Недавно одна моя коллега, апеллируя ко мне как к специалисту по Италии, спросила, не знаю ли я, что за итальянская выставка про лучи и фонтаны открывается в Русском музее. Под лучами и фонтанами подразумевалась большая экспозиция Лючио Фонтана, самого главного, наравне с Альберто Бурри, художника итальянского послевоенного авангарда, творца «спаци-ализма», т. е. «пространственности» - направления, получившего широчайшее международное признание и выведшего Италию, закисшую во времена Муссолини, снова на авансцену современного искусства Европы. Фонтана присутствует во всех историях модернизма, занимая там почетное место, и его дыры и прорези в холстах уже давно запатентованы, породили множество подражателей и справедливо считаются адекватным зримым воплощением итальянского чуда шестидесятых. В том смысле, что его прорывы в холстах прямо соответствуют прорыву Апеннинского полуострова в экономическую и культурную современность после фашистского отстоя и послевоенной разрухи. У нас, однако, он известен мало, как вообще у нас мало известно современное итальянское искусство. Мы-то знаем все больше бутики, так что несколько залов Мраморного дворца, заполненные тщательно отобранными шедеврами этого гения пространственных замыслов (concetto spaziale - пространственный концепт - такое одинаковое название носит большинство его работ), для отечественного зрителя стало просто откровением.
Аберрация, что произошла в воспаленных академическими знаниями мозгах моей коллеги, верна, как верно все, что отягощено академическими знаниями. Чтобы итальянцы ни замыслили, все у них получаются лучи да фонтаны, так как красота и культура въелась в них как крепостное право в русскую душу, как империализм в американское самосознание и сальные пятна в скатерти привокзальных ресторанов. Так что главная задача итальянской поэзии и итальянского искусства весьма сложна - убежать от красоты и элегантности, ведь все равно они их, итальянцев, настигнут, чтоб они ни делали. В этом соревновании по убеганию по большей части и рождаются все самые прекрасные итальянские вещи: возьмите, к примеру, Микеланд-жело, что за сюжеты он брал! «Битва при Кашине» - дюжина солдат, в спешке вылезающих из какой-то лужи и на ходу натягивающих на себя штаны, - а какая красота получилась! И по-русски это называется «Выкарабкивающиеся», просто и не выговорить, а по-итальянски как вздох один, «Rampiccanti».
То же и с Лючио (или, как его транскрибируют в Русском музее, Лучо) Фонтаной. Представьте себе русского, пробивающего и прорезающего холсты. Получится весомо, грубо, зримо, и ассоциации пойдут какие-нибудь ужасающие, вроде мужики идут, топоры несут, что-то страшное будет. В залах же Мраморного дворца, среди прекрасных полотен, то винно-красных, как Арма-ни, то цвета блеклого голубого льна, как Дольче и Габбана, то тусклого золота и мягко-черного, как Версаче с Гуччи, возникают ассоциации нежнейшие, ласкающие и немножко нервные, бередящие душу, как звуки «Santa Lucia» в исполнении Робертино Лоретта. Кажется, что сквозь дыры и прорези вот-вот просочится умопомрачительная Анук Эме из «Сладкой жизни» и примется расхаживать своей будоражащей походкой в этом пространстве, образованном проколами и прорезами, ибо главной задачей Фонтаны было привлечь внимание именно к нему, этому бесконечному пространству за пределами холста, вовлекая пустоту в структуру произведения. Что означало окончательность авторского жеста, и было вводом в концептуализм, и отрыжкой барокко, и легким намеком на встречу с Византией, и т. д., и т. п., и понаписано об этом горы, и все продолжают писать, и продолжают, но все застит божественная Анук Эме, гордо несущая подбитый глаз за черными очками (ничто так не подчеркивает элегантность элегантной женщины, как синяк под глазом, - итальянцы знают в этом толк), и зазвучит ее голос, напоенный хрипотцой непереносимо прекрасной, Боже мой! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую? Спасибо Фонтана, вполне достаточно.
Представьте себе большое яйцейидное полотно, загрунтованное упоительнейшим розовым цветом, слегка уходящим в серый, но совсем чуть-чуть, что придает розовому, в общем-то опасному и для искусства, и для одежды, идеально с ним умели управляться только китайцы семнадцатого века в своем фарфоре, в восемнадцатом у них уже получалось хуже, как-то по-европейски, благородство и изыск высокой моды, alia moda, все покрытое дырами, разбросанными в намеренной случайности. Каждая дыра обдумана и отделана, с идеально, хочется сказать «подрубленными», краями, и все называется сказочно и глубокомысленно: La Fine di Dio - Конец Бога. Как хорошо быть итальянцем и жить среди более-менее цивилизованных католиков. Для них La Fine это только la fine, и больше ничего, а у нас, поди, пробуравь дырку и назови ее подобным образом, так все православные сбегутся и начнут громить выставку, доказывая, что это - оскорбление их религиозного чувства. Да, у нас в России и конец какой-то грубый, не эстетичный.
Еще одна ассоциация возникает в связи с великим Фонтаной.
«- Я? Я думала... Нет, нет, иди пиши, не развлекайся, - сказала она, морща губы, - и мне надо теперь вырезать вот эти дырочки, видишь? Она взяла ножницы и стала прорезывать».
Это «Анна Каренина», Левин, с умилением склонившийся над Кити, над ее непонятными, внешне пустяковыми, но внутренне такими значительными женскими занятиями, и их напряженный диалог, и размышления о религии, и то, что «несмотря на его уверения в противном, она была твердо уверена, что он такой же и еще лучше христианин, чем она, и что все то, что он говорит об этом, есть одна из его смешных мужских выходок, как то, что он говорил про broderie anglaise: будто добрые люди штопают дыры, а она их нарочно вырезывает, и т. п.». Все же итальянский авангард - это просто прелесть что такое.