ИСПОВЕДЬ ГЕРОНТОФИЛА

Недавно, перелистывая пультом свой телевизор, я натолкнулся на ток-шоу «Большая страна», показываемое по петербургскому Пятому каналу. На ток-шоу у меня идиосинкразия, поэтому долго задерживаться на нем я не мог, выдержал всего лишь несколько минут, но обсуждаемая тема меня восхитила: обсуждалось, являются ли пожилые люди обузой для страны или все же в них есть какая-то польза. В первую очередь восхитил прогресс нашего общества, то, насколько оно ушло вперед по сравнению с обществом, показанным в японском фильме о горе Нараяме. Фильм повествовал о том, как в те далекие времена, когда искусство производства протезов находилось на очень низком уровне, стариков и старух, зубы потерявших, при первых же заморозках относили на отдаленную гору, чтобы они там упокоились в мире, схваченные первым японским морозцем. Все-таки, подумал я, прогресс налицо, в японской деревне, показанной в фильме, невозможно было бы представить сходку, открыто обсуждающую наболевшую проблему, и никто не осмелился публично оспаривать правильность и справедливость древнего обычая. У нас же все так гуманно, проблема вынесена на экран телевизора, и выступавшие даже находили аргументы, причем очень убедительные, в пользу того, чтобы стариков на Нараяму не относить несмотря ни на что. Особенно мое воображение поразил один из выступавших, необычайно остроумно доказывавший, что в последнее время именно старики-пенсионеры проявляют наибольшую политическую активность, в России играя сейчас ту же роль, что студенчество играет на Западе. В мозгу тут же яркой вспышкой пронесся образ русской революции, предположим 2008 года, осуществленной старцами по образу и подобию парижских событий 1968-го. С Пиковой дамой на баррикадах. Она прищуривается и усмехается, и вот уже вся «единая Россия» оказывается в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: «Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама...» Фантазия...

Женщина очень умная и циничная, хотя и с умом, несколько ограниченным цинизмом, маркиза де Мертей в одном из своих писем Валь-мону сообщает следующее: «Вторую категорию, гораздо более редкую, но поистине драгоценную, составляют женщины, обладавшие характером и заботившиеся о том, чтобы давать пищу своему уму, а потому умеющие создать себе жизнь даже тогда, когда им нечего ждать от природы: они принимаются украшать свои духовные качества, как раньше украшали свою внешность. Такие женщины обычно весьма здразо рассуждают, а ум у них твердый, веселый и изящный. Чары внешней прелести они заменяют привлекающей к ним добротой, а также оживленностью, которая тем пленительнее, чем они старше: таким образом и удается им в какой-то мере сблизиться С молодежью, заслуживая ее любовь. Но в таких случаях они весьма далеки от того, чтобы, как вы говорите, быть жестокими и строгими: привычка к снисходительности, длительные размышления о человеческих слабостях, в особенности же воспоминания о своей молодости, - единственное, что привязывает их к жизни, ~- делают их скорее даже чрезмерно терпимыми.

Словом, я хочу сказать вам, что постоянно стараюсь бывать в обществе старух, ибо очень рано поняла, как важно им понравиться, и среди них мне встречалось немало таких, к которым меня влекли не только соображения выгоды, но и склонность. Тут я останавливаюсь. Ибо теперь вы загораетесь так быстро и в то же время увлечения ваши так целомудренны, что я опасаюсь, как бы вы не влюбились внезапно в свою старую тетушку и не сошли бы вместе с нею в могилу, где, впрочем, уже давно пребываете». На ток-шоу маркизу не пригласили, а зря.

Для Петербурга образ старости и старения имеет особый смысл. В то совсем недавнее ленинградское время, когда его самые лучшие соборы и церкви были закрыты, дворцы превращены в советские учреждения, двуглавых орлов сменили серп и молот, витрины некогда роскошных магазинов выставляли напоказ убогость социалистического быта, и во всем чувствовалась заброшенность, облупленность, обветшалость, затихший и обнищавший город не жил прошлым, он сам стал прошлым, невыносимо раздражая официальную идеологию, устремленную в будущее. Для молодежи особый смысл приобрели бесконечные томительные прогулки, с обязательным посещением всегда открытых старых подъездов особняков "и доходных домов, еще хранящих остатки былой пышности, ободранные камины и рельефы, витые чугунные решетки на лестницах и лифтах, разбитые витражи. В садиках заброшенных дворов еще виднелись остатки фонтанов, и Смольный собор внутри был величественен и пуст, как древний Колизей. Среди молодых интеллектуалов процветал особый бизнес - охота на дома, поставленные на капитальный ремонт, в которых хозяева, переселенные в новостройки, оставляли старую мебель, не влезающую в малогабаритные квартиры. Все это было похоже на одержимость Германка тайной старой графини, и капремонты, да и весь город, чем-то напоминали сцену из «Пиковой дамы»: «Графиня стала раздеваться перед зеркалом. Откололи с нее чепец, украшенный розами: сняли парик с ее седой и плотно остриженной головы. Булавки дождем сыпались около нее. Желтое платье, шитое серебром, упало к ее распухлым ногам. Германн был свидетелем отвратительных таинств ее туалета...»

На капремонтах, среди негодного хлама, иногда попадались модерновые комоды и буфеты, напоминающие о комнатах в огромных коммуналках, где среди множества громоздких вещей ютились уплотненные «бывшие». Чудом спасшиеся от огня буржуек в двадцатые и сороковые, эти махины стоили гораздо меньше польских и югославских стенок, торжествующих в новом купчинском быту, и желание обставиться подобными вещами также было особой формой протеста, как и ненависть к новостройкам. Бегство от времени, интровертный пассеизм стали типичными признаками ленинградского характера и стиля, болезненно стремящегося утвердить себя наследником петербургской традиции, хотя ничего общего с ней, кроме этой болезненности, в надменной апологетике провинциальной заброшенности, определявшей Ленинград, уже не было.

Символом города в это время стал особый персонаж ленинградской жизни - старушка из «бывших», с потертым мехом когда-то роскошного воротника, с правильным петербургским выговором, артикулированно произносящая ДЭ ЭЛЬ ТВ в ответ на хамский вопрос приезжего, спрашивающего «бабуля, как отсюда в ДЛТ попасть», помнящая утраченные названия улиц. Летний сад под невской водой, голод и холод двух войн и детство с боннами и гувернантками. Внучка внучек пушкинских красавиц, гулявших в тени елизаветинских боскетов, интеллигентная старушка стала музой города в двадцатом веке, в принципе к старушкам относившегося весьма саркастически. Где-то глубоко внутри, в потаенном подвале памяти, у каждого, кто хоть как-то соотносился с культурой, хранился образ такой старушки, обитающей в тесной комнатушке в перенаселенной коммуналке, заставленной предметами убогого советского быта, среди которых странной руиной выглядит екатерининский наборный столик, или роскошное ампирное зеркало, или карельской березы кресло-корыто с вычурными грифонами. Это воспоминание является камертоном ленинградского стиля, проверкой на честность вкуса, ибо гордая и убогая подлинность, звучащая в нем, определяет ценностную чистоту всего, что может быть создано. Так в насквозь фальшивых новодельных интерьерах Царского Села, к елизаветинскому барокко и екатерининскому неоклассицизму имеющих гораздо меньшее отношение, чем к стилю советского послевоенного возрождения, поражали своей подлинностью остатки Агатовых комнат - то немногое, что дошло до нас от петербургской роскоши восемнадцатого века. Впрочем, Агатопые комнаты закрыли на реконструкцию и скоро возродят, так что они будут столь же красивы, как и комната Янтарная.

Один из самых ярких образов питерского НЭПа - это особый род торговок на Покровской площади, описанный Н. Архангельским в его заметке «Петро-нэпо-град». Дамы из общества, сидящие на ящиках или прямо на ковриках, брошенных на асфальт, распродают остатки былой роскоши: севрский фарфор, брюссельские кружева, тонкие вышивки. «Салон на базаре», - между собой переговариваются по-французски и по-английски, штопаные, но элегантные, затянутые в корсеты и перчатки. Уже в двадцатые годы в этих дамах была величественность, а в семидесятые в них появилась героика. В послевоенном Ленинграде именно подобный тип стал олицетворением всего лучшего, что осталось в этом новом городе от сгинувшего в небытие Петербурга, хранителем genius loci.

В наследницах Пиковой дамы, в петербургских старухах нет ничего общего с типом русской бабушки; они всегда значительны и несколько зловещи. Несмотря на мужей и на любовников, «давно истлевших в могиле», они представляют тип старой девы. Одинокие, заблудшие в безвкусной современности, уцелевшие посетительницы «салона на базаре», гротескно напоминающего салоны Серебряного века, в свою очередь гротескно напоминающие о салонах века Золотого, олицетворяли связь времен, повсеместно разорванную Россией. В ленинградской культуре, как и в ее музе, была такая же ориентированность на сохранение чистоты и девственности, подразумевающая бесплодие, иногда гораздо более ценное, чем любая плодовитость. •

В 1991 году город в очередной раз был переименован. Над уродливым зданием, в семидесятые испортившем невскую панораму, вместо надписи «Ленинград» гордо засияло новое название - «Петербург», и весь ленинградский период оказался жирно перечеркнут. В первую очередь пассеизм лишился пафоса противопоставления официальной идеологии. С возвращением старого названия Петербургу все в России как по команде заговорили о возрождении русской культуры. Ретроспективизм стал предписанным властью направлением. Когда ретроспекция лишается своей оппозиционности и становится господствующей идеологией, определяющей политику, в том числе и культурную, она превращается в реакционность, в душный и самодовольный деспотизм. Россия уже не раз переживала различные «возрождения», то в формах окостенелого византинизма, то в торжествующем и кровожадном сталинском ампире. Как приметы времени они не лишены своеобразного шарма, но заводят в тупик, из которого нет выхода. Подобные причуды стиля даже нельзя назвать консервативными, так как кон-i срнатизм не является искусственным возобновлением традиций, прекративших свое существо-нание, но охраняет существующие в настоящем тенденции прошлого.

Постоянно повторяющийся призыв к возрождению прошлого заставляет задать вопрос: I какое же, собственно говоря, прошлое собираются возрождать? Сегодня, прежде чем говорить о возрождении, хорошо было бы решить, что собственно под этим подразумевается, но на этот вопрос никто не отвечает и отвечать не собирается. Так называемое возрождение лишило пассеизм всякого смысла, - о чем можно грустить, когда все возрождается? Старухи никому не нужны, давно снесли свои кресла-корыта в антикварные магазины и исчезли. Новая, гла-мурная муза уселась в их карельскую березу посреди выкупленных и перестроенных коммуналок, преображенных вкусом Architectural Digest. Ее интересуют только бывшие звезды, и Рената Литвинова, превратно поняв маркизу де Мертей, с настойчивой добротой склоняет их к диалогу на экране:

– Можете ли вы назначить мне эти три верные карты?

Для кого вам беречь вашу тайну? Для внуков? Они богаты и без того: они не знают и цены деньгам. Моту не помогут ваши три карты. Кто не умеет беречь отцовское наследство, тот все-таки умрет в нищете, несмотря ни на какие демонские }'силия. Ваши три карты для меня не пропадут. Ну!..

Если когда-нибудь сердце ваше знало чувство любви, если вы помните ее восторги, если вы хоть раз улыбнулись при плаче новорожденного сына, если что-нибудь человеческое билось в груди вашей, то умоляю вас чувствами супруги, любовницы, матери - всем, что ни есть святого в жизни, - не откажите мне в моей просьбе! - откройте мне вашу тайну! - что вам в ней?.. Может быть, она сопряжена с ужасным грехом, с пагубою вечного блаженства, с дьявольским договором... Подумайте: вы стары; жить вам уж недолго, я готов (а) взять грех ваш на свою душу. Откройте мне только вашу тайну. Подумайте, что счастие человека находится в ваших руках; что не только я, но дети мои, внуки и правнуки благословят вашу память и будут чтить, как святыню...

Старая ведьма! -.так я ж заставлю тебя отвечать... Графиня, как известно, не ответила. часть !! сегодня фельетоны

Загрузка...