ВЛАДИМИР КАРПОВ


ВЕСЕННИЕ ЛИВНИ


Роман


Книга первая


ДЫХАНИЕ ВЕТРА




ГЛАВА ПЕРВАЯ


1

Зной был лесной — с тенью, с запахом прелой земли, живицы и нагретой листвы. Зеленая благодать вокруг лениво замерла. Только порой неожиданно прорывалось дыхание недалекой воды. Оно приносило свежесть и свои запахи мокрого песка, водорослей.

— Ты помнишь, Веруся, Одессу? Люсдорф? — исподволь начал Сосновский и шевельнулся в качалке. Но было хорошо, и он остался полулежать.

— А что? — отозвалась Вера, до которой смутно доходило, о чем спрашивает муж.

Она стояла возле куста можжевельника, нервно обрывала с него иглы и смотрела на дорогу. В белой шифоновой кофточке и яркой, сшитой для дачи, ситцевой синей юбке с большими красными тюльпанами, Вера выглядела молодой, стройной, даже путь незнакомой.

Это тронуло Сосновского. Он улыбнулся сам себе и нехотя, преодолевая вялость, поднялся.

— Я о Люсдорфе,— повторил он, подходя к жене,— Помнишь, за виноградниками — обрыв, песчаная отмель и море. А с другой стороны такая же неоглядная степь. Море и степь!

— Ну и что? — опять спросила она, беря в зубы иголку можжевельника.

— Помнишь, как перемешивались там запахи — соленое дыхание моря и сухой аромат степи?

— Не понимаю, при чем это сейчас.

— У нас здесь то же самое. Только и отдыхаешь тут… Да не волнуйся, пожалуйста. Клянусь, все обойдется.

— Как ты можешь быть спокойным и думать о другом?!

Однако Сосновский обнял ее, и они вышли на дорогу. Прислушиваясь, постояли немного и молча побрели к просвету между деревьями.

На песчаном берегу снова остановились.

— Нам здорово повезло,— заговорил Сосновский, по-прежнему стараясь отвлечь жену от тревожных дум.— А я-то ведь завидовал другим…

Хотя дачу строили два года, с большими хлопотами, увлечение ею у Сосновского не остывало. Просыпаясь ночами, он до сих пор перебирал в памяти, как ездил сюда и подгонял строителей, как сам помогал копать траншеи для водопровода и несколько раз обращался в стройтрест, чтобы прислали побольше рабочих. Недавно же его и Веру захватила идея — пристроить веранду. Нужно было решить, какую, раздобыть материал, найти плотников. Дачные заботы нравились Вере. Она поощряла энтузиазм и увлеченность мужа и сдерживала лишь в одном — рассчитываясь за что-нибудь, Сосиовский обычно смущался и переплачивал.

— А знаешь что, веранду мы застеклим разноцветными стеклами,— сказал он и начал фантазировать, что еще сделает на даче и вокруг нее.

Предчувствуя недоброе, Вера с досадой слушала мужа и тоскливо глядела на бескрайную водную гладь. «А что, если беда?» — не выходило у нее из головы, и беззаботность мужа, наивное старание отвлечь ее только сердили.

Море лежало ленивое, спокойное. Холмистый противоположный берег синел в слюдянистой, как марево, дымке. Кое-где зеленели небольшие островки: вода лишь через год должна будет покрыть их.

Неожиданно Вера увидела чайку. Как над настоящим морем, птица летела плавно и зорко всматривалась в воду.

— Откуда тут взялись чайки? — удивилась Вера, принимая это за добрую примету.

В этот момент до них донеслось яростное стрекотание мотоцикла, который, очевидно, с ходу преодолевал крутой песчаный взгорок. Вера нетерпеливо освободилась из объятий мужа и побежала назад, на дорогу.

Вел мотоцикл Тимох, а сын сидел сзади. Плечи у него были опущены, голова потуплена. Вера безошибочно угадала — случилась беда и, чувствуя, как убывают силы, едва подняла руку.

Растопырив ноги, Тимох остановил мотоцикл.

— Ну как, Юрок? Плохо? — выдохнула Вера,

Юрий, понурившись, стал неловко слезать с мотоцикла, зацепился за крыло штаниной, рванул ее. Курносое, с широко посаженными глазами лицо стало враждебным.

Вера знала, что теперь он не скажет ни слова, но молчать не могла.

— А Рая Димина в списках? — спросила она у Тимоха.

— Рая, вообще, после первой тройки забрала документы и, похоже, сдавала с другим потоком в медицинский.

— Бедная девочка! А Севка?

— Кашин? Его зачислили… И меня тоже,— просто ответил Тимох, догадываясь, о чем еще хотелось узнать Вере Антоновне.

— Это совсем интересно!.. У вас же с Юриком было одинаковое количество баллов…. Да выключи ты мотор!

Тимох пожал плечами.

— Он работал каменщиком, мам! У него стаж. Он сирота! — с вызовом крикнул Юрий. — А мне, если так, не очень-то нужно.

Подошел Сосновский.

— Ты слышишь? — презрительно сказала Вера.— Поздравляю! Мой сын виноват в том, что мы еще не на кладбище.

Ей стало до боли обидно. Но на кого было обижаться? На кого обрушить свое возмущение? Эти вопросы ставили ее в тупик, и потому выходило, что виноватыми были все и всё, но только, конечно, не сын — такой несчастный сейчас. Она позволила пригласить Тимоха на дачу, чтобы Юрию было охотнее готовиться к экзаменам. Позволила и радовалась: Тимох оказался самостоятельным, скромным. Но поступил не Юрий, а он, и это подливало масла в огонь.

— Подожди, Веруся! — попросил Сосновский.

— Чего подождать? — окончательно вышла она из себя.— Ты же все равно не рабочий, хотя на твоих плечах целый завод!

— Я, Юра, поеду,— сказал Тимох.

— Тогда и я с тобой.

Тимох неопределенно шевельнул бровью, исподлобья глянул на Веру Антоновну.

— Вы не думайте, я отлично знал, что мне не стоит ехать сюда. Но пустить Юру одного не решился. Он там невесть что плел…

— Тима! — угрожающе предупредил Юрий.

Испуганно всхлипнув, Вера кинулась к сыну, запричитала. Но тот не дал себя обнять, отмахнулся и побрел к даче. Ведя мотоцикл, следом за ним двинулся и Тимох. Из калитки им навстречу выбежали Леночка с Соней. Соня первая подбежала к Тимоху и, схватившись за руль, нажала на сигнал. По лесу разнесся хриплый, тревожный гудок.

Вера вздрогнула.

— Нужно ехать, Макс! Сейчас же!..— спохватилась она и, видя, что муж медлит, рванулась к нему.

Ей хорошо была знакома эта его медлительность, за которой таилось желание оттянуть решение, пряталась надежда, что и так, само собой, все образуется. Но годы совместной жизни уже научили Веру разбивать подобные предательские надежды и нерешительность. Нужно только вывести мужа из равновесия, рассердить, пусть почувствует, что иного выхода нет. И Вера взмолилась:

— Чего ты молчишь? Ну, Макс, милый! Неужели тебе безразлично, потому что Юрий не родной?! Ты же был у них, в институте, консультантом по дипломному проектированию. Их студенты проходят у вас практику. Неужели ты недостоин и не имеешь права? Или Юрий такой неспособный?.. Посмотри, что делают другие. Ведь Севка Кашин, хотя мать всех учителей в гости перетаскала, на одних тройках в школе тянул. Но зато Никита Никитич, я знаю, не раз побывал, где нужно, не раз напомнил, что завод подарил институту грузовик. И вот — пожалуйста… Я умоляю тебя!..

Дорога здесь была малоезженая, почти без колеи. Там, где стояли Вера и Сосновский, муравьи проложили через дорогу свою тропу. Рыжие, крупные, они хлопотливо сновали по ней взад-вперед, обгоняли друг друга, сталкивались. Сосиовский смотрел на их суету и думал, как же ему все-таки быть.


2

Его всегда удивляла в женщинах настойчивость и, особенно, их материнская сила.

Как-то Сосновский ехал в купе с женщиной, целые сутки ни на минуту не спустившей с рук болезненного, капризного сына. Ребенок без конца хныкал, брыкался, а она то уговаривала, то баюкала его, то давала сладости. Женщина жила только им, глухая ко всему окружающему, полная ровного внимания и любви. Нет, удивляло, конечно, не то, что она любила свое капризное дитя. Поражала ее неутомимость. Как она выносила и сносила это? Откуда брала силы, волю?

Эту же настойчивую терпеливость Сосновский видел и у жены. Ко многому равнодушная, изнеженная, она была одержимой, когда дело касалось детей или ее самой. Леночка и Соня — близнецы — росли не ахти здоровыми. И когда болели, Вера, худея на глазах, ни на шаг не отходила от них. С упорной, методической настойчивостью, от которой другая давно бы изнемогла, она, скажем, тысячу раз повторяла, чтобы дочки не сутулились, не морщили лобиков, пока не добивалась своего. И хотя Соня с Леночкой ничем особенным не выделялись, Сосновский верил: они будут красивыми и ловкими, будут, не имея музыкального слуха, прилично играть на рояле, даже петь. Порукой всему — жуткое терпение и настойчивость Веры.

И еще. Ее ровесницы — например, Кашина — давно обабились, расплылись, словно были из теста. А у Веры стройная фигура, молодая походка, по-девичьи вскинутая голова и почти без морщин лицо. Глядя на жену, Сосновский убеждался в невероятном: женщина, если только сильно захочет, наперекор всему может заставить себя быть здоровой, красивой, может сделать такими и других.

И это невольно рождало уважение к Вере, заставляло слушаться ее и многое прощать.

Познакомились они на Рижском взморье. И первое, что поразило Сосновского в будущей жене, было ее настойчивое упорство. Ежедневно, в одно и то же время, ее можно было видеть в модном полосатом купальнике на пляже, Стройная, высокая, она привлекала внимание, знала это, но держалась, словно была одна. Чтобы загореть красиво и ровно, она часами простаивала, окаменев в самой неудобной позе.

Дни стояли на редкость погожие. Море лежало радостное, голубое, с ласковым шепотом набегая на берег. На небе, вдалеке, росли влажные кучевые облака, поднимавшиеся не из-за горизонта, как обычно, а будто выплывавшие из небесной глубины. Море бороздили рыбацкие шхуны, баркасы. Вокруг них мотыльками кружились чайки. И на фоне этой роскоши неподвижная фигура Веры выглядела фантастично.

Под вечер взморье превращалось в набережную. Туда и сюда в наброшенных пледах, плащах прогуливались отдыхающие. Останавливались, кормили чаек. Их было очень много. Они хватали кинутую им поживу на лету или стремглав падали за ней в воду. Самые же смелые ходили по кромке берега, подбирая хлеб. И тогда они были вовсе не похожи на быстрокрылых птиц. Торопливо семеня по песку, они скорей напоминали водяных курочек, повязанных черными платочками.

Прогуливаясь, кормили чаек и Сосновский с Верой. Смотрели на море, на закат солнца — огромного, слегка сплюснутого, огненного. Оно на глазах опускалось в воду, и за последним его лучом легко было проследить. Луч угасал, окрестность окутывали мягкие сумерки. Линия горизонта терялась. Море и небо сливались вдали, и рыбацкие баркасы тогда становились похожими на самолеты, что строем летели над водой, на которой еще трепетал прощальный свет. Иной раз море от неба отделяла стальная полоска. И тогда те же баркасы напоминали самолеты на старте — перед ними светлела взлетная дорожка.

Наблюдая за этими чудесными превращениями, за игрой красок и света, Сосновский чувствовал: Вера разумеет его лучше, чем он сам себя.

Однажды, как раз во время латышского народного праздника Лиго, когда по всему побережью горели огни, Сосновский с Верой долго гуляли. Разнаряженные парни и девушки в венках из дубовых веток, из живых и бумажных цветов, прохаживались по берегу. Другие со жгутами аира гонялись друг за дружкой. . Пожилые, степенные толпились вокруг костров и громадных факелов — пылающих бочек, установленных на столбах, пели песни.

Ободренный праздничной сутолокой, Сосновский несмело привлек Веру к себе и погладил ее руку. Он гладил и улыбался, а она, не глядя на него, почувствовала это и сказала:

— Вы улыбаетесь, Максим. Правда?

Будучи влюбленным, Сосновский, возможно, кое-что преувеличивал. Но, во всяком случае, в этом была и доля истины. Так или иначе, в конце месяца он, убежденный холостяк, который вообще не очень доверчиво относился к случайным знакомствам,— тем паче к курортным,— сделал Вере предложение.

Что Сосновский знал о ней? Очень мало. Год назад она развелась с архитектором Юркевичем, живет в Москве и имеет сына. Слышал, что у нее когда-то был роман с начальником мужа. Но это ведь было и сплыло. Женщины с бурным прошлым — это Сосновский замечал не раз — самые верные стражи семьи и уживчивые жены.

С Рижского взморья они поехали прямо в Москву, и только оттуда, забрав Юрия,— в Минск. Мальчик плакал, на коленях просил мать не делать этого, а потом, оскорбленный в святая святых, замкнулся и как бы оцепенел в глухой детской враждебности к Сосновскому. Всю дорогу загнанным волчонком он поглядывал на мать и отчима с верхней полки вагона, а когда Сосновский начинал ласкать мать, отворачивался к стене, до крови кусая губы. Когда же родились Соня с Леночкой, ревность его стала еще сильнее. И только терпение, выдержка Веры предупредили взрыв, а затем заставили Юрия почти смириться.


Картины, непрошенно подсунутые памятью, опять напомнили, куда и зачем он едет, и Сосновский, чтобы отогнать их, стал глядеть из окна машины на голубую гладь.

Откуда-то набежала лиловая хмара, сыпанула золотистым цыганским дождем. Крупные, веселые капли взрябили водную поверхность. Падая, они поблескивали, искрились на солнце и, вспыхнув последний раз, гасли в воде, а она загоралась и мерцала. «Море! Минское море!..» — с грустью, навеянной обидой на себя, подумал Сосновский. Вдохнув дождевую свежесть, спросил у шофера, чтобы только не молчать:

— Сколько оно километров, Федя?

— О чем вы?

— О море.

— Тридцать два в длину.

С тучей налетел ветер. Стирая рябь, погнал по воде белые, как космы поземки, полосы. Сосновский проследил за одной, самой быстрой, пока она отбегала от берега, и попробовал собраться с мыслями. К кому обратиться — в ЦК, к декану автотракторного факультета Докину или просто к директору института? И что говорить? Наверно, придется доказывать не Юрино, а свое право на то, чтобы пасынок учился. Пусть примут сверх нормы — ему стипендии не нужно. Юрий должен учиться, иначе в семье начнется такое, что не будет ни работы ни житья. А ставить работу под угрозу из-за каких-то житейских неурядиц он, Максим Степанович, просто не вправе.

Однако эти рассуждения и мысли не убеждали. Неприятно было и то, что придется просить, а Сосновский давно уже отвык просить о чем-нибудь.

— Зря вы спиннинг не купите,— уловив его настроение, заговорил Федя, зная, что шеф любит, когда о чем-нибудь рассказывают.— Наши автозаводцы недавно приезжали сюда. С резиновой лодкой. Никита Никитич Кашин щуку подцепил! Такое хайло, что страшно.

— Как известно тебе, на семичасовой переходим. Не до этого,— отозвался Сосиовский.— А Кашин — что ему: удар, нокаут — и победитель. А если не выгорело — в кусты. Так и раньше, так и теперь… Дай-ка газку, будь ласков!

Дорога свернула от берега. Проскочив мостик, плотину, лимузин вырвался на асфальтированное шоссе и помчался по нему. Встречные машины проносились с шумом, свистом, и это создавало впечатление полета.


В город Сосновский приехал немного успокоенный. Во двор Политехнического института въезжать не решился и приказал Феде подождать на улице.

За массивной чугунной оградой зеленел сквер — молодые липы, декоративный кустарник, газоны. За ними возвышалось строгое, окрашенное в темно-салатный и белый цвета, здание института с порталом и колоннами. Тут и там толкались юноши, девушки. Проходя мимо скульптуры студента, склоненного над раскрытой книгой, Сосновский опять заволновался. С облегчением увидел возле главного входа голубую колясочку и женщину в белом халате. Выпил стакан чистой, без сиропа, газированной воды и окончательно решил идти к Докину: с ним говорить все же будет легче, чем с директором. Все-таки в прошлом свой брат!

Когда Докин работал на заводе главным конструктором, даже дружили, были во многом единомышленниками — вместе воевали за специализацию. Только Докин оказался более принципиальным и, когда ему поручили срочно сконструировать собственные дизели, решительно отказавшись, ушел с завода. Но заводской патриотизм у него не выветрился, и Докин настойчиво, упорно тянул к себе на факультет инженеров и конструкторов с автозавода.

В деканате, кроме Докина, задумчиво стоявшего у окна, и знакомой делопроизводительницы, возившейся в набитом папками шкафу, никого не было. На стук двери Докин не отозвался, а, постояв как бы в нерешительности еще минутку, повернулся всем корпусом, увидел Сосновского и, высокий, нескладный, неторопливо пошел навстречу.

— Богатеете понемногу,— заговорил он, оглядывая неожиданного гостя.— Наслышен, наслышен… Ну и как там, у самого синего моря?

— Да ничего,— ответил Сосновский, благодарный, что тот не сразу спросил о деле, которое заставило его приехать.

— И яблони, ягодник, конечно, есть?

— Стараемся в меру сил. Да и возраст обязывает.

— Ну что ж, похвально… Не наниматься ли к нам? — пошутил Докин, хотя желтое морщинистое лицо его осталось постным.

— Пока нет… Своя работища грядет… — попробовал в тон ему ответить Сосновский, но в горле пересохло, и он не смог продолжать дальше.

— Напрасно. Нам практики нужны,— не замечая этого, чуть оживился Докин.— Разве может человек, который не ведет научную работу или не трудится на производстве, учить студентов? По-моему, нет. Чему же он тогда будет их учить? Мы же не талмудистов готовим.

На правой щеке у декана, темнело большое родимое пятно. Сосновский чувствовал — Докин замечает, что он все время глядит на него, и старался отвести взгляд в сторону, однако против воли то и дело поглядывал на родинку. Это увеличивало неловкость.

— Я насчет приема,— наконец решился он.— Простите, но мне тяжело пускать своего пасынка в жизнь с чувством, что в самом начале допущена несправедливость… Он получил все пятерки, кроме русского. Разве ошибки в сочинении помешают ему быть отличным инженером? Я убежден, что у принятых вами найдутся тройки и по математике!

Докин смолчал, будто не слышал этих слов, только правая щека е родимым пятном удивленно дернулась.

— Да-а,— протянул он, явно не желая вести этот разговор, и вернулся к прежнему: — Я на студентов, которые идут к нам с предприятий, большие надежды возлагаю. Деловые ребята. Некоторые словно специально выдуманы для нас. Опыт и здесь — великая вещь.

— Не знаю... Всякое бывает. Инженеры из них, возможно, и выйдут настоящие, но с наукой… Не знаю. Ученых, по-моему, иначе растят.

— Ученые тоже не из инкубаторов выходят…

Говорить дальше о Юрии не имело смысла: это был отказ, и надо было идти — если только идти — к директору.

Вестибюль главного корпуса встретил Сосновского толчеей и гулом возбужденных голосов. С холодным, сердитым лицом Максим Степанович протиснулся к швейцару, кивнул ему и, боясь, что тот остановит и доведется объяснять, зачем пришел, поспешно поднялся по лестнице на второй этаж.

Перед самой дверью в приемную Сосновский едва не столкнулся с русоволосой девушкой, которую вели под руки юноша в очках и пожилая потерянная женщина. Девушка, как в обмороке, закинула назад голову, и та кивалась у нее при каждом шаге. Милое исплаканное лицо ее было без кровинки, а на темных пушистых ресницах, не проливаясь, дрожали слезы.

— Лёдя, перестань. Ну, перестань,— сердито уговаривал ее юноша.— На что это похоже? Сейчас же возьми себя в руки!

Нет, отказываться от того, на что он, Сосновский, решился, было нельзя! Максим Степанович уступил им дорогу и вошел в приемную.

Кожаный диван, стулья вдоль стены были заняты посетителями, и, чтобы не стать к ним спиной, Сосновский отошел к окну. Секретарша с густыми, гладко причесанными волосами и строгим энергичным лицом узнала его, встала из-за заваленного бумагами стола и направилась к обтянутой коричневым дерматином двери.

Вышла она из кабинета с полным военным, кажется майором, который растерянно морщился, вытирая скомканным платком лоб, и громко сказала:

— Товарищ Сосновский, Сергей Илларионович просит вас зайти. Прошу!..


3

Шарупичи только позавчера получили новую квартиру. Переезжали торопливо, опасаясь, чтобы кто-нибудь самовольно не вселился раньше. Слышали, что если вселится, пробудет хоть сутки, выселять придется через суд. Потому каждый раз, уезжая за вещами, оставляли Евгена.

Квартира на заветном третьем этаже была рядом с квартирой секретаря парткома Димина и казалась необычно просторной — из двух светлых комнат и кухни, которую тоже можно было считать за комнату. Так что почти на каждого члена семьи приходилась отдельная комната.

Ютясь до этого времени в стареньком бараке, вросшем по окна в землю, о такой роскоши Шарупичи и не мечтали, Правда, жаль было Полкана, которого пришлось отдать соседям (как ты с ним устроишься, живя на третьем этаже), жаль огородика, где, как назло, все росло вроде бы наперегонки, жаль того, с чем свыклись, что стало родным. Да разве всё это могло идти в счет? Даже Михал Шарупич, светясь от радости, помолодевший, в тапочках ходил по паркетному полу, мерял и перемеривал шагами комнаты, проверял краны на кухне и в ванной, вертел, как игрушку, никелированный душ. Потом, раскрыв окна, долго глядел на широкую асфальтированную улицу с бульваром.

На радостях он дал лишнюю трешницу монтеру, устанавливавшему электрический счетчик и звонок, послушно делал всё, что ни приказывала жена, без конца передвигал с места на место вещи и тешился всем, как маленький. И хотя привезенная мебель в новой квартире выглядела убого, ее не хватало, это отнюдь не беспокоило. «Ерунда, купим!.. Обзаведемся через год-полтора,— беззаботно прикидывал в уме Михал.— Теперь всеодно надолго, может, навсегда!» — и снова осматривал паркет, покрашенные в два наката стены, ослепительно белый, непривычно высокий потолок.

Утром на завод он пошел с желанием как можно скорее вернуться домой, сделать что-либо в квартире, поговорить с Ариной, какую мебель приобретать в первую очередь. Все это вдруг стало сдаваться ему — человеку, прежде почти безразличному к уюту,— чрезвычайно важным. Ощущение, что жизнь вошла в новое русло, не покидало его, и очень-очень хотелось действовать. Но когда прогудел гудок и Михал, передав плавильную печь сменщику, вышел за ворота, его неожиданно догнал бригадир формовщиков Комлик.

— Значит, вот какие дела, Михале! — хлопнул он его по плечу,— Мне передали, что ты похвастаться хочешь. Ну что ж, валяй — хвались.

— Правда, жилось-былось и приждалось,— усмехнулся Михал. — Повезло-таки. Меня, Иван, оттуда теперь разве ногами вперед вынесут.

— Это верно, квартира — счастье зараз. Так что я, друже мой военный, не против и вспрыснуть. Только попроси как следует. Могу и сто под копирку. Если ж шибко настаивать будешь, то и с прицепом. Так и быть… А там и про былое вспомним…

Нельзя сказать, чтобы Михал дружил теперь с Комликом. Однако с ним в самом деле можно было побеседовать, вспомнить прошлое. Особенно за чаркой водки или кружкой пива. Комлик обладал редкой в таких обстоятельствах способностью — умел слушать, умел кстати сказать словечко о дорогих для Михала днях, смешно рассказать про общеизвестное. Да и как-то спокойно становилось при виде его лица — простого, чуть рябоватого, со шрамом на крупном мясистом носу. К тому же Комлик не стеснялся быть заводилой, брать ответственность на себя, и, хоть хитрил, все у него выходило натурально, искренне.

— Не жалко, пойдем с радости,— согласился Михал, которому вдруг тоже захотелось выпить.— Моих все равно дома нет, поди…

В столовой было людно, шумно, Возле столикой ожидали своей очереди рабочие. Но Комлик подмигнул официантке, нашел незанятый столик и, усердствуя, притащил откуда-то пару стульев. Ловко стукнув ладонью о донце бутылки, выбил пробку и, вроде угощал он, а не Михал, разлил, как что-то горячее, водку по рюмкам.

— Будь здоров, Михале! — чокнулся он,— Таких, как ты, у нас не много. Тебе квартира по чину полагается. Даже никто не завидует. Хоть, правда, и довелось пожить под спудом, пока в профком пропустили. А я тоже, не бойся, скоро новоселье справлю. Зараз жить можно, Михале!

— Не так все просто, Иван. Кроме забот, о которых ты говоришь, есть еще одна,— подкупленный его доброжелательностью, признался Михал, ощущая, как по телу разливается теплота.— Да еще какая забота…

— Ты про дочку? — как всегда догадался Комлик.

— Ты, конечно, представляешь, что такое наука... Ну нехай бы, скажем, Евген. Тот, коли не на заводе, так в армии свое нашел бы. А она как? Темная ночь пока для меня.

— Сейчас хорошо тебе так рассуждать, когда сын уже на четвертом курсе.

— Да я не о нем, а о дочке. Сдавала — Арину от окна оттянуть нельзя было. Стоит, как не в своем уме, ждет, пока та на улице появится и покажет на пальцах, что за отметку получила. А сегодня, должно, все втроем пошли…

Захмелев, особенно когда не было уже денег, Михал тянул сотрапезников к себе домой, и многие даже заранее знали об этом.

Так случилось и сейчас похлопав Комлика по плечу, он радушно предложил:

— Ко мне пойдем или как? Нехай старая раскошеливается. Не может быть — поймет.

— Стоит ли? — для приличия усомнился Комлик.— Арина у тебя герой в таких случаях.

— Ничего-о,— безмятежно усмехнулся Михал.— Правда, мое дело — в хату вкинуть, а там уж она и распорядитель, и счетовод, и заведующая складом. Однако, Иван, у нас диктатура пролетариата. Так что я не в обиде.

— Тебе видней…

Дверь им открыл Евген. Увидев, что отец выпил, молча повернулся и пошел в комнату.

Лёдя ничком лежала на кушетке в столовой, уткнувшись лицом в вышитые подушки. Русая коса ее беспомощно спадала на пол. Заплаканная Арина стояла рядом сс стаканом воды в руке.

— Что тут такое? — еще не веря, что на семью свалилась беда, спросил Михал.

Арина бросила на него гневный взгляд и поставила стакан на стол.

У Михала захолонуло внутри. Отстранив жену, он подсел к дочери и забыл о Комлике. Осторожно, будто боясь сделать больно, погладил по спине. Лёдя не заплакала, как он ожидал, и Михал поправил ее толстую шелковистую косу, которую так любил. Волосы ей не стригли с рождения, и они были мягкими, как лен, золотились. Михалу стало до боли жаль дочку, обидно, что ничем не может помочь ей.

Поняв по-своему настроение хозяев, Комлик сочувственно вздохнул. Надежда, что еще удастся выпить, не пропала. Он подошел к столу и, вынув из кармана пачку «Беломора», сел на табуретку.

— Не нашему брату соваться туда,— закуривая, сказал он Арине.— Вон, бают, у директора строительного техникума во время приема «Москвич» на дворе появился. Не было — и стоит уже… А где ты для своей «Москвича» возьмешь?

— Глупости это! — крикнул из другой комнаты Евген.

— Не такая уж, друже, глупость,— не обиделся Комлик, но, украдкой взглянув на Михала, посчитал за лучшее добавить: — Это, конечно, дело хозяйское. У каждого своя голова… Но они тоже жить вольготнее захотели. Послушай, какие разговоры люди ведут…

— Люди! — вдруг осерчал Михал, мгновенно, как обычно человек во хмелю, меняя свое настроение.— Какие люди? Что ты душу рвешь?

— Я, Михале, правду говорю. Ты умный человек, но всегда в таких вопросах младенцем был.

— Нет, Иван, нет — на лихо мне такая правда! Да если б и впрямь было по-твоему, я и тогда скорее бы руку себе отсечь дал… Правда!..— Он не договорил и осекся: приподняв голову с подушек, на него глядела большими глазами Лёдя. Припухшие губы ее жалобно кривились, на лице проступали красные пятна.

— А мне от этого не легче, тятя,— сказала она.


4

Ночью Михал долго не мог заснуть. Рядом тихо лежала жена, но он знал — не спится и ей. Арина сердится на него за то, что так некстати выпил и привел Комлика, за то, что не прошла по конкурсу Лёдя, хотя, безусловно, в этом он вовсе не был виноват, и даже за то, что не возмущался происшедшим, как она, а всю ярость обрушил на Комлика.

В столовой на кушетке лежала, не раздеваясь, Лёдя. Она тоже не спала, хотя и притворялась, что спит. Не имея больше сил вот так томиться, Михал встал и, как лунатик, пошел по квартире. В комнатах было светло от уличных фонарей. Темнота таилась только по углам и в коридоре. Но оттого, что комнаты были незнакомые, что не так, как когда-то, стояли вещи, сделалось совсем не по себе. Появилось ожидание новой беды. «Хоть бы не натворила чего с собой, глупая…» — с тревогой думал он, прислушиваясь и не улавливая дыхания дочери.

Где-то далеко звенел трамвай. За окном, на тротуаре, кто-то незлобно выругался, затянул песню без слов. По потолку пробежал свет — наверное, на перекрестке разворачивалась машина. На минуту мотор ее натужно загудел, и ему чуть слышным дрожанием отозвались стекла.

— Не надо, Рая, идем! — раздался чей-то молодой голос.

Михалу было не до этого, но он почему-то воспринимал всё, и уличные звуки, бередя сердце, рождали досаду.

Он не верил словам Комлика, хотя и допускал — разные могут быть случаи. Но обижал, мучил сам факт: Лёдя не поступила, и жизнь ее не будет такой, как хотелось. Не сбылось то, что, сдавалось, не могло не сбыться, что все в семье считали обязательным, заслуженным своей предшествующей жизнью. А главное, не сбылось с Лёдей — баловной любимицей, которой потакали, прочили много и разного.

Стараясь, чтобы не скрипел паркет, Михал прошел в столовую и, тихонько взяв табуретку, поставил ее возле кушетки, но присел к дочери.

— Ты ведь не спишь, Ледок, я вижу,— сказал он, прикусывая губу.— Чего ты так?

Лёдя не ответила и шевельнула плечом, сбрасывая руку отца.

— Давай лучше подумаем вместе.

— Поздно уже,— как из-под земли отозвалась она.

— Жить все одно надо, дочка. А ты только начинаешь жить. Свет клином не сошелся — пойдешь на завод, например.

По потолку опять скользнул свет, и глаза у Леди полыхнули зеленоватым огнем.

— А зачем я училась тогда? — чужим голосом спросила она.— Зачем тогда говорят о правах каких-то, о справедливости?

— Училась, чтобы трудиться.

— Хватит того, что вы там трудитесь.

Эти слова задели Михала.

— А ты разве не моя дочь? — нахмурился он.— Вон Кира Варакса с медалью и то не подавала в институт, а прямо на завод пошла.

— Ну и что? Пускай идет. Это ее дело. А я не хочу прозябать. Я не хуже других!

— Вот те на! Выходит, что мы с матерью не живем, а прозябаем? Ты разумеешь, что говоришь, от чего отрекаешься? И если вправду так, то тебя тогда нарочно стоило… Ты слышишь, мать?

— Что нарочно? — сощурилась Лёдя и приподнялась на руках. К Михал у почти вплотную приблизилось ее бледное осунувшееся лицо. В неясном сумраке ему показалось, что оно худеет на глазах. Однако он ответил:

— Провалить стоило — вот что!

— А боже мой, иди ложись! — позвала из спальни Арина.— Вставать ведь скоро. Слышишь? Завтра будет время. Договорите!..

Михал тяжело поднялся, ногой отодвинул табуретку на место и, не оглядываясь, пошел из столовой, чувствуя за спиной непримиримый, требовательный взгляд дочери.


По выходным Михал сам ходил на рынок: хотелось, чтобы жена и дети отдохнули. Базарный гам, многолюдно как-то успокаивали его, и он любил потолкаться возле прилавков, перекинуться с острыми на язык тетками — пожить каким-то новым уголком души. Михал брал авоську, бидончик для молока и с хорошей ясностью на сердце направлялся к ближайшей трамвайной остановке. Но сегодня, как только он стал одеваться, подхватилась и Арина. Делать было нечего. Стараясь не разбудить Лёдю и Евгена, они вместе тихонько заперли дверь и вышли на улицу.

Солнце еще не припекало. На домах, деревьях, асфальте лежал розоватый отблеск, хотя воздух был почти голубой. На тротуаре с совком и метлой суетился запоздавший дворник. Вдоль бульвара, останавливаясь возле каждой липы, двигалась поливная машина, и девушка в синем комбинезоне поила деревья из толстого гофрированного шланга. Липы отцвели. Они стояли усталые, притихшие, будто прислушивались, как льется в лунки вода, и земля вокруг них была покрыта золотой пыльцой.

Пешеходов было мало, автомашины проезжали редко. Витрины магазинов поблескивали необычно — так, как блестят лишь утром, когда город пробуждается. И приятно было чувствовать, что ты живешь здесь и вон окна твоей квартиры. Потому все, что произошло ночью, сдавалось Михалу особенно нелепым и обидным.

Молча шагая рядом с женой, он никак не мог собраться с мыслями. То и дело удивленно пожимая плечами, недоумевал: почему все это случилось? Разве были основания беспокоиться за Лёдю? Нет! Так же, как и за Евгена. Ну, растут — здоровые, одетые не хуже других. Есть хлеб, есть и к хлебу. Лёдя расцветает, как Любавушка, делается умницей, и Михал не раз ловил себя, что любуется дочерью. Евген раздался в плечах, возмужал. В очках временами кажется даже чужим, совсем взрослым, и к нему, когда дело касается техники, обращаешься, как к старшему. И входят они в жизнь хозяевами. Дороги перед ними открыты — выбирай, какую хочешь! Может быть, слишком открыты… Чего ж тут беспокоиться? А вот на тебе..,

— Ты пока не трогай ее,— несмело попросила Арина.

Он взглянул на жену, не понимая, потом сообразил.

— А ты, видно, из-за этого и потопала за мной? Уговаривать? Не стоит, мать. Мы и так поздно за ум беремся. «Лёденька да Лёденька!..» Все хотелось, чтобы жила лучше нас, не хлебнула такого, как мы с тобой. Нехай, дескать, покрасуется, нехай сладенького побольше попробует —- мы этого не видели. А про что говорили с ней? Может, как работали? Как воевали? Где ты видела! Всё больше, какая у нее жизнь будет красивая, какое счастье ей выпало. «Мы, дескать, этого не имели!..» А вот что имели — об этом молчок. Вроде и вправду ничего хорошего не было. А у нее за спиной — социализм, построенный...

— Будет тебе… А почему Евген не такой?

— Евген — парень. Мы его хоть в работу впрягали. Он и теперь при мне, хоть и студент…

Арина вытерла уголком платка глаза, виновато улыбнулась, и Михал заметил, как она изменилась за ночь. Даже улыбка была болезненная, ожидающая, вовсе не ее.

— Неужто ты думаешь, она легкого пути ищет? — с трудом сказала Арина,— Недавно при мне дивилась, что некоторые из одноклассниц в физкультурный институт поступают. Смеялась. Кто их после, говорит, замуж возьмет?

— Так и сказала?

— Разумеется…

— Ну вот и дожили, мать!

Они вошли в ворота рынка и сразу попали в разноголосый гам, который глушила веселая музыка, лившаяся из репродукторов. Привоз оказался богатым: на прилавках желтели бруски масла, стояли бидоны со свежим молоком, с оттопленным — кастрюли, кринки; горкой лежали в треугольных полотняных мешочках сыры. В мясном ряду на крюках висели освежеванные туши, окорока, и мужчины в белых фартуках ловко рубили мясо на больших колодах. Торговля шла и с грузовиков, и с возов.

Не прицениваясь, Шарупичи купили оттопленного молока, мяса, яичек и сразу, не так, как делали обычно, подались к выходу. У ворот догнали шофера главного инженера. Прижимая к груди громадный букет цветов и доверху набитую молдавскую кошелку, Федя пробирался к своему лимузину. Стекла машины поблескивали, но Михал заметил в ней Сосновского. Ничего не сказав Арине, он передал ей авоську и прибавил шаг: нужно было воспользоваться представившимся случаем да заодно напрочь сжечь мосты для отступления.

— А-а, Сергеевич! — приоткрыв дверцу, поздоровался с ним Сосновский.— Заготавливаем? Ну что ж, и это надо. Может, по дороге?..

— Вы извините,.,— догадываясь, что Арина просительно глядит на него сзади и вот-вот вмешается, заспешил Михал: — Я хотел бы на завод дочку устроить. У нас в цеху как раз формовщик Жаркевич в Политехнический поступил. Так пусть бы моя работала поблизости…

— Ну и просьба! — засмеялся Сосновский. Но вдруг узнав в Арине женщину, которую встретил в институте, возле приемной директора, густо покраснел.

— Что, не поступила дочка, Сергеевич?

— Нет.

— Вот беда… Это же лотерея какая-то… А я, хорошо, позвоню…

Не зная, что еще сказать и как посочувствовать, Сосновский кивнул головой и неловко закрыл дверцу. Откинувшись на мягкую спинку сиденья, раздосадованно подумал, что не может с прежней свободой разговаривать с Шарупичем.

— Давай, Федя,— подогнал он шофера.— Нас ждут уже, наверное.


5

Вера заметила Татьяну Тимофеевну Кашину еще у калитки. Та никак не могла справиться с задвижкой и смешно крутила рукой, просунутой в дырку. «Ну, ну, попрактикуйся!» — ехидно подумала Вера, по-своему радуясь гостье. Возбужденная разговором с мужем, который, приехав с базара, рассказал о встрече с Шарупичами, догадываясь, чего заявилась Кашина, она цыкнула на дочерей, кинувшихся было бежать во двор, и стала наблюдать за гостьей из-за тюлевых занавесок.

Сосновский заметил это и, недоуменно взглянув на жену, сам пошел открывать калитку.

— Как у вас чудесно! — услышала Вера голос Кашиной, которая говорила так, словно была здесь впервые.— Мой на рыбалку, и я за ним. Говорю, подвези, хоть побуду у Сосновских, подышу свежим воздухом. Вы же не прогоните? Боже, какая благодать! До самого моря гнались за вашим ЗИЛом…

— Входите, будьте добры,— пригласил Сосновский.

— А где дети, Вера? — Кашина оглядела двор, но проходить в калитку медлила.— Как Юрик?

«Так и знала»,— подумала Вера и, опасаясь, что муж скажет лишнее, поспешила на крыльцо.

Разморенная от жары, в пышном цветастом платье, Татьяна Тимофеевна стояла, широко расставив ноги, подбоченясь, и от этого выглядела еще полней.

— А вы всё поправляетесь, загорели! — махая рукой с крыльца, воскликнула Вера.— Завидно даже!

— Ну что я? — горячо запротестовала гостья, идя навстречу.— Вот вы, Верочка, правда, аж почернели…

Они обнялись и расцеловались.

Удивительная была у них дружба. Вряд ли Вера и Кашина благоволили друг к другу, но все-таки дружили и даже испытывали в этом потребность.

Оживленно разговаривая, они прошли к вкопанному в землю столику в тень молодых березок. Татьяна Тимофеевна, не снимая черной соломенной шляпки с букетиком цветов, плюхнулась в качалку, оправила подол и в изнеможении раскинула руки на подлокотниках. Вера заторопилась, принесла запотевший баллончик газированной воды, вазочку варенья и розетки.

— Попробуйте, вчера только крыжовник варила,— предложила она, даря улыбку. — Соня с Леночкой, поверите ли, объелись пенками. Такие сластены!

— Спасибо! Неужели из своего сада? — удивилась Татьяна Тимофеевна, и рот у нее приоткрылся так, что, казалось, реже и шире стали зубы.

— Конечно. Зачем покупать, если под руками собственный есть…

Сосновский, вернувшись из города, до сих пор не мог обрести спокойствие. В сердцах ему даже подумалось: жена угощает гостью не от доброты, а чтобы похвалиться, пробудить зависть. Кашина же, показывая свое восхищение, тоже остается себе на уме. «Словно на дипломатическом рауте»,— совсем рассердился Максим Степанович и, сославшись на срочную работу, пошел в свою комнату. Да и вправду нужно было просмотреть целую кипу литературы, присланной отделом технической пропаганды, чтобы завтра «спустить» ее службам.

Посасывая крыжовник, Кашина принялась судачить о новостях.

— Ну, а Юрик? — вдруг заволновавшись, воскликнула она.— Я и забыла вовсе, поступил?

Вера вспомнила о муже и немного потерялась. Понимая, что подруга начала разговор, чтобы кое-что выведать, а возможно, и досадить ей, не нашла ничего лучшего, как ответить вопросом:

— А ваш? Сева?

— Кашин говорил, что Юрика зачисляют кандидатом,— словно не услышала ее слов Татьяна Тимофеевна.— Это же счастье, Верочка! Поздравляю!

Как-то так повелось, что сообщить такое, что, по мнению твоей собеседницы, еще не получило огласки, было верхом превосходства. На это, чтобы лицом в грязь не ударить, обязательно требовалось ответить тоже чем-нибудь хлестким, сенсационным. Но Вера и во второй раз не нашла по-настоящему достойного ответа.

— Какое там счастье!

— Ну что вы, Верочка! — не согласилась Кашина, намекая, что знает и еще то-сё,— Максим Степанович, если захочет, сумеет постоять за себя.

— Макс и без того света божьего не видит. Из-за одного термообрубного отделения жизни нет.

Это уже был ответ! Во-первых, он говорил, что Вера в курсе заводского житья. А во-вторых, при всей своей внешней пристойности бросал тень на Кашина, как начальника цеха,

— А что там такое? — насторожилась Татьяна Тимофеевна.

«Ага! Невкусно?..» — с чувством торжества подумала Вера и равнодушно добавила:

— Одно спасение, что Димина там. А теперь еще новые заботы — какой-то барабан монтируют…

Она заметила: у Татьяны Тимофеевны забегали глаза, и предложила пройтись по лесу.

— Что еще нового? — спросила, великодушно передавая ей инициативу.

— Дочка Шарупича провалилась! Вот кого не люблю, так не люблю,— затараторила Татьяна Тимофеевна.— Корчат из себя праведников. А ведь эту самую Арину с детьми в сорок втором через линию фронта силком выпроводили. Да и за самим активистом хвосты тянутся. Товарищи в могиле, а он целехонек…

Ее отнюдь не смущало, что собственное житье-бытье было далеко не блестящим и в том же сорок втором году она торговала борщом да печеной картошкой на Комаровском рынке или у проволочной изгороди гетто.

— На завод, наверное, пошлют? — не показала Вера вида, что знает о намерении Михала Шарупича.

— Надо же марку держать. Так или этак, а лучше, если красной стороной к чужим глазам…

Под вечер с механиком цеха и начальником ОТК за женой приехал Кашин. Был он в резиновых сапогах, в выгоревшем кордовом костюме и соломенной шляпе. Высокий, атлетического сложения, выглядел молодо, молодцевато. К тому же в одежде его был своеобразный охотничий шик, под стать открытому загорелому лицу и мощной фигуре Кашина.

Просигналив, они вылезли из «Победы», остановились у калитки и закурили. Когда на крыльце показались Сосновские и Татьяна Тимофеевна, Кашин открыл багажник и вытащил оттуда порядочную щуку на лозовом кукане. Подняв ее, как трофей, широко улыбнулся и торжественно, точно на банкете, провозгласил:

— Вам, дорогой Максим Степанович! Выкуп за жену!

Были они все под хмельком. Начальник ОТК, смуглый худой армянин с кровянистыми глазами навыкате, выглядел вовсе осоловело. Он жадно затягивался табачным дымом и облизывал запекшиеся губы.

Сосновский не умел разговаривать с пьяными, опасался не попасть в тон.

— Заходите,— пригласил он, тушуясь и не желая, чтобы они вошли.— Вера, проси гостей!

— Некогда, спасибо,— весело отказался Кашин.— Только что от собственного угощения. Такая уха удалась, на славу! С перцем, с лавровым листиком. Алексеев даже рот обжег.— И с фамильярной иронией большим пальцем через плечо показал на механика, который, не желая обращать на себя внимание, стоял за «Победой», опершись на капот.— Правда, рыбак?

— Правда,— послушно подтвердил Алексеев и неожиданно захохотал.— Но вы, Никита Никитич, лучше про себя расскажите. Знаете, Максим Степанович, отобрал у меня баранку и газанул. Чуть машину не угробил. Начальник цеха, а лихач, ха-ха-ха!

Он хохотал аж заходился — громко, с желанием, чтобы это понравилось Кашину,— и все хлопал ладонью по капоту, хлопал и хохотал. Один глаз у Алексеева был чуть больше, слезился, и казалось, что механик смеется как-то по-сумасшедшему, подмигивая.

— Лихач! Настоящий лихач! — повторил он.

Не зная, что делать, Сосновский взял щуку и неуверенно предложил, глядя на Кашина:

— А вы все-таки зашли бы. Поговорим о деле.

— Снова про барабан? В силу рабочего класса не верите! Мы, Максим Степанович, рабочих кровей и, как пишут в газетах, сыграем свою роль. Будьте уверены!

— Обычно говорят: сыграли,— заметил Сосновский и передал щуку Вере.

— «Сыграли» — это значит, для проформы, а мы сыграем — это значит, по-настоящему. Я, Максим Степанович, орденские планки и те редко ношу. А вот значок автозаводца не снимаю. Это, по-моему, говорит о чем-то. Давай, Татя, собирайся, поехали. До встречи, товарищи!

Кашин открыто и крепко обнял жену, радостно встряхнул ее и повел к машине, что-то нашептывая на ухо. И было видно, что он действительно соскучился по ней.


ГЛАВА ВТОРАЯ


1

Когда человек свыкается с окружающим, он перестает остро воспринимать его. Не так уже радуют удачи, не очень огорчают прорухи, ибо то и другое, пережитое не раз, становится будничным. Да и сами успехи и неудачи не особенно бросаются в глаза, и хлопочешь только об одном — не было бы хуже. И все-таки у Сосновского продолжали роиться в голове планы и всевозможные прожекты.

Правда, его планы и даже заветные идеи нередко оставались планами и идеями — мешала наденщина, часто летела к черту с трудом достигнутая ритмичность и начиналась штурмовщина. Все тогда делалось на ходу, в спешке. И на это уходили силы, находчивость, время. Ритмичность — как ртуть, которую надо держать на ладони, перед глазами,— иначе прольется. Такое утомляло, приглушало и радость и печаль. Угнетала и ответственность: о, если бы можно было только подавать идеи, рисковать, не рискуя всем!..

Подготовка к переходу на семичасовой рабочий день всколыхнула Сосновского и, прибавив хлопот, заставила искать, находить, комбинировать. А это он любил.

Раньше все так или иначе упиралось в программу. Выполнишь ее — почет и слава, нет — позор и шишки. По крайней мере, так казалось Сосновскому. Теперь же выискивать дополнительные резервы доводилось не только для плана.

Это казалось заманчивым, будоражило мысли. Помолодевший, решительный, Сосновский обошел цехи — от волочильно-заготовительного до главного конвейера — и удивился: как он до этого мирился с тем, что было? Фотографии рабочего дня и наблюдения за использованием оборудования в цехах показали неприглядную картину. Настоящим бедствием были простои, пожиравшие чуть ли не пятую часть рабочего времени. Из-за неполадок и нерадивости работу начинали с опозданием, а заканчивали обычно до гудка: нечего было делать. А поломки, аварии и недоброкачественный ремонт!..

Выяснилось, что в кузнечном и литейных цехах недостаточная мощность оборудования. Стало очевидно: нужно снова просмотреть звено за звеном и начинать с горячих цехов — вотчины главного металлурга, куда Сосновский — по специальности инженер-механик — вообще заглядывал в кои-то веки.

Потому ездил он теперь на завод с каким-то сложным чувством — досады, тревоги и ощущения своих сил. Бегло просматривал у себя в кабинете срочную почту и сразу шел в цехи, ожидая очередных неприятностей и шарад.

Сегодня Сосновский снова направился в литейный ковкого чугуна: необходимо было самому проверить, как идет монтаж более мощного оборудования.

Вагранка, у которой хлопотали монтажники, стояла холодная, чужая. И когда мимо нее от электроплавильной печи проплывал увенчанный сиянием разливочный ковш, это становилось еще приметнее. «Не наломать бы дров…» — подумал Сосновский, ловя себя на том, что не совсем дружелюбно смотрит на новую вагранку.

Объяснения давала заместительница Кашина — Дора Димина, немолодая, в берете и синем рабочем халатике, из-под которого белела кофточка с узким черным бантом. Разговаривать с ней приходилось громко, и это мешало сосредоточиться, думать, как Максим Степанович любил.

Говорила она без желания сгладить острые углы, подсластить неприятную правду. Но потому, что было начало рабочего дня и свежее, чистое лицо Диминой молодо белело, или, может быть, потому, что халатик и берет сидели на ней, как сидят на женщинах, которые умеют со вкусом одеваться, она все равно казалась Сосновскому непрактичной и даже ветреной. Иногда она вообще задумывалась некстати, большие темные глаза становились отсутствующими. Раздражала и ее, как казалось, мелочная принципиальность, какой-то скрытый скепсис. Сосновскому даже пришла мысль: «Не нарочно ли Кашин подсунул ее вместо себя? Чтобы после быть свободным от договоренности и гнуть, если понадобится, свое. Этому хвату всё нипочем!..»

— Вы говорите, одними вагранками здесь не обойдемся? — спросил он, напрягая слух, чтобы услышать ответ.— Я вас так понял?

— Да. Придется еще раз провести расчеты пропускной способности технологических цепочек,— невозмутимо кивнула Димина, будто довольная, что нашлась новая прореха.

— Как, как?

— Наша электропечь не пропустит за семь часов столько, сколько дает за смену.— Димина начала сыпать цифрами.— Нужна другая, ну хотя бы ЛЧМ-10. Нужны полуавтоматические смесители.

— Это предложение Кашина?

— Не совсем…

— Повторите.

— Я говорю: не совсем. Кашин опасается, как бы к этому не подошли формально и не увеличили программу... Но у него нет других предложений.

Сосновский бросил взгляд на ее седеющие виски, на стройную фигуру, вспомнил непристойную шутку крутого на слово начальника цеха и с неприязнью осведомился:

— Почему вы предварительно не согласовали свои мнения?

Димина пожала плечами.

— Это не всегда удается.

— Извините, но я спрашиваю серьезно,— сказал Сосновский, уступая дорогу юркому автокару,

Она промолчала, отвлеченная какими-то другими мыслями, и механически поправила волосы, выбившиеся из-под берета.

— По-моему, вам, Максим Степанович, согласовать будет легче… Что вас еще интересует?..

В конце пролета они увидели Кашина. Он что-то кричал, размашисто жестикулировал и тыкал пальцем в грудь то одному, то другому рабочему, суетившимся у выбивной решетки. Заметив главного инженера с Диминой, отобрал у ближайшего из них крюк и, ловко подцепив опоку с отливкой, которая никак не проваливалась в люк, потянул на себя. Опока затряслась как в лихорадке, отливка послушно отстала от формовочной земли и исчезла в люке.

— Вот так держать!— крикнул Кашин и обернулся к подошедшим,— Ну что? Договорились?

— Пишите докладную,— сказал Сосновский, показывая, что Кашину тоже придется приложить свою руку к намеченным мероприятиям. Воленс-ноленс, как говорят.

— Ну, если это так необходимо, мы могём… — вытер рукавом лоб Кашин, наблюдая, как рабочие ставят очередную опоку на решетку,— Но баш на баш. У меня к вам тоже просьба. Только не при этом грохоте, конечно…


Он знал, что главный инженер уклоняется от решений на ходу. А когда кто-нибудь все же настаивает, глянув на портсигар, где всегда лежит листок с расписанием на день, просит, чтобы приходили к такому-то часу в кабинет. Но этого как раз и не хотел Кашин. Правда, о его и Алексеевском предложении говорили на собраниях, писали в «Автозаводце». Предложенный ими дробометный барабан непрерывного действия сейчас был как нельзя кстати. К тому же, монтируя его, обходились без средств, отпущенных бухгалтерией,— всё было в собственном цехе: материалы, рабочие. Однако — и в этом Кашин убеждался не раз — ковать железо надобно, пока оно горячо.

Когда Кашин и Сосновский вышли из цеха, мимо проходил заводской паровоз. В будке у окна сидел машинист. Увидев Кашина с главным инженером, он козырнул — потешно дотронулся пальцами до кепки — и, улыбаясь, дал свисток.

— Ну, что у вас? Очень срочное? — спросил недовольный этим Сосновский, когда паровоз ушел.

— Потребна бригада монтажников,— как о чем-то незначительном, но, к сожалению, необходимом, сказал Кашин, отбросив деликатность. Он был не в духе, да и дело было очевидным.— Одному Алексееву тяжело, не справиться. А тут, сами знаете, надо форсировать.

— Мне докладывали, что у вас не все ладится. Примеряете, режете. Это верно?

— Такая судьба уж — учиться на ходу,— не моргнув глазом, ответил Кашин.— Строя завод, учились строить. А пустив, учимся работать. Это же Беларусь! Кто-кто, а вы знаете, как литейщики начинали. Умели разве сковороды отливать да на Червенском рынке продавать... Помните?

— Стоило бы с Горьковским и другими заводами списаться, Как там у них?

— А зачем?

— Чтобы не открывать открытое. Есть ведь такой грех..,

— Я разговаривал уже с начальником,—кивнул Кашин на корпус ремонтно-механического цеха, в дверях которого то и дело вспыхивали голубые сполохи. — Он безболезненно может дать несколько человек. А насчет Горьковского… До каких пор это, Максим Степанович, будет? Осточертело давно. Наш автомобиль и тот по существу не наш. Может, только МАЗом-500 да МАЗом-503 оправдаем свою марку...

Ему претило дипломатничать, но он сознательно затронул больное место главного инженера и, чтобы не дать Сосновскому подумать или возразить, добавил:

— Разве обойдешься без собственной инициативы? А? Вон на том же Горьковском рационализаторские предложения высасывают. А у нас, выходит, и реализовать трудно.

Словно кого-то ища, Сосновский осмотрелся по сторонам и кашлянул в кулак. Потом вытер кулаком губы.

— Ну что ж, коль уверены в успехе, возьмите бригаду,— сдался он, но сказал это так, точно предупреждал Кашина о неприятности.— Я отдам распоряжение, пожалуйста…

Кашин весело вскинул брови и быстро протянул руку.

— Тогда благодарю! Теперь мы соратники…

Он не пошел к начальнику ремонтно-механического цеха. Не вернулся и назад, к себе, а позвонил из проходной Алексееву, чтобы тот ожидал его, и заторопился в партком. Димина тоже нужно было ввести в курс дела и заручиться его поддержкой.


2

Когда Кашин зашел в конторку, взлохмаченный Алексеев чертил что-то за столом на листе бумаги. Увидев вернувшегося начальника, поспешно подхватился, одернул блузу и предложил свой стул. Не глядя на него, Кашин прошел за стол и грузно сел. Обычно он быстро забывал неприятности, и семейные и заводские — просто игнорировал их, но сегодня что-то упорно раздражало его весь день.

— Иди бери монтажников! Чего канителишь? — хмуро приказал он и покосился на листок, лежавший на столе.— Что это?

— Снова не ладится с барабаном,— неохотно ответил Алексеев.

— С каким? Для отставной козы барабанщика?

— Нет, Никита Никитич. С нашим.

— Ну, ну?

Кашин удобнее уселся, приготовился слушать. Но мешало раздражение. Догадался, с чего все началось. Утром, перед тем как идти на завод, он устроил разнос сыну: тот вернулся домой в третьем часу ночи. Жена заступилась, а затем, плача, стала пугать страшными догадками, где пропадал сын. А после эти разговоры с Сосновским и Дорой Диминой! Главный инженер, безусловно, раскусил его и дал понять, что никакие экивоки не только не снимут, но и не уменьшат его ответственности за принятые решения. Правда, потом спасовал Сосновский. Но, страхуясь, упрекнул-таки. Не удалось как следует поговорить и с Диминым: помешал звонок из горкома. А теперь этот!.. «Связался на свою голову,— подумал Кашин о механике.— Поверил, набился в соавторы, поставил вопрос рубом. Не хватало еще осрамиться».

Поддавало злости и еще одно. Диминой удалось осуществить рационализаторское предложение по термическим печам. Без всяких затрат. Дело в том, что детали из ковкого чугуна приобретают прочность только тогда, когда металл стареет. Чтобы ускорить этот процесс, их держат в специальных камерах-печах с высокой температурой, то увеличивая, то уменьшая ее, а потом постепенно охлаждают.

Печи, в которых производился отжиг, были узким местом в термообрубном отделении. Вертели и так и этак и всякий раз приходили к выводу — нужно строить новые. Но Доре повезло. Приглядываясь к процессу отжига, она заметила интересное явление. Временами по тем или иным причинам электростанция отключала цех. И вот, когда такое случалось в начале отжига, весь процесс в дальнейшем шел быстрее. В результате был разработан новый режим, который почти в два раза сократил нужное для отжига время. И от озаренной успехом Доры Диминой, как это иногда бывает, на Кашина упала тень. По крайней мере, так думал он.

— Ну-ну,— подогнал Кашин Алексеева, расстегивая серый спортивного покроя пиджак.

Механик неуверенно переступил с ноги на ногу и, начав с виска, пропустил сквозь растопыренные пальцы белесые редкие волосы. Взлохмаченный еще больше, в помятом рабочем костюме, с авторучкой и логарифмической линейкой в боковом кармане, он выглядел каким-то потертым, обреченным.

— Тут не совсем сходится. Понимаете? Вот тут,— сказал Алексеев, следуя за начальником и подсовывая ему листок бумаги.

— Только-то? — уставился на него Кашин, морщась от того, что больший глаз у Алексеева слезится и подмаргивает.— Это, брат, чепухой называется. Подгонишь вот тут — и все. Бери бригаду и действуй. Сам знаешь, какое сейчас время.

— Пожалуйста…

Алексеев вытер платком глаза и, совсем поскучневший, вышел.

Шум из цеха сюда не долетал. Было тоскливо, тихо, и на всем лежала пыль. Сквозь грязные окна цедился мутный свет. На дворе начинался дождь, и капли стекали по стеклам, как по чему-то маслянистому.

— Н-нда! — вздохнул Кашин. Подтянув живот, вытащил ящик из стола и принялся просматривать попавшие под руку бумаги.

Уговорить можно и самого себя. Он раскинул умом, почесал затылок. Нет, иначе нельзя! Разве все, что он делает, не на пользу заводу? На пользу, конечно. А хлеб с коркой везде. Поддашься, не найдешь нужный ход — и сразу все пойдет шиворот-навыворот и самым паскудным наверх. Слов нет. Им легче. И добренькому Сосновскому, который держится благодаря своему образованию да обходительности. И Диминой с ее фокусами-покусами. И даже тряпке Алексееву, который недавно потащился отсюда. Умеют уходить от ответственности, умеют и каркать на всякий случай. Это не тяжко. Правда, сейчас модно потакать. Но ничего! Вон вчера болельщики футболистов за проигрыш избили. И хочешь не хочешь, придется что-то предпринимать. Тем более, ежели это не культурно-просветительное заведение, а завод, где основа всему — про-из-вод-ствен-ный процесс. Где непосредственный производственник — в центре. Просвещать да идеи подавать легко. Ты вот сам что-то сделать попробуй. Осуществи!..

Рассудив так, Кашин снова обрел форму, надел комбинезон и спустился в термообрубное отделение.

Возле барабана уже трудилась бригада из ремонтно-механического цеха. Поправляя карандаш за ухом, Алексеев что-то объяснял монтажникам. Увидев начальника цеха, они стали работать еще старательнее. Это понравилось ему. Он энергичными движениями засучил рукава комбинезона и попросил у одного из монтажников ключ.


3

Спустя день Сосновскому сообщили, что монтаж барабана в термообрубном идет без чертежей и рабочие, которые раньше только подшучивали над затеей Алексеева — Кашина, теперь смеются открыто и вовсю.

Чуть смущенный, что дело оборачивается так, Сосновский позвонил в партком и попросил, чтобы Димин, когда будет на территории завода, зашел на минутку посоветоваться.

— Знаешь о настроении рабочих в термообрубном? — спросил он, когда секретарь, не спеша, уселся на мягком диване и, собираясь слушать, пригладил густые, зачесанные назад волосы. И в том, как он садился, как гладил себя по голове, Сосновский узнал его предшественника, которого недавно перевели в Совнархоз,— лобастого, решительного человека. «Подражает»,— подумал Максим Степанович и нахмурился, чтобы не усмехнуться.

— Действительно, того… рассказывали,— признался Димин и тут же поправился: — В парткоме есть сигналы…

Всего неделю назад, работая энергетиком, он был в подчинении у Сосновского и, естественно, не мог сразу привыкнуть к своему теперешнему положению. Да и выбрали его, как казалось Димину, неожиданно. Не было секретом, что сперва предполагали выдвинуть главного технолога. Но тот буквально за день до перевыборного собрания вдруг по командировке выехал на Ярославский автомобильный завод и спутал все карты. Предложил кандидатуру Димина сам директор, поэтому ее легко поддержали, хотя Димин и отговаривался. Вернувшись домой после разговора в горкоме, он не спал целую ночь. Пугала ответственность, не было уверенности в себе. Насмешкой и даже подвохом казался внезапный отъезд главного технолога. Чего бы зто? Неужто побоялся, что секретарское кресло — вещь временная и, потеряв свое место, позже не вернешь его: займет другой? Однако силы, которые пришли в движение и определили судьбу Димина, оказались настолько могучими, что приходилось браться за работу и оправдывать доверие.

На первых порах Димин поставил перед собой две задачи: укреплять дисциплину и поддерживать новое.

Завод набирал темпы. Но еще быстрее росли программа и требования. Минские самосвалы работали на великих стройках, шли в Китай, Болгарию, Индию. Световая реклама — МАЗ с серебристым зубром вспыхивала по ночам на главной улице Каира. И вместе с этим на завод шли рекламации: автомобиль не всегда безотказно служит и в африканский зной и в сибирскую стужу. А переход на сокращенный рабочий день?!. Значит, чтобы не отстать, нужно было изо всех сил бороться за новое. Новое, новое!..

— Сигналы есть,— повторил Димин, но как отнестись к этому, не знал.

— Сигналы, что издеваются? — спросил Сосновский и подумал: «Ну, сейчас снова погладит волосы или положит руки на колени и закивается».

— Да-да…— тяжело поднял глаза на главного инженера Димин и действительно провел ладонью по волосам.

— Они его царь-барабаном называют.

— Метко! — засмеялся Димин и сразу же спохватился: — Но ведь новое всегда входит в жизнь с накладным» расходами. Они потом окупаются.

— Не спорю. Но я должен порадовать тебя: монтаж идет без чертежей. Так, брат, новое не внедряют.

— Новое есть новое,— не находя аргументов и потому упрямо возразил Димин.— Разве сама идея ложная?

— Нет, она не особенно оригинальная, но…


На пуск дробометного барабана Сосновский шел с противоречивым чувством. Он верил и не верил в успех и ловил себя на мысли, что не очень желает его. Даже когда давал согласие на монтаж, хотел скорее всего показать, что не из всякой выдумки что-то получается. Настаиваете — прошу! Я мешать не собираюсь, ибо тоже за новое. Но имейте в виду, в технике — свои законы. Мало бросить лозунг: «Каждый четвертый рабочий — изобретатель и рационализатор!» Бросить, а потом бить в ладоши первому попавшемуся предложению, а тому, кто не аплодирует, наклеить ярлык рутинера. Да и почему четвертый, а не пятый? Кому это известно? Вот и случается, что один рационализатор получает премию за какие-то изменения в станке, а другой за то, что отказался от них. Потому иногда и полезно напомнить: технику надо уважать не меньше, чем самих изобретателей с рационализаторами…

Димин уже был в термообрубном. Подвижной, черный как жук, в шляпе и новом, старательно выглаженном костюме, он ходил вокруг громадного, неуклюжего барабана и разглядывал его серьезно, озабоченно. «Шляпа? — иронически подумал Сосновский.— Ты же ее раньше никогда не носил, дорогой. Мило, мило…»

За Диминым, выше его на голову, важно шествовал Кашин. И создавалось такое впечатление, что не начальник цеха, а Димин должен держать экзамен, Кашин же заявился просто так — поинтересоваться, что и как тут получается.

В стороне от них стояла Дора. Муж здесь, в цехе, держался с ней официально, и это обескураживало ее — она никак не могла войти в роль жены секретаря парткома.

Рабочие других агрегатов не подходили к барабану, но было видно — внимательно следят за всем, что происходит.

Пробираясь меж грудами отливок и кучами песку, Сосновский подошел к барабану. Поздоровался и спросил:

— Ну как дела? Можно надеяться?

Кашин, чуть не целую ночь провозившийся возле барабана, выглядел изнуренным, но головой кивнул энергично. И все же по тому, как дрогнули его глаза, как нервно проглотил он слюну, Сосновский догадался: тревожится, хотя старается не показывать этого.

Его волнение передалось Сосновскому. Он еще раз окинул взглядом отделение и подумал, что за хаос и захламленность здесь они с начальником цеха отвечают одинаково, как одинаково, если повезет с барабаном,— разделят и успех.

— Я списался с Харьковским тракторным,— сказал он миролюбиво.— У них дробометные камеры уже работают. Утром пришла документация.

Димин, словно на него замахнулись, втянул голову в плечи и, не веря, вперил в Сосновского круглые агатовые глаза.

— Значит, вы вообще сомневались?

— Перепроверка в технике редко бывает лишней, Петро…— заметила Дора, но, увидя, что это не понравилось мужу, смолкла.

Кашин побагровел и, ничего не сказав, дал знак Алексееву.

Тяжелая громадина барабана пришла в движение, загрохотала.

Все некоторое время стояли молча, чувствуя неловкость. Когда же из барабана начали падать детали, Сосновский и Димин одновременно, как по команде, наклонились над ними. Детали были шершавые. Почти не обработанные.

— Ну вот, поздравляю…— перевернул ногою Сосновский несколько деталей.— Какой конфуз!..

Алексеев воровато захлопал глазами и, остановив барабан, зачем-то полез на него.

— Куда ты? — рявкнул Кашин. И, выхватив у механика гаечный ключ, сам стал открывать барабан.

Движения его были порывисты, ключ срывался, и, чтобы не смотреть на беспомощную ярость начальника цеха, Сосновский повернулся и отошел на несколько шагов. Димин последовал за ним.

— Только не уходите, пожалуйста,— попросил он.

Сосновский не ответил.

Испачканный, потный, механик вскоре подбежал к ним и путано, стоя почему-то по-военному, доложил, что в крайнюю турбину с элеватора не поступает дробь и что, наверное, придется ставить новый элеватор — повыше.

— И в полтора-два раза увеличить барабан? — с досадой оборвал его Сосновский.— Нет, товарищи, делать этого мы не будем. Незачем. Могу разрешить лишь одно: если есть желание и хочется доставить себе удовольствие — включайте еще разок, пускай покрутится. Но потом… Потом — разобрать и пустить на ремонтные нужды. А с чертежами харьковчан, Никита Никитич, рекомендую познакомиться сегодня же.

С обиженной миной он повернулся и зашагал к выходу, прикидывая, что придется перепланировать тут и как лучше доложить об этом директору.


4

Димин пришел домой лишь под вечер. Ездил в райком с Прокопом Свириным, которого цеховая организация приняла в партию. Вел долгий и неприятный разговор с директором о злосчастном барабане. Присутствовал в красном уголке литейного цеха, когда торжественно провожали на пенсию старого формовщика Вараксу. Провернул множество текущих дел. Все это было ново, незнакомо, и приходилось без конца советоваться с другими даже по мелочам. И если бы на заводе не было крепко сколоченной организации, ничего не смог бы сделать.

Сняв галстук и отдавая жене, которая открыла ему дверь, усталый Димин раздраженно выругался:

— А, будь ты неладен! Черт! Кто выдумал эту обузу? Душит, как хомут… Рая дома?

Дора уже давно приметила: вернувшись с работы, он непременно спрашивал, дома ли дочь, а если открывала Рая, дома ли мать, и был очень недоволен, когда кто-нибудь отсутствовал.

— Дома,— ответила она.

В коридоре у них было темновато. Свет попадал сюда лишь через стеклянные двери спальни. Услышав звонок, по которому Дора узнала — муж, сразу зажгла электричество. В желтоватом свете, не таком ярком, как ночью, лицо Димина выглядело осунувшимся. Но, заметив это, Дора не подала виду. Она повесила в шкаф его шляпу, галстук и, пройдя за ним в ванную, посоветовала:

— Ты вымойся, Петя, до пояса. Как бывало.

Димин охотно снял рубашку, соколку и, фыркая, стал умываться. Потом наклонился над ванной и попросил полить на шею и спину. Холодная вода освежила его. Покрякивая, фыркая и охая, он начал рассказывать:

— Прокопа Свирина твоего утвердили… У-ух! Хотя и устроили головомойку. Да не бойся: лей, лей… Ух ты!.. Даже жалко его стало, такого смирненького, причесанного… Левей, левей, на лопатку…

Она знала и эту привычку мужа — рассказывать обо всем, что делал, видел и слышал за день. Знала, любила и привыкла к ней.

— А ты, наверно, защищал?

— Нет, как-то неловко было. К тому же барабан этот…

— Зря. Быть собою вряд ли когда-нибудь стыдно.

— Ты мне лучше скажи, чего они от меня хотят. У-ух! Директор и тот с час поучал… Довольно!

Димин вытерся лохматым ручником, оделся, причесался и, порозовевший, с мокрыми волосами, приобретшими синеватый отлив, прошел в столовую. Но на душе посветлело не до конца. В воображении как упрек стояла неуклюжая громадина царь-барабан. На нем, как смутно догадывался Димин, скрестилось многое, и в первую очередь — нахрапистость Кашина и непонятная, но не без задней мысли, пассивность главного инженера.

— Он посоветовал мне забыть сегодняшний случай, не придавать ему значения,— заговорил вновь Димин, шагая вокруг стола и поправляя стулья.

— Да ты сядь, сядь,— попросила Дора.— Кто он?

— Директор. Говорит, что шумиха, если поднять ее, вызовет нежелательный резонанс. Подорвет идею рационализации, авторитет Кашина, а рикошетом и Сосновского. Ибо ничто так не раздражает рабочих, как техническая бестолковщина инженеров. А барабан, если не считать бригады монтажников, по сути дела не стоил ни копейки.

— И ты веришь ему? Всерьез?..— осторожно спросила Дора, но, заметив, как болезненно передернулось лицо мужа, не договорила до конца.

— Иногда приходится учитывать высшие соображения!

— Возможно…— все же снова начала она.— Но в твоей работе независимость, по-моему, прежде всего. Да, да! Иначе ты, как руководитель партийной организации, очутишься в тенетах. Ни объективным, ни требовательным уже не будешь. В совете директора — ведомственщина.

— Вечно ты со своим недоверием… И прошу, не делай мне, пожалуйста, замечаний при других!..

Взбивая на ходу пышную прическу, вошла Рая — в пижаме, худенькая, стройная.

Они обычно не спорили при дочери и замолчали.

— Опять чего-нибудь не поделили? — равнодушно спросила Рая, направляясь к буфету.— Мама не может без этого.

— Почему из института никакой бумажки нет? Или ты ее спрятала? — сказал Димин, обращая свое раздражение на дочь.

Разыскивая что-то в буфете, та спокойно ответила:

— Я забрала документы из медицинского тоже. Я собиралась сказать вам…

— Взяла? Почему? — остолбенел Димин, в суматохе последних дней вовсе забывший о домашних делах.

— У меня опять была тройка — по химии. Так что ждать — артель «Напрасный труд». Зачем мне это? Я не такая!

— И что же ты сейчас надумала? — подавленно спросила Дора, не осмеливаясь взглянуть на мужа.

— Буду готовиться. Меня ведь на будущий год в армию не возьмут.

— Да ты представляешь, что такое год?

— Триста шестьдесят пять дней, если не високосный.

— Я для человека спрашиваю?

— То же самое, кажется.

Рая взяла в буфете вафлю, вызывающе взглянула на ошеломленного отца, растерянную мать и независимо вышла из столовой, будто здесь ей нечего было делать.

— А интересно, что, по-вашему, мне сейчас вешаться, что ли? — крикнула она из коридора.

Доре вдруг стало жаль дочь, и еще более — мужа. Она обняла его за плечи, усадила в кресло и пристроилась на подлокотнике.

— Чего ты? Успеет еще — и научится и наработается. Пусть отдохнет, подумает. Так, может быть, скорее найдет себя,— сказала она.— Мы с тобой не знали такого. А разве это хорошо? Всё торопились, торопились. Ни времени, ни суток не хватало. Всегда все горело. Учились и работали, а теперь работаем и учимся. Несем десятки нагрузок… Мне иногда, вообще, приходит на ум, не слишком ли мы перегружаем людей? Взваливаем на них ношу с дошкольного возраста и каждый год добавляем по пуду. Не много ли?

— Один доктор в нашей поликлинике дальше тебя пошел,— снова вспылил Димин, понимая, что это говорится не только, чтобы успокоить его.— Знаешь, с бородкой?

— Встречала.,

— Он, вообще, во имя здоровья требует запретить перевыполнять план.

— А что ты думаешь?! — встрепенулась Дора, будто слова мужа обрадовали ее.— Продуктивность должна расти за счет техники. А помнишь последние дни июля? Жару? В формовочном и термообрубном выработка на десять процентов упала. Ты думал об этом, секретарь?

— Не обобщай, пожалуйста.

Довольная, что муж забывал о Рае, Дора, однако, возразила:

— И все-таки перегрузка! А отсюда — усталость. Поговори с библиотекаршей, спроси, какие книги берут. Выберите, просят, такую, чтобы отдохнуть.

— Значит, чем меньше отдашь, тем больше себе останется?

— Потому и отрыгается…

— Ради бога, воздержись хоть эти свои открытия проповедовать.

— Какой нынче из меня проповедник,— слабо усмехнулась Дора.— Трибуна моя дома стоит, да и организатор я больше в столовой. Пошли кушать.

— Есть, хочешь сказать!

— Ну, есть…


Назавтра, выйдя из дому, Димин отпустил машину и отправился в комитет пешком. История с барабаном, разговор с женой, провал дочери на экзаменах не выходили из головы. И самым неприятным было, что никакого решения не находилось.

Это раздражало. Особенно Дора, которая до сих пор, несмотря на все его старания, даже за свою самостоятельность боролась не очень охотно. Военное прошлое лежало на ней грузом — слишком много довелось видеть крови, смертей! И под их бременем она почти изнывала, не стараясь искать выхода.

Как-то сразу после войны к ней, прямо на квартиру, заявился муж одной предательницы, которую Дора хитростью выманила из гетто и привела в лес на партизанский суд. В военной форме, с нашивками, свидетельствующими о ранениях, с тростью в руке, худой, бледный, он и на Димина произвел тягостное впечатление. Оно усиливалось еще тем, что пришедший смотрел на Дору как на диво, юлил глазами, без конца щипал подбородок. А потом, скрипнув протезом, неожиданно раскланялся и хлопнул дверью, видимо, не понимая ни Дору, ни свою жену, ни того, зачем заходил сюда.

После его визита Дора совсем упала духом. Приуныв душой, стала избегать, сторониться людей. Когда же разговаривала с кем-нибудь, странно улыбалась, вроде угадывая у собеседника какие-то тайные мыслишки. А вот сейчас эта — неожиданная, давно забытая активность, тоже, однако, не совсем натуральная, извиняющаяся, но въедливая.

— Фу ты черт!..— крутил головой Димин.

Утро было серенькое, хмарное, будто только недавно прошел дождь и скоро пойдет снова. Хмурое небо низко нависло над крышами домов, и казалось странным, что дома и асфальт совсем сухие.

Это тоже угнетало. Но дойдя до парткома, который размещался в бараке-времянке, Димин все-таки кое-что придумал. Следовало сходить в литейный или вызвать после работы секретаря цеховой парторганизации с Шарупичем и выяснить, как дело с рационализаторством и охраной труда. Стоило поговорить насчет этого и с Сосновским. На ступеньках крыльца он остановился, поправил галстук, шляпу и с озабоченным официальным видом вошел в коридор барака.


5

Едва схлынули первые телефонные звонки, Димин направился к главному инженеру и вместе с ним пробыл в литейном до обеденного перерыва. Но, как выяснилось, и этого времени оказалось мало, и они остановились возле заводских ворот — договаривать.

Через проходную шли рабочие — в спецовках, в комбинезонах. Шли неторопливо, устало, как люди, которые много поработали и которым предстоит еще немало сделать. На лицах почти у всех характерное выражение: не то задумчивости, не то спокойной ясности, какой светятся лица тружеников в час короткого и потому дорогого отдыха.

Занятый своим, Сосновский механически отвечал на приветствия и всё говорил и говорил о кашинском барабане с возмущением оскорбленного человека.

— Привык командовать и партизанить! У нас ведь завод, производство…

Профессия накладывает отпечаток на людей. Димин был электриком, а значит ремонтником, и сама работа приучила его к неполадкам, промахам и даже авариям. В душе он считал их естественными. Даже штурмовщина сдавалась ему неизбежной. «А как же оно будет иначе? Разве можно обижаться на то, что люди болеют, что их лихорадит?» И, удивленный вчера позицией главного инженера, снова дивился его запоздалому возмущению. «Неужели оправдывается таким образом?..»

Осторожно, чтобы не шибко задеть, Димин пошутил:

— За царь-барабаном, Максим Степанович, более важные вещи стоят. Но простите, я не пойму, как вы вообще относитесь к этому-то вот производству?

Сосновский смешался, но ответил так же шутя:

— Положительно, дорогой секретарь, положительно. А ты что — сомневаешься?

В воротах показался могучий двадцатипятитонный самосвал. Выстрелив из выхлопной трубы густым темным дымом, он покатил по асфальтированной дорожке.

— Завод — это его работа,— сказал Сосновский, посматривая на самосвал.— И если б она была лучше, я, конечно, любил бы тоже лучше…

Он брился электрической бритвой, и лицо у него всегда было беловатое, будто припудренное. Но теперь оно сдавалось воспаленным.

— Ты не удивляйся,— ухмыльнулся он, замечая недоумение Димина.— Я ведь тоже о чем-то мечтаю, хотя не всегда, как пионер, говорю об этом. Потом убедишься, может быть…

Увидев их, от проходной подошел Михал Шарупич. Был он озабочен, смотрел под ноги. Морщины резко прочерчивали его потемневшее от высохшего пота лицо и делали Михала старше.

Сосновский заторопился, взглянул на часы и приподнял шляпу:

— Извините, товарищи. Секретарша, наверное, уже все цехи обзвонила,— Но что-то вспомнив, приостановился.— Совнархоз просит соображения насчет специализации прислать. Поторапливает. Судя по всему, отбой начинают бить. Вот бы! От завода, как и человека, большого проку тоже, конечно, смешно ждать, ежели он рассыпал горох на шестнадцать дорог,

— Значит, сызнова война? — прищурился Димин.

— Зачем?.. Некоторые соображения изложу…

Михал проводил взглядом высокую фигуру главного инженера и вздохнул.

— А как Рая, Петро?

— Идем в партком, там поговорим,— неопределенно ответил Димин, думая о разговоре с Сосновским.

_ Нет, я так… Меня, поди, тоже ждут...

Димин собрался остановить Шарупича, как бывало, взять под руку, заглянуть в знакомые глаза, но не сделал этого. Словно что-то обдумывая, он постоял немного, выждал, пока Михал затеряется в потоке рабочих, и лишь тогда двинулся к проходной; все-таки сподручнее, если между тобой и людьми есть небольшое расстояние. Люди тогда больше уважают тебя, и ты сам чувствуешь себя свободней.

«Лобастый был не дурак!..»

Однако получилось так, что на площади они опять оказались вместе, но заговорить не смогли и пошли молча.

К счастью, их догнал Комлик. И хоть виделся с ними в цехе, поздоровался второй раз. Попросил закурить.

— Все побираешься,— немного просветлел Михал и полез в карман.

— А чего там теряться? Сегодня ты мне дашь, завтра я у тебя возьму,— желая угодить обоим, забалагурил Комлик.— Нехай балансами бухгалтера занимаются. Для них счеты выдумали. А мы без счетов раньше обходились и зараз, бог даст, обойдемся. Что, нет? Может, не то время?

— Не то,— вздохнул Михал, и Димин почувствовал в его словах упрек.

— Вот ты, секретарь,— вел свое Комлик, закуривая,— в свои права вступил. Для тебя человек зараз — самое главное. Скажи ты ему, что такое правда.

— Не трепи языком, Иван,— солидно бросил Димин.

Несговорчивый и крикливый, Комлик, однако, любил мирить других.

— Чего дуетесь? Вы ж свои! Ну, нехай нас не всех признают, бог с ними. Но помнишь, Петро, как раненный лежал у меня и ухаживали мы за тобой? А? — сквозь широкую зевоту сказал он.

Однако слова его вызвали совсем противоположное. Михал хмуро взглянул на Димина и твердо сказал;

— Ты думаешь, я только о дочерях хотел с тобой побалакать. Не-ет! Я должен был по старой дружбе предупредить тебя. Со стороны ведь видней. Не знаю, что вы там говорили с Сосновским раньше, какие решения принимали. Но у нас ты только поддакивал то ему, то Кашину. Даже в мелочах не отважился им возразить! А говоришь, идем в партком…

— Ну знаешь! — оборвал его Димин и упрямо закрутил головой.— Что вам от меня нужно? Действительно правды какой-то небесной? Не сговорились ли вы?

— Да, правды.

— Так чего ж тогда учите меня, как первоклассника? Раньше будто и не замечали, а как выбрали — хором учить кинулись. И директор, и Сосновский, и ты, и жена. Да если вы такие умные — вот вам ключи от сейфа! Берите и руководите на здоровье. Соглашайтесь, не соглашайтесь, в мелочах, в главном — как угодно.

— Ты теперь, Петро, партию представляешь. И как хочешь — сердись, не сердись, а я тебе должен свои замечания сделать…

Расстались они холодно. Димин хотел было свернуть в партком, но в ушах звучали Михаловы слова — и он раздумал. Да и сидеть за письменным столом, отвечать на телефонные звонки теперь он не мог. Комлик пустил по литейному хохму, что жена его соседа года два назад записала ребенка на очередь в ясли. Сейчас эта очередь подошла, но сына, оказалось, пора уже определять в детский сад… Пришлось заглянуть в ясли.

Вернулся Димин в партком часа через полтора. В дверях его атаковали посетители. Подошла и машинистка, молоденькая, похожая на кореянку, девушка с восточными, поднятыми к вискам глазами. Осторожно отстранив начальника отдела кадров, подала бумажку, где были записаны звонившие по телефону, и негромко сообщила:

— Недавно, Петр Семенович, заезжал Ковалевский. Обещал заглянуть позже. Будут какие-нибудь распоряжения?

— Он больше ничего не говорил? — недовольно спросил Димин.

— Нет.

— Почему не нашли меня? Я ведь предупреждал вас. И в кабинет, наверное, не пригласили. Так?


6

Зачем же заезжал Ковалевский?..

Был неприемный день, но посетителей у него собралось много. Некоторых из них он знал хорошо, а кого не знал, почти догадывался, по какому делу заявился. Начальник Главминскстроя, скорей всего, насчет микрорайона. Генерал-майор, видимо, по вопросу прописки. Ушел в отставку, хочет жить в Минске, но не может прописаться — нужна санитарная норма жилплощади, а ее в облюбованном доме не хватает. Прокурор Октябрьского района — за помещением для прокуратуры. Здание, где она находилась, идет на снос.

Ковалевский еще раз просмотрел список, принесенный секретаршей, переспросил:

— Генерал по личному делу?

— Да.

— О прописке?

— Да.

— Пусть зайдет к Коротченко. Попросите Кухту.

Вошел грузный начальник Главминскстроя. Вытирая платком круглую бритую голову, сел не в кресло, что стояло возле стола, а на правах частого посетителя сбоку, у стены.

— Опять что-нибудь не клеится с микрорайоном? — спросил Ковалевский, настраиваясь на полушутливый тон, какого обычно придерживался с ним.

— Нет, хуже,— хлопнул себя по коленям Кухта.— Думаю просить, чтоб разрешили навербовать тысячи две рабочих на периферии. Снова невыкрутка.

— А в городе? Не устраивает?

— Места у нас в общежитиях найдутся. А домашние хозяйки мне не ко двору.

Гул отшумевших вступительных экзаменов, понятно, докатывался до кабинета Ковалевского, и прежде всего, когда приобретал драматический характер. Звонили по телефону, просились на прием и родители и сами абитуриенты-неудачники. Представители горкома в приемных комиссиях докладывали о курьезах и эксцессах. За советами обращались ректоры и работники милиции. И за каждым их сообщением, просьбой, жалобой маячили молодые судьбы. Ковалевский за последнее время настолько сжился с этим, что слова Кухты показались ему просто странными.

— Ты что, с неба свалился и про десятиклассников не слышал? — удивился он.

— Ну, эти не дюже кинутся на стройку. Им крышу над головой и белые халаты подай.

Усмешку, которая еще держалась на лице Ковалевского, согнало./p>

— Вот здесь уже перебор. Стоп! Я, кроме всего, просматривал сводочки ваши. За один квартал отсеялось тысяча семьсот человек. И причина, браток, тоже одна — скверно обеспечивали и не лучше заботились.

Не желая соглашаться, но и не найдя, что возразить, Кухта отвел взгляд в окно, но от Ковалевского так больше ничего и не услышал.

— Добро. Значит, возбраняется,— с тяжелым сердцем произнес он.— Растолковал. Хотя, по правде говоря, я против, чтобы на заводы и стройки попадали случайные люди. Палка о двух концах. И не полагай, что у нас с другими вопросами тишь да гладь. Послушай, что прокурор сейчас запоет.

Ковалевскому понравились насмешливые ноты, обычные для этого грузного прямого человека, и он опять повеселел.

— А что?

— Наш экскаваторщик подъехал давеча и тряхнул его халупу для острастки. С потолка, конечно, посыпалооь, и, конечно, сотрудники отказываются принимать посетителей. А какая прокуратура без тех, кто жалуется или оправдывается?

— У железнодорожников новый дом вошел в строй. Я договорился с управлением дают малую толику. Передай: пусть не паникует…

Часа через два, закончив самое неотложное, озабоченный и немного расстроенный Ковалевский сел в машину.

— На автозавод,— коротко распорядился он.— В партком…


Димин ждал его с опасением — начальство чаще всего являлось на завод по каким-нибудь сигналам.

«Что за причина? — старался уяснить себе.— Я, по-моему, не успел еще нахомутать. Хотя…»

Он позвонил директору, Сосновскому, предупредил, что приедет секретарь горкома, и, чтобы не попасть впросак, просмотрел последние заводские сводки: теперь ему полагалось знать цифры, факты, фамилии.

В просторный его кабинет с традиционно поставленными буквой «Т» столами и множеством телефонов на тумбочке Ковалевский вошел с двумя строителями-автозаводцами. Димин узнал их и понял: секретарь горкома привез их из Северного поселка, где возводились коллективные дома.

— Расскажите-ка Петру Семеновичу, что у вас происходит,— попросил он.

Строители наперебой стали жаловаться на нехватку материалов, нераспорядительность прораба и частые неполадки-задержки.

— Руки пока не доходят,— невесело признался Димин, когда рабочие ушли.— Искусство это — сразу сто дел делать.

— А ты думал! Вот и растасовывай. Пускай за строительство берутся цехи. Увидишь, что и сверхплановые накопления появятся, и все остальное! Не зря ведь в «жилье» и «жизни» корень один. Без квартиры семичасовой тоже небольшая радость!

— Согласен.

— И попутно еще об одном. Может быть, о самом главном. Не забывай, пожалуйста, тех, кто окончил школу. Поверь, это очень важно. Выпускникам институтов путевка в жизнь дается, они на учете. А выпускники школ как пасынки. Их не слишком охотно и на работу берут. Беспорядка боятся. А что такое рутина? Это и есть боязнь беспорядка да лишних хлопот.

— У меня своя выпускница на шее, чувствую.

— Тем более. Смысл жизни, Петр Семенович, в ее непрерывности, в стремлении к совершенному. Вот из чего, видно, не мешает исходить…

В дверях показалась машинистка и, потупя раскосые глаза, остановилась, не переступая порога.

— Что у вас? — затревожился Димин, зная ее выучку,

— Из литейного звонили: в вагранке что-то взорвалось,— виновато доложила она.

На голову сыпались новые неприятности. С укором взглянув на нее, будто она была виновата в случившемся, Димин извинился перед Ковалевским и вызвал по телефону литейный.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ


1

В гуле и грохоте цеха взрыв прозвучал не сильно. Взорвалась, скорее всего, небольшая мина, попавшая в огненную завируху вагранки вместе с ломом. Но все-таки вагранку попортило и выбросило из нее немного чугуна.

Назавтра, перед началом смены, Михал подошел к месту аварии. Вагранщик возбужденно — видимо, говорил об этом сегодня впервые — стал рассказывать, как все случилось. А потом с замороженной улыбкой добавил, точно оправдываясь:

— Видишь, Сергеевич, что из давешнего еще в шихте нашли! Но это обезвреженная уже.

На ладони его лежала ржавая граната-лимонка, просверленная сбоку.

— Эф-один,— покачал головой Михал. Взял гранату и подбросил, привычно взвешивая.— Знакомая штука, даже дюже знакомая…

Когда волнение приходит к пожилым, рассудительным людям, оно долго не покидает их, хотя и редко проявляется бурно. Тлеет, как жар под пеплом. Прошлое вдруг нахлынуло на Михала, завладело мыслями и было как бы рядом все время — на работе, по дороге домой и дома. В памяти вставало то одно, то другое и прежде всего — война, подполье.

Как ни странно, всё это виделось теперь в каком-то ином свете. Хотелось вспоминать о нем, рассказывать — может, даже еще раз пережить те взлеты души, что когда-то переживал с товарищами по борьбе.

Михал ровно, по-дружески относился к окружающим, но всё же те, кто рука об руку боролся в подполье, а потом в партизанах, были для него наиболее близкими. Почему? Кто знает? Возможно, потому, что тогда он был моложе, что страдал и горел, как никогда. А может, и потому, что человек на войне раскрывается до конца — весь. Корыстное, мелкое куда-то отходит: в опасности ты сам, твоя семья, твой дом, родина. Их нужно защищать, заслонить своей грудью. Временами Михалу даже казалось, что люди тогда были лучше. Во всяком случае, беззаветнее, самоотверженнее. И, как свидетель их горения, он тянулся душой к былым соратникам. Мирная жизнь имеет свои законы, расставляет людей по-своему, оправдывал он себя,— Комлика, скажем, на одно место, Димина с Дорой — на другое, Кашина — на третье… Но и тот, и другой, и третий выдержали вон какие испытания! Так как же ты будешь относиться к ним безразлично?

Правда, минское подполье как бы держалось под следствием времени. Руку на него не поднимали, но и не баловали вниманием. Молчание, которое окружало его, можно было понимать по-разному, и прежде всего как предупреждение: подождите, не к спеху, всякое еще может всплыть. Многие подпольщики даже предпочитали открыто, на людях, не больно вспоминать о нем.

Но Михал-то знал ему цену! Знал и что сделали руки его боевых друзей здесь, на развалинах и пепелищах.

Что видел он, возвращаясь сюда, в родной город, из Красноуфимского госпиталя?

Чуть не от самой Москвы о железнодорожных станциях догадывался только по стрелкам, по путям, что разветвлялись вдруг, по липам и кленам возле руин, по перронам, чаще деревянным, с провалами в настиле, по желтым, на отшибе, пожарным сарайчикам да багажным отделениям, которые сохранились чудом. На одном из разъездов — его Михал никогда не забудет! — медный станционный колокол висел прямо на липе. И странно выглядели на перронах, за которыми сразу открывались пустыри, одинокие фигуры дежурных в красных фуражках.

На запасных путях ржавели обгорелые составы, под откосом валялись помятые цистерны, скелеты вагонов. Лес и тот был вырублен и отступил от полотна на сто — двести метров.

Где-то под Оршей Михал увидел, как, тяжело спускаясь с пригорка, за плугом тащилась женщина. В плуг была впряжена рябая, с впалыми боками корова, которую тянул за веревку босой, в посконной рубахе мальчишка. Корова упрямо упиралась, мотала головой. Мальчишка дергал за веревку и, упираясь изо всех сил, в свою очередь заставлял корову делать по несколько шагов.

Вместо вокзала в Минске серела искалеченная коробка с забитыми фанерой окнами. А город? Он лежал в безнадежных развалинах — обезлюдевший, страшный. Перед руинами главного корпуса Политехнического института немцы разбили кладбище. Почему именно здесь? Очевидно, потому, что напротив находился клинический городок и это было удобно. Старательно вымеренные — вдоль, поперек и по диагонали,— тянулись ряды солдатских крестов из неокоренных, в толщину руки берез. Меж ними возвышались выкрашенные коричневой краской офицерские кресты. Да и сам город походил на кладбище, где от каждого камня веяло тленом.

Горком взял Михала в свое распоряжение, но затем неожиданно направил на строительство в Красное Урочище, где когда-то находился военный городок с авторемонтными мастерскими и где было решено построить автосборочный, а потом и автомобильный завод. Немцы тоже оборудовали там ремонтную базу. Подняли два заводских корпуса, подвели железную дорогу. Но отступая, демонтировали и вывезли оборудование, а в самом городке взорвали, что успели. Даже бор в Красном урочище почти вырубили.

За строительство взялась бывшая партизанская вольница, присланная по путевкам Центрального штаба. Партизан были сотни. И естественно, среди них нашлись инженеры, техники, шоферы, слесари-сборщики. Они-то и стали первыми мастерами и наставниками.

Жили отрядами, как когда-то в шалашах под соснами, в бараках. Быт ладили тоже по-партизански. Имели общие запасы продуктов, ежедневно назначали дежурных в артельных кухнях, по очереди возили в бочках воду из Свислочи. Вечерами раскладывали костры, и тогда бор выглядел совсем по-партизански. Разве только было больше шума и песен. Но всё, как и когда-то в лесных лагерях, бурлило возле костров, среди медностволых сосен, тускло поблескивавших от мерцающих огней.

Иногда среди ночи раздавался гудок. Подхватывались все, как по тревоге, одеваясь на ходу, бежали к железнодорожной ветке, разгружали вагоны, платформы и на руках или по слегам тащили на территорию завода тяжелые ящики со станками и оборудованием, что шло из Москвы, из Горького. В выходные же дни строем, с кирками и лопатами, направлялись на разборку руин и расчистку площадок.

К этому так привыкли, что, когда тыловые части, занимавшие военный городок, двинулись на запад — туда, где еще полыхала война, строители отказались переселяться в дома. Семей, гляди что, ни у кого не было, и никто не хотел устраиваться по-домашнему. Очень уж многое нужно человеку, чтобы жить одному. Заводоуправление принимало даже меры: когда шалаши и бараки пустели, из них выносили топчаны и складывали в штабеля. Но не помогало и это. Только морозы, что пришли в этом году довольно поздно, заставили партизан-строителей переселиться в дома.

Не было электроэнергии, и, чтобы добыть ее, доводилось заколдованный круг рвать руками. Нашли два искалеченных дизеля. Но чтобы заставить их работать, нужно было пустить ранее прибывшие станки. А они, известно, могли ожить лишь тогда, когда дизели дадут энергию. И начали с того, что стали крутить станки вручную. А литье? Использовали кислородные баллоны: разрезали их, обкладывали огнеупорным кирпичом и таким образом «конструировали» тигли. Даже первые напильники делали сами. Учились друг у друга, доучивались в Горьком, в Москве, на Урале…

Вернувшись с работы, Михал обычно садился есть. Арина привыкла к этому и, не медля, шла в кухню, собирала на стол. Но сегодня, встретив его, она полными отчаяния глазами показала на комнату и понурилась, готовая заплакать.

— Чего ты? — не понял Михал.

Арина знаками показала ему, чтобы он молчал и следовал за ней.

— Не ругай ты ее покамест, богом прошу,— зашептала она, прикрыв за собой кухонную дверь.— Поверишь, невесть что мне тут плела. Не думай, ради христа, что через твои синие стеклышки и в человеческой душе всё можно рассмотреть… Доченька ты моя, доченька!..

Эти слова ударили Михала в сердце. Он опустился на табуретку и положил руки на стол, словно их тяжело было держать.

— У нас вчера во второй смене мина в вагранке взорвалась,— устало промолвил он.— Это тебе понятно?

— Ах, боже мой! — ужаснулась Арина, но тут же попросила снова: — Не принуждай ты ее, пусть успокоится.

Михал будто оттолкнул Арину взглядом,

— Не то ты говоришь, мать. Вспомни, как тебе на Урале доставалось одной. И ничего, наоборот даже. В таких делах не потакают. А ты, как всегда, норовишь стать между ней и жизнью.— И нарочито громко позвал: — Лёдя, ступай сюда!

Арина испуганно глянула на него, молча отошла к плите и застыла в позе пригорюнившейся деревенской страдалицы.

— Устала я с вами, мочи нет. Делайте как хотите,— обиженно сказала она.— То на зайца ручного у тебя рука не поднимается, то вдруг никакой жалости к кровинке своей…

Через минуту в дверях появилась исплакаиная Лёдя.

Лицо ее было в красных пятнах, опухло, губы вздрагивали, как у ребенка. За ее спиной показался и Евген. Но это тоже не смягчило Михала.

— Со следующей недели пойдешь на завод. Слышишь? — сердито бросил он.


2

Учеба кладет отпечаток на лицо. Черты становятся тоньше, мягче, их точно озаряет внутренний свет. Рослый, широкий костью, Евген с каждым годом выглядел всё более интеллигентным. Худощавое лицо, большой лоб, тонкий прямой нос и грустные задумчивые глаза, казавшиеся сквозь очки какими-то далёкими, начинали немного пугать Арину. Даже Михал, который с гордостью оглядывал склонившегося над книгами сына, порой чувствовал перед ним неловкость. Лёдя же, наоборот, любила брата как раз за то, что смущало родителей. Когда Евген готовил задания, она охотно делала за него все, что требовалось по дому, покупала ему ватманскую бумагу, чертежные перья. Если он собирался на институтский вечер, гладила брюки, рубашку, завязывала галстук и, отпустив после тщательного осмотра, наблюдала в окно, как брат идет по улице и как выглядит в сравнении с другими.

Занятый учебой, Евген обращал на сестру мало внимания. Турял, когда был не в духе. Ее преданная привязанность часто докучала ему. Во время семейных неурядиц он всегда поддерживал мать, хотя и помогал Лёде скрывать ее проступки. Со стороны казалось: Евген равнодушен к сестре. Но вот случилась беда,— бывает же так! — и сразу стало видно, насколько Лёдя дорога брату. Он потерял сон и ни о чем другом не мог думать. Готов был пойти на что угодно, только бы помочь сестре, только бы она, глупенькая, не томилась, не изводила себя.

Евген видел, как во время последнего разговора с отцом Лёдя замыкалась, уходила в себя, и глухая, упрямая отчужденность овладевала ею. Ничего не ответив в конце, она вскинула голову и, бледная, ринулась из кухни.

Мать заломила руки и глазами приказала Евгену, чтобы тот бежал следом.

Лёдя сидела за столом, полошив лоб на сцепленные руки.

Евген неуверенно провел по ее голове, подумал, что никогда до этого не ласкал сестру. А странно: она же ему родная, близкая.

— Успокойся,— попросил.— Небось, не хоронишь себя. Не поступила в этом году — поступишь в будущем. Лишь бы охота была.

— Тебе хорошо так разглагольствовать! — невидящим взглядом уставилась Лёдя в окно.

— Поработаешь, наберешься опыта. Легче будет и учиться.

— Сам иди набирайся. Неужели я хуже Севки Кашина или кого другого? Чем?..

Ее начинал палить гнев. Он был таким сильным, что сразу высушил слезы. Глазам стало горячо, и Лёдя невольно прищурилась. Лицо посерело, будто она вышла на мороз.

— Чем? — хрипло переспросила она.— Видела я умников, что за счет других умеют быть сознательными.

— Ну вот, и я виноват,— обнял сестру Евген.

— А может, по-твоему, я? Пусти, не хочу я вас! Не надо мне ни сочувствия, ни советов. Разве я этого ждала?

— Успокойся, прошу. И поверь мне, пожалуйста. Слово даю… Через полтора года я инженер, но разве я так чувствовал бы себя, если б перед этим при отце литейщиком поработал? Глупая ты!..

Лёдя откинула руки Евгена, поднялась, отошла от стола, всхлипнула и залилась злыми, непримиримыми слезами. А когда услышала, что брат приближается, резко повернулась и бросила ему в лицо:

— Не подходи, подпевала! Не подходи лучше!

— Глупенькая, перестань. Что с тобой?

— Все равно по-вашему не будет. Не дождетесь! Я скорей руки на себя наложу!..

Оттолкнув Евгена, она кинулась из комнаты и вскоре с силой хлопнула выходной дверью.

Евген хотел было бежать за сестрой, но в коридоре дорогу ему преградил отец.

— Не надо,— запретил он, прислушиваясь к шагам дочери, сбегающей по лестнице.— Нехай…

Лёдя ждала, что она услышит плач матери, что ее остановят, будут упрашивать, но этого не произошло. Быстро спускаясь по ступенькам, она холодела и в то же время наливалась мстительным упрямством. «Ну и хорошо, ну и пускай! Больно мне, пускай поболит и у вас. Вам меня не жалко, я тоже не буду себя жалеть. Вот тебе и «доченька, доченька»!»

На улице Лёдя снова оглянулась, но опять никого из родных не увидела. И вдруг с ужасом поняла, что у нее, видно, не хватит смелости довести до конца задуманное, как нет мужества и отказаться от него.

У горожан во всякое время дня свой ритм — приподнятый, торопливый утром, более спокойный вечером. Люди как бы постепенно устают. Прохожие шли по тротуару не спеша, будто без определенной цели. Внимание привлек обросший, в коричневом костюме старик с подогом, похожий на плюшевого мишку. Он ковылял перед Лёдей, останавливался, смотрел по сторонам. Когда Лёдя обогнала его, он также остановился и с удивлением проводил ее глазами. От его пристального взгляда ей стало страшно и жалко себя. Чтобы пройти мимо коттеджа Сосновских, она свернула в переулок. Но ни на зеленом дворе, ни в окнах без привычных портьер и тюлевых занавесок не было ни души.

На автогородок надвигалась хмара. Края ее были в желтоватых подпалинах, они клубились и, казалось, двигались быстрее, чем туча. Лёдя заметила ее только тогда, когда тяжелые холодные капли упали на шею и на пыльной земле — переулок еще не замостили — появились редкие темные ямочки. «Ну и хорошо! Ну и пускай!» — в какой уже раз подумала она, жаждавшая испытаний и мук.

Угрожающе и сдержанно прогремел гром. Разветвляясь, трепетная огненная жилка пробежала по туче, но не разрезала ее, а как бы неожиданно проступила на ней и задержалась на миг. А как только погасла, линул густой дождь.

Не ускоряя шагов, Лёдя дошла до конца переулка, откуда были видны поле и сосны, оставшиеся от давнего бора. Крайний коттедж был еще в лесах. В проеме его дверей, прижавшись друг к другу, стояли парень и девушка, накрытые одним пиджаком. Парень счастливо смеялся и угощал девушку конфетами. «Как это хорошо,— с завистью подумала Лёдя.— Стоять вот так, под дождем, и сосать карамельки. Боже мой, боже!..» Пришли мысли о Юрке, и она расстроилась и захандрила вовсе.

Промокшая до нитки, добрела до ближайшей семейки уцелевших сосен и в изнеможении прислонилась к одной из них. Почувствовала: по лицу стекает вода, и одежда прилипла к телу. Надобно было собраться с духом, решить, как сделать то страшное, что задумала, но недоставало сил. Ноги млели, подкашивались. Потом пришла детская надежда: «А зачем делать? Оно придет само, если простудиться. Вот сейчас… Здесь…»

С мстительным отчаянием Лёдя опустилась на мокрую землю и легла ничком, спрятав лицо в ладонях. По спине пробегал холодный озноб, стучало в висках. Но она прижималась лбом к мокрому песку и плакала. Мыслей уже не было. Были только холод и ощущение несчастья. Теплыми оставались одни слезы, да и их тепло Лёдя ощущала не лицом, а ладонями.

Когда начали деревенеть плечи и подогнутые ноги, она услышала стрекот мотоцикла, который, приблизившись, неожиданно стих. Лёдя сжалась в комочек и насторожилась. Сомнений не могло быть: ее заметили, и кто-то бежал к ней. Добежав, он упал на колени и схватил Лёдю за плечи.

— Чего это вы? А ну вставайте! — приказал незнакомец, тормоша ее.

— Не трогайте меня,— взмолилась она, но приподнялась и повернулась к незнакомцу.

Так, на коленях, они стояли с минуту, глядя друг на друга. Темнело. Особенные, более густые во время дождя вечерние сумерки окутывали всё вокруг. Лицо непрошеного спасителя в блестящем черном плаще с надетым на голову капюшоном показалось Лёде худым, зловещим.

— Чего вам от меня нужно? Идите прочь, а то я закричу! — пригрозила она, чувствуя, как от страха сжимается сердце.

Незнакомец откинул капюшон и начал расстегивать плащ. Стало видно, что это юноша. У него и в самом деле было смуглое, худое лицо, темные внимательные глаза и упрямые брови, почти сходившиеся на переносице.

— Ну что же, кричите. Может, согреетесь скорей,— сказал он спокойно и накинул плащ ей на плечи.— Вставайте-ка!

С косы под плащом начала стекать вода. Передернувшись, Лёдя вытащила косу и выкрутила.

— Ого! — удивился парень.— Покажите.

Он даже протянул руку.

Лёдя презрительно шевельнула губами и отвернулась.

Но было ясно: тут ничего не сделаешь, и придется слушаться, ибо этот бесцеремонный, спокойный парень все равно не оставит ее здесь одну на дожде, против ночи. Спасибо еще, что не расспрашивает ни о чем, не ахает, не лезет с сочувствием.

— Пойдем или поедем? — деловито, как о решенном, заговорил тот, помогая Лёде встать.— И не бойтесь, пожалуйста. Как только доберемся до городка, опека моя кончится. Даю слово… Хоть на всякий случай отрекомендуюсь. Меня зовут Тимохом.

Да, другого выхода, как возвращаться домой, не было.


3

Лёдя проснулась с ощущением, что сегодня тоже воскресенье — праздник. Но едва приоткрыла глаза, как тревога охватила ее. Сначала она даже не сразу поняла: с чего это вдруг? Но потом догадалась и, чтобы не вставать, снова смежила веки. В окно лились косые лучи солнца. Их можно было ощущать и так. Глаза словно заволокло палевое марево. Оно переливалось, дрожало, и это рассеивало мысли. Однако все равно где-то глубоко не переставало жить ожидание неладного — сейчас вот подойдет отец и, недовольный, станет будить. Он не из тех, кто отказывается от своего.

Но подошел не отец, как она рассчитывала, а мать. Лёдя узнала ее, не видя — по прикосновению, и слезы подступили к горлу.

— Вставай, доченька,— увещательно сказала Арина, вроде бы зная, что Лёдя не спит.— Вот тебе одежда. Отец уже ждет.

Она не погладила дочь по волосам, не поцеловала, как обычно, и, как только Лёдя раскрыла глаза, с озабоченным видом заспешила из комнаты.

Лёдя вздохнула, проглотила слезы и спустила с постели ноги. Юбка и кофточка, что принесла мать, были простенькие, полинявшие и, наверно, маловатые, ибо Лёдя не носила их уже с год. В этом тоже, как ей показалось, таилась издевка, потому что прежде, собираясь в школу, Лёдя всегда надевала лучшее и новое, особенно в первый день.

— Скорей, дочка! — поторопил ее из-за двери Михал.

Евген спал на диване. Когда Лёдя стала одеваться, всхрапнул, вкусно чмокнул губами и повернулся лицом к стене. Этого тоже раньше не было; последней обычно вставала она.

Стараясь ни на кого не глядеть, Лёдя пошла на кухню, седа за стол и, чтобы не сердить отца, принялась насильно есть.

— Кончено,— уверенно сказал он.— Отныне, Ледок, ты работница. И знай — я хочу, чтобы моя дочка была не хуже других. Да тебе и нельзя быть хуже. Одним людям, если что такое, прощают, а другим — нет. Тебе ничего прощать не будут, ты заметная. И я не проищу… Помни!..

По улице они шли молча, и Лёдя с опасением посматривала на отца, который шел с незнакомо решительным лицом.

Подобрел он лишь в проходной, когда Лёдя показала седоусому вахтеру свой пропуск.

Расплывшись в доброй улыбке, тот восхищенно спросил:

— Твоя, Михале? Красавица писаная! Все парни будут ее…

Странно, но Лёдя, чей отец уже второй десяток лет работал на ваводе, раньше не бывала здесь. И хоть когда-то мечтала стать автостроителем, она с предвзятостью огляделась.

Перед ней были строгие, залитые асфальтом улицы, лиловые аллеи, газоны: почти всё как в городке. Только, конечно, вместо домов корпуса с широкими окнами и фонарями, стекла которых поблескивали на солнце, и потому казалось, что вокруг очень светло и окна, фонари на крышах обмыл ливень.

Намедни Лёдя ходила во дворец профсоюзов на цветочную выставку. Радуясь богатству красок, она любовалась и не могла налюбоваться — цветы, цветы, цветы… Но все-таки больше всего привлекли внимание букеты «Невеста» и «Песня о Родине». Почему? Лёдя смутно догадывалась — к ним прикоснулась мысль, и красота цветов стала совсем другой. Матово-бледные флоксы и георгины, цветы снежной королевы и кружевной дождик в букете «Невеста» были уже не просто цветами — в воображении и впрямь вставал образ невесты в подвенечном наряде. Гладиолусы же, от огненных до нежно-алых в «Песне о Родине» трепетали, как пламя. Это действительно была песня о заветном, осененном стягами…

Нечто похожее на такую красоту было и в том, что видела Лёдя сейчас. Но одновременно с этим оно и таило в себе что-то оскорбительное, чужое.

Вдоль аллеи стояли щиты с лозунгами, диаграммами, портретами передовиков. На одном из них Лёдя узнала отца — официального, сосредоточенного. Она увидела портрет издалека и, пока проходила мимо, не спускала с него глаз, а портрет провожал ее пристальным, серьезным взглядом. «Гордится небось этим? — отгоняя ощущение своей вины, попробовала скептически настроить себя Лёдя.— А подумаешь, невидаль! Знаю теперь, как это делается…»

И вскоре на самом деле всё стало раздражать ее: сажа на листьях лип и на газонах, шарканье ног по асфальту, тяжелая походка рабочих, их шутки, адресованные отцу, но относившиеся к ней, сам отец, который нарочно мало обращал на нее внимания, серые стены заводских корпусов и стекла в окнах, переливавшиеся радугой от масла и пыли.

В цехе же вообще преобладало два цвета — черный и красный, а кое-где даже один черный. Густо-черной была под ногами земля — жирная, липкая; пыльно-черными были задымленные стены, балки, краны. А красное — только пламя, бушевавшее в плавильной печи и вагранке.

Кашина, который принимал всех новичков лично, они нашли в кабинете. Поставив одну ногу на стул, тот с безучастным лицом слушал кого-то по телефону и, не спеша, подписывал бумаги. Заметив Михала, механически кивнул головой, но, скосив глаза больше, увидел Лёдю и заметно просветлел.

— Передай, что я, кроме барабана, еще кое-что сделал и делаю,— сказал он с достоинством в трубку, привычным жестом положил ее на рычаг и повернулся к Лёде.— Не поступила, значит? Жаль. А мой шалопай пробил, как говорится, стену лбом.

— А мне вот не удалось,— с вызовом сказала Лёдя, хоть в голосе Кашина не было и намека на насмешку.

Начальник цеха изучающе посмотрел на девушку и погладил значок автозаводца на отвороте пиджака. Переступив с ноги на ногу, Михал кашлянул, как бы напоминая дочке, где она находится.

— Не весь свет что в окне,— не дал он продолжать Лёде, которая могла под горячую руку нагородить невесть что.

Кашин по кругу большим и указательным пальцем вытер рот. Видя покладистость Михала и тешась Лёдиной дерзостью, не отказал себе в желании подтрунить над девушкой.

— Та-ак… А почему же не удалось?

— Она у нас приболела немного, — опять посчитал необходимым вмешаться Михал, зная, что после истории в термообрубном начальник цеха тоже заводится, как говорят, с полуоборота.

— Не повезло, значит? — спросил тот с видом человека, которому многое дозволено и должно сходить с рук.

Краска бросилась в лицо Лёди.

— Не повезло! Но я, кстати, с вашим Севой знакома,— ни с того ни с сего сказала она, не сдерживая себя.— Прекрасно знакома. Мы ведь учились вместе!

— Я передам ему,— перебил ее Кашин, догадываясь, о чем Лёдя собирается говорить.— Хотя, по-моему, тебе не стоит задираться. Ей-ей! Зависишь всё-таки ты от меня, а не я от тебя. Вот и у отца спроси.

Загрузка...