ВЕЧЕР У ВЕНГЕРСКИХ ОФИЦЕРОВ

С группой отставных венгерских офицеров, проживающих в Будапеште, я встретился случайно в штабе батальона, куда их пригласили для проверки документов. Некоторые в форме, другие в штатском, все они принесли с собой шпаги и в конвертах ордена. Их вежливо опросили и заверили, что носить холодное оружие и знаки отличия им не возбраняется, что они свободны и у них нет оснований беспокоиться за свою участь.

Когда опрос был закончен, я через переводчика заговорил с ними о судьбах венгерской армии, но они к такому разговору не были расположены. Генерал-майор Холло Иожеф, высокий сухощавый старик с густой черной шевелюрой и коротенькими подкрашенными усиками, пригласил нас навестить его на следующий день, в воскресенье, в его доме, где он создаст соответствующую обстановку для откровенного, искреннего разговора и созовет для этого своих друзей.

Я принял приглашение.

Небольшой особняк на Хуньяди-тэр. Ярко поблескивают в лучах закатного солнца матовые с узором стекла готических окон. Трехцветный национальный флажок свисает над входом, украшенным скульптурной лепкой: головы мычащего буйвола и дикого кабана с длинными клыками. Черноволосая девушка в красной кофточке, подчеркивающей желтизну ее лица, открывает дверь прежде, чем я успеваю постучать.

— Тэшек керем, — приветливо улыбается она. — Керем сепен[23].

С поклоном пропустив нас вперед по мраморной лестнице, она помогает нам в передней снять шинели. Оттуда мы попадаем в большую, с высоким лепным потолком комнату. Мебель здесь под цвет стен, отделанных светлым полированным деревом, на стенах картины сражений в золоченых рамах.

Генералы и офицеры встают при нашем появлении из-за покрытого кружевной скатертью овального стола. Они все в парадных мундирах с золотыми жгутами погон и разноцветными орденскими колодками, заполняющими у некоторых почти всю грудь, — все это сильно смущает меня, одетого по-походному, в гимнастерке со скромными полевыми погонами лейтенанта.

Хозяин дома Холло Иожеф энергично пожимает мне руку и церемонно представляет остальных — генерал-лейтенант Вашархели Андраш, генерал-майор Компош Шандор, полковник Илкаи Дэжё, полковник витезь Ча́си Иожеф, подполковник Бот Дэжё, и капитан Стои Иштван. По окончании этой процедуры все занимают места за столом, рассаживаясь по чинам. Меня Холло посадил рядом с собой.

Разговор завязывается довольно туго. Процедура поклонов, приветствий и рассматривания друг друга переходит в молчаливый и скупой процесс угощения вермутом. Вино аккуратно разливают из графина в высокие рюмки. Кроме бисквитов, другой закуски нет. Надо и тому удивляться, что хозяин разыскал где-то или сохранил у себя хорошее вино и бисквиты. На каждой рюмке подвешен на проволочке металлический брелок: сердце, грибок, собачка, поросенок, трубочист или подкова, слон или парус. Это для того, чтобы не перепутать рюмки. Офицеры рассматривают свои брелоки, переглядываются, вежливо улыбаются.

Генерал-майор Холло, по обязанности хозяина дома, первый начинает обещанный мне «искренний» разговор. Он вспоминает о прошлой мировой войне.

— Я был тогда капитаном. С русскими познакомился близко при довольно странных обстоятельствах. — Он чуть улыбается и смотрит куда-то в даль, как бы устремляя взгляд вслед за мыслью, убегающей в прошлое. — Это было восточнее Луцка. Мы встречали пасху. Ясное утро, расцветающая природа, на душе хорошо… Канонады и перестрелки почти не слышно. Вдруг, смотрим, из русских окопов вылезают с белым флагом солдаты и идут к нам. Несут пироги, вино. Оказывается, делегация. Хотят с нами отпраздновать пасху. Католическая и православная пасхи в тот год как раз совпали. На всем участке фронта наступила тишина. Венгры и русские вышли из траншей, поставили между позициями на зеленых лужайках столы. Гуляли, как на большом пикнике, рвали первые весенние цветы и дарили их друг другу…

Улыбаясь, Холло поглядывает на крупнотелого и неуклюжего с мелкими чертами на полном лице подполковника Бот Дэжё, участника этого же мирного обеда на линии фронта. Бот кивает головой, с мечтательным выражением поглаживает толстыми короткими пальцами уцелевшие на висках бугорки взъерошенных волос. На кителе у него пять рядов орденских ленточек. Когда Холло вспоминает о цветах, Бот, совсем расчувствовавшись, добавляет:

— Да, да, да. Мне это напоминает нашу сегодняшнюю встречу с господином русским офицером. Как жаль, что понадобилось целых тридцать лет, понадобилась еще одна ужасная война, чтобы притти снова к тем же чувствам и мыслям, которые нас волновали в тот день, а именно — к пониманию радости дружбы между обоими нашими храбрыми народами и к недоумению: зачем и кому нужна война между нами и кто ее вообще выдумал, эту войну, когда мир так прекрасен. Не правда ли?

Пустившись в столь непривычную для «его «философию», Бот вспотел. Капельки пота выступили на его покатом лбу. Он обводит всех глазами и вопросительно останавливает их на генерал-лейтенанте: не сказал ли он, Бот, чего лишнего?

Вашархели Андраш сидит прямо, будто прилипнув к высокой спинке стула, сложив руки на груди, смотрит строго и настороженно. У него моложавое лицо с прямым носом, почти без морщин, волнистые волосы с обильной проседью и темные глубокие глаза; в ответ на взгляд Бота в них мелькнуло что-то похожее на ласковую и грустную улыбку. Строгое выражение их заметно смягчается, и это воспринимается всеми младшими чинами как одобрение темы разговора.

— Помню, — продолжает Холло с чувством, — нас всех поразила широта натуры русских людей, их открытый характер, великодушие, их милая простота и сердечность в обращении. Да вот, я вам сейчас покажу, как мы тогда пировали.

Не роясь, Холло достает из ящика письменного стола, видимо заранее найденную, пожелтевшую фотографию, на которой русские и венгерцы сидят за одним столом. Все рассматривают ее подолгу, с преувеличенным восторгом. Так как сам я не навязываю ни темы, ни темпа беседы, предпочитая естественное ее развитие, то рассматривание открытки переходит в продолжительную паузу. Хотя пауза заполняется усердным курением, покашливанием и мелкими взаимными услугами — с улыбкой подвинуть пепельницу или чиркнуть оригинальной зажигалкой, — все же чувствуется, что тема прошлой мировой войны и русского характера никого не интересует.

Полковник артиллерии Илкаи Дэжё, толстый мужчина лет пятидесяти, с красной лысиной во всю голову, окаймленной лишь над ушами серебристо-черным ободком, проявляет решительность, делая шаг вперед на целую эпоху.

— А я, — говорит он, и лысина его краснеет еще больше, — участвовал в этой войне. Я был под Воронежем… Вернее, южнее Воронежа, — поправляется он, покосившись на нас. У него вид человека, махнувшего на все рукой: будь что будет!

— Наши батареи стояли в трех километрах от передовой, как вдруг однажды утром русские открыли из «катюш» и всей своей артиллерии сильный огонь, не прекращавшийся минут сорок, такой огонь, что наша 4-я пехотная дивизия, занимавшая участок обороны между немцами, бежала из первых линий и очутилась позади батарей. Нам пришлось взорвать орудия и тоже бежать. Отступили километров на тридцать. Только успели получить новые пушки, как опять их побросали. Солдаты были настолько перепуганы, что удирали при первых выстрелах русских. Примерно так же отходила с Волыни в мае 1916 года и 4-я армия эрцгерцога Иосифа-Фердинанда, когда фронт восточнее Луцка прорвал Брусилов…

— Не так же, а еще хуже! — со вздохом подтверждает Бот, переглянувшись с Холло.

— Полевая жандармерия пыталась задержать солдат, но они показывали, что у них нет оружия. Безоружных пропускали. Видя это, остальные прятала в снег свои винтовки, и таким образом, когда мы достигли Старого Оскола, в дивизии на пять тысяч человек остались лишь триста винтовок. К нам обратился с речью германский генерал: «Вы — храбрые гонведы, наши верные союзники! Задержите русских!» Но мы не дураки. За четыре часа до их приближения отошли еще дальше, к самому Коростеню. Оттуда нас отослали обратно в Венгрию. Я лично решил на фронт больше не возвращаться и устроился чиновником в военном министерстве.

Это отчаянное чистосердечие Илкаи производит на всех такое впечатление, будто под стол положили бомбу замедленного действия. Все озадаченно смотрят на генерал-лейтенанта Вашархели, словно он один в состоянии обезвредить эту «бомбу». Все, кроме витезя Ча́си, добродушного старика с чисто выбритым энергичным лицом и открытым взглядом веселых серых глаз. Все ждут, что Вашархели вот-вот вмешается в разговор или каким-нибудь намеком даст понять, что собеседники заходят слишком далеко. Только Ча́си, боевой полковник, держит себя независимо. Он — единственный из всех — вооружен небольшим револьвером в черной кобуре. К груди его приколот большой шелковый красный бант. Ча́си молчалив, но глаза его то и дело иронически посмеиваются. Он открыто поощряет откровенность Илкаи, одобрительно кивая ему головой. Видя, что тот заколебался, остановившись на своем переходе в военное министерство, Ча́си прямо говорит ему:

— Ну что ж вы, раз уж начали, рассказывайте, что было дальше.

И полковник Илкаи, не обращая внимания на Вашархели, с тем же видом: «А, будь что будет», делает еще один шаг вперед, причем смотрит почему-то в блокнот переводчика, словно диктует ему.

— Служа в министерстве, я был в курсе всех дальнейших событий. 20 марта 1944 года его превосходительство правитель витезь Хорти, начальник генерального штаба Сомбатхели, премьер Стояи и военный министр Ча́таи были вызваны к Гитлеру. Как потом рассказывали, Гитлер вел себя очень нервно и разговаривал истерическим голосом. Он заявил, что поведение Венгрии его тревожит, что он не допустит у нас того, что произошло в Италии, и пригрозил ликвидировать Венгрию как самостоятельное государство, если правительство не будет выполнять своих обязательств перед Германией так же честно, как это делает Румыния… После такого разговора Хорти был отпущен. Недалеко от Берлина его поезд по «железнодорожным обстоятельствам» задержался на двое суток. За это время немцы вторглись на территорию Венгрии и при поддержке приверженцев Салаши арестовали половину кабинета министров, заменив его своими людьми. Хорти, вернувшись в Будапешт, столкнулся со свершившимся фактом… Мы все больше склонялись к мысли, что такой союз, как Англия, Америка и Россия, победить невозможно. А летом 1944 года, во время небывалого русского наступления, нам стало совершенно ясно, что Германия проиграла войну и больше не в состоянии защитить Венгрию. Нам казалось, что немцы просто уйдут из Венгрии и таким образом страна не пострадает от военных действий. Когда 15 октября прошлого года Хорти был вынужден объявить о капитуляции Венгрии, все мы с радостью подумали, что война для нас уже кончилась. Люди в Будапеште приоделись, вышли на улицы, гуляли, пели, смеялись над немцами. И вдруг гитлеровцы занимают радиостанцию. А через несколько часов по радио хриплым голосом заговорил Салаши о том, что он берет власть в свои руки. Можете себе представить? Это было как ушат холодной воды!

— Какое там ушат! — говорит подполковник Бот со вздохом. — Это был целый Ледовитый океан, который обрушился на Венгрию.

— Военный министр Ча́таи и его жена от огорчения отравились, — осторожно вставляет генерал-майор Компош Шандор, тоже почти старик с редкими, зачесанными назад прядями волос, словно гребешком прикрывающими лысину; из чересчур широкого и высокого воротника кителя торчит его длинная, как у гуся, морщинистая шея.

— А я вышел в отставку, — неожиданно произносит Вашархели, и все с чувством облегчения оборачиваются к нему. Тонкая, похожая на гримасу улыбка не сходит с уголков его рта. — Я приносил присягу прежнему правительству, поэтому присягать Салаши не согласился.

В голосе Вашархели звучит нотка, скромно, но явственно подчеркивающая мужественность его поступков.

— Салаши! Это же просто уголовник и сумасшедший! — с юношеским задором восклицает приемный сын генерал-лейтенанта капитан Стои Иштван с круглым курносым лицом, украшенным курчавыми баками и завитыми усиками. — Когда поздно вечером 15 октября я вернулся домой, хозяйка со слезами меня спросила: «Правда ли, что Салаши у власти? Это невозможно!»

Разговор оживляется, становится общим.

Все говорят о Салаши Ференце. Каждый сообщает какую-нибудь подробность. Он вовсе даже и не венгр, а румын. Некоторые либеральные газеты в 1938 году утверждали, что он немец, подделавшийся под мадьяра. Настоящая его фамилия «Салошьян». Он был ничем не примечательным офицером генерального штаба, пока не прославился поданным начальству меморандумом, на котором появилась резолюция: «Займитесь лучше исполнением своих прямых обязанностей». Потом его сняли со штабной работы и послали на строевую. Получив чин майора, Салаши вышел в отставку и много лет занимался разными темными делишками. Несколько раз попадал в тюрьму, а однажды — в лечебницу для душевнобольных. Вполне естественно, что он, наконец, стал руководителем партии «Скрещенные стрелы» и вообразил себя вторым Гитлером. А неудачливые политики Ласло Баки и Ласло Эндре недаром вызвались быть при нем Геббельсами. Деятельность их партии изобиловала ресторанными скандалами и нарушениями общественной морали. Один из офицеров однажды собственноручно избил Салаши так, что тот после этого несколько месяцев лечился… Все же, ободряемый немцами, он смелел с каждым днем и стал даже покушаться на правительство Стояи, которое не вполне удовлетворяло Гитлера. 7 июля 1944 года Салаши пытался устроить государственный переворот, но вмешалась полиция, и ему пришлось удалиться в Шопрон, под защиту немцев. 15 октября немцы привезли его на самолете в Ферихедь, а оттуда доставили на будапештскую радиостанцию, прямо к микрофону… На следующий день Салаши первым делом приступил к ограблению евреев и приказал бросать их с мостов в Дунай. А затем уже было инсценировано принятие им присяги перед короной святого Иштвана, смарагды и рубины которой произвели на него весьма сильное впечатление. Во время этой торжественной церемонии диктор, сообщавший по радио о всем происходившем в королевском дворце, между прочим сказал: «Вспомним, как в июле 1938 года Салаши стоял перед судом». Этим он невольно всем напомнил, что власть в Будапеште, действительно, захватил преступник. Мало того — маньяк, душевнобольной. С утра до вечера он произносил по радио свои речи. Все его выступления — материалы для психиатра. Его лозунги, вроде «Братья, проснитесь от глубокого сна, раскройте свои сердца и карманы» или «Победа или Сибирь», были рассчитаны на таких же глупцов и ненормальных, как он сам. Через несколько дней немцы спохватились и уже не допускали Салаши к микрофону…

Увлекшись этой темой, перебивая друг друга и не скупясь на эпитеты, венгерские офицеры довольно живописно нарисовали образ Салаши и естественно подвели беседу к вопросу: как же этакому авантюристу удалось прибрать к своим рукам армию с ее далеко не глупым и опытным генералитетом?

Генерал-лейтенанта Вашархели этот вопрос ставит в тупик. Теребя на своем кителе золоченые пуговицы с изображением короны святого Иштвана, он обводит коллег ищущим поддержки взглядом и по выражению их глаз понимает, что ответить на такой серьезный вопрос никто не сможет, кроме него самого. Отпивая крепкий вермут из рюмки с брелоком, изображающим парус, он говорит не спеша, обдумывая каждое слово:

— Призывая войска прекратить военные действия против русских, правительство рассчитывало на благоразумие армии, в особенности фронтовиков, и на офицеров первого корпуса, квартировавшего в Будапеште. Но оно не учло результатов фашистской пропаганды, которая началась в армии еще со времен Гембеша. Гембеш — шваб и насажал в военные школы массу молодых швабов из Баранья, Толна, Бичке и из немецких поселений вокруг Будапешта. Так онемечивался офицерский состав армии. Среди него есть не мало людей немецкого происхождения. Чтобы это не бросалось в глаза, они изменяли свои фамилии на венгерские. Например, Бергер — стал Берегфи. Этого генерал-полковника Салаши назначил своим военным министром. Генерал-полковник Ласло Дэжё раньше назывался просто Лаушек. Генерал-лейтенант Майор носил прежде фамилию Майер. Венгерскими войсками, оборонявшими Будапешт, командовал генерал-лейтенант Надь Эсси, из швабского села в Банате. Омадьяренные немцы в сущности управляли почти всей армией, и им, конечно, не трудно было в нужный момент повести часть ее за собой. В Будапеште только дворцовая гвардия и «лудовикаши», кадеты военных корпусов, оказали незначительное сопротивление Салаши. А на фронте некоторые дивизии просто снялись с обороны и отошли в тыл. Лишь наиболее дальновидные венгерские генералы своевременно перешли на сторону русских. Так поступил командующий первой армией генерал-полковник Миклош Бэла, нынешний глава Временного правительства. Его примеру последовал начальник генерального штаба генерал-полковник Вереш Янош, теперь он военный министр. Вереш человек прямой и спокойный. Я с ним часто встречался, когда он был заместителем шефа военного кабинета Хорти. Вы, подполковник, знаете его, кажется, еще с прошлой войны.

— Так точно!! — живо отзывается Бот, слегка приподнимаясь и потирая большие красные руки. — Батарея Вереша поддерживала нас на восточном фронте, на реке Стоход. С нею мы ничего не боялись.

— Нилаши арестовали жену и тещу Вереша и отправили их в Вену, — снова вставляет генерал-майор Компош, поводя плечами.

Он явно отделывается репликами исключительно бытового характера.

— Такие люди, как Миклош и Вереш, — продолжает Вашархели, — не меняют своих убеждений, как перчатки. Вероятно, были глубокие причины для их перехода к русским. Я мало сомневаюсь в их искренности. Миклош ведь англофил по воспитанию и всегда был противником немцев. Но я не могу ему простить, что он ушел к вам один, не взяв с собой всю свою армию. Когда с ним увижусь, я буду ругать его за это. А Вереша мы все знали раньше как человека определенно немецкой ориентации. Достаточно сказать, что сами немцы настаивали на его кандидатуре на должность начальника генерального штаба вместо Сомбатхели, который требовал отвода наших войск из России. Но я видел Вереша летом и был поражен — как он изменился! Он говорил о немцах очень резко, так же как и военный министр Ча́таи. Оба были возмущены их поведением в Венгрии, их грабежами и пренебрежительным отношением к нашей армии. Все же, признаться, я был удивлен, когда по радио узнал, что Вереш перешел к вам. Но вообще, — с горькой усмешкой говорит Вашархели, — я думаю, тогда уже, пожалуй, было трудно что-либо изменить в ходе событий. Да и силен, до сих пор еще силен гипноз Трианона. Я не хочу этим сказать, что наши прежние границы урезаны несправедливо. Пожалуй, и в самом деле мы не в праве претендовать чуть ли не на все наследство австро-венгерской монархии. Кое с чем нам все же трудно согласиться… Но никакой принципиальный вопрос не может оправдать нашего участия в войне. Все мы искренне сожалеем, что потеряли графа Телеки. Он вел истинно мудрую политику мира. Считается, что он застрелился, но мы думаем, что его просто убили немецкие агенты. Он не хотел войны с Югославией, с которой у нас был договор о вечной дружбе, и не допустил бы того, что произошло в Нови-Саду…

— Это было что-то ужасное! — подхватывает Стои. — Я сам видел, как жандармы… — Он обрывает фразу, словно ее отсекает один взгляд Вашархели.

Капитан становится за спиной отчима и, облокотившись на стул, прячет свое смущение, свою озадаченность за густым дымом сигареты. Но мы и без него знаем, сколько ни в чем неповинных сербов погибло в Нови-Саду от руки венгров в трагические, более ужасные, чем варфоломеевская ночь, дни 23 и 24 января 1942 года.

— Это было печальное недоразумение. Все мы были возмущены и потрясены случившимся. — У Вашархели глухой, сдавленный голос. — Комендант Нови-Сада генерал-майор Граши перестарался, превысил свои полномочия… Он бежал в Германию и вернулся оттуда вместе с немцами в форме их офицера. Теперь можно догадаться, какие темные силы спровоцировали резню в Нови-Саду и вызвали вообще все наши, несчастья…

— Это неверно, — неожиданно поднимается полковник Ча́си.

Все оборачиваются к нему, удивленные его тоном и тем, что он посмел так бесцеремонно перебить речь генерал-лейтенанта и ввергнуть беседу в неведомые и опасные глубины. Однако Ча́си сам без стеснения лезет в эти глубины:

— Дело не в Граши, а в политике правительства, и не темные силы виноваты, а отчасти мы сами. Армия могла бы многое изменить в ходе событий, если бы захотела и осмелилась… А призрак Трианона — вообще чушь! Это — тема для мелких газетчиков. Для того чтобы вырваться из-под немецкого гипноза, от армии требовалось больше отваги, чем для того, чтобы по немецкому приказанию продолжать войну. Многие венгерские офицеры, к сожалению, больше доверяли всем этим визгливым и наглым салаши, майерам, бергерам — кучке немецких холуев, стремящихся продлением войны лишь спасти свою жизнь. Многие еще преклоняются перед немецким упрямством, забывая, что Гинденбург, показавший себя достаточно отважным солдатом, попросил о заключении перемирия прежде, чем противник вступил в пределы Германии. Тиссо Иштван так же во-время заявил, что война проиграна. Наконец, пример благоразумия показал молодой король Румынии. А у нас никто не набрался смелости с таким же авторитетом огласить божественное слово — «мир». У нас, напротив, ложными словами и обещаниями заставляют народ нести дальнейшие напрасные жертвы, побуждают его к этому те, у кого в душе не найти и капли чувства любви к нации… Это и в самом деле удивительно! Бывший премьер-министр Бетлен, перейдя к русским, написал письмо к народу о своей уверенности в том, что Россия не намерена уничтожить нашу нацию, или захватить ее территорию, или изменить ее общественный строй. Он призывал солдат и офицеров переходить через линию фронта к Красной Армии и бороться за независимость страны, так же как это сделали в 1848 году венгры, служившие в австрийской армии. Но мы, находясь в будапештском котле, думали, что эти письма — лишь советская пропаганда… Мы так думали потому, что там, в котле, даже в самые тяжелые дни, мы ни от кого не слышали таких же обнадеживающих, смелых призывов. Между тем, простой лозунг: «Хочешь домой — прогони немца» безусловно нашел бы отклик, особенно у солдат… Я не был и не являюсь коммунистом, и никто не заставлял и не заставляет меня стать им. Но я считаю, что офицеры нашей армии проявили и еще проявляют моральную трусость, разделяя ответственность за несчастье Венгрии с теми, кто до последней минуты рабски служит немцам… Не прав ли я, господин генерал-лейтенант?

— Вы правы, — тихо отвечает Вашархели, пристально глядя на Ча́си, на его красный бант. — Вы совершенно правы. Тем, что вы отважно перешли со своим полком на сторону Красной Армии и вместе с нею дрались против немцев до полного разгрома в Буде, вы доказали, что предпочли исправить собственное заблуждение. Лучше поздно, чем никогда. Но скажите, если б в октябре вы подали своим солдатам команду, пошли бы они тогда за вами, как это сделали теперь в Буде?

— Пошли бы, если б это не было изолированным выступлением. Солдаты ждали призыва, чтобы присоединиться к восставшей против Салаши дворцовой гвардии и к юнкерам, но такого призыва ни с моей стороны, ни со стороны других офицеров первого корпуса не последовало. Мы молчали, а фашисты тем временем тянули солдатские массы за собой. Мы привыкли молчать. Когда немцы подходили к Сталинграду, мы молчали потому, что верили в немецкую, а значит, и в нашу победу. Когда немцев, и нас заодно с ними, стали бить, мы молчали потому, что, во-первых, боялись поплатиться жизнью за откровенность, а во-вторых, надеялись, что дела поправятся. Когда же, наконец, война докатилась до Венгрии и «финиш Хунгариа» приближался, мы молчали отчасти потому, что наши силы были уже расчленены и превратились в придаток немецких частей, а отчасти из-за той трусости, о которой я говорил.

— И только в Буде Красная Армия вам развязала язык, не так ли? — язвительно спрашивает Вашархели, не сводя с Ча́си пристального, чуть иронического взгляда. — Ваше здоровье, полковник! — Он смотрит сквозь рюмку с вермутом на солнечный свет, догорающий в окне, и вдруг замечает на рюмке брелок со слоном. — Мы с вами поменялись рюмками, — смеется он. — Вот и отлично! Мы узнаем тайные мысли друг друга. Ваше здоровье. Здоровье, господа!

Все чокаются, шумят, говорят, смеются, двигают стульями.

Загрузка...