Пока жил Федотка под крылечком у деда Назара, редко навещал его Вертихвост. Больно строгим был дед, не любил, чтобы у его двора собаки табунились. Выскочит из избы, замашет руками:
- Опять собрались, окаянный вас раздери! Вон отседа.
Схватит палку да палкой, палкой! Расшугает всех и, подтянув порты, уходит в избу. И чтобы не волновать деда, приходил Вертихвост к Шумке по ночам, когда уже спал дед. Приходил и спрашивал шепотом:
- Ну как он тут, Федотушка-то наш?
- Растет, - говорила Шумка, вылезая из-под крылечка. - Сегодня глазок открыл. До обеда слепеньким был, а после обеда гляжу, а он уж на меня одним глазком смотрит.
Вскоре на голос Вертихвоста Федотка стал вылезать из-под крылечка, махал упругим хвостиком, задом повиливал, картавил:
- Вегтихвостик! Дгуг!
Как услышит - пришел он, так и выползает из-под крылечка. Хвостиком - виль, виль, виль, задом - верть, верть, верть. Вертихвост даже как-то сказал ему:
- А ты чего это, Федотка, как увидишь меня, так и хвостом вилять начинаешь, изгибаешься весь?
- Рад тебе, Вегтихвостик.
- Гляди, как бы это у тебя в привычку не вошло - вилять хвостом да изгибаться. Был уж у нас один такой пес Виляй, у бабушки Агафьи жил. Давно еще жил, а до сих пор его в Марьевке у нас помнят. Правда, Виляем его только дразнили, имя у него другое было, а какое - забыли все. Виляем его прозвали, когда он еще таким вот как ты кутенком-ползунком был. Стоило, бывало, кому-нибудь остановиться возле него, как уж он хвостиком начинал повиливать.
- Трусишь? - спрашивали его братья.
- Нет, - отвечал он.
- А чего ж хвостом виляешь?
- Да это, чтобы видели все, что я живой.
Так было, пока он ползунком был, но и когда подрос, таким же остался. Стоило, бывало, кому-нибудь глянуть на него построже, и уж он начинал изгибаться, поскуливать, хвостом вилять.
- Трусишь? - спрашивали его марьевские собаки.
- Нет, - отвечал он.
- А чего ж перед каждым прохожим гнешься и хвостом виляешь?
- Да это, чтобы видели они, прохожие-то, что молодой я, и у меня все в движении.
Так было, пока он молодым был, но и когда старичком стал, все таким же остался. Бывало, кого ни увидит, тому и кланяется, перед тем и виляет хвостом своим обтрепанным.
- Трусишь? - спрашивали его седые, уважаемые на селе псы.
- Нет, - отвечал он.
- А чего же хвостом виляешь?
- Да это, чтобы видели все, что хоть и стар я, а гибок, вон как хвост гнется.
Смеялись над ним щенки-шалуны при встрече:
- Дедушка Виляй, хвостом повиляй.
И он не обижался, говорил:
- Шутники вы, ребятишки. А зря смеетесь: я хоть и стар, а извивист, все во мне живет.
- Давно уж он помер, - рассказывал Вертихвост Федотке, - а его все еще помнят у нас в Марьевке. Правда, настоящее имя его давно забыли, а вот что он Виляем был - помнят. Извивистый был пес, поклонистый - всем запомнился... Ты тоже о себе хочешь такую память оставить?
- Нет, что ты, - мотал Федотка длинными не по росту ушами, - как можно, чтобы я, дгуг твой и Виляем стал.
- То-то, гляди у меня, - говорил Вертихвост и, обнимая Федотку, прижимал его к груди своей, поближе к сердцу.
А один раз прибегает Вертихвост на двор дедушки Назара в полночь и видит - сидит Шумка у крылечка и плачет:
- Нет больше нашего Федотушки.
- Как нет? - обомлел Вертихвост.
- Так вот - нету. Завернул утром дед в тряпочку и унес куда-то, а меня в сарае запер, чтобы не видела я, куда зашвырнет он его, в какую болотину сунет.
И сразу будто вынули у Вертихвоста из груди сердце. Еле дотащился до конуры своей, упал на подстилку с выдохом и даже пожалел, что этот выдох у него не последний.
Утром вышел дед Василий во двор и, как всегда, раскуривая трубочку, позвал Вертихвоста. Имел дед привычку здороваться с ним по утрам. Лапу ему пожмет, по загривку потреплет, скажет:
- Ну выполняй тут свои песьи дела, а мне воду на полевой стан трактористам везти надо.
Вечером вернется с поля, поужинает и выходит ко двору на завалинке посидеть. Сидит, покуривает свою трубочку, разговаривает с Вертихвостом:
- Вот и еще мы с тобой один день в труде прожили. Так и должно быть: каждый пусть свое дело делает, и каждого пусть его дело кормит, но чтобы дело это честным было, от совести шло.
Посидит, покурит и идет спать. И так всегда было. А в это утро позвал дед Вертихвоста, а он даже и головы на его голос не поднял. Встревожился дед:
- Ты что это, Вертихвост? Батюшки, да ты весь серый какой- то. И ночью тебя не слышно было. Уж не заболел ли ты?
Поглядел Вертихвост на деда полными печали глазами и отвернулся: помочь дед не может, а глазеть... Праздно глазеть зачем же на чужое горе?
Перепугался дед. Засеменил в избу, поддергивая порты:
- Васена, Васен? Иде ты там запропала? Всегда ты пропадаешь не вовремя. Иди погляди - с Вертихвостом что-то приключилось. Да пошустрее, что ты там копаешься у печки своей. Молочка парного принеси ему.
Но напрасно беспокоился, заботу проявлял дед: Вертихвост на молоко не взглянул даже. И тогда поднял дед покрасневшие глаза на жену свою, качнул головой:
- Да что же это, Василисушка?
А по деревне от одной собачьей конуры к другой поползло: у деда Василия, что у речки в шатровом доме живет, пес умирает. И все сразу стали какие-то серьезные, разговаривали вполголоса, а то и вовсе шепотом. На что печник Мекеша на жалость крепкий, а и тот посочувствовал деду:
- Кобель, говорят, у тебя заболел?
- Заболел, - эхом отозвался на жалость дед Василий.
- Ишь ты, напасть-то на тебя какая. И давно?
- Ночью, видать. Вечером веселый был, лапу мне подал.
- Гляди ты, лапу даже он у тебя подает... Ну, бывай здоров, живы будем, повидимся, - сказал Мекеша и весело покатил на велосипеде в соседнее село шабашить - печи ложить.
Вечером дед Василий пригласил к Вертихвосту молоденького ветеринара - Афанасия Спиридоновича Овечкина. Первый год у них в колхозе работал.
- Прослушай ты его, Спиридоныч. Ночью не лаял, утром есть не стал. Что с ним - ума не приложу.
Афанасий Спиридоныч долго и тщательно осматривал Вертихвоста, живот ему помял, плечи ощупал, в рот заглянул. Решил:
- Запор, наверное.
И поставил Вертихвосту клизму.
Все стерпел Вертихвост, не застонал даже. В другое время ни за что бы не позволил так вольно обращаться с собой, а тут махнул на все лапой: щупайте, заглядывайте, ставьте. Ему теперь все равно: нет у него больше друга, а без друга - все трын-трава.
До самого правления провожал Афанасия Спиридоновича дед Василий и все говорил ему:
- Ты, Спиридоныч, в случае чего, по столярной али по плотницкой части, мигни только. Я человек таковский, я уважить люблю, за мной не пропадет.
- Ну что вы, дедушка Василий.
- А что? Ты человек в нашей деревне новый и вообще молодой, тебе поддержка нужна, - говорил дед Василий и заглядывал ветеринару в глаза: - А что, Спиридоныч, с Вертихвостом-то моим? Не опасно?
- Как вам сказать? Всякое бывает. Случай серьезный. Но будем надеяться. Кобель он сильный, в теле.
- Да уж кобель-то, - вздыхал дед Василий, - говорить даже не приходится. Умница. Нет больше кобелей таких. И двор караулит, и огород, и чтобы там сблудить чего - боже упаси... Так ты наведайся еще, Спиридоныч, вдруг что, а ты все-таки как-никак - голова, в институте учился.
Горился дед Василий, заискивал перед ветеринаром, а на Марьевку тихо опускалась ночь. Печник Мекеша, вернувшись с шабашки, умывался над ведром, говорил жене, довольный собой:
- Наш-то, врач-то скотский, только что кобелю деда Василия клизму поставил. Ну стоило ли институт кончать, чтобы собакам клизмы ставить?
Ржал Мекеша, как выездной жеребец на колхозной конюшне, и не думал даже, что в свое время Вертихвост еще не так посмеется над ним... Ах, если бы мы знали, какой сюрприз, какую небывалость готовят нам боги на завтра, то, глядишь, многое бы сегодня не стали бы делать.