— Ты о чем?

— О людях, которых любят… Как-то они там, в Горьком?..

Кира заснула первая. Она дышала ровно, цочти неслышно, и приятно было смотреть на нее — умолкнувшую, успокоенную, без тревог.

А к Лёде сон не шел. Она думала о том, как это хорошо, когда тебя любят люди и ты достоин их любви. Может, это и есть счастье? Служить людям, заботиться о них. Конечно! Отец взялся писать записки о подполье для партийного архива. Их прочитают считанные сотрудники, но эти записки помогут восстановить истину о некоторых людях в войне, и вот отец трудится, упорно, по ночам…

Усталость проходила. Лёде хотелось, чтобы скорее кончилась ночь, чтобы снова нужно было идти на завод, беспокоиться, что-то доказывать и добиваться своего, скандалить. «Спать, спать!» И говорила она себе и все-таки не засыпала. Нетерпеливое, радостное возбуждение заставляло сердце биться быстрее. Но странное дело — ей ни разу не вспомнился Тимох…

Перед сменой Дора Димина подвела к Лёде девушку. Невысокая, остроносенькая, с косичками, похожая на подростка, она пялила на Лёдю преданные глаза и будто спрашивала: «Ну, почему не радуетесь и вы? Не узнаете?» И впрямь, что-то знакомое было в ней. Лёдя покопалась в памяти и вдруг вспомнила: перед ней падчерица Комлика.

— Новое пополнение. Только что со школьной парты,— сказала Дора.— Хочу, чтоб ты ее учила.

— Я?

— У тебя лучше, чем у кого-нибудь выйдет. А она не новичок, проходила уже практику в сталелитейном. Так?

— Так,— подтвердила девушка. Я тоже прошу вас, Шарупич… Меня Ниной зовут…

Лёдя подумала: что за ирония судьбы? Когда-то ее учил Комлик, а теперь ей приходиться учить его падчерицу. Жизнь сделала еще один круг. Значит, вон как возмужала сама Лёдя. Учительница!..


3

Чтобы почувствовать, как дорога вещь, ее стоит лишь потерять. С человеком же достаточно расстаться. Теперь у Шарупичей только и говорили о Евгене. Его очень недоставало. Квартира словно увеличилась, стала пустоватой, Звонков и тех ополовинело, будто многие из знакомых забыли о них.

Михал работал над усовершенствованием электродержателей, и ему до зарезу нужны были советы сына. Лёдя готовилась к экзаменам, и ей тоже не хватало помощи брата. Евген всегда носил из подвала торф в плиту, ходил за молоком, за хлебом в магазин. А главное — хотелось просто слыщать, видеть его, подтянутого, рассудительного.

Под вечер брат должен был прилететь из Горького, и Лёдя работала с радостным волнением, представляя, как она с Кирой и матерью будет встречать «горьковчан».

Во время обеденного перерыва, торопясь в столовую, Лёдя вдруг заметила, как порядочно молодежи в цехе: с ней спешили парни, девчата, многих из которых она и не знала.

— Тебе не знакома вон та девушка в очках? В синем халатике? — спросила она на ходу у своей ученицы.

— Это из нашей школы,— охотно ответила Нина.— Мы сидели рядом.

— А тот?

— Практикант из Политехнического.

«Приедет Евген,— думала Лёдя,— скажу. Он любит такие новости. Вишь, как о своем виде стали заботиться… Женька ты мой милый!»

Она работала механически, руки всё делали сами и вовремя. Только изредка сбиваясь с ритма, объясняла Нине, на что нужно обратить внимание. Девушка попалась сообразительная, все схватывала на лету, и наставлять было приятно. Удивляло Нину лишь одно — как это на целую операцию может приходиться доля секунды, секунда. Но зато ее положительно не пугали ручки, рычаги, и когда она становилась к машине, та будто чувствовала Нинину власть над собой.

Работа шла слаженно, в спором темпе. Поглядывая на Тимоха, Лёдя даже испытывала нечто вроде зависти. Движения у него были уверенные, экономные. Такой сдержанной красоты не было, пожалей, и у Прокопа.

Но сегодня не хотелось ни ревновать, ни завидовать. Скоро она встретит Евгена, с которым всегда так спокойно и хорошо. Мать еще со вчерашнего дня готовится к его приезду — напекла и накупила чего нужно и не нужно. В доме установился праздничный порядок. Даже пахнет, как перед праздником,— сдобой, и на кухне в ведре стоят два букета цветов.

Едва окончилась смена, Кира с Лёдей побежали в душевую. За ними, не отставая, заторопилась и Нина. Девушка всё больше привязывалась к Лёде, а последнее время готова была ходить за ней по пятам.

— Я с вами, можно? — взмолилась она, когда минули проходную.

— Поедем,— разрешила Лёдя и насупилась: их догонял Тимох.

Он пошел рядом, как ни в чем не бывало, словно обо всем договорился раньше. Шагал, не испытывая скованности оттого, что молчат: видимо, надумал что-то твердо.

Зашли за Ариной. Когда поехали в аэропорт,— сначала на трамвае, а потом на троллейбусе,— Тимох старался сесть за Лёдей. Она чувствовала на себе его пристальный взгляд и, чтобы забыть об этом, льнула к своей ученице, которую каждый раз сажала обок с собой.

— Я этого еще не видела! — восклицала та, глядя в окно и морща лупившийся носик.— А вы?

Лёдя бывала в городе редко, и многое для нее тоже оказалось негаданным. Минск как бы преподносил ей то один, то другой подарок. Даже Привокзальная площадь с двумя до мелочей знакомыми многоэтажными зданиями, что открывали въезд в город, сейчас удивила ее. Снимки площади продавались в каждом газетном киоске. С нее ежедневно начинались телевизионные передачи. Но и тут, как оказалось, было много, чего Лёдя раньше не замечала: многолюдие, строгое движение, вдалеке неожиданный виадук, который переносил проспект над железной дорогой.

«Когда его построили? — дивилась Лёдя.— Он уже был, а я не знала. Чем я жила?..»

Дальше она ехала, уже не отрываясь от окна.

Аэровокзал тоже был новый — белый, крылатый, с просторной, в цветах, площадью, которую обогнул троллейбус. Это снова явилось как бы подарком и укором — Лёдя ничего не ведала и об этом уголке родного города. «Нет, нет, так не будет,— пообещала себе она.— Больше не будет!»

Самолет, на котором прилетел Евген, уже подруливал к аэровокзалу.

Лёдя едва дождалась, пока к нему подкатили легкую лестницу с поручнями и в борту самолета открылся люк. Увидев брата, а за ним Прокопа, Алексеева, она прижала букет к груди, прошмыгнула мимо дежурного и понеслась навстречу. За ней, не слушая дежурного, последовали Кира, Тимох, Арина.

Мало обращая внимания на остальных, Лёдя подбежала к брату, сунула ему цветы и повисла на шее. А когда чуть успокоилась и, став рядом, взяла его под руку, получилось так, будто из Горького прилетела и она.

Только теперь кинулось в глаза, что встречать Алексеева никто не приехал. Не было и третьего букета. Но когда дочти потрясенная, раскрасневшаяся Кира, которая одна не замечала, что делается вокруг, бросилась с цветами к Прокопу, тот, счастливо улыбаясь, незаметно повел глазами на Алексеева. Кира, неизвестно как, но поняла и, подойдя к механику, вручила букет ему.

Алексеев смутился от неожиданности. Стараясь не выдать волнения,— словно хотел понюхать букет,— спрятал лицо в цветах.

Арина со слезами на глазах следила за всеми — только бы всё было хорошо! — и радовалась: встреча получилась теплой, торжественной. Это было приятно вдвойне, ибо любовь к сыну, как бы переходя на его друзей, делала сейчас очень близкими также и их.

— Умница,— шепнула она Кире.— А жене Алексеева я скажу. Как же можно было не встретить? Ей-богу, скажу…

Она поцеловала Евгена, Прокопа, пожала руку Алексееву и, окруженная всеми, не торопясь, направилась на площадь, слушая, что говорит сын.

— Чудное существо — человек,— не то удивлялся, не то упрекал тот.— Вот запустили ракету, вскоре полетим на луну, а я, грешный, еще крепче привязался к Земле. И ласку ее стал чувствовать сильнее. Не верите? Слово даю. И так во всем… Вот в Горьком побывали, а свой завод стал дороже. Правда?

— Правда, Евген, правда,— гордясь им, подтвердила Арина.

Назад ехали в такси. Перед самым автогородком, наклонившись к сестре, Евген сказал:

— Твой бывший просил передать, что останется в Горьком или поедет на Братскую ГЭС…

Лёдя вздрогнула, вскинула на него сузившиеся, потемневшие глаза и точно оттолкнула взглядом.

— Зачем ты мне это говоришь?

— Так,— задумчиво ответил Евген.— Передаю его просьбу. Ты понимаешь, несчастный он какой-то, потерянный. И, кажется… помнит тебя…

— Тоже мне сюрприз! — не дала ему говорить дальше Лёдя и отвернулась к окну.

Она еще боялась воспоминаний. Скрывая это от себя, отгоняла их: они пока все кончались одним. И стоило ей дать волю своей слабости, как перед глазами неизменно вставали операционная, белый, словно каменный, стол и она на нем, распластанная, обессилевшая от боли, ослепленная светом. Потом представлялась темнота и строгий вскрик врача: «Лампу!»

Это и сейчас представилось так ясно, ощутимо, что Лёдя застонала.


4

На следующий день Сосновский пригласил ездивших в Горький к себе в заводоуправление. Ждал их с нетерпением, какого давно не знал. Да и нетерпение было тревожным, будто разговор мог иметь отношение к нему лично.

Встретив, он усадил их к письменному столу, напротив себя, оглядел по очереди каждого.

Как ни странно, в этот раз наиболее свободно держался Евген. Вынув из кармана блокнот, он неторопливо перелистывал его, разыскивая необходимые записи и собираясь с мыслями. Прокоп же нервничал, не поворачивая головы, переводил взгляд с селектора на массивный письменный прибор, с прибора на портрет,что висел над главным инженером, оттуда снова на селектор. Алексеев сидел недвижно, положив напряженные руки на колени и уставившись в окно.

— Ну, рассказывайте,— попросил Сосновский.— Начинайте хотя бы вы, Шарупич.

По студенческой привычке Евген собрался было встать, но, заметив, что Сосновский предостерегающе поднял кисть руки, остался на месте.

— У горьковчан нам понравилось,— сказал он.— Особенно, с каким подъемом они работают. Отец говорит, что, не уважая даже такой вещи, как гвоздь, его не вобьешь как следует. Горьковчане уважают завод и себя. А если наступают, то развернутым фронтом…

— Они нашли новый метод модификации,— покраснев, вставил Алексеев.— Много сделали по вагранкам, в формовочном. Это вполне можно использовать…

— У нас не так это просто сделать! — словно мимоходом сказал Прокоп.

Все замолчали.

— Развернутым фронтом, говорите? — какое-то время спустя переспросил Сосновский, и Евген заметил, что кончики ушей у главного инженера порозовели.

— Комитет по делам изобретений и открытий выдал авторское свидетельство целому коллективу,— подлил он масла в огонь.

— Стало быть и главный получил?

—- Конечно. Атмосфера у них, Максим Степанович, надо сказать, завидная. Даже нас заразили.

— Ну, ну!

— Вот кумекаем, как бы сделать, чтоб днище вагранки открывалось механически…

— Это за дорогу?

— Почти…

Сосновский поднялся из-за стола и заходил по кабинету, слушая объяснения Евгена, который подкупал своей прямотой и преданностью делу. «Смена отцу! — думал он.— Здорово поддел меня. «Целому коллективу», «атмосфера»… А Свирин бунтует — обидно за свой завод. Работать, поди, теперь будет, стиснув зубы…»

Удивляясь самому себе, Сосновский вдруг почувствовал острое любопытство и интерес к этим людям. Чем они живут? Ради чего волнуются, гонят от себя покой, ищут? Что их заставляет идти навстречу волнениям. Нет, в общем-то он знал это, но в то же время и не знал, ибо не понимал душой. И вот вместе с любопытством в нем проснулось желание понять всё это и как-то приобщиться к нему.

Беседовали они около часа, но расстался Сосновский с ними неохотно, будто потерял что-то. Видимо поэтому, когда управился с текущими делами и выпала свободная минута, его сильно потянуло сходить в литейный.

Он прошел по плавильному участку и придирчиво, как бы вновь оглядел его. Вокруг стало чище. Не было всегдашних груд кирпича, песка, шлака. Пол, покрытый металлическими плитами, недавно подмели и полили водой.

Следовало бы подойти к Михалу Шарупичу, но сдержало чувство вины. Оно, как оказалось, было еще необоримым, и Сосновский, довольный, что на него не обратили внимания, свернул в экспресс-лабораторию.

Что ни говори, а в несчастье Лёди был повинен и он, Максим Степанович. Не он ли допустил, чтобы Юрий сделался трусливым эгоистом? В пасынке были и хорошие задатки. Если бы в семье поддерживали, что в идеале воспитывает школа и жизнь, из Юрия вышел бы человек. Он был бы счастлив сам, а вместе с ним были бы счастливы и другие. Вон каким вернулся с целины. Но как только вернулся, сразу же потерял приобретенное. Вера и та спохватилась, но было уже поздно…

Когда произошла беда с Лёдей, Сосновский, желая как-то оправдаться перед собой, распорядился срочно представить сведения о несчастных случаях. Приказал и не поверил тому, что обнаружилось. Значит, и его мысли до сих пор не шли в каком-то очень важном направлении. Значит, и в нем было что-то от Кашина, от… Юрки. А случай с рационализаторским предложением Шарупича?..

Обойдя все отделения и заглянув в подвал, Сосновский поднялся к начальнику цеха.

Дора Димина стояла у окна и развертывала на подоконнике лист ватмана. Придерживая его за края, обернулась к Сосновскому.

— Как с травмами? — спросил он.

— Вот кривая,— показала на ватман Дора.— Хочу повесить в кабинете, пускай напоминает.

Синяя черта кривой ползла вниз.

«Неплохо,— отметил про себя Сосновский.— Тем паче летом, когда приходится бить в набат…»

И все-таки сказал:

— В стержневом придется перемонтировать вентиляцию. Вообще, попрошу вас зайти ко мне с планом организационно-технических мероприятий. Ведь скоро праздник, Дора Дмитриевна. Говорили с Алексеевым о модификации чугуна?

— Да.

— Берегите, пожалуйста, женщин…

Дора положила график на стол, и ватман свернулся в трубку.

— Женщины у меня теперь сами за себя постоят.

Сосновский почувствовал благодарность к ней и за ее слова, и за всё, что делала она для него во время болезни. Подумалось: если б не Дора, то и Димин был бы с ним более непримирим, прямолинеен.

— Постоят? — переспросил он.— Тем лучше…

Дора улыбнулась. Улыбнулся и Сосновский. Потом раскланялся. Однако, дойдя до двери, постоял потерянно и, вернувшись, позвонил домой, чтобы обедать его не ждали.


5

Прошла неделя. Сосновский прожил ее в тревожном состоянии духа. Но в то же время что-то у него улеглось, приходило в норму. По дороге на завод он увидел обветренных, шоколадных, с рюкзаками пионеров, шедших в туристский поход, и вспомнил жену. Но тоски не ощутил и, отметив про себя это, не то удивился, не то обрадовался. Он явно освобождался от ее цепкой власти.

Кроме того, образ Веры представлялся уже иным — в нем оставалось только хорошее. Вера, как казалось уже, была просто заботливой, самопожертвениой матерью, любящей и преданной женою. В ней горел какой-то женственный огонь, делавший ее обаятельной, красивой. И теперь это стало сущностью Веры. Плохое же, досадное забылось, стерлось.

На завод Сосновский приехал в настроении, когда тянет поделиться с другими своей, пусть и не совсем еще ясной для тебя утехой. Встретившись около заводоуправления с Шарупичем, он неожиданно остановил его первый.

— Как дела, Сергеевич? — заговорил он, не зная еще, что скажет после этого, но веря, что должен с ним поговорить.

Еще вчера Сосновский избегал таких встреч, а если и встречался, разговаривал суховато и о сугубо деловых вещах. Сегодня же Михал вдруг показался ему именно тем человеком, с которым можно было поболтать обо всем и который, несмотря ни на что, поймет, разделит твое настроение.

— Вчера ездил в лагерь к Соне и Леночке,— сообщил Сосновский, желая в чем-то угодить собеседнику.— Загорели, как цыганята!

— Стало быть, здоровы,—просветлел Михал.

— Дневальные, порядок. Меня лишь в положенное время пустили. Куда это вы паки собрались?

— К вам,— посерьезнел Михал.— Тут, Максим Степанович, люди приходили. Говорят, что дело с доводкой опять не ладится. Приезжал Ковалевский — загорелись, прошло время — снова остыли.

— А именно?

— С конструкторами неразбериха. Одни и те же занимаются и текущими вопросами и опытными машинами. Силы, внимание распыляют.

Это была правда, и правда обидная. Подумалось: Ковалевского Шарупич вспомнил неспроста, и правильно, что вспомнил.

— Бывает, Сергеевич... Ладно, рассмотрим и порешим что-нибудь с директором.

— А может, зараз пройдем в конструкторокое и экспериментальный?

— Сейчас?

— А к чему откладывать?

Это было скорее требование, чем просьба, но тон, каким оно было высказано, понравился Сосновскому. Он достал из кармана портсигар, взглянул на листок с распорядком дня и взял Михала за локоть.

— Ну что ж, двинули…

В экспериментальном цехе — чистом, светлом, похожем на лабораторию, бригада сборщиков хлопотала возле опытной машины. Неподалеку, наблюдая за их работой, стоял начальник цеха — худощавый, седой, с постным, усталым лицом.

Заметив главного инженера и Шарупича, он издалека кивнул им, но с места не тронулся.

— Очередной даем! — показал на самосвал, когда те подошли.— Рождается в муках, как человек. Добро хоть, что не кричит.

— Зато мы пришли кричать,— сказал Сосновский.

— Чувствую. Начинайте. Шарупич, очевидно, и домой заявляется, только когда там неполадки. Сознайся, Михал Сергеевич.

Михал промолчал, не принимая шутки. Не поддержал ее и Сосновский.

— Плохи дела,— констатировал он.— Что будем делать?

— Работать,— флегматично ответил начальник цеха.— Вернее, ломать. Нам ломать надо, Максим Степанович! А как ты это делать будешь, если очередную деталь неделями, а то и месяцами приходится клянчить. Экспериментальная база вот как нужна! — Он черкнул себя по шее.— И я, вообще, создал бы ее одну во всебелорусском масштабе, так сказать. Чтобы база была базой, а не кустарной мастерской. Чтобы не только над очередным образцом можно было танцевать, а и разрабатывать проблемы перспективного автомобиля. Неважно, что знакомая дорога всегда кажется короче. Хватит, выросли, по-моему.

— Все это, возможно, и интересно,— разделил его мысли Сосновский, но увести себя в область общих рассуждений не дал.— Напишите в Совнархоз, обоснуйте. Но что делать нынче? Пока база будет создана, наши новые машины тоже устареют.

— Нажмите на цеха, которые производят для нас узлы,

— Нет, а сами вы что будете делать?

— Пусть выделенные конструкторы занимаются только опытными машинами.

— Я спрашиваю о вас.

Начальник цеха поднял недоумевающие глаза на Михала, чье присутствие, видимо, и делало Сосновского таким настырным, и неожиданно улыбнулся, как улыбаются близорукие люди — наивно, немного виновато,

— Понятно, товарищи, понятно. Я попросил бы, чтоб зашли завтра. А я тут еще раз обмозгую…

— Кстати, Димин передавал, что Ковалевский ставит этот вопрос в горкоме,— сказал Михал,— А там не больно попросишь подождать.

— Понятно…

Сосновский переглянулся с Михалом, и во взгляде, которым они обменялись, было согласие — какое-то легкое, желанное обоим.


ГЛАВА ШЕСТАЯ


1

Праздники бывали разные, но такого еще не было — завод чествовал свою зрелость. Необычность, значительность события сказывались и на общем настроении — все работали легко, весело. Но одновременно все с нетерпением ждали обеденного перерыва.

Едва прогудел гудок, как Лёдя, Кира и Прокоп оказались за воротами цеха. До заводской площади было порядочно. Хотелось попасть поближе к трибуне, видеть и слышать ораторов, и они побежали, немного стыдясь своего легкомыслия.

Рабочие на митинг валили дружно, и над площадью уже витали разноголосый гам, музыка. Но Кире поручено было выступать, и, ссылаясь на это, они пробрались в передние ряды.

— Смотри, не спутайся,— напутствовала ее Лёдя на прощание. — И о нас не забывай. Как вспомнишь, дотронься до кофточки. Никто не догадается, а мы поймем, ступай!

На обтянутой кумачом трибуне Лёдя увидела Ковалевского, директора завода, Димина, отца, Сосновского. Когда к ним поднялась Кира, Михал поставил ее перед собой, подле самых перил, наклонился и что-то зашептал на ухо. Кира, растерянно отыскивая глазами своих, кивнула ему в знак согласия, и краска стала проступать на ее щеках.

— Переживает,— сочувственно промолвил Прокоп, вытирая платком вспотевшие ладони.

— Она всегда так, покуда говорить не начнет,— успокоила его Лёдя,— так и в школе на уроках было.

— Ну, если собьется… Дам!

Вокруг покачивалось море голов — непокрытых, в платках, в кепках и шляпах.

Неизвестно как и откуда, сзади появился Евген. Обхватив Лёдю с Прокопом за плечи, еерьезно сказал:

— Сто тысяч, а! Вы представляете такую колонну? — и без всякой связи добавил: — Дора Дмитриевна предложила мне возглавить плавильное…

— Поздравляю,— бросил Прокоп, не спуская глаз с Киры.

— Же-е-нечка! — чуть не присела Лёдя,— Ну какой из тебя начальник?

— Вот я и кумекаю — какой?

— Ты даже командовать не умеешь.

— А ты думаешь, это главное?

Ему не успели ответить. Музыка словно захлебнулась. Как по сигналу, стал стихать людской гомон, и в наступающей тишине послышался рокот мотора. Он приближался, креп. Лёдя поднялась на цыпочки и повернулась к центральной аллее, куда теперь смотрели все.

К площади медленно приближался МАЗ-205. Густо-вишневый, с гирляндами цветов на кабине, с флажком и солнечными зайчиками на радиаторе. В кузове, приветствуя собравшихся на площади, ехали сборщики с заводским знаменем.

Их встретили рукоплесканиями. Оркестр грянул туш. Музыка и аплодисменты заглушили шум мотора, и Лёде почудилось, что самосвал тихо, как по воде, подплывает к трибуне.

— Красавец! — похвалил Евген, хлопая в ладоши.— Хотя немножко всё и помпезно. Любим мы это.

Из кабины вылез начальник сборочного цеха и четким, воинским шагом направился к трибуне. Был он подтянут и чуточку бледен. Лёдя, следившая за ним и каждым его движением, заметила, как дернулся у него кадык.

— Разрешите доложить, товарищи! С главного конвейера сошел стотысячный автомобиль,— отрапортовал он, подойдя к микрофону.

Его слова потонули в аплодисментах.

Все было торжественно, парадно: и рапорт начальника цеха, и открытие митинга, и государственные гимны. Лёдя вбирала это в себя, и душа у нее трепетала. Теперь она стояла между Прокопом и Евгеном, держа их под руки и приседая от наплыва чувств.

Ей снисходительно улыбались, но замечаний не делали, хотя считали не худо бы быть более сдержанной. Прокоп, хмурясь, поглядывал на Киру и старательно, подавая пример, аплодировал, будто опасаясь, чтобы кто-либо не превратил его праздник в потеху. Евген же вообще был охвачен думами. Он притих и, кроме красавца-самосвала, мало что замечал.

— Цэка поздравление прислал,— негромко сказал он.— Это очень важно. Награждения, понятно, будут, шум…

Прокоп бросил на него отчужденный взгляд и зааплодировал сильней.

— Да замолчи, Женя! — попросила Лёдя. — Кирина очередь подходит…

К микрофону боком приблизилась Кира. Поправила челку на лбу и несмело взялась за край трибуны, словно за парту.

— Сейчас дотронется,— взволнованно предупредила ребят Лёдя.— Ну, дотронься, Кирочка, ну!

Но Кира смотрела куда-то далеко и вряд ли помнила о друзьях. Подавшись чуточку вперед, набрала воздуха.

— Дорогие товарищи!..— Голос у нее сорвался, но тотчас окреп, зазвенел.— Этой победой гордятся все. Я на заводе недавно, как и многие. Но мы теперь тоже рабочие и тоже гордимся! Разрешите мне поздравить вас и передать большое спасибо…

Заканчивая, она все же вспомнила про уговор, торопливо коснулась блузки и уступила место широкоплечему гостю-горняку, который стал рассказывать, как работают МАЗы на криворожских рудниках.

— Зараз, верно, Шарупич выступит,—услышала Лёдя чей-то голос.

Она хотела оглянуться, но горняка уже сменил отец. Морщины на его лице разгладились, и он протянул руку с кепкой к вишневому самосвалу.

— Сто тысяч! — будто удивился он сам.— А помните, с чего начинали? С расчистки руин. А это хуже, чем с голого места. Даже сомнения берут, что так было. Некоторые, когда говоришь про это, за красивое словцо принимают. А помните, как с собой на октябрьскую демонстрацию первые машины взяли? Мне тоже не больно верилось, что мы их сами сделали. И вот, пожалуйста! Юбиляр! Тяговитый, неприхотливый. Он и легче у нас стал, и поднимает на тонну больше. Но все равно уже смены ждет. Новая жизнь — новые машины!..— Михал выпрямился, вскинул голову.— Ну, известно, и новые люди. А в связи с этим вот что хотелось бы еще сказать: каждому, кто не желает в хвосте плестись, придется за себя бороться. Коммунизму нужны не только грузовики да самосвалы!..

Когда директор под аплодисменты объявил, что стотысячный юбиляр передается горнякам Кривого Рога, и митинг закрыли, Лёдя, Кира, Евген, Прокоп выждали, пока на площади поредело, и двинули назад в литейный. По дороге к ним присоединились Тимох, Жаркевич, Дубовик.

— Ну и как я говорила? — поинтересовалась Кира, улыбаясь всем по очереди. Она еще жила своим выступлением: в памяти ее всплывали то одна, то другая сказанная фраза.

— Сносно,— невесело пошутил Тимох и зашагал рядом.

— Мы вместе с Прокопом писали.

— Потому и сносно…

Он был чем-то удручен и одновременно словно недоумевал — силился и не мог что-то понять.

— Давайте соберемся под вечер,— все же предложил он,— побродим по улицам, споем. Все равно сегодня гулянье.

Еще возле трибуны, слушая Киру, Лёдя неожиданно почувствовала себя счастливой. Сдалось, даже посветлело вокруг. Внимание привлекло далекое кучевое облачко. Залитое солнцем, с фиолетовым днищем, оно плыло, как под парусом. И Лёдю потянуло в дорогу, в белый свет, к людям, которые стали дороже и необходимее. Это чувство продолжало жить и теперь.

— Давайте! А послезавтра в город закатимся. Чем мы хуже других? — поддержала она и вдруг поняла, что Тимох терзается и быть настороженной в отношениях с ним несправедливо, глупо. Неразумно уже потому, что он действительно хороший, верный друг. Хотя… хотя у приязни и любви свои законы…

Все заговорили, наперебой предлагая, как лучше провести вечер. Молчал лишь Евген — он был занят. Предстояла ночная работа, но Евген не завидовал остальным.


2

Сизоватая полумгла, дома напротив порозовели, и Евген догадался — восходит солнце. Он распахнул окно, высунулся по плечи. В самом деле из-за небосклона показалось солнце — большое, рыжее. Когда-то в детстве ему чрезвычайно хотелось посмотреть, как оно поднимается из-под земли, но он всегда просыпал. Солнце показалось только наполовину, и на него можно было еще смотреть. Но интересно — не грея, оно сдавалось очень горячим, даже жарче, чем тогда, когда стояло в зените, и одновременно было более добрым, близким.

Евген подождал, пока оно поднялось над горизонтом, хотел снова сесть за стол, но вспомнил Раю и подошел к зеркалу. Увидел усталое, давно не бритое и, как почудилось, вытянувшееся лицо. Однако это не огорчило Евгена. Наоборот, показалось любопытным, и он хитро подмигнул себе.

Несколько дней Евген все свободное время проводил за столом. Вечерами заявлялся Алексеев, и тогда они, без конца куря, вдвоем ломали голову над чертежами. Рая тоже обычно коротала время с ними и, сидя поодаль, на кушетке, читала книгу или конспекты. О ней забывали, но она ничем не напоминала о себе и уходила домой поздно,— таким образом, она как бы служила Евгену.

Это не особенно нравилось Арине: преданность девушки, по ее разумению, должна была быть также девичьей, скромной.

Вот и сегодня... Закручивая волосы на затылке, она вошла в комнату и спросила:

— Когда разошлись, а?

— Во втором часу. Доброе утро, мама,— поздоровался Евген.— Чего вы так рано встали?

— А Рая? — не дала ему Арина перевести разговор на другое?

— Зачем вы волнуетесь?

Он думал, что мать подойдет к нему, поцелует в голову и, как всегда, заставит сейчас же лечь в постель. Но Арина только вздохнула.

— Девчатам достоинство не худо бы иметь. Что-то свое передавать вашему брату. А что получается? Чего она сидит с вами? Как ей не совестно?

— Оставьте это, мама.

— Тебе, может, и приятно, но разве позволено так? Цели сама не понимает, намекни ей. Ну ложись быстрей, разбужу.

Евген послушно юркнул в постель, закрыл глаза и лишь тогда почувствовал, как устал. Вышло так, что он лег на спину, но не хватило уже сил повернуться на бок, хотя знал — может захрапеть. Несмотря на ревнивый выговор матери, на душе было хорошо. «Пускай себе поворчит…» Ниточка мыслей исподволь рвалась, а ощущение чего-то хорошего жило. Однако вскоре и это отдалилось, и на миг перед глазами встало восходящее солнце — огромное, рыжее.


До гудка Евген обошел плавильный участок, поговорил с вагранщиками, тельферистками, заглянул к механику. Алексеев собирался в цех, и они встретились на пороге кабинета. Посмотрев на небритого Евгена, остановившегося в темном прямоугольнике дверей, Алексеев засмеялся.

— Вот это напрасно. Борода, брат ты мой, в нашем деле не помощник! Снова не ладится что-нибудь?

— Перепроверил еще раз: кажется, всё в порядке,— виновато потер колючую щеку Евген.— Советовался с вагранщиками. Говорят, днище должно открываться и закрываться, как в сказке.

— Тогда пошли.

Они вернулись в цех и долго лазали под вагранкой, стоявшей на ремонте, осматривая днище, проверяя свои соображения. А когда вылезли — лицом к лицу столкнулись с Кашиным, проходившим мимо вагранки. Стараясь держаться бодро, тот вышагивал с напускной независимостью, высоко подняв голову. Но глаза все же бегали, лицо серое, и выглядел он, будто спал ночь не раздеваясь.

Неприятно глядеть в глаза наказанному человеку. Алексеев потупился, отступил на шаг, но потом рассердился на себя. Евгену стало смешно. Каким Кашин был и каким стал! Куда девалось его самомнение, помпа. А может, наоборот, смешным и жалким было иное — то, что Кашин тужился, норовил сохранить прежнюю уверенность, солидность, а у самого всё дрожало внутри, цепенело от унижения, от бессилия выглядеть прежним.

«Сейчас станет искать сочувствия,— подумал Евген,— выберет меня или Алексеева — кто, по его мнению, мягче — и будет апеллировать».

Но Кашин начал с иного. Сунув холодную руку Евгену, потом Алексееву, спросил:

— Ну и как тут без меня? Рай?

— Ничего, работаем,— ответил механик.

— Больше никто не прижимает?

— Пока нет.

— А дела?

По тому, как он спрашивал, как произнес «дела», как передернулись обвисшие его щеки, Евген догадался: Кашин явился сюда, искренне надеясь, что в цехе без него всё идет наперекос. И еще понял: Алексеев раскусил Кашина и дал ему это почувствовать.

— Вот мало-помалу начинаем в гору подниматься,— сказал Евген и кивнул на вагранки.— За механизацию взялись.

— Снова царь-барабан?

— Нет, Никита Никитич,— спокойнее возразил Алексеев.— Это царь-вагранка! Мы ее в обиду уже не дадим…

Кашин кольнул его злым, затравленным взглядом и зашагал дальше, не зная, как держать руки. Он здоровался с рабочими, ему отвечали, но, отвечая, весело поглядывали на Евгена с Алексеевым.

Подойдя к формовочной машине, возле которой хлопотал Комлик, Кашин поздоровался и с ним. Комлик едва кивнул ему в ответ, но так, что нельзя было понять, кланяется он или кивает в лад своим мыслям.

«Боится нас… Вот субчик!» — отметил про себя Евген.

Этого Кашин снести уже не мог. Им пренебрегал Комлик!

— Не здороваешься? — процедил он сквозь зубы, чувствуя, как палит в груди и слабость подкашивает колени.

— Не чую! — продолжая делать свое, издевательски крикнул Комлик.

— Врешь, слышишь!

— Ей-богу, нет…

— Похоронил уже? Думаешь, совсем погорел? А что, ежели я сызнова вернусь? Подумал об этом? Мне бы перебиться только… И не забывай, что у меня, кроме всего, сын есть. Приходи сегодня в обеденный перерыв к большому конвейеру, удостоверишься.

— В чем я там удостоверюсь? — ощерился Комлик, постепенно привыкая к неуважительному отношению к бывшему начальнику и зная, что всё останется безнаказанным. Ему даже начинало нравиться играть на нервах Кашина.

— Воинов-комсомольцев увидишь! Сына, который тоже не простит, ежели что!.. Самосвалы, сделанные из собранного металла увидишь!

— А вы при чем тут?

Кашин оторопел.

— Молчи, хапуга! — крикнул он, собравшись с силами,— Я всегда советской власти служил и послужу еще. А ты скажи лучше, как за дом судиться будешь с женой да девчонкой несчастной. Эх ты, рабочий!..

Они уже не замечали Евгена, и с пеной у рта горячились оба. А Евген стоял и не знал, как остановить непристойный скандал.

К счастью, подошла Дора Димина. Комлик заметил ее и старательно принялся за работу. Невольно оглянувшись, Кашин тоже встретился взглядом с Дорой и, умолкнув, прищурился.

— Что у вас тут такое? — спросила та.

— Да вот, пугает и помыкать по-прежнему хочет,— через плечо ткнул пальцем Комлик.— Будто его боится кто!..

Дора удивленно посмотрела на формовщика, потом на Кашина.

— Если вы, Никита Никитич, по делу, то пойдемте ко мне,— предложила она.

Но Кашин молча повернулся и медленно потащился к выходу. Ноги его заплетались, и Евгену показалось, что, пошатнувшись, он зацепил плечом ферму.


3

Они осмотрели художественную галерею — как раз на это устанавливалась мода — и, вернувшись к себе в автогородок, сели на бульваре. Расходиться сраау не хотелось.

Сначала действительно шли смотреть картины потому, что так повелось и газеты расписывали подобные экскурсии. Но как только вошли в первый вал, невольно притихли, точно каждый остался наедине с тем, что видел.

Особенно понравились пейзажи Белыницкого-Бирули — простые, подсмотренные в жизни. Когда возвращались на троллейбусе и проезжали незастроенный отрезок Могилевского шоссе, Кира воскликнула:

— Точь-в-точь Бируля!

И на самом деле, холмистое поле, кустарник на берегу ручья, одинокая хмарка на небе напоминали одну из его картин. Видимо, художник больше всего любил канун весны и осень. Это чувствовалось также в его летних пейзажах. Трудно передать словами, что предвесеннее было в кустарнике, ручье, в хмарке, вслед за которой вот-вот обязательно потянется череда облаков, но, безусловно, было. Это бирулевское и уловила Кира.

— Ага, ага! — подтвердила Лёдя, завидуя подруге, которая первой приметила такое, что после ее слов открылось другим.

По улице неслись автомашины, важно двигались троллейбусы. Оглядываясь по сторонам, спешили на переходах люди.

Лёдя вспомнила хмарку, на которую показала Кира из окна троллейбуса, и поискала ее в небе. Но узнать хмарку было уже невозможно. И не потому, что из-за небосклона поднялась целая гряда облаков и плыла в синеве. Нет. Перед грядой плыло два облачка, а еще дальше — одно. Оно, верно, и было тем самым. Но выглядело совсем иначе — раскудлатилось и вытянулось. И все-таки оно напоминало изображенное на картине.

Лёдя собралась было сказать об этом, но, не найдя слов, только вздохнула.

— Ты хотела что-то сказать? — нарушил молчание Прокоп.

Она отрицательно покачала головой.

— А человеку, городу повезло меньше, чем природе,— задумчиво промолвила Кира, обдав Прокопа светом своих блестящих глаз.— А про работу и говорить нечего.

— Сами краски на картинах точно жухнут,— сказал Прокоп, обративший на это внимание еще в галерее.

— Непонятно даже… Почему? Тут, наверное, сама красота сложнее, что ли…

— Природа извечнее,— неожиданно приуныла Лёдя.— А в жизни людей еще много несовершенного… боли…

На нее накинулись скопом, но тут же недовольно смолкли: к ним приближался главный инженер. Шел он, опираясь на суковатую трость, с которой начал ходить недавно, и она придавала ему холодный, гордый вид. Поравнявшись с ними, Сосновский неожиданно остановился.

— Отдыхаете? — без особой уверенности спросил он, посматривая на скамейку.

— Угу… Может, присядете? — пригласил Прокоп, покосившись на Лёдю. Но та осталась спокойной, и он более твердо повторил: — Садитесь, пожалуйста.

Однако сесть Сосновский не успел. Все увидели, как из подъезда дома, где жили Шарупичи, спотыкаясь и чуть не падая, к бульвару бежала Нина — Комликова падчерица. Платок она держала в руке и, когда спотыкалась, взмахивала им.

— Я к дядьке Михалу хотела, но его дома нету. Что же теперь будет, Лёдя? — подбежав к скамейке, стала объяснять она.

Обратив внимание на Сосновского, девушка осеклась, но превозмогла замешательство и затараторила с еще большим отчаянием:

— Что делать нам? А? Мамка перетряслась вся… Помогите, товарищи!..

— Да успокойся ты,— почти приказал Прокоп и поднялся: в таких случаях в нем пробуждалось чувство ответственности за других.— Расскажи чин чином.

Девушка судорожно глотнула слезы и вытерла платком губы.

— Сегодня суд был. Нам с мамой половину всего присудили. А как вернулись, отчим за топор схватился. Кричит, в драку бросается. Грозит, если не сойдем куда, убьет нас. И дома не пожалеет — спалит. Все на ветер пустит. А куда мы без крова?

— Айда! — распорядился Прокоп.

Помедлив, вслед за молодежью побрел и Сосновский, чувствуя, что не может остаться один, хоть видел, как все возмущены.

Задыхаясь, Прокоп и Лёдя первыми вбежали на Комликов двор. Пиная, чтобы не попали под ноги, ленивых придурковатых кур, добрались до крыльца. Двери в доме оказались распахнутыми, и вокруг было тихо.

— Ах, мамочка ж ты моя! — истошно заголосила Нина и кинулась в сени.

Комличиха отозвалась плачем и, пошатываясь, показалась на пороге коридора. Остановившись в дверях, прислонилась к косяку, и грузное тело ее затряслось. Она заслоняла собою свет, исплаканного лица ее почти не было видно, но Нина заголосила снова.

— Он там, в саду! Туда ступайте! — шевельнула рукой Комличиха.

Комлик рубил деревья. Несколько яблонь беспомощно лежали на земле. Было что-то дикое и несправедливое в том, что они повержены и лежат во всей своей красе, а на ветвях и под ними желтеют спелые яблоки.

Лёдя вообще без боли не могла видеть, как валят деревья. Ей казалось, что они падают со стоном и, поворачиваясь, ударяются о землю виском. А тут еще были доверчивые, добрые яблони!

— Дядька Иван, что вы делаете? — не своим голосом закричала она.—Опомнитесь!

Комлик был страшен. Лохматый, в расстегнутой рубахе, вылезшей из штанов, он высоко взмахивал топором и, гакая, опускал его на ствол яблони. Топор глубоко входил в живую древесину, яблоня вздрагивала, как от испуга, и с нее срывались самые спелые яблоки. Падали они после каждого удара, и было слышно, как, прошелестев меж ветвей, глухо стукались о землю. От ярости Комлик вспотел. Космы волос упали на лоб и прилипли к нему. Это, верно, тоже раздражало Комлика, и он, перед тем как ударить топором, встряхивал головой и проводил рукавом по лбу.

На Лёдин крик он не обратил никакого внимания. Только перекосил рот, ощерился и стал рубить яростнее.

Когда и с этой яблоней было покончено, Комлик подскочил к рябине. На ней краснели гроздья, а на макушке белели цветы — она, видно, цвела второй раз. Рябина была еще тонкой, и Комлик с одного удара срубил ее. Но больше орудовать ему не довелось. Прокоп и Трохим Дубовик схватили его сзади, заломили за спину руки и отобрали топор.

Лёдя боялась, что начнется драка. Но без топора Комлик враз обвял и, сгорбившись, сел на срубленную рябину. Смотреть на него было тяжело, омерзительно, и Лёдя пошла из сада. За ней потопали остальные. Только Трохим Дубовик, взяв топор, направился в дом вместе с Ниной, которая все это время, всхлипывая, стояла на крыльце.

— Гад! — тяжело дыша, выругался у калитки Прокоп.— А я когда-то защищал его, переживал. А он, оказывается, готов и преступником стать. Айда, Кируха, я тут...

Прокоп решительно, хотя делал это впервые при всех, взял Киру под руку, и, не оглядываясь, они быстро пошли от дома.

Лёдя проводила их взглядом, пока они, склонив друг к другу головы, не повернули за угол улицы, и осмотрелась. Комлик все еще сидел на срубленной рябине и, будто поддакивая кому-то, кивал головой. Руки его бессильно лежали на коленях, весь он был как выжатый.

— Трохим! — позвала Лёдя и только тут заметила, что рядом с ней, ковыряя тростью землю, стоит Сосновский.

— Какая косная дикость! — сказал он.— Ни жалости, ничего… Оказывается, мы жестоки не только друг к другу, но и к природе…

— К сожалению, жестоки…— согласилась Лёдя и заметила, как обрадовало Сосновского ее согласие.— Сейчас я, может, больше всего и ненавижу это…

Он перестал ковырять землю. Поднял на Лёдю глаза и почти просительно предложил:

— Давайте зайдем в дом, поговорим с хозяйкой. Это чрезвычайно важно.


4

Обычно гроза приходит из-за небосклона. Показывается темная лиловая туча, обнимает небосклон и, глухо урча на краю земли, тянется к солнцу. Потом, закрыв его, сотрясается от громовых раскатов, перегудов и проливается дождем. А сейчас гроза разразилась внезапно, враз, и первый гром прокатился над головой, а вслед за ним на землю обрушился ливень, с ветром, как весной.

Михал только что вышел из парикмахерской, где как раз разговаривали о погоде.

— Она нам здорово мешает. Если дождь, клиентов куда меньше,— сетовал парикмахер.— А зимой вовсе беда, А почему — даже сказать трудно. Холодно, наверное. Но сегодня лафа!..

«Вот тебе и лафа»,— весело подумал Михал и остановился возле дома с большим карнизом н балконами. Но дождь заносило сюда тоже, и Михалу приходилось становиться на цыпочки, прижиматься к стене, перебегать то под один балкон, то под другой. А ливень все усиливался. Крыши домов, липы на бульваре, асфальт заблестели, как лакированные, и от них, дробясь, стали взлетать беловатые брызги. Вода текла сплошь по тротуару, и, когда налетал ветер, по ней пробегала пестрая рябь.

Нужно было спасаться, и Михал побежал в подъезд.

Ливень стал таким, что остановились троллейбусы, автомашины. По их ветровым стеклам бежали струи воды и лица шоферов, пассажиров сдавались вытянутыми и будто мелькали.

Улица вымерла. Только по тротуару бежали двое — мужчина с девушкой.

Михал присмотрелся и с удивлением узнал дочь и Сосновского. Придерживая капроновую шляпу, поля которой намокли и смешно обвисли, Сосновский сигал саженными шагами, далеко выбрасывая вперед трость, так что Лёдя едва поспевала за ним: узкая юбка мешала ей.

— Ледок! Максим Степанович! — окликнул их Михал.

Они свернули к нему в подъезд и рассмеялись.

— Нам все равно нечего терять,— беззаботно объяснил Сосновский и показал суковатой тростью на косматое, дымчатое небо.— Содом и Гоморра. Видите, как лупит. Погода и та стала переменчивой и необычной, будто стряслось что-то.

— Пишут, это от солнечной активности.

— Отличная причина!

— А что вы думаете.

— Может быть, эта активность как-то и на людей влияет. Честное слово, смотрю и не узнаю некоторых. Димина, скажем, расцвела прямо. А в литейном…

— Тельферистки жалуются,— почему-то сразу становясь колючей, вставила Лёдя,— голова болит от вашего висмута.

— Это частности, Лёдя. Хуже, когда она кругом от мыслей идет. А делу от этих мыслей не становится легче. Думаешь одно, делаешь второе, получается третье… Слыхала, разумеется, афоризм — благими намерениями дорога в ад вымощена. Вот что действительно страшно…

Сосновский хотел сказать это беззаботно, но слова прозвучали грустно, почти печально. Перехватив испытующий взгляд Михала, он снял шляпу, придававшую ему потешный вид, и перевел разговор.

— А мы, Сергеевич, от Комлика. Представляете, он там свой сад срубил.

Михал недоверчиво взглянул на главного инженера.

— Серьезно! Чтобы никому не достался,— подтвердил тот.

— Пускай бы лучше у него руки отсохли,— сказала Лёдя.

Сняв пиджак, Михал накинул его на плечи дочери.

— Смотри не простудись,— забеспокоился он.— А с Комликом мы тоже не доглядели. Убеждали, наказывали, а чтобы в работу впрячь — нет. В коммунизм, дочка, приходится входить с людьми, которым еще расти да расти.

— Да-а, коммунизм… — как бы веря и не веря, протянул Сосновский.— Это, конечно, прекрасно!..

— А ливень, ливень! — с восхищением воскликнула Лёдя.

— Как там, любопытно, Соня и Леночка в лагере? Скорее всего тоже под дождь попали. Рады-радешеньки, наверное.

Дождь кончился внезапно, как и начался. Его уже не было, а с балконов еще текли струи, из водосточных труб с переплеском и шумом рвалась вода, по тротуарам и обочинам улицы бежали ручьи.

— До свидания,— попрощался с Сосновским Михал и, обняв Лёдю, вышел из подъезда.— Ты на меня, дочка, не больно сердись. Видно, старое отрыгается, даже когда за новое хочешь бороться… И не думай, я не добиваюсь, чтобы ты отдавала мне то, что я дал тебе. Но хочется, шибко хочется, чтобы, когда будешь передавать свое детям, передала и моего чуточку. У нас с тобой, Ледок, особая ответственность… Вот достанется нам от матери!

Улица ожила. Троллейбусы и автомашины, нагоняя потерянное время, помчались быстрее. А возможно, это только сдавалось потому, что из-под шин вырывались длинные, стремительные брызги, да и шорох шин об асфальт стал более зычным.

На тротуары высыпали люди. Только бульвар был еще пуст. Липы отряхивали с себя крупные, тяжелые капли.

Лёдя доверчиво льнула к отцу. Раньше она хорошо знала лишь материнские ласки. К ним привыкла, их желала. Отец же как бы стоял вдалеке — чуть замкнутый, сдержанный, менее понятный. А вот теперь Лёдя чувствовала, как обожает его и как дорога ему сама. На ней был отцовский пиджак, плечи обнимала его сильная рука, и все ее существо переполнялось любовью. Ощущение единства с ним было настолько сильным, что Лёде казалось: она уже жила когда-то и жила именно его жизнью.

Михал понимал это и старался идти в ногу. Исподволь его охватывали новые заботы. У него не было расписания, когда он, как депутат, принимал посетителей. Но само собой сложилось так, что к нему шли по воскресеньям, просто домой. Вот и сегодня придут, конечно,— с жалобами, просьбами. предложениями. Нужно будет выслушать, рассудить, помочь. Потом доведется сесть кончать воспоминания для Истпарта, а под вечер сходить к Комликам. Как-то там у них?

А вымытая ливнем улица сверкала, будто новая. И там, куда убегало шоссе, над зелеными холмами, огромной аркой поднималась радуга.


Перевод с белорусского автора.


Художник В. Дементьев.


Минск

1957—1960 гг.

Загрузка...