в проходной комнате в коммуналке нового режима, вечно озябший, вечно голодный, в лоснящемся сюртучке и рваных носках. Все миниатюрное и нечистенькое, мебелишка от грязнотцы покрылась сальным налетом, и сальный взгляд, и остроумие сальное, шея давно не мыта. Впереди - ничего, все только коммуналка, а позади - бесконечное безденежье и мелкие разбирательства со всеми этими петями и митями. Пальцы-то, пальцы какие... Видно, из бывших. Паскуда недобитая... Все время преследует страх, и страх тоже какой-то сальный, вот придут и возьмут тебя, слабенького, не способного ни бежать, ни сопротивляться. Возьмут и расстреляют, вот тебе, бабушка, и «Александрийские песни»... Поплавали, попутешествовали, голубчики. Доигрались.
Слово «дендизм» стало страшно популярно в новом русском лексиконе. Гламурные, около-гламурные и не совсем гламурные издания только и разбирают проблему, как стать, быть или казаться денди. Слово непонятное; что значит, неизвестно, но очень красивое. Соберутся за круглым столом, и давай обсуждать: ну, вид должен быть наглый, речь краткая, походка уверенная, часы такие, часы сякие, а главное - пуговички на рукаве расстегнуты. И чтоб никакого тоталука. Что за тоталук? Ну, тоталук, дурак, это когда у одного все дизайнера. Очень все довольны друг другом, и из умнейших бесед, проникнутых тончайшими интеллектуальными аллюзиями, вырастает полный фэшен, чудная фигура иностранного принца.
Того самого принца, с которым Вронский провел в середине зимы очень скучную неделю в начале четвертой части «Анны Карениной». «Принц пользовался необыкновенным даже между принцами здоровьем; и гимнастикой и хорошим уходом за своим телом он довел себя до такой силы, что, несмотря на излишества, которым он предавался в удовольствиях, он был свеж, как большой зеленый глянцевитый голландский огурец. Это был очень глупый, и очень самоуверенный, и очень здоровый, и очень чистоплотный человек, и больше ничего. Он был джентльмен - это была правда, и Вронский не мог отрицать этого. Он был ровен и неискателен с высшими, был свободен и прост в общении с равными и был презрительно-добродушен с низшими. Глупая говядина! Неужели я такой?»...
Дендизм - квинтэссенция европейского индивидуализма. Индивидуализм вообще-то явление отвратительное. Ценность дендизму придает только трагедия одиночества, без которой он лишен всякого смысла, превращаясь в вид шо-пинга для «глупой говядины». Представьте себе, что Том Рэйкуэлл, герой серии гравюр Хогарта «Похождения повесы», все же не проигрался, не попал в сумасшедший дом, а вполне мирно занял свое место в high life; стал бы модным персонажем, в клубах все бы прислушивались к его мнению и шелковым чулкам бы подражали? Вот скука была бы; от такого беспросветного будущего любое мыслящее существо возжаждет Бедлама как манны небесной. Великие старики европейского дендизма величественны и прекрасны в своем осмысленном конце, и только в жалком и руинированном состоянии они и являются подлинными денди, а не «глупой говядиной», освящая дендизм, явление довольно унылое, своими страданиями.
Эссе «Русские денди» Блок заканчивает прелестной фразой: «А ведь в рабочей среде и в крестьянской тоже попадаются уже свои молодые денди. Это - очень тревожно. В этом есть тоже, своего рода, возмездие». Любимое словечко Блока сегодня как нельзя кстати. То, что дендизм станет возмездием, он догадался, хотя, наверное, и ему не приходило в голову, до какой степени оно будет жестоко и какими сегодня станут эти денди, попадавшиеся уже и в рабочей среде, и в крестьянской тоже. Старательно избегающие тоталука и тем самым достигающие полного фэшена. *;-"vr. . • ,. "и. у ''' ), »' .* ? a?) ;;_ \ i s », i КТО-ТО - ЭТО ТЫ Искусство - это ноша на плечах. Александр Блок
Это - настоящее. Небольшой прямоугольник пустоты, ограниченный стенами, проемом окна и пролетами лестницы. Окно лишь обозначено очертаниями проема, являющегося источником света и темноты, пейзаж за окном не виден, так как все внимание сосредоточено на двери. Заурядной двери, по большей части остающейся закрытой. Кто-то выходит, на несколько мгновений задерживаясь, что-то проверяя в сумке и во-. зясь с ключами. Проходит час, два, по лестнице поднимаются двое, промелькнув и исчезнув. Дверь снова открывается, выходит женщина, куда-то торопится. Опять проходят люди. Спускается кошка, сидит на подоконнике. Неожиданно вскакивает и убегает. Проходит несколько часов, опять появляется этот, уже виденный кто-то, теперь входит, опять задержавшись у двери на несколько мгновений. Ничто не меняется, унылая окраска стен, у батареи под подоконником лежит окурок. Меняется только свет, днем по большей части сумрачно северный и серый, время от времени вспыхивающий легким золотом солнечных бликов, банально желтый искусственный свет вечером и ночью. Звук сведен к минимуму, как сквозь вату слышен уличный шум да чьи-то шаги. Так же минимально движение, ограничивающееся дршь немногочисленными входящими и выходящими из двери на площадке да поднимающимися и спускающимися, видимо - посторонними.
Так проходит не несколько минут и даже не несколько часов, но годы, десятилетия. Если мы будем продолжать внимательно наблюдать за этой пустотой, то сможем отметить изменения, ее заполняющие: тающий снег на одежде и иногда возникающий шум дождя, вместе с закрытыми зонтиками в руках проходящих, означают смену времен года, так же как и игра солнечных бликов. Можно отметить изменения одежды, повествующие об изменениях социальных, а затем некоторую, все нарастающую медленность в движении того, кому, судя но частоте его появлений, и принадлежит квартира за дверью и который в конце концов и оказывается главным кто-то, появление новых персонажей, исчезновение других, ранее появлявшихся более часто. Спина хозяина двери становится все более сутулой, в очертании плеч чувствуется усталость. Однажды дверь открывается непривычно широко, возникает суета, главный и уже знакомый кто-то лежит на носилках, его выносят незнакомые, в первый раз за все время появившиеся на лестничной площадке люди» наверное, санитары. Больше кто-то уже здесь не появится. Впрочем, возможно, что непривычно широко и долго открытые двери означают переезд, вместо санитаров появляются грузчики, и теперь можно наконец увидеть вещи, что организовывали жизнь внутри, в закрытом и неизвестном. Мы уже могли видеть часть этих вещей, по отдельности, вносимых в дверь, и за те долгие годы, что провели у экрана, даже успели в воображении сложить некую картину того, что должно было бы быть за дверями, по большей части закрытыми, хотя верность наших догадок так и останется относительной, ведь заглянуть внутрь так и не удалось. Кто-то нас покинул, исчез из поля зрения, появляется другой кто-то, теперь он открывает дверь, а потом его сменяет еще кто-то и еще. Это - будущее.
Если же мы отмотаем пленку назад, на несколько десятилетий раньше, то увидим, как кто-то был совсем маленьким или его совсем не было, а перед ним, главным кто-то, был кто-то, кто ему предшествовал, и был кто-то, кто был самым первым кто-то, и даже мы увидим строительство дома, где потом будет кто-то жить, занимавшее год, или два, или три, увидим еще и другой дом, уже давно не существующий, как не существуют все те кто-то, что предшествовали кому-то главному, или увидим пустошь, мифическое время, когда не было двери в жизнь того, кто известен нам как кто-то, не было лестничной площадки, электрического света и окурка под батареей. Это - прошлое.
Жизнь - это документальные,кадры «в мурлыкающем нежно треске мигающего cinema» постоянно крутящейся ленты. Проблема только и зрителе.
Стоп, в прошлом не было документального кино. Значит ли это, что и жизни тоже не было? Похоже. Нас, впрочем, тоже не было.
Кто-то - это ты. Или я. Лестничная площадка это часть нашей жизни, где нас нет, причем вся жизнь состоит из частей, отмеченных нашим отсутствием. Есть еще многочисленные ступени лестницы и выход из дома, дерево около подъезда, улица, много улиц, город, где мы живем, города, где мы были. И еще города, где нас никогда не было, так как кроме любимых и знакомых, нас интересующих, есть незнакомые, нам интересные, и нелюбимые, тоже нас интересующие. У всех есть свои комнаты, двери, дома, улицы, города, прошлое и будущее, бесконечно множимое в пустоте мест, отмеченных нашим отсутствием и отсутствием дорогих и интересных нам людей. Да и просто людей тоже. Как страшна реальность в ее бесконечности.
Начав смотреть этот фильм, я пока еще не знаю, что кто-то - это ты. Затем, после того как пройдет несколько дней, а может быть, и несколько месяцев, я постепенно начинаю осознавать, что съемки посвящены тебе, что ты главный, хотя меня еще продолжают путать второстепенные персонажи, множество случайных людей, по касательной проходящих сквозь кадр. Кто-то превращается в тебя постепенно, метаморфоза длительная, но, несмотря на медленность, не теряющая пугающей поразитель-ности. Неизвестное мне прежде становится частью моего опыта, а следовательно, мною. Может быть, благодаря оброненной фразе кого-то из спутников ты даже обретешь имя, реальное имя, присущее тебе. Этого может и не произойти никогда, но я уже буду воображать то, что мне не показано, твою комнату, твои встречи На лестнице, на улице, твою работу, твои переживания, желания, горести и мечты. Мое я сольется с тобой, твое появление станет единственным утверждением моего существования на те короткие секунды, что ты окажешься в кадре, слегка мешкая у двери в поисках ключа, чаще - один, но иногда с кем-нибудь, кто точно не ты, я уже это понял, научился различать, а если не ты, то, следовательно, и не я, а так, просто посторонний. Остальное время мое я, бестелесное и бессильное, будет проводить в одиноком ожидании пустоты лестничной клетки, развлекаясь созерцанием окурка около батареи и набора случайностей. Я же не вижу себя, так как занят тем, что смотрю на часть твоей жизни, которая уже теперь и моя. Конечно, если бы я видел себя, смотрящего на экран, на который спроецирован фильм, показывающий бытие твоей входной двери... но это была бы совсем другая история. А так, в общем-то, я уже подчинил тебя, и мне на себя нечего пялиться, ведь то, что вижу я, то тесно связано с тобой, а так как ты уже давно часть меня, то все наши различия постепенно исчезают/Пространство, что принадлежит моему взгляду, определяет тебя, ибо оно и есть единственная реальность, где ты можешь появиться. Вся же остальная твоя жизнь - одни мои домыслы, окружившие со всех сторон твое я, уже почти и не твое, а мое. Вне моего взгляда, то есть вне моего я, ты существовать просто не способен. Пусть ты и появляешься в этом пространстве редко, всего несколько минут в день, оно отмечено твоим отсутствием, так же как и присутствием, оно тебя определяет, так как ты из него вышел и рано или поздно ты все равно в него вернешься. Если же его покинешь, то и существовать перестанешь. Разве что я перейду к другому экрану.
Гипертрофированная память. Если было бы возможно появление человека, способного помнить все, то это оказался бы монстр с неведомой формой психического заболевания. У Борхеса есть рассказ «Фунес, чудо памяти» о человеке, помнящем все. В то время, как нормальный человек видит и помнит виноградник в целом, «Фунес видел все лозы, листья и ягоды на виноградном кусте». Каждый лист он помнил столь отчетливо, что мельчайшая прожилка, дырочка, проеденная улиткой, дорожка слизи, тянущаяся за нею, капля росы на листе, свет, преломляющийся в капле, само движение капли, звук падения капли на другой лист и путь этой же капли на другом листе, все это отпечатывалось в его феноменальной памяти с неумолимостью, какой отличается волшебный предмет Заир, наделенный сверхъестественной властью над сознанием того, кто увидит его хотя бы раз в жизни. Заиром может быть что угодно, стертая монета или искорка в мраморе, но, увидев Заир, человек никогда уже не сможет вычеркнуть его из памяти. Для Фунеса мир состоял из бесконечного числа Заиров. На воспоминание одного листа могло уйти несколько дней, месяцев, лет. В винограднике же множество кустов, на каждом кусте - множество листьев, и в конце концов лист может заслонить и куст, и виноградник, и вообще весь мир. Реальность детали не менее страшна, чем вечность Вселенной. Самое же страшное, что он существует на самом деле, этот виноградник, и каждая лоза и каждый куст в нем реальны, так же как реальны каждый отдельный лист и каждая ягода. :
К счастью, лестничная площадка и кто-то, постепенно становящийся частью моего я, лишь фантазия и морок, как морок и фантазия - феноменальная память Иренео Фунеса. Энди Уор-хол, правда, снял фильм в том, что мы обычно называем «реальным временем», длящийся восемь часов и показывающий спящего человека, но посмотрело его до конца лишь пять-шесть спятивших на своей интеллектуальности интеллектуалов, несмотря на всю любовь интеллектуалов к скучным фильмам. Те, кто смотрел его by way, трахаясь и покуривая травку, по домашнему видео, не в счет. Унылость фильма Уорхола, однако, очерчивает реально существующую угрозу: тот же уорхоловский спящий, святое достояние опыта пяти-шести спятивших интеллектуалов, обладает завораживающей силой. Всматриваясь в него, потом подсаживаешься на волшебство вуайеризма, приближающего к тайне чужого существования, так что появляется обманчивая возможность проникновения в кого-то помимо себя, ведь нет ничего более печального для разумного существа, чем его обреченность на замкнутость в самом себе. Подглядывание - это же хоть какой-то выход. Соблазн вуайеризма тем более велик, что ведь существуют же еще и спящий на газетах бродяга среди небоскребов Гонконга, и спящая в розовой спальне пориозвезда в Беверли-хиллз, и последний сон самоубийцы, принявшего смертельную дозу снотворного, и сон осужденного на смертную казнь преступника, завтра обреченного быть расстрелянным за убийство множества несовершеннолетних, прелестный сон младенца, страшный сон старика, удушливо кашляющего и беспрестанно ворочающегося так, что его сон больше похож на мук}', чем на отдых; множество куда более интересных спящих, чем спящий Энди Уорхола. Существуют еще и еще тысячи, миллионы, миллиарды, всего пять с лишним миллиардов снов каждую Божию ночь, и все они достойны внимания, все уникальны, все неповторимы. Есть спящие красавцы и уроды, спящие ночью и днем, были миллиарды спящих до Энди Уорхола, и будут миллиарды после, и ни один спящий не повторяет другого, и каждый из нас каждый раз спит по-разному. Может быть, Господь Бог есть тот, кто смотрит сразу же пять миллиардов документальных фильмов (кстати, миллиард из них - на китайском языке), демонстрирующихся одновременно на пяти миллиардах экранов?
Фильм «Скрытое» Ханеке начинается с прямой документальной съемки входа в ничем не примечательный дом. Зритель пока еще ничего не знает о том, что ждет его впереди. Ничего не происходит, да и что в реальной обыденности может произойти за то короткое время, что длится этот пролог? Однако банальная картинка заставляет зрителя насторожиться, так как от кадров любительской съемки тупо и прямо упертой в одну точку камеры веет мертвенным напряжением. Нам незнаком вход в дом, незнаком пока его хозяин, все совершенно анонимно, но замечательная сила наблюдения, именуемая также подглядыванием, захватывает. Картинка полна угрожающей и манящей силы, именно она, претендующая с жесточайшей убедительностью на объективность, настраивает зрителя на ожидание скрытого. Дальнейшее появление персонажей и дальнейшее развитие истории всего лишь комментарий к главному - к съемке, сделанной тупо и неподвижно стоящей камерой. Ханеке вытаскивает на свет Божий историю комплекса вины французов перед арабским народом. Отлично отыгранный ход, блестяще построенная интрига, но история, исходящая из первоначальной картинки, могла иметь бесконечное количество вариантов. Главный герой мог бы оказаться педофилом, его жена - людоедкой, сын - несовершеннолетним торговцем наркотиками, отцеубийцей и трансвеститом. Или все могли бы оказаться добропорядочными гражданами, что хуже всего, ибо нет большего преступления человека против человечности, чем осознание себя частью большинства и основанное на этом чувство собственной безгрешности и безнаказанности. Реальность страшна в своей вариативности.
Прямые съемки в фильме Ханеке длятся всего несколько минут, выделить на них больше экранного времени невозможно, так как они съели бы весь фильм и зритель вряд ли выдержал бы. Режиссер, однако, подразумевает, что главный герой получил столько кассет, что просмотр их занял многие часы, то есть он оказался бы в ситуации, описанной в начале статьи. Кто послал пленку и у кого были время и возможность снимать бесконечные метры фильма с ничего не изображающим изображением, остается неизвестным. Скорее всего, это сам Господь Бог (христианский или исламский, не имеет никакого значения) послал кассеты на землю посредством своей божественной DHL. Там, наверху, и происходит вечная съемка миллиардов входных дверей, для того чтобы на Страшном суде нам было что вспомнить. Скрывать же что-то есть повод у каждого. По большей части мы пребываем в уверенности, что нас никто не видит, так как мы не видим себя сами в первую очередь. Когда оказывается, что помимо нашего знания нас сопровождал чей-то взгляд, напряжение банальной реальности, мимо которой мы тысячи раз проходили, не обращая на нее внимание, создает невероятный эффект преодоления времени и изменчивости бытия. Когда часть нашей жизни возвращается из прошлого и прокручивается вновь и вновь, может стать страшно. Любой документальный фильм, сделанный человеком, является вызовом Богу, имевшему до того эксклюзивное право на документальную съемку. Современность с ее миллионами камер слежения не что иное, как восстание против Бога, макет новой Вавилонской башни.
Чем дальше, тем больше и больше в мире накапливается отснятых кадров. Все все (должно быть е с точками) снимают. Жужжат камеры слежения, любители накручивают метры своих барбекю и семейных вылазок на море, телефоны снимают девушку напротив и горящие башни Всемирного центра, папарацци наяривают кадры с мчащейся по туннелю машиной принцессы Дианы и цветы на ее могиле, тысячи репортеров в тысяче горящих точек, интервью у прохожих и live-show на всех языках мира. Есть ли live-show на суахили?
Латинское слово documentum означает свидетельство. Свидетельства бесконечно множатся, громоздятся друг на друга, и уже прошлый век можно воспроизвести от начала до конца во всей его изменчивости. Третье тысячелетие вообще оставит свой слепок-дубль, размерами намного превосходящий натуральную величину, и, становясь все более мобильным, застынет в своем документальном двойнике с леденящей душу определенностью. Съемки пионерского лагеря тридцатых годов. Все дети давно уже мертвы. Съемка камеры слежения в каком-нибудь гастрономе 2006 г. Через некоторое время все двигающиеся в кадре люди будут мертвы, но на пленке они будут продолжать двигаться как ни в чем не бывало, демонстрируя правнукам старомодные одежды и исчезнувшие из употребления виды продуктов. Страшная картина жизни зомби.
Первые, самые захватывающие документальные кадры, дошедшие до нас, это окаменевшие в раскаленной лаве жители Помпеи, теперь бесстыдно выставленные в музее на всеобщее обозрение. Конечно, эти съемки еще несовершенны, они столь же приблизительны, как «Прибытие поезда» братьев Люмьер, но толпу завораживают. Вечная смерть, получившая право на вечную жизнь, есть ли в мире зрелище более захватывающее? Теперь представьте себе, что в постамент, на котором покоится скорчившаяся фигурка несчастного жителя Помпеи, вмонтирован экран, демонстрирующий жизнь этого Гая, Квинта или Порции с самого начала до конца. Римская акушерка вытаскивает его, окровавленного, из чрева матери, потом служанки обмывают его, срезают первые волосы, одевают но взрослую тогу, он чешет пятку, насилует пер-ную свою рабыню, занимается онанизмом, читает Вергилия и блюет после того, как пережрал несвежих устриц, выданных торговкой за вчера привезенные с побережья залива, сейчас называемого Неаполитанским (теперь-то, после просмотра фильма, мы знаем, что торговка врала). Шикарное зрелище. И ужасающее, так как вся жизнь человеческая уйдет на созерцание жизни Гая, Квинта или Порции, а сколько их всего отпечатано в вечности? Мы же, несмотря ни на что, именно к этому стремимся.
Над нами висит угроза документальности, угроза переизбытка свидетельств. Мы вполне можем оказаться в положении Иренео Фунеса, вся жизнь которого ушла на воспоминание одного листа, так как помнил он его слишком отчетливо. Но не окажемся. Слава Богу, понятие документальный фильм относительно. У каждого документального фильма есть режиссер и съемочная группа. Если есть режиссер, значит, есть и интерпретация. Интерпретация же за свидетельство засчитывается с трудом. В no comments нет ни капли реальности, все - идеологическая фикция, недаром столь призрачное впечатление эти no comments производят. В фильме Фрирза «Королева» вмонтированные в повествование документальные съемки с принцессой Дианой гораздо менее убедительны, чем актеры, изображающие Елизавету и Тони Блэра. Так же, как сюрреалистичен вход в дом в «Скрытом» Ханеке. Я в своей жизни еще не видел ни одного документального фильма.