Дорогой мой Бэла!
Я не мог быстро ответить на ваши письма. Последнее время я не был в Веребе. Сейчас заехал к семье, может быть, всего на один день, поэтому буду краток…
Мне, действительно, неплохо жилось в Веребе. У крестьянина Радвани Пала, кроме моей семьи, квартировали еще два пожилых солдата из русского обоза — Степан Карпович Кузя и Василий Ефимович Мунтян. Славные это были люди. Они делились с нами своей пищей и вообще проявляли по отношению к нам любезную, заботливость. А по вечерам они учились играть на губной гармошке чардаш, — это чтобы нам удовольствие доставить, — и пели украинские песни — то радостные, то грустные. Мы подружились с ними, и вскоре — мы немножко по-русски, а они немножко по-мадьярски — кое-как уже разговаривали и понимали друг друга. Мы знали, что у Кузи есть жена Оля и сын Юрка, а Мунтяна ждут дома старушка мать и дочь Надя, которая трогательно писала ему в конце своих писем:
«Остаюсь, папочка, с приветом до встречи летом».
Кузя и Мунтян часто мечтали о своей будущей жизни, о том, как после окончания войны сначала отдохнут немножко, а потом примутся за работу, за большую работу… Они говорили, что их путь к дому лежит непременно через венские ворота, через берлогу врага в Австрии. Они ни на минуту не забывали о том, что сделали немцы с их родным селом на Украине…
Если бы вы их послушали, мой дорогой друг Бэла, то вам ваши собственные страдания показались бы совсем незначительными по сравнению с тем, что пережили русские люди. Я и сам, признаться, не особенно им верил. Ведь нередко человек впечатлительный преувеличивает, приукрашивает или рисует слишком уже в черном свете действительность. Да и трудно было поверить в ненависть Кузи и Мунтяна после того, как они угостили табаком целую компанию пленных немцев…
Но я сам убедился, что их рассказы не преувеличение, а лишь очень скупое описание того, на что способны немцы. Я не знаю, как вам об этом рассказать. Волнение и гнев охватывают мою душу при одном воспоминании…
Я буду краток, ибо не время распространяться.
25 января в село Вереб неожиданно ворвались немецкие танки. Это случилось в послеобеденное время. Кузи и Мунтяна дома не было — ушли кормить лошадей. Мы едва успели спрятаться в погребе среди пустых винных бочек и только через двое суток, когда русские прогнали немцев, вышли на улицу.
Прежде всего меня поразило странное безмолвие. Выстрелов даже вдали не было слышно. И в селе ни звука. Только ветер шуршал сухим снегом по темным колеям, оставленным танками. Люди ходили медленно, молча, как немые. Глаза у всех были широко раскрыты, в них светился ужас…
Никто мне ничего не сказал. Радвани, этот крепкий и хитрый крестьянин, ждавший немцев потому, что его сын в армии Салаши, стоял бледный, с трясущимися губами, весь охваченный нервной дрожью. Я как-то невольно пошел по направлению его неподвижного, тупого взгляда — к окраине села. Там, на пригорке у дороги, стоит низкая каменная кузница, ворота ее были настежь распахнуты…
И вот отсюда я вам пишу сейчас лишь о том, что сам видел, не упуская и некоторых страшных подробностей, ибо каждая из них способна заменить многие красноречивые рассуждения.
В кузнице есть наковальня. Она вся была залита смерзшейся кровью, струи ее окрасили и пень, на котором она укреплена. Рядом валялась тяжелая кувалда, тоже в крови и в налипших на нее кусочках мозга, а вокруг лежали обезображенные трупы.
Я видел головы, пробитые чем-то тупым, разодранные рты, выколотые глаза, лица, расплющенные на наковальне ударами кувалды так, что невозможно различить, где нос, где глаза, где лоб.
Изуродованные трупы лежали на дворе и в канавах вблизи кузницы. Я с трудом, по особенностям одежды, узнал среди них Кузю и Мунтяна. У Степана сорван череп, а у Василия срезан нос, нет нижней челюсти и дыры вместо глаз. Руки у обоих вывернуты и связаны за спиной.
Но довольно об этом. У меня спирает дыхание в груди…
Я прошу вас, дорогой Бэла, сходите, пожалуйста, в Сент-Иштван базилику[25] и самому Херцегу примаш[26], Шереди Юстиниану, заплатите столько, сколько он захочет, чтобы он самолично и как можно торжественнее отслужил заупокойную халотти мише[27] по моим друзьям — Кузе и Мунтяну, да святятся их имена. Они не католики, но это не имеет значения, все люди равны перед всевышним.
Однако это еще не все, что я увидел. Я делаю усилие над собой, чтобы продолжать вам писать.
Недалеко от кузницы дымилось пепелище, пахло горелым зерном и человеческим мясом; смрад шел и из круглой ямы артезианского колодца.
Радвани, когда пришел немного в себя, рассказал мне, что тут стоял сарай. Вечером немцы втолкнули в него часть пленных русских солдат, избитых, окровавленных и почти голых, заставили их всю ночь страшно мерзнуть, а утром облили сарай бензином, подожгли и с наслаждением наблюдали за этим адским костром. Затем обгоревшие трупы бросили в колодец.
Друг мой! Вам и читать-то об этом, наверное, страшно, хотя и пишете, что в Будапеште вы привыкли к ужасам…
Но и это еще не все. Я ничего не хочу упустить, я хочу, чтобы вы меня хорошо поняли.
На каменных ступенях сельской церкви, покрытых обледенелым, бурым от крови снегом, я увидел еще пять убитых красноармейцев. По словам Радвани, они были раньше ранены и пробирались к церкви, надеясь в ней укрыться. Немцы их нагнали и у самого порога божьего храма начали истязать. У всех выбиты зубы. У одного рот разрезан ножом до ушей, другой зажмурил глаза и прикрыл лицо руками — очевидно, чтобы не видеть занесенного над ним ножа, и так, с закрытыми глазами, не отнимая рук от лица, принял смерть, да святится его имя!
Теперь, Бэла, вы, надеюсь, поймете, почему я не приезжаю в Будапешт.
Лавка древностей от нас не уйдет, а немцы уходят.
Радвани со своими лошадьми и я добровольно работаем в русском обозе, перевозим снаряды, — ведь это же делали Кузя и Мунтян. Мысль, что в какой-то степени мы сумели их заменить, радует и утешает нас в трудные минуты на нынешних раскисших дорогах…
Может быть, завтра все мы пойдем вперед, к зелено-голубому Балатону, где мы с вами когда-то так безмятежно отдыхали в летние месяцы, и затем дальше — на Вену.
По-моему, Венгрия возрождается сейчас не в Будапеште, а здесь, на полях последних сражений, в жестокой борьбе с упорствующими немцами и в ненависти к ним, возрождается — запомните это — усилиями русских людей, дорогой ценой их крови…
Скоро наступит час, когда высокомерные враги наши исчезнут, как весенний снег, и нация спросит нас, свою интеллигенцию: в какой мере мы помогали русским в их благородных и бескорыстных усилиях? Я хочу ответить за себя на этот вопрос со спокойной совестью.
Вот почему, Бэла, вам придется подождать меня еще немного, совсем немного. Ведь мне осталось пройти только кончик того длинного и крутого пути, каким шли к долгожданному дню Кузя и Мунтян. И я пройду его, я постараюсь его пройти с достоинством, пройти во имя святой их памяти и того прекрасного дня, когда мы с вами снова встанем тихим летним вечером на берегу Балатона и посмотрим на его вечно плещущие волны, как и на все кругом, совершенно другими глазами.
Ваш Сабо Иожеф.
25 марта 1945 г.