— А я полагала, что это не имеет значения.

— Ого! — холодно удивился Кашин. — Полагала, располагала. Это интересно уже. Но я на всякий случай предупрежу тебя: работать в нашем цехе тяжелее, чем в других…

— Выйди пока отсюда, дочка,— велел Михал, довольный ею в душе.

Когда он, наконец, появился в коридоре, Лёдя, напрягшаяся как струна, с решительным бледным лицом ожидала его. Михал положил руку ей на спину.

— Так не начинают, Ледок. Нельзя ни с того ни с сего набрасываться на человека. У каждого самолюбие. Да он и старше. Когда ты под стол пешком ходила, отрядом командовал. Бери теперь лопату да иди в подвал. Если, конечно, справишься…

— Вы не бойтесь, тятя,— ответила она неожиданно спокойно и жестко. — Я сейчас работать буду. Назло буду! И мне, раз на то пошло, всё нипочем...


4

Опасаясь поскользнуться и упасть, Лёдя спустилась в подвал по сходням, как спускалась вчера, когда после беседы с Кашиным знакомилась со своей работой. На нее дохнуло жаром, парностью, терпким запахом формовочной земли и остывающего чугуна. В подвале горела одна большая и несколько маленьких электрических лампочек, но стены, эпрон-конвейер и транспортеры над головой темнели, как во мгле. А может, тут и действительно стояла мгла от испарений и пыли.

Смена еще не начиналась. С чувством тоски Лёдя обошла подвал, подержала в руках лопату, ломик, с которыми ей придется иметь дело, и вдруг увидела женщину. Та сидела на ящике, задумчиво подперев голову руками.

— Добрый день,— поздоровалась Лёдя.

Женщина встрепенулась. Из-под низко повязанного платка глянули живые, насмешливые глаза.

— Работать сюда? — спросила она недоверчиво.

— Ага.

— Ну-у? И не страшно? Тут ведь редкие мужчины выдерживают.

— А вы тогда как?

— Только мы, имей в виду, и можем…

Вверху ожили транспортеры, затарахтели, заворчали бегуны. Загудело в бункерах, и Лёдя не дослышала конца фразы. На голову, на плечи посыпались комочки земли. Женщина еще говорила что-то, но Лёдя, видя, как та шевелит губами, уже не разбирала ни слова.

Желая, видимо, все же успокоить новенькую, женщина ободряюще кивнула ей и пошла в другой конец подвала. Не зная зачем, вслед за ней подалась и Лёдя. «Что же это на самом деле такое?! — с отчаянием подумала она.— Мама моя, мама!»

Вскоре из люка по наклонной решетке на эпрон-конвейер с грохотом посыпались отливки — пепельные, шероховатые, кое-где еще красные, как недотлевшие уголья.

И только по грохоту, что издавали они, падая на конвейер, который нес их куда-то в темный провал в стене, угадывалось: отливки тяжелые, из металла.

В подвале стало вовсе жарко и душно.

Видя, что женщина принялась за работу, Лёдя вытерла пот со лба, захватила лом, лопату и пошла к элеватору. Обила, как вчера показал ей мастер, лоток, потом взялась подгребать землю, просыпавшуюся с транспортеров на пол. Она была вязкая, тяжелая, и Лёдя с ужасом подумала: а что, если до конца смены не хватит сил?

Но самым страшным была не работа, а жара, чадная духота, скрежет и бесконечный грохот. От них делалось дурно. Кружилась голова, на зубах хрустел песок. По спине стекал пот, и одежда прилипала к телу. А с транспортеров на голову, на плечи падала и падала жирная формовочная земля, и противно было дотронуться до лица. Вместе с этим росло и крепло какое-то недоброе, упрямое чувство. Оно, как ни странно, придавало Лёде силу. И когда перед обеденным перерывом к ней подошла женщина, которая, видимо, наблюдала за ней, и молча принялась пособлять, Лёдя кольнула ее рассерженным взглядом.

— Я сама… Уйдите!..

Скверно получилось и потом.

Когда Лёдя после гудка поднялась в цех, она чуть не наткнулась на кряжистого ладно скроенного хлопца в кепке с оторванным козырьком, которая поэтому была похожа на берет. Хлопец приветливо усмехнулся Лёде, подмигнул и, заигрывая, бросил в нее комочком земли. «Это что еще такое? Хулиган!» — вспыхнула и без того обиженная на всех Лёдя и со стыдом увидела вытянувшееся от удивления лицо парня.

— Не связывайся, Прокоп! — позвал его долговязый, сутулый товарищ.— Не видишь — фифа с панскими замашками?

Домой Лёдя вернулась вконец измочаленная. Запавшие, в синих кругах глаза смотрели, как после болезни. Арина, встретив дочку, ахнула, всплеснула руками.

— Боже, что с тобой? — запричитала она. Но, перехватив сердитый взгляд мужа, который вытирал у порога ноги о рубчатый резиновый половичок, смолкла. С опаской, будто делая недозволенное, провела дочку к умывальнику и только там, обняв, тихонько заплакала.

— Тяжко, Ледок?

— Нормально, мама. Люди ведь работают,— коротко ответила она, освобождаясь из объятий.

— А у меня день-деньской Урал из головы не выходил. Турнепс мерзлый, вялёнки. Нас знаешь, как там звали? Не эвакуированными, а выковырованнымн. Эх, доченька, доченька!..

Арина улыбнулась сквозь слезы и вытерла их. Подождав, пока Лёдя вымылась, снова засеменила вслед — на кухню.

— Опять за свое? Чего ты ходишь за ней? — рассердился не на шутку Михал.— Поди, не стеклянная, не разобьется! Давай-ка обедать…

Спала Лёдя неспокойно. Что-то душило ее, наваливалось на грудь. Со всех сторон надвигалась чернота — плотная, чадная. Хотелось вскочить, закричать, но ни сил, ни голоса не было. И это страшно мучило.

Временами из черноты выплывало лицо парня в кепке без козырька или его друга — удручающее, с нагловатыми глазами, какие бывают у непреклонных, упрямых людей. То мерещился презрительно кривившийся Кашин. Лицо начальника цеха росло, приближалось почти вплотную, и его нельзя уже было видеть всё. Объятая страхом, Лёдя упиралась руками в подбородок Кашину и, стиснув зубы, пыталась оттолкнуть от себя, но это не удавалось.

— Мама! — шепотом, который чуть прорывался сквозь какую-то препону, звала она.

Но приходила не мать, а Юрий. Он помогал Лёде встать, прикрывал ее пиджаком, угощал леденцами и нашептывал ласковые слова. Затем откуда-то появлялся отец. Был он, как и сегодня, в рабочей робе, в широкополой войлочной шляпе с синими очками. Кашин и Юрий пропадали. А отец брал Лёдю за руку и, как маленькую, вел мимо формовочных машин и вагранок к плавильной печи. В печи напряженно гудело, потрескивало, под потолок от нее поднимались багрово-молочные клубы дыма. Из завалочного окна вырывалось злое красноватое пламя и вылетали стремительные искры.

— Гляди,— говорил отец.

Подъезжал тельфер с неуклюжим раздаточным ковшом. Отец — уверенный, сильный — крутил штурвал, плавильная печь таинственно накренялась, и из ее летки по желобу в ковш лилась мерцающая, как расплавленный жемчуг, лава, а из ковша навстречу ей, напоминая салют, взлетали золотые хвостатые звезды.

— Видишь,— объяснял отец,— какие они крупные и как рассыпаются веером. Значит, всё в порядке. А если б были маленькие и вырывались вверх кучно, значит в металле недостает кремния. Замечай!

Налетал ветер, чернота сызнова окружала Лёдю, и опять являлись Кашин с обиженным парнем в кепке без козырька. «Прокоп, Прокоп!» — не зная, как быть, повторяла его имя Лёдя звала на помощь мать, Юрия.


5

С чего это у них началось? Скорее всего с шутки.

Михал купил дочери подарок — карманный пульверизатор. И вот случилось так, что однажды, перед выпускными экзаменами, возвращаясь со встречи с представителями разных профессий, Юрий и Лёдя пошли вместе. Возле калитки,— Шарупичи тогда еще жили на старой квартире,— как и полагается, Лёдя с Юрием немного постояли, а на прощание она, балуясь, обдала его душистыми брызгами. Юрий засмеялся и пошел домой, ощущая нежный, весенний запах.

Духи оказались устойчивыми, и с тех пор, как только он надевал выходной костюм, запах напоминал ему калитку у дома Шарупичей, Лёдю, ее заливистый смех. А напомнив, заставлял думать, манил, обещал неизведанное. В воображении вставал Лёдин образ — тонко очерченное лицо с большими, чуть удивленными глазами; тяжелая, перекинутая через плечо коса (из тех, что опеты в песнях); стройная, неожиданно оформившаяся фигура. И тогда хотелось видеть Лёдю, глядеть на нее. Она стала сниться обольстительная, недосягаемая. Она начинала мучить.

В отношениях с девушками Юрию недоставало непосредственности, простоты. Нет, по характеру он не был стеснительным или робким, но его пугала даже мысль о возможной неудаче. Как это ему, Юрию, да придется краснеть из-за чего-то? Как это он окажется в дураках? Уж лучше, чтобы всё оставалось по-прежнему — как было.

И еще одно сдерживало Юрия. Самолюбивый, он часто сомневался и не доверял себе. Ему казалось, что у него ничего не выйдет и он будет выглядеть недотепой. Он боялся, как бы в нем не разочаровались. Считая себя не хуже Севки Кашина, завидовал ему: Севка уверенно, бесцеремонно держался с девушками, честил их подряд как распусниц, но ему, вопреки логике, почему-то везло.

— Ты попроще, попроще с ними,— поучал тот Юрия.— Они любят нахалов.

Но Юрий не мог: мешали сомнения и самолюбие.

С выпускного бала они с Лёдей опять пошли вместе. Так же, как и тогда, остановились у калитки. Но она оказалась запертой. Желая показать свою прыть и сделать для Лёди приятное, Юрий ловко перемахнул через забор и, прежде чем залаял Полкан, открыл калитку.

Собака кинулась за Юрием, но Лёдя успела перехватить ее и успокоить. Ночь была лунная, полная рассеянного мерцающего света. В белом маркизетовом платье с легкой шалью в руке, Лёдя и до этого казалась призрачной. Когда же она наклонилась к Полкану и снизу вверх глянула на Юрия, в глазах ее полыхнул зеленоватый, совсем русалочий свет.

Чувствуя, что растет желание дотронуться до девушки, Юрий подождал, пока та выпрямилась, и осторожно взял ее за руки выше локтей. Она не отстранилась, а, наоборот, подалась к нему, немного испуганно глядя на Юрия. Он бережно притянул ее к себе и, видя сияющие глаза, поцеловал в губы. Поцелуй ожег его, и горячая волна ударила в голову.

Думая, что они балуются, Полкан присел, гавкнул и поднялся на задние лапы. Лёдя ойкнула и, боясь, что он запачкает платье, отступила, замахала руками.

— Пошел, дурной! — крикнула она грудным, счастливым голосом.— Знаешь, Юра, у нас зайчонок рос. Так он его однажды чуть не слопал. Вот дурной!

Они прогнали Полкана во двор и закрыли калитку. Собака повизгивала, скребла лапой, а Юрий и Лёдя, забыв про нее, долго, неумело целовались.


В первый же выходной они встретились возле Дворца культуры. Там шла «Весна на Заречной улице» и были танцы. Смотреть знакомую картину или идти танцевать не хотелось. Да и на душе у Лёди было скверно. Во всем, решительно во всем ей виделось обидное, а в каждом человеке — обидчик. Она и на свидание пришла с затаенным намерением поссориться с Юрием. «Пусть не слишком воображает!..»

Юрия тоже точило чувство вины. Было неловко смотреть на Лёдю — ссутулившуюся, с какими-то нарочитыми, скованными движениями.

Не берясь за руки, они побрели вдоль ограды, за которой темнел молодой парк Дворца культуры. Вышли на Могилевское шоссе, постояли на мостике, провожая глазами довольно частые машины и жмурясь от ослепительного света фар.

— Ну, как ты? Рад, что приняли? — не вынесла молчания Лёдя.

— Ты спрашиваешь, вроде я виноват, что буду учиться,— сконфузился Юрий.

— А ты полагаешь: я виновата, что не буду?

— Откуда ты взяла?

— Я вижу.

— Неправда…

Стоять на мостике, где их то и дело освещали быстрые, пронзительные лучи, было неприятно, и они по обочине поднялись на пригорок.

Здесь уже по обе стороны шоссе росли белостволые шепотливые без ветра березки. Пахло асфальтом, резиной и этими молодыми березками, которые напоминали весну, первые кучевые облака.

— Я не знаю, что мне делать? — пожаловалась Лёдя, улавливая родной запах берез.— Не думай, что я чураюсь черной работы. Я не белоручка. Но разве так необходимо?.. Всё, что я знала, чем жила, теперь лишнее. Я думать, например, привыкла и не могу без этого. А к чему в подвале мои думы!

Юрий снова почувствовал вину перед Лёдей, но вместе с тем и желание покровительствовать ей.

Они остановились и посмотрели назад.

Россыпь золотых огней мерцала далеко перед ними. Туда бежала серая лента шоссе, лоснившегося, как после дождя, и обрывалась подле темных очертаний домов и деревьев.

А огни сверкали, трепетали, озаряя больше небо, чем землю. И от них над заводом и автогородком вставало голубое туманное сияние, в котором справа, похожие на облака, поднимались клубы пара.

— Ты все преувеличиваешь,— начал Юрий, понимая, что обязательно нужно сказать что-то умное.— Я бы всех заставил какое-то время заниматься физическим трудом. Пусть попотели бы…

— На словах мы все прыткие.

— Конечно, учиться лучше. Однако не большое счастье и институт…

От какого-то сладкого чувства он передернул под рубашкой спиною и вынужден был сделать усилие, чтобы не улыбнуться. Уверенный, что Лёдя примет это благосклонно, как никогда раньше, по-мужски привлек ее к себе и поцеловал в середину губ.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


1

В конце августа Сосновские вернулись с дачи в город. Юрию необходимо было раздобыть еще чертежную доску, купить готовальню, логарифмическую линейку, а Леночке и Соне — «Школу игры на фортепиано», «Сольфеджио».

В квартире, где все лето господствовал скучный, нежилой порядок, сердито загудел пылесос. Довольная, что муж с утра до вечера на заводе, Вера с домработницей взялись мыть окна, снимать с мебели чехлы, вешать занавески, натирать паркет, расстилать ковры, расставлять безделушки на прежние места. Вконец уморившись за день, Вера, однако, снова и снова с тряпкой в руках обходила комнаты, в каждой садилась где-нибудь, придирчиво осматривая все еще раз, и обязательно что-нибудь находила: неровно повешенную картину, плохо протертое стекло, нитку на ковре.

Первого сентября, когда все еще спали, она тихо собралась и поехала на рынок. Цветов было так много, что их продавали и перед входом. Белые, пунцовые, голубые, они пестрели всюду: колыхались в руках у торговок, которые нарочно, чтобы цветы выглядели свежее, встряхивали их, стояли на земле в ведрах с водой, в больших корзинах.

У одной морщинистой бабуси Вера выбрала два одинаковых букета дочерям и, поторговавшись, заплатила деньги. Приняла за хорошее предзнаменование, что старушка поплевала на деньги и, будто поливая с руки водой, покропила над оставшимися цветами: Вера была первой покупательницей.

Леночке с Соней идти в музыкальную школу нужно было позже, чем Юрию в институт, и, вернувшись домой, все внимание Вера отдала сыну.

Юрия тяготили и хлопоты матери и ее чрезмерное внимание. Он хмурился, с досадой отмахивался от сестер, прыгавших, как вокруг именинника, и пристававших с глупыми вопросами. В новых синеньких платьицах с кружевными воротничками и манжетами, с большими белыми бантами на головах, они были схожи с нарядными куклами. И, завтракая, Юрий хотел лишь одного — как можно скорее вырваться из дому. Но, как на грех, явилась Кашина — ей почему-то срочно понадобилось разменять деньги — и завела с ним длинный пустой разговор, внимательно и придирчиво оглядывая с ног до головы.

С облегчением Юрий наконец взял чемоданчик с учебниками, хлопнул дверью и, хотя зная, что мать следит за ним из окна, не оглядываясь, заторопился к трамвайной остановке.

Чувство свободы и прилива сил распирало Юрия. Школа, диктанты, классные руководители, надоедливый, как манная каша, дневник — всё осталось за плечами. Впереди были институт, лекции, студенческая независимость. Теперь он займет иное место даже в семье. Бессмысленной станет мелочная опека матери, отчим не отважится уже, как мальчишке, делать замечания. Он студент и сам себе хозяин! Как это великолепно!

Трамвай миновал чистый, без подлеска, бор, городок тракторного завода, где на площади и улицах росли еще сосны с бронзовыми, по-лесному стройными стволами. В одном месте между ними была даже натянута веревка и, как на даче, сушилось белье. Трамвай взошел на мост через железную дорогу, Выбрасывая клубы пара, под мост как раз нырнул паровоз и с грохотом, лязгом, будто в бездну, потащил за собой длиннющий состав. Справа и слева от моста поднялись молочно-сиреневые облака. Они росли, клубились, а вместе с ними вверх летела и душа Юрия.

На Долгобродской улице вспомнился отец: проект застройки улицы принадлежал ему. Громады заводских корпусов, дома в лесах как бы были отцовские. Однако до этого Юрий не питал к нему ничего, кроме вражды, хотя иногда и чувствовал, что недостает его мужской поддержки. «Бросил меня, маму, так какой же ты отец! На кой ты мне тогда сдался!» — рассуждал он и клялся, как бы ни довелось тяжело, не иметь с ним ничего общего и не встречаться.

Но и воспоминание об отце не вызвало привычного раздражения. Юрий снисходительно усмехнулся и вновь стал думать об институте, о том, что ждет его, И выходило, жить теперь можно без особых тревог, житье приготовило тебе много заманчивых подарков, а сам ты — ого! — способен на такое, в сравнении о чем поблекнут и проекты отца, и работа отчима.

«Они еще удивятся мне!» — пообещал неизвестно кому Юрий, заранее пробираясь к выходу.

В воротах института его догнал Севка Кашин и, как взрослый, крепко пожал руку.

— Алё! — ломким баском приветствовал он, насмешливо щурясь,— Ну, как оно?

Юрий обрадовался. Обняв Кашина за плечи и прижимая к себе, пошел в ногу. По-заговорщицки, но с взволнованной торжественностью зашептал, подделываясь под его тон;

— Теперь, Сева, всё на большой пойдет. Школьные трусики и распашонки к черту, хватит! Девчатам — никакого спуску!

— Давно бы так,— похвалил Севка, и похожие на маслины глаза его снова сузились.— А с Лёдькой как, покончено?

Юрий сконфузился, сбился с ноги.

— Что Лёдя… — неуверенно ответил он.

— Отец говорит, в литейный к ним пришла со своей косой. И там задается, неизвестно что корчит из себя. Или тебе это уже все равно? Сыт? Правильно! Такого добра на наш век с избытком.

— Брось,— попросил Юрий.

— Нет, ты скажи? Заново всё, так заново!

Пухлые губы у Юрия шевельнулись, но он ничего не сказал.

— Давай сегодня с английского в кино рванем,— предложил Севка, чувствуя, что приятель опускает руку, обнимавшую его.— Сила, а не картина! А?

— Ну что ж, можно,— немного веселее промямлил Юрий.

Однако настроение его окончательно испортилось уже на первой лекции. Декан факультета Докин с самого начала вызвал в нем неприязнь. Он ни разу не взглянул на Юрия и, проверяя по журналу присутствующих, знакомясь с ними, обошел его.

Уязвленный Юрий едва дождался конца лекции. В коридоре он перенял Докина.

— Почему вы не назвали моей фамилии? — озираясь по сторонам, спросил он, готовый дерзить.

— А почему я обязан был называть? — склонил тот набок седую голову.

— Я зачислен кандидатом…

— А-а,— иронически протянул Докин.— Кандидаты заносятся вот сюда, молодой человек.

Он вынул из кармана авторучку, блокнот, вписал в него фамилию Юрия и сделал какую-то пометку. Не сказав больше ни слова, бочком пошел дальше, уступая дорогу заполнившим коридор студентам, которые не все еще знали его.

Сгорая от стыда, Юрий вернулся в аудиторию. Уныло сел на свое место, подпер щеки кулаками. Подмывало взбунтоваться, всему и всем отомстить: Докину, студентам, которые не были кандидатами, институтским порядкам.

К нему подсели Тимох, Севка, но он отчужденно глянул на них и закрыл лицо ладонями.

— Не принимай так близко к сердцу,— посоветовал Тимох, который слышал разговор Юрия с деканом.— Главное — учиться, остальное уладится и приложится. А учиться ты умеешь — я видел.

— А что я им, проклятый какой?

— Кандидатам даже учебников из библиотеки не выдают,— смекнув в чем дело, сказал Севка.— А черчение? Форматки и то получать имеем право только мы… Да ничего, я тебе буду брать.— Он наморщил лоб, но улыбка все равно пробивалась на лице.— А в кино как? Не раздумал?

— С какой стати? — злясь от бессилия что-либо изменить, ответил Юрка.— Плевал я тогда на всё!..

— Зря,— остановил его Тимох.— Слюны не наберешься. А во-вторых, все равно вы с лекции никуда не пойдете.

— Не ты ли запретишь, активист? — осведомился Севка.— Накачали уже? Выслуживаешься? Думаешь, вызвал раз декан — так и староста?

— Дурень ты!

— Катись колбасой! Прошли ваши времена!

— Сказал: не пойдете. Амба! Во всяком случае — Юра.

— У тебя спросимся! Не лезь не в свое дело,— стиснул кулаки Севка.

Тимох потемнел в лице.

— Неужто ударишь? А? Ну, попробуй. Я же тебя тогда как бог черепаху изурлючу. Слышишь, маменькин сынок?

Упрямые брови его угрожающе сошлись на переносице, и Севка невольно отступил: Тимох становился страшным.

Где-то в конце коридора, захлебываясь, залился звонок.


2

«Кандидат!..»

В тот день они с лекции никуда не пошли. Но случай с Докиным так задел Юрия, что он с неделю бунтовал дома, доводя мать до отчаяния.

Говорят, неопределенность, вися над человеком, заставляет его искать выход-спасение. Может быть. Но иногда бывает и так, что она вызывает только протест: к черту, все равно терять нечего. Да и хорошо было слушать лекции, не записывая, с видом человека, которому море но колено, швырять дома учебники на подоконник, игнорировать отчима, мать и с каждым днем все настойчивее, с наглецой показывать свою независимость. Вообще, как сдавалось, он, Юрий, теперь мог быть свободным от многого, что являлось обязательным для студентов. Он кандидат, вольный слушатель. То, что слышал на лекциях, усваивалось им без труда, хотя скоро выветривалось. «Эх,— отмахивался он,— только бы понимал, а вызубрить всегда успею…» Правда, перед ним легко могли закрыться институтские двери, за студенческое звание еще нужно было бороться. Да что из того — сегодня он вольный слушатель!

Когда впервые Юрий открыто закурил, мать только вздохнула, а сестры уставились, как на героя.

— Ты здоров? — начинала издалека Вера.

— Нет, болен. А тебе что? Паиньки из меня все равно не получится.

— Ты скрываешь что-то от нас.

— Скрываю…

С отчимом Юрий стал держать себя вовсе вызывающе. Зная, что тот плохо слышит, он нарочно мямлил, отвечал невнятно и путано. Сосновский переспрашивал, снова ничего не разбирал и, догадавшись, что пасынок издевается, хлопал в сердцах дверью и скрывался в кабинете.

Приходил Севка. Юрий враз преображался. Закрывшись в комнате, они громко хохотали, и вскоре Вера слышала, что сын одевается.

— Ты куда? — упрямо допытывалась она, выходя в переднюю и не понимая, почему Юрий, такой приветливый, веселый с товарищами, грубит родным.

— К ребятам в общежитие,— бросал он, чтоб отвязаться.

— Скоро вернешься?

— Нет…


Кто не знает гортензии! Растет скромная, неприметная, даже неизвестно зачем. Но вот выбросила бледно-розовый цветок — то ли зонтик, то ли трепетный шар — и все выяснилось: гортензия живет для этого цветка. А осыплются нежные лепестки, и опять кажется нелепым, что она растет — с длинным ненужным стеблем, на котором недавно красовался цветок. Сосновский находил, что в Вере было что-то общее с цветущей гортензией.

Стоя в открытых дверях, она провожала сына испытующим взглядом и страдала от ревности, от обиды. А он шагал рядом с Севкой и, жестикулируя, как глухонемой, руками, все говорил и говорил. Неприятности забывались, и хотелось подражать Севке, который скептически, с иронией относится ко всему.

Повадно было и с Лёдей. Юрий чувствовал себя самостоятельным, заботы, волнения покидали его, а если и пробуждались на минутку, то выглядели ничтожными, пустыми. Подле была девушка, Юрий ощущал ее таинственную близость, ее дыхание. Они еще стыдились друг друга, и одно это таило в себе сладость.

Сегодня их вновь потянуло побродить по шоссе, посидеть под березками. Вечер был теплый, синий. Начиналось бабье лето. Минувший день выдался солнечным, тёплым, в блеске золотых колеров. Летела паутина. В небе курлыкали невидимые журавли. Пахло теплой землею и пожелкнувшей листвой. И эта — дорогая осенью — теплынь оставалась еще и теперь. Оставались и запахи, не развеянные ветром.

Над автогородком мерцало голубое сияние. На юге полыхали зарницы. В их далеких отсветах было что-то прощальное — такое, как и в тревожном клике журавлей.

А там, где скрывалось шоссе, за далекими пригорками раз за разом вспыхивало короткое зарево. Потом на ближайшем холме показывались колючие лучи фар. Они яснели, ложились на серую ленту шоссе, вырывали из темноты придорожные кусты. Стройные с белыми стволами березки, будто осыпанные золотистой пыльцою, стыдливо на мгновение выступали из мрака и, кивнув вершинами, снова прятались в загустевшей темноте. Автомашина проносилась мимо и, мигая красными огоньками, пропадала там, где дрожала россыпь городских огней.

Они облюбовали березку и сели под ней, прильнув друг к другу.

Юрий чувствовал доверчивую покорность Лёди и полнился счастливой силой и гордостью за себя. В объятиях девушка казалась маленькой, слабой. Ее хотелось жалеть — за послушание, за слабость, за то, что ей не повезло с поступлением в институт. Ей — нет, а ему повезло! Между ними как бы установилось неравенство, и удачливым, более счастливым оказался он, Юрий. Причем это первенство должно было расти, поднимая его все выше и выше над Лёдей.

Руки у Юрия становились сильными, по-мужски уверенными. Лёде приятно было чувствовать это, осознавать, что все между ними осталось по-прежнему, хотя и по-разному определились их пути. У нее есть друг! На него можно опереться — и нынче, и завтра. И завтра даже больше, чем сегодня. Их дружба может стать спасением. А что ее нужно спасать, она была убеждена.

Ей захотелось плакать, рассказать, как горько и тяжело бывает на душе. Отец недоволен ею. Мать, боясь не угодить ему, не осмеливается приласкать ее, а если ласкает, то тайно, словно совершает зазорное. Евген — и тот стал замкнутым… Только с Юрием Лёде по-прежнему спокойно. Дружба с ним осталась у нее от прошлого, а оно ведь было несказанно милым, дорогим.

Лёдя спрятала лицо на его груди.

— Прости, Юра, но у меня такое чувство,— пожаловалась она,— будто я лишняя и меня обошли. Наобещали горы, а потом забыли. Я не нужна в институте, не больно нужна и на заводе. Если б не отец, возможно, вообще не держали бы на работе.

Она потерлась щекой о Юрину грудь и всхлипнула.

Видя ее беспомощность, жалея ее, Юрий немного отстранил Лёдю от себя и с закрытыми глазами припал к ее губам.

— Ты не горюй, Лёдечка! Всё будет прекрасно, будет прекрасно…— зашептал он, готовый ради нее в это мгновение на все.— Вспомнишь мое слово, Лёдечка!..

А над ними, сейчас совсем счастливыми, плыл синий вечер, с зарницами, с голубым сиянием над автогородком, с проносящимися машинами на шоссе.


3

В институт Юрий пришел в приподнятом настроении, хотя, проспав, и опоздал на первую лекцию. Он впервые отчетливо почувствовал, что нужен Лёде и та видит в нем своего защитника. А когда человек утверждается в собственных глазах, это очень приятно ему. Да и новость, услышанная Юрием от отчима, была потрясающая.

Сосновский вбежал в столовую и, долго не находя слов, тыкал пальцем в сторону кабинета, где гремел радиоприемник.

— Чудо! — выкрикнул он.— Чудо, Вера! И это сделали мы, а никто другой! Новая эпоха в науке, в технике. Ты можешь представить — в космосе наш посланец!

Юрий сразу тоже не понял, а когда сообразил, подхватился и, не попадая в штанину ногой, стал торопливо одеваться. Подумать только — в недосягаемой вышине мчится спутник и посылает на землю сигналы. Небо, звезды, солнце — все там иное. И, как предполагают, небо — бархатное, черное, солнце — огромное, сияющее, и звезды посылают не рассеянный свет, а прямые, подобные на наконечники стрел, лучи.

У Юрия появилось желание поделиться своим удивлением, восторгом, догадками: энтузиазм отчима передался и ему. Шевельнулась надежда — в институте тоже все пойдет по-новому. Стало даже невтерпеж, что трамвай ползет медленно и, дойдя до закрытого шлагбаума на Долгобродской, остановился и простоял минуты три…

Улыбаясь, Юрий вошел в аудиторию и поспешно положил тетради в столик. Это удалось ему сделать незаметно, и он вконец повеселел.

Аудитория была полна золотистой пыли. Прыгая через столики, гонялись друг за другом двое ребят. Женя Жук, единственная в группе девушка, с мелом в руке что-то объясняла Васину возле доски. Ватага студентов с Севкой Катиным в центре громко хохотала в дальнем углу. Жаркевич сидел на своем месте и, закрыв ладонями уши, с отчаянной решимостью читал учебник. Тимох, наверное, был в коридоре.

«Неужели не знают еще?» — с веселым пренебрежением подумал Юрий, заставляя себя воодушевиться,

В группе чуть ли не с первого дня установились свои товарищеские связи, выявились симпатии. Миловидной, подстриженной под мальчика Жене Жук выпало сидеть за одним столиком с Васиным — рослым, сдержанным парнем, недавно демобилизовавшимся из армии и зачисленным в институт вне конкурса. Васин носил военную форму, волосы у него еще не отросли, и это придавало ему собранный, подтянутый вид. Рядом с ним миниатюрная Женя казалась еще меньше. Над этим навязчиво шутили. Но они подружились, и дружба их сразу приобрела устойчивый характер.

Севка объединил вокруг себя наиболее экспансивных, жаждавших неизведанного, компаний и приключений. Юноша с фантазией, он прельщал ребят выдумками, заманчивыми предложениями, хотя не шибко ценил дружбу с каждым в отдельности. И интересно: последнее обстоятельство больше всего привлекало к нему Юрия и других ребят, делало его верховодом.

Тимох дружил со всеми, отдавая преимущество разве только Васину да Жаркевичу — рабочему как и он. После неприятного объяснения на даче, после стычки из-за кино что-то пошатнулось в его отношениях с Юрием, хотя Тимох по-давешнему не порывал с ним и поддерживал его. И кто знает, может быть, прежде всего потому, что, будучи строителем, нутром уважал Юриного отца — главного архитектора города. Да и хлебнув подростком за войну горя, он не мог не принимать участия в чужих неудачах и бедах. Они напоминали ему свои. А Юрий, несмотря ни на что, казался Тимоху невезучим горемыкой, которого легко обидеть… Отдельно держался только медалист Стрижев — тихий, хилый, в пенсне, что как бы отгораживало его от окружающих.

Юрий оглядел аудиторию и, не имея сил оставаться одному, посчитал за лучшее примкнуть к Севкиной ватаге.

— Что такое автостроитель? — паясничал Севка, зачесывая назад пятерней волосы, которые начал отпускать.— Кто знает? Выдавай на-гора! — И, подождав, ответил сам: — Это бранное слово для всех остальных факультетов. Так?

В этом не было ничего остроумного, но в компании установилась уже атмосфера, когда всё кажется смешным, и студенты дружно захохотали. Засмеялся и Юрий.

— Алё! Здорово! — приветствовал его Севка.— Ты, как всегда, дань храповицкому отдавал?

— Про спутник слыхали? — смутился Юрий.

— Ага, мирово! — отозвался Севка и спросил снова, не обращаясь ни к кому в отдельности: — А что такое Докин? Ну!

— Мы уже митинг провели,— бросив выводить какую-то формулу на доске, сказала Женя Жук.— Он ведь над нами тоже пролетит…

— Давай-ка вот помогай своим трактористам. А то снова ничего не понимают,— не дал ей говорить Севка.— А Докин, со своим родимым пятном, кореши,— бранное слово для всех факультетов без исключения.

— Точно!

— Ха-ха-ха! — засмеялись студенты, заглушая звонок.

Аккуратный, как всегда, в дверях показался высокий, нескладный декан. Студенты, будто школьники, давясь от смеха, бросились по местам.

— Я заметил, вы слабо конспектируете, товарищи,— еще не дойдя до кафедры, начал Докин, на ходу доставая из футлярчика очки и смешно прижимая локтем кожаную папку.— Не лучше и с навыками самостоятельной работы. А без этого нельзя. Я предупреждаю вас…

По аудитории прокатился смешок. Докин поднялся на кафедру, удивленно оглядел студентов.

— В чем дело, товарищи?

— Извините, какое последнее слово вы сказали? — с невинным видом спросил Севка и приготовил карандаш.

— Я сказал: предупреждаю…

— Благодарю, понятно,— Севка поклонился и с самым серьезным видом стал что-то записывать в тетрадь.

На задних рядах кто-то засмеялся. Докин поднял острые плечи и насторожился.

— Я что-нибудь сказал не так?

— Нет-нет! — заверил его Севка.— У меня законспектировано… Вот…

Грохнул хохот.

Пунцовея от негодования, вскочила Женя Жук. Ноздри тонкого носика у нее вздрагивали, и казалось, она вся трепещет. Васин дернул девушку за рукав, но Женя вырвалась и, схватив двумя руками тетрадь, хлопнула ею по столу.

— Это гнусно! — крикнула она и снова взяла тетрадь, но Васин все же усадил ее.

Докин сообразил, что произошло, и мучительно, по-старчески покраснел — розовыми сделались щеки, залысины, просвечивавшая сквозь седые волосы кожа на голове.

Юрию стало жаль его, но не доходило, как можно сочувствовать Докину настолько, чтобы подводить товарища. К тому же Юрий никак не мог простить декану насмешки над своим кандидатством и, заметив, что Севка глядит на него, подстрекает взглядом, крикнул:

— Как понимать — гнусно? Что такое сделал Кашин?

— Действительно! — поддержали с задних столиков.

— Ладно! Знаем мы Кашина и его шутки.

— Сева просто не расслышал.

Поднялся Тимох, и галдеж стих. Стало слышно, как за окнами чирикают воробьи.

— У Кашина одна задача — заявить о себе,— сдержанно сказал он.— А нам учиться надо. Мы сюда за наукой пришли и никому не позволим мешать…

Во время перемены Тимоха вызвали в деканат.

Вернулся он еще более хмурый, увел в коридор Жаркевича, Васина и что-то долго рассказывал им, махая кулаком так, будто забивал гвозди. Потом вызвал Юрия и, сердясь уже на себя, сообщил, что Докин очень недоволен группой.

— А я тут при чем? — заартачился Юрий, чувствуя, однако, как падает его приподнятое настроение.

— При том, что выгораживать пришлось. Но впредь смотри, больше не буду! — пригрозил Тимох.


4

Тяжело все время,— как ты помнишь себя,— жить в общежитиях. А у Тимоха почти было так: детский дом, общежитие ремесленного училища, потом общежитие строителей и вот теперь — институтский интернат.

Но есть очень живучие чувства. Возникнув раз, они долго живут в человеке и часто дают о себе знать. Давным-давно, когда еще продукты выдавались по карточкам, Тимоху повезло в одном из магазинов счастливо «отовариться» за целый месяц сразу. И с того времени он, пожалуй, каждый раз, проходя мимо этого магазина, ожидал чего-то хорошего. Нечто подобное было и с интернатами. Живя в общежитии строителей, Тимох познал истинную цену дружбы. Особенно в первые дни после окончания ремесленного училища, когда все уставали от непривычно-изнуряющего труда. Млели руки, плечи, не хотелось готовить себе еду или идти в столовую. Ребята, не раздеваясь, часами пролеживали на койках в тупом бездумье. Крепился один только неказистый, рыжий, как лис, Виктор Смагарович: топал по комнате, бегал в ближайший гастроном за продуктами, насильно поил Тимоха чаем, застилал его кровать.

И вот однажды ребята заснули, не выключив свет. Пробудившись за полночь от надоедливого кошмара,— Тимох все время муровал во сне стену: набрасывал и ровнял раствор, клал кирпичи в верстовой ряд, пристукивал их кельмой,— он увидел, что Виктор спит, положив голову ему на грудь. Кожа на лице дружка была чрезвычайно нежная, девичья, и ее усыпали густые веснушки — золотистые на щеках и золотисто-коричневые на носу и лбу. Однако сейчас лицо у него стало белым-белым, а веснушки вроде бы посерели и сделались малоприметными. Это поразило Тимоха и в то же время наполнило невыразимой нежностью и преданностью. Сбросив остаток дремы, он преодолел оцепенение, поднялся, осторожно помог другу раздеться и уложил его в постель. Отстав на один класс в вечерней школе, Виктор по-прежнему работает на стройках, но, чувство, пробужденное им, осталось. Оно жило в Тимохе, согревало его интернатский быт.

Теперь в комнате поселились вчетвером: Тимох, Жаркевич, Стрижев и Васин. Вставали рано, коллективно расталкивали Жаркевича, любившего поспать. Под недреманным оком Васина застилали постели и, включив радио, правда уже втроем, без Стрижева, делали зарядку. Потом бежали умываться и (на этот раз лишь вдвоем — Тимох и Васин), подпоясавшись полотенцами, обливались по пояс холодной водой. Завтракали наспех, часто всухомятку, подгоняя медлительного Жаркевича.

— Трудно без работы,— изрекал тот, сгребая на ладонь хлебные крошки и отправляя их в рот.— Но мы не боимся трудностей. Так и быть — айда!..

Институт был рядом: бежали не одеваясь, без шапок. Иной раз, когда окна в общежитии девушек не светились, забегали будить их: те тоже не прочь были поспать.

Возвращались часа в три — голодные и не такие бравые. У голодного, усталого человека характер проявляется более определенно. Жаркевич мрачнел и сворачивал в столовую, не заходя в общежитие. Компанейский, неприхотливый в быту Тимох, быстро управившись, терпеливо ждал Васина, который долго умывался, причесывался и придирчиво осматривал себя в зеркало. Стрижев же, ленясь идти в столовую, доставал из тумбочки кусок колбасы, зачерствелый хлеб и, сев на койку, начинал жевать без аппетита. Он, вообще, выглядел одиноким, неприспособленным. Казалось, что кто-то взвалил на него непосильную тяжесть, и Стрижева всегда немного было жаль.

— Держи ты хоть голову выше,— донимал его Тимох.— А то словно трагик…

К практическим занятиям готовились вместе. Иногда примыкал и Юрий. Но это мало что изменяло. Лучшие конспекты, как правило, были у Васина, который регулярно переписывал их набело. Поэтому обычно он садился за стол и читал вслух. Облокотившись на спинку его стула, сзади пристраивался Жаркевич. Заглядывая через плечо товарища в конспект, он то и дело останавливал его и переспрашивал что-нибудь. Но бывало и так, что они кто где — на кроватях, у стола, на подоконнике — читали конспекты поодиночке, и тогда комната напоминала живую картину: все сидели в разных позах, как натурщики.

Часто приходила Женя Жук с подругами. Комната оживала. Васин брал баян и, припав к нему щекой, растягивал мехи. Рядом замирала Женя с мечтательно поднятой головой. Но пока Васин играл, лицо его оставалось каким-то стертым, отрешенным.

Постепенно музыка будила у каждого свое и прежде всего — желание как-то проявить себя, откликнуться. Первой не выдерживала Женя Жук. Взмахнув, как дирижер, рукой, она запевала не сильным, но приятным голосом. Потом прорывало Тимоха. Голоса у него не было, и поэтому он принимался насвистывать. Стрижев доставал из тумбочки ложки и, стиснув их между пальцами, выстукивал, как кастаньетами. Песню подхватывали остальные, и она набирала силу, рвалась из окон, пока, безбожно перевирая мотив, не начинал подтягивать Тимох. Васин болезненно морщился и бросал играть. На Тимоха налетали Жаркевич с девчатами и, опрокинув на койку, с веселой яростью давали тумкков. И каждый раз, точно в одиннадцать, в дверях появлялась тетя Маша, вахтерша, и напоминала, что пора расходиться.

Перед праздниками ходили в кино. По привычке собирались торопливо, шумно, галдели.

— Тима, дай утюг! У меня еще штаны не отглажены.

— У кого, орлы, запасной галстук есть?

— Не богат ли кто желтой ваксой?

И прибегали в кино перед самым началом сеанса…

Как-то вечером Тимох остался один: все разошлись кто куда — на занятия кружков, в чертежный зал. Он надумал было забраться в шкаф и перезарядить кассету для ФЭДа, оставленного Юрием, но вдруг потянуло к давнишним товарищам, и Тимох переменил решение. «Сердятся небось. Зазнался, думают. И правильно…»

Он уже собрался выходить, намереваясь ехать в общежитие третьего стройтреста, где жил Смагарович, как в комнату влетел запыхавшийся Юрий.

— Вот чудесно, что застал! — угодливо крикнул с порога.— Переодевайся и пошли.

— Куда?

— Потом узнаешь. Давай мигом!

Чем-то довольный, возбужденный, Юрий радостно сиял. Не обращая внимания на товарища, открыл шкаф, достал его выходной костюм, рубашку, галстук и положил на кровать.

— Нет, серьезно: куда? — заколебался тот.

— Лишний билет есть. Профком литейного поход организовал. Понятно?

Он помог Тимоху одеться, сам завязал ему галстук и потянул за дверь.

— Ты что, не один? — догадался наконец Тимох и неохотно заторопился.— Так бы и сказал!

На противоположной стороне улицы стояла девушка в легком голубом платье, с накинутой на плечи шалью. Когда Юрий с Тимохом показались в подъезде, она подняла руку и помахала, чтобы привлечь их внимание. И по тому, как она это сделала, Тимох вдруг узнал ее.

Это было почти невероятно, и он смутился. Замешался, потому что часто вспоминал нечаянную встречу под соснами. Она приобрела в его глазах какой-то таинственный, необычайный смысл. Будила фантазию, интриговала. Образ убитой горем девушки, лежавшей на земле под дождем, не раз всплывал в памяти. Вот она, испуганно и враждебно наблюдая за ним, с трудом встала на колени, вот привычным движением выжала мокрую и потому каштановую косу, что тут же посветлела. А лицо? Истомленное, по-своему красивое от горя. Мокрое платье прилипало к телу, и от этого девушка выглядела чрезвычайно несчастной и в то же время привлекательной…

Тимох не раз проходил мимо дома, в подъезде которого девушка тогда исчезла, однако так и не встретил ее. И вот на тебе — она, на той стороне улицы, машет рукой и приветливо улыбается.

— Я, Юрий, лучше не пойду,— остановился он.— Мешать только буду…

Но девушка уже приближалась к ним, посматривая на проходившие машины и продолжая улыбаться. Вдруг по лицу у нее пробежала тень не то удивления, не то испуга: она тоже узнала Тимоха. Подошла она уже как-то боком и сразу повернулась лицом к Юрию.

— Знакомьтесь,— предложил тот, не замечая, как изменились Лёдя и Тимох.

Помедлив, Лёдя подала руку и назвала своё имя. Потом, словно что-то сбросив с себя, беззаботно засмеялась, подхватила ребят под руки и потянула к троллейбусной остановке.

— Быстрее, хлопчики, опоздаем! — подогнала она, кивком показывая на приближающийся троллейбус.

А Тимох, никак не попадая в ногу, шел и думал, что сегодняшний вечер будет для него новым испытанием и лучше бы, пожалуй, его не было вовсе.


5

Сдав фуражки на вешалку, они, все же оживленные, прошли в вестибюль. Такое приподнятое настроение обычно овладевает людьми, не очень-то многое видевшими на своем веку и попадающими в необычную обстановку.

Огромные люстры, ковровая дорожка на широкой лестнице, старинные вазы, билетерши в ливреях, празднично одетые люди все это возбуждало. Хотелось, как и все, держаться свободно, без скованности. Но Тимох не мог справиться с собой, не знал, куда девать руки.

К тому же он заметил, что давно не обрезал ногтей, и теперь стеснялся этого, зажимал руки в кулаки. Лёдя же раскраснелась, похорошела. Видя, что на нее посматривают, обрела какую-то гордую, но милую осанку и, точно не замечая Тимоха, обращалась только к Юрию.

— Ты сегодня ужасно красивая,— польстил он ей, остановившись возле лестницы и поддерживая Лёдю за локоть.— Правда, Тима?

— Да… — смешался тот, ничего не придумав больше сказать.

— Он руководит нами,— похвалил его Юрий.— Староста. А в отношении девчат — монах-отшельник.

— Ну? — удивилась Лёдя, но по-прежнему не взглянула на Тимоха и сняла с Юриного пиджака пушинку.

Отсюда сквозь открытые двери был виден буфет — застланные скатертями столики и стойка, за которой в белой накрахмаленной наколке, похожей на корону, хозяйничала блондинка-буфетчица с двойным подбородком.

Стойку осаждали люди. Среди них Юрий увидел Севку. Тот как раз взял бутылку крюшона и передавал ее через головы людей Рае Диминой, одетой в серую отороченную соболем разлетайку. Потом он купил еще что-то и, держа кулек над собой, стал выбираться из толпы.

Юрию захотелось подойти к ним.

— Может, присоединимся? — спросил он.— У меня тоже есть деньги. Кто за?

— Я против,— сказала Лёдя.

— Почему?

Она поправила шаль на плече.

— Не хочется… Не люблю избранных. Ни старых, ни молодых. Особенно сейчас, когда в подвале работаю. Только ты не сердись, пожалуйста…

Ее слова, сказанные неожиданно горячо, понравились Тимоху. Даже обида на то, что она пренебрегает им, начала терять остроту.

— Это правда… Там мы, пожалуй, лишние… — поддержал он, однако опять завяз в своей фразе.— У них что, серьезно? Не знаете?.. Или просто подсыпался?..

— Кто их поймет,— ответила Лёдя.— Пойдемте посмотрим свои места.

Они поднялись по лестнице. Юрий купил у билетерши программу, а перед входом в партер вдруг смущенно испросил:

— Ты, Тима, не обижайся. Я не предупредил… Тебе придется сидеть отдельно. Вышло так, понимаешь…

С ноющей пустотой в груди Тимох нашел по билету место и сел, не зная, как было бы лучше,— остаться, как сейчас, одному или же быть с ними?

Справа от него сидели гладко причесанная пожилая женщина и строгий, тщательно выбритый мужчина. Они удивленно оглядели Тимоха, собираясь что-то сказать ему, но промолчали. Только женщина, которая держалась чинно, напряженно, стала озираться, кого-то искать. Через мгновение лицо ее просветлело, потеряло чопорность, и она толкнула локтем мужчину.

— Вон она,— вполголоса прошептала женщина, придавая своим словам чрезвычайно важное значение.— Видишь, Миша? С Сосновским донька моя…

— Вечно ты, мать… Чему тут особенно радоваться? — остановил ее мужчина, но улыбнулся и сам.

Тимох проследил, куда они глядят, и увидел Юрия с Лёдей.

«Родители»,— догадался он и почувствовал симпатию к женщине, которая была похожа на Лёдю,— как он этого не заметил сразу? — тот же овал лица, те же большие зеленоватые очи. Да и улыбалась она так, как может улыбаться только мать, любуясь своим ребенком. Печально подумалось, как, видно, хорошо тому, у кого есть мать, на которую он похож и которая вот так любуется им.

Тимох пристальнее пригляделся к женщине. Нет, не только овал, но и небольшой с горбинкой нос тоже смахивал на Лёдин. От этого пожилая женщина сделалась ему ближе, и он стал искать способ заговорить с нею.

Михал неожиданно помог ему.

— Вы, верно, тоже из их компании,— показал он глазами на Лёдю с Юрием.— Дружите?

— Да.

— А мы глядим, почему это вы на Лёдино место сели?

— Я с Юрой на одном курсе учусь,— охотно объяснил Тимох, отмечая про себя, что некоторые едва уловимые черты Михала тоже напоминают Лёдю.

— На инженера, значит?

— Перед этим я, дядька Михал,— вспомнив, как называла Лёдина мать мужа, с удовольствием произнес его имя Тимох,— каменщиком в бригаде Урбановича работал. Слышали, может, про него? А последнее время и сам в бригадирах ходил.

— Хорошо бы Лёде про это рассказать,— нахмурился Михал, игнорируя, что жена дергает его за пиджак.

— Я тут недалеко, на углу проспекта и Купаловской, дом свой последний строил,— подзадоренный его словами, сказал Тимох, не замечая ни знаков Арины, ни перемены в настроении Михала.— Видели, какая громадина! А вы кем работаете?

— Плавильщиком.

— О-о!

Он так протянул это «о-о», что Михалу тоже захотелось рассказать о себе.

— Я ковкий чугун варю.

— Интересно?

— А как же! У нас ведь электричество и чугун. Значит, огонь и металл. А недаром когда-то молились на огонь. Да и теперь без них ничего не сделаешь. Фундамент у государства и тот из металла.

Трижды прозвенел звонок, и в зале исподволь стало темнеть.

Громко болтая, слева от Тимоха сели Рая с Севкой, и беседа сама собою прекратилась.

Соломенного цвета волосы у Раи были красиво собраны на затылке в пучок. Гордо тряхнув ими, девушка, будто Тимох чем-то удивил ее, уставилась на парня. Зал погружался в темноту, а она все глядела и глядела. Тимох демонстративно тоже повернулся к ней и с вызовом вытаращился на Раю. И хоть глазам стало горячо, не отвел их, пока та не сдалась первой.

— Так вы заходите когда-нибудь к нам,— с прежним доброжелательством пригласил его Михал.

Дрогнул и начал медленно расходиться занавес. Со сцены повеяло холодком, зал затих.

Шла «Павлинка» Янки Купалы. Тимох помнил историю несчастной любви Павлинки еще со школьной скамьи. Когда-то в клубе строителей он даже играл Якима Сороку. Но события на сцене сразу захватили его, увели в далекий, чем-то родной мир. Раздражали только реплики Севки, который, хвастаясь, что всё знает, то и дело называл Рае фамилии артистов и рассказывал, что будет дальше.

— Ржецкая… — говорил он как про открытие.— Дедюшко!.. Глебов… Народные! Алё, посмотришь, как у Глебова сейчас начнут ложки подпрыгивать. Сила!..

— А ну перестань,— не выдержал осадил его Тимох, понимая, что Михал с Ариной того же ждут.

— Пошел ты подальше! — огрызнулся Севка, но все же замолчал. А Тимох почувствовал, как чья-то тяжелая ладонь легла на его колено и стиснула по-дружески, одобрительно.

На сцене Пустаревич — Глебов как раз старался сладить с ложками, а они не слушались его пьяных рук и подпрыгивали как живые. Тимох видел: на лице у Арины застыла улыбка. Женщина часто подносит платок ко рту, вытирает губы, а улыбка как была, так и оставается. Михал же, не таясь, хохочет от души, то наклоняется, то откидывает голову назад. И радуясь, что между ним и родителями Лёди устанавливается взаимная симпатия, Тимох захохотал сам и невольно взглянул на Лёдю с Юрием,

Они сидели, держась на руки. Им было легко и хорошо. Все, что недавно мучило их, — подозрения и ревность у Юрия, печальное воспоминание и неловкость, вызванная встречам с Тимохом у Лёди, — развеялась. Даже происходившее на сцене не шибко занимало их. Им важно было иное: они — вместе, в театре, сидят обок, их потешают артисты, и, когда сердце осеняется осеняет трепетное чувство, могут пожать друг другу руку. Присутствие же лёдиных родителей придает их отношениям более определенный характер, узаконивает их.

Склонив голову, забыв обо всем, Лёдя заливается смехом, льнет к Юрию. Он тоже смеется, — правда, больше от того, что уловил Лёдин порыв, — затем нагибается и целует ее руку горячо, с благодарностью.

— Так молодые люди в общественном месте себя не ведут, — корит их кто-то сзади.

Но им все равно. Пустяки! Разве они виноваты, что им сейчас хорошо? Да и как ты удержишься, если рядом с тобой саму твое счастье? Потому тот, кто не хочет этого знать, кому это не нравится, просто старый хрыч, сухарь или завистник.

— Ха-ха-ха! — смеется Юрий и гладит руку подруги.

Лёдя тянется к нему и шепчет на ухо:

— Как кончится, пойдем к нашим и предупредим: домой едем вдвоем, одни. Пусть не ждут...


ГЛАВА ПЯТАЯ


1

Узкие места в литейном цехе были расшиты. Но его все еще лихорадило. То задыхался формовочный участок, то останавливался эпрон-конвейер, то не справлялось термообрубное, и в его проходах росли груды отливок. К тому же прокинулся брак — полые детали стали выходить с пригаром.

Кашин явился в плавильное отделение разгневанный. Не найдя мастера в конторе, подошел к электропечи и, не говоря ни слова, сунул деталь Михалу. Тот недоуменно глянул на него, но деталь взял — внутренние стенки у нее были закопченными, шероховатыми.

— Угу… Наверное, все-таки виноваты мы,— признался он.— Надо, видно, температуру подбавить.

— Ты мне не объясняй,— возмутился Кашин, точно его оскорбили.— Взяли мне моду! Что я твои причины — в программу вставлю или брак оправдаю? Выходит, других агитировать легче. Давай вот поворачивайся! А до причин я как-нибудь сам докопаюсь.

— Нужно все-таки с металлургом посоветоваться,— остался невозмутимым Михал. Разговаривать здесь, возле печи, с начальником цеха было значительно проще. Да и после истории с барабаном, с Лёдей Кашин многое потерял в Михаловых глазах.

— Как-нибудь без производственных потаскух обойдемся!..— совсем вышел из себя Кашин.

К крепким словцам на заводе привыкли. Даже считали их чем-то вроде острой приправы. Ими подчеркивали свои народное нутро и кровную заинтересованность в деле. Но эта кашинская грубость оскорбила Михала. Он отвернулся и стал наблюдать за печью: пора было сдавать чугун на анализ.

Михал взял ложку — круглый половник на длинной железной ручке, обмакнул в шлак, чтобы не сгорела. Потом зачерпнул сияющий чугун и положил застывать. Через полминуты поверхность металла затянула тоненькая пленка. Михал провел по ней куском железа и присмотрелся: на пленке появился узор, похожий на сетку. По величине и конфигурации ячеек понял — отклонений от нормы вроде не было. Покончив с этим, он сердито оглянулся, но Кашин уже куда-то пропал, и Михал поспешил на пульт управления — пусть поднимают температуру.

К ночи загудело, заклокотало сильнее. Из завалочного окна еще дальше начали стрелять крупные, длинные искры. Чугун в печи переливался в огненном мареве, золотисто-оранжевые стенки лучились, словно были из драгоценных камней.

Сколько раз видел Михал сияющий жидкий металл, но никогда не уставал глядеть на него. Даже нестерпимая жара стала своей и не больно беспокоила. Вчера сделали очередную футеровку: выложили новые стенки. И они теперь — как и должно было быть — трескались. Может только немного приметнее, чем обычно — температура в ночи перевалила за полторы тысячи градусов.

Так же неожиданно, как и начальник цеха, подошла Дора Димина.

— Брак, Сергеевич? — спросила она, подавая руку.

— Идет, черт его побери. Пригар. Вот температуры додали…

— А стоило ли?

— Кашин давеча посоветовал, да и я так кумекаю…

— А по-моему, Сергеевич, тут песок виноват. Погнались за экономией и, кажется, просчитались. Ведь в нашем, жлобинском,— всего девяносто три кремния. Мало, вот стержни и пригорают. Экономить, пожалуй, тоже нужно умеючи. Расплодилась у нас, к сожалению, порода такая… слишком нахрапистых борцов за новое… И это когда спутники запускаем…

Подавая хриплые сигналы, подъехал тельфер с ваграночным ковшом. В завалочное окно полился чугун. Его сверху лизнул жадный огненный язык. Лизнул, исчез и снова появился. Печь крякнула и сыпанула снопом искр. Под потолок взвились красноватые клубы дыма. Печь напряглась и недовольно загудела.

«Умница! Головастая! — одобрительно подумал Михал, провожая взглядом стройную, опрятно одетую Димину.— Не стареет пока. Хотя, видно, пережитое до сих пор гнетет еще…»

Опять пригадались война, подполье, встреча с Диминой на сходке в домике по Торговой, где после страшного мартовского провала выбирали новый подпольный горком, а потом старательно готовили вывод людей из гетто в лес. Правда, у мирной жизни свои законы: старшей теперь стала Димина. Когда-то в наполовину кустарном цехе уже она обучала Михала сноровке вагранщика, показывала, как и что делать от загрузки шихты до плавки. Помогает советом и сейчас, и сейчас незаметно вводит в тайны теории. И все-таки война как-то отрешила ее от Михала, от жизни. Во всяком случае насторожила в отношении людей, пробудила иронию, желание искать успокоения в семье…

Отдав распоряжение убавить температуру, Михал стал наблюдать за плавкой. Обратил внимание на золотисто-оранжевые стенки электропечи. Снова в мыслях вернулся к Доре.

«Здесь каждый лишний градус как взрывчатка,— пришло в голову, может быть потому, что думал о ней.— Если бы отдалить вольтову дугу, стенки, ведомо, не так бы разрушались. А?..»

Потянуло высказать это Доре, по-давешнему послушать ее. Он оглянулся по сторонам, однако Диминой нигде уже не было. Наказав подручному следить за печью, Михал пошел в лабораторию. Но Диминой не оказалось и там.

«Забрало, как маленького! Управишься еще… Неужто полагаешь, Петро ей так ничего и не передал?! — упрекнул он себя и свернул в формовочный участок проведать Лёдю. Как она там, после кашинской милости?

Лёдя в повязанном по-деревенски платке, в фартуке ломом обивала лоток элеватора. Следя за нею, рядом стояла худощавая Кира Варакса с подвижным смуглым лицом и темными, чуть раскосыми глазами, поблескивавшими, как антрацит.

— А я все равно вопрос поставлю, — горячилась она.— Что значит назло? Как ты рассуждаешь? Ты же комсомолка! — отчитывала она Лёдю, как старшая, имевшая право поучать. Увидев Михала, смешалась, обернулась к нему: — Зачем она соглашается? Разве правильно ее использовать тут?

Лёдя не раз примечала, как люди тушуются перед отцом, во время спора берут его в судьи, и, не сдержавшись, ухмыльнулась. Ей также было интересно, какое впечатление произведут слова подруги иа отца.

Но Михал понял дочь по-своему.

— Да, она у нас крепко держится своей мысли,— сказал он не то с иронией, но то с похвалой.— Все хочет на своем поставить. Кто его знает, может, это и не худо.

— Тоже неправильно! — все же нашла в себе мужество поправить Кира.— Жаловаться надо!

Михал с любопытством взглянул на нее: ее облик — задиристый, искренний, ее готовность бороться за подругу — смешили и подкупали.

— Ну что ж, так и быть, давай. Но не жаловаться будем, а требовать. И отцу скажи, пусть пособит. С Кашиным впрямь пора поговорить в открытую.

— Правда? — как невероятному обрадовалась Кира и, не попрощавшись, бросилась к выходу.

Дочь теперь стояла спиной к нему, но Михал чувствовал; она взволнована, насторожена. Безусловно, ждала, что отец посочувствует ей, и приготовилась ответить дерзостью. Однако он подошел и только ласково потрепал косу.

— Молодчина, моя выковырованная! Пусть знают наших.

Она повернула голову и виновато подняла глаза.

— Я уже привыкаю, тятя.

— Это похвально. И косы не жалко?

Лёдя слабо улыбнулась, махнула рукой; не шутите, дескать, тятя! Но улыбка получилась бессильная, и, возможно, поэтому потное, перепачканное лицо ее показалось Михалу совсем истомленным.

— Ты не захворала, а?

— Нет. Обидно лишь одно — больно несправедливо это!..

— Кому-то все равно придется тут работать, дочка.

— Я не об этом, тятя…

Она взяла лопату и стала подгребать формовочную землю, что просыпалась с транспортеров на пол.


2

Михал знал, что спутник пролетит над Минском с юго-запада на северо-восток в девятнадцать тридцать семь. Волнуясь, он позвал Евгена, Арину, Лёдю, взял бинокль и вышел на балкон.

Внизу разноголосо шумела улица. На тротуарах, на бульваре стояли люди с поднятыми к небу лицами. По тому, как многие из них возбужденно размахивали руками и показывали на небо, было видно, что и они с нетерпением, с минуты на минуту, ждут появления спутника.

День выпал погожий, без ветра, и закат догорал спокойно. Над самым горизонтом, там, где недавно спряталось солнце, лиловело легкое, продолговатое облако, похожее очертанием на китайского дракона. Вскоре левее над ним затрепетала ясная чистая звезда. Она мерцала, переливалась и, сдавалось, меняла цвет.

— Венера,— сказал Евген, поглядывая на балкон Диминых, где в шезлонге сидела Рая.— Смотрите туда…

— Вчера я Комлика встретила,— сообщила Арина, недоверчиво наблюдая за небом.— Издевался, балагурил. Вот, говорит, чего уж больше — летает вокруг земли шарик, а разве легче кому на заводе стало? Держи карман шире.

— Знали бы дятла, если б не его клюв,— недовольно отозвался Михал.— Ивана хоть озолоти, найдет причину потрепаться.

Арина осерчала.

— Все равно водиться будете!

— Это посмотрим. Но руки у него, мать, золотые! Поглядела бы, как его бригада работает. Любо! Да и подполье со счетов не сбросишь.— И вдруг он подался вперед.— Летит, братки! Вот чудо!..

Неподалеку от Венеры блеснула маленькая бледная звездочка. Блеснула и, будто разгораясь, стала приближаться. Затем, поднявшись над Венерой, словно остановилась на миг, но тут же еще стремительней понеслась на северо-восток. И была она уже большой, золотисто-оранжевой звездою.

— Боже мой,— всполошилась Арина.

— Мамочка, чего вы? Это же радость! — прижалась к ней Лёдя.— Посмотрите, как красиво…

Действительно, чудесная, сделанная руками человека звезда была непохожа ни на падающую звездочку, что пробуждает беспричинную грусть, ни на одинокие огоньки самолетов, будто случайно попавшие в звездное поднебесье и совсем там чужие. Стремительная ясная звезда летела своим предначертанным путем и как бы посылала с высоты добрый привет на землю.

Не видел спутника один Евген. Но в этом стыдно было сразу признаться, и он, протирая платком очки, растерянно крутил головой.

— Когда я услышала по радио позывные,— не успокаиваясь, щебетала Лёдя, тормоша то брата, то ошарашенную мать,— мне его даже жалко стало. Летит и просит, чтоб выручили: «Бип-бип-бип!» Холодно ему там страшно. И один в бесконечности. А смотри…

— Для того и делали его,— одобрительно сказал Михал и глянул на жену.— Ну, чего ты, право? Нехай вороги теперь вздыхают, а нам с такой же вышины на все можно смотреть. Гордиться надо, мать. Дальше положишь — ближе возьмешь. Так, Евген?

— Верно, батя,— подтвердил тот, с обидой глядя на притихшее, опустевшее небо.

— Конечно, верно. А она о Комлике.

— Разошелся уже! Погоди, к добру ли? — попробовала остепенить его Арина.

— С Кашиным, может, придется больше, чем с Комликом, возиться. Партизан, подпольщик, а посмотри, что вытворяет.

— Тебе всегда надо лезть на рожон. Другие помалкивают себе, не суются, куда не просят. А ты заработаешь, Миша, вот попомни, заработаешь! Всякое еще будет…

— Шо-шо? — шутливо, на украинский манер, спросил Михал.

— Обратно не терпится. Последний год, сдается, только и пожили спокойно…

— Это ты брось! От своего я еще не отказывался, хотя и приходилось иной раз помалкивать. А сейчас всё, не могу!..


Воинственное настроение сохранилось у Михала и наутро. Когда во время перерыва его вызвали к начальнику цеха, он прихватил пришедшего Вараксу и направился туда с намерением объясниться начистоту.

В кабинете кроме Кашина сидели Сосновский и Димин. Увидев Михала с Вараксой, Кашин поднялся, тяжело подошел к двери и щелкнул французским замком. Кто-то постучал, но он словно и не услышал этого.

Некоторое время все молчали. Главный инженер просматривал бумаги в папке, лежавшей на коленях. Кашин барабанил по столу пальцами. Димин что-то решал про себя и, видно, не мог решить. Варакса, усевшийся подле главного инженера, испытующе поглядывал на Кашина, и с его по-старчески розовощекого лица не сходила хитрая усмешка.

— Ну, давай, профсоюзный деятель, жалуйся,— наконец сказал Кашин, когда молчать дальше стало нельзя.— Ты что, не знаешь, что у меня всегда были тяжелые работы?

— Нет, почему же, знаю,— возразил Михал.

— Тогда смилуйся, подскажи, как быть и с чего начать? Как, скажем, не перерасходуя средств, обеспечить средний заработок беременным, которым тяжелее восьми килограммов поднимать запрещается? А главное — кого мне ставить в подвал или на погрузку стержней в сушильные печи?

— С чего начинать? С порядка, известно,— ответил за Михала Варакса.

— Интересно! — покосился на него Кашин, которого раздражала и оскорбляла усмешка старика.— Думаешь, я за этот порядок не болею, что ли?

— По-моему, так… — не дал отвечать за себя Михал.— Давайте перво-наперво сделаем, чтобы каждый, кто работает, чувствовал: о нем заботятся, и сам он расти может. А у нас стерженщицам не соберутся передников своевременно выдать. На мыле экономим! В плавильном пол в ямах. Под ногами грязь или пыль по щиколку. А окна, поди, так и не протирали ни разу. Не диво, что бегут от нас. Инженеры — в филиал научно-исследовательского, в отделы. Рабочие — в другие цеха. Формовщиков за последний месяц, гляди, третья часть разлетелась. А настоящим формовщиком небось не каждый станет…

Михал видел, как хмурится Димин и записывает что-то Сосновский, но остановиться не мог. Его, человека рассудительного, давшего себе слово не обижать своих, захлестывало возмущение, и Михал проклинал себя, что не высказал этого раньше.

— И здесь вся твоя новаторская программа? — заиграл желваками Кашин.— Не дюже богато. Да и та не по адресу, дорогой!

— Нет, серьезно… — вмешался Димин.— Ушел из цеха формовщик, мы в парторганизации будто похоронили кого…

— А почему они уходят? Почему? Да потому, что сама практика пересмотра норм зажимает их! — уже раскатисто выкрикнул Кашин.— Разве квалифицированный рабочий в механических цехах зарабатывает столько сколько у меня?

Горячась, Кашин смотрел то на Михала, то на Димина и ни разу не глянул на главного инженера с Вараксой Это бросилоеь Михалу в глаза, и он, недовольный поворотом дела, стал ждать, что скажет Сосновский, понимая, что начальник цеха не просто так игнорирует его. «Я замахнулся только,— думал он,— а главный доведет, хоть Кашин, сдается, предупреждает, пугает его…» Но одновременно закрадывалось и сомнение: нет, не так все, оказывается, просто. Недаром ведь Кашина ценят за хватку в работе, уважают, как практика. Да тот и вправду делает такое, что другому на его месте вряд ли по плечу. Как бы там ни было, а программа из квартала в квартал выполняется. И все же для Михала становилось бесспорным: в том, что делает Кашин, таится много своенравного и своевольного.

— Доля правды, Никита Никитич, у вас есть,— миролюбиво сказал Сосновский, отрываясь от бумаг.— Интересы завода выше всего. Но ведь существуют какие-то правила, положения. И вообще, простите меня, что вы намерены делать, чтобы добиться нормальной ритмичной работы?

Кашин как бы отпрянул назад и стал шарить по карманам пиджака. Потом вынул портсигар, зажигалку и, прищурив один глаз, закурил.

— Ты, Никита Никитич, не обольщайся — мол, всё в порядке,— разочарованно произнес Димин, с досадой вспоминая своего предшественника.— Люди стоят хлопот. Другие цехи стройку жилищ разворачивают, за культуру производства берутся. А для вас будто двадцатого съезда не было. Обсудите, пожалуйста, это…

— Собрания собраниями, но сначала нам самим полагается договориться, — вмешался Варакса.— У нас прежде так было…

— А я знаю другое! — упрямо перебил его Кашин.— Некоторые, вместо того чтобы укреплять мой авторитет, стараются подорвать его. Чем это пахнет? Вы не крутите, а скажите прямо, можно ли подрывать этот авторитет, коль на нем да на дисциплине только и держится цех? И если я дорожу своим авторитетом, то лишь потому, что он помогает выполнять программу. Так не срывайте мне план!..

Вышел Михал на кабинета обескураженным. Он да и Сосновский говорили неубедительно, возможно, не о главном, и все выглядело не так, как представлялось раньше. Как человек честный, Михал не мог не признать, что начальник цеха в чем-то имел основание. Был прав в наиболее важном: чтобы выполнить план, чтобы не росли перерасходы, рабочему нужно и необходимо кое-чем поступаться. Однако вместе с этим одолевали и вопросы: а что такое план? Разве его выполняют не для того, чтобы люди жили лучше? Так что же тогда получается?


3

Димин спустился в подвал. Огляделся. Лёдю он увидел в дальнем углу — поникшая, она неподвижно сидела на ящике и разглядывала свои грязные ладони. Рядом валялись лопата, лом. И столько тоски, отчаяния было в фигуре девушки и ее бездумье, что Димину стало жаль ее. «Ну и Кашин!» — подумал он.

Лёдя не заметила секретаря парткома и сидела так еще с минуту. Потом сняла платок с головы и встряхнула его, как встряхивают мокрое белье перед сушкой. От резкого движения закрученная на затылке коса упала и коснулась пола. Лёдя испуганно вскочила и быстрыми привычными движениями стала укладывать ее.

Многим обязанный Шарупичам, Димин подошел к Лёде и участливо дотронулся до ее плеча. Но она блеснула на него глазами и отстранилась. Только что в подвале была Дора Дмитриевна, и Лёде показалось: это она прислала мужа.

— Поговорить с тобой пришел, соседка,— сказал Димин.

— Поговорить или посочувствовать?.. Лучше вот вентилятор отремонтируйте как следует, а то газы отравляют всё.

— Ты не злись,— слегка озадаченный ее враждебностью, сказал Димин.— Если обидели чем, так и поправить можно. Неужто ты допускаешь, что Шарупичей в обиду дадим?

— Знаю… Но если б заводу, а не Кашину это нужно было, я, может, и работала бы тут. Честное комсомольское! Да почему-то не видно этого… И еще хочу, чтобы в обиду меня не давали, а не Шарупичей.

Димин покрутил головой.

__ Ладно, ладно. Только злиться на весь свет вряд ли стоит. Злость — плохой советчик. И знаешь, отчего все это у тебя? Готовили вас, девочка, в студенты, а не в рабочие. Ей-богу!

В войну, спасая Раю от гитлеровцев, Шарупичи удочерили ее, и она все время, пока Дора не ушла из гетто в партизанский отряд, жила у них. Девчурки росли вместе. И, глядя на Лёдю, Димин как бы видел дочь, которая целыми днями, будто тень, слонялась по комнатам, без причины выставляла напоказ свою враждебность, а вечером, принарядившись, уходила из дому и где-то пропадала до поздней ночи.

«Ох, как надобны им внимание и забота! Конечно, Ковалевский прав,— подумал он.— Готовить работников… Это, ясно, не шутейное дело, но далеко не все. Нужно, чтобы они поверили: есть люди, которые кровно заинтересованы в их судьбе и могут помочь им найти себя. Ведь приходится начинать сызнова!..»

— Большая честь быть рабочим, девочка,— все же посчитал за необходимое сказать Димин.— Не каждому удается это. Но ты сможешь…— И тут же немного потерялся.— Да передай, порадуй отца: горком бывших подпольщиков хочет собрать. Что-то выяснять будут…

И подумал о жене: «Придется, Дора, и нам с тобой выводы делать…»


В конце смены Лёдю покликали наверх. Недалеко от выхода, возле бегунков, с грудным урчанием перемешивавших формовочную землю, ее встретил Кашин. В своем спортивном костюме со значком автозаводца начальник цеха вызвал после подвала особую неприязнь.

— Что, на легкий хлеб потянуло? Быстро! — желчно подковырнул он: без отца Кашин был еще более бесцеремонным,— Значит, там, где тяжело, пускай Пушкин работает? Молодчина, ничего не скажешь. Идем!

— Не судите только обо всех по своему сыну,— отпарировала Лёдя.

Он не ответил и зашагал по пролету вдоль большого конвейера. Лёдя глядела на его костюм со сборками на спине, на желтые чехословацкие туфли, на то, как твердо ступал Кашин по черному земляному полу, и все клокотало в ней.

Остановился Кашин у крайней формовочной машины, где в неизменной кепке-бескозырке работал Прокоп Свирин, а на сборке стояли Комлик и долговязый, сутулый парень, который когда-то издевался над ней. Подождав, пока Комлик подошел и машины перестали стрекотать, как отбойные молотки, он глазами показал на Лёдю.

— Цацу тебе, Иван, привел. Заплечника. Учи с завтрашнего дня!

«Так, значит, к машине! — с замиранием сердца подумала Лёдя, забывая, что работать придется с Прокопом и долговязым парнем. Грубость Кашина тоже уже не особенно задевала ее: — Гавкай себе на здоровье, укусить ведь открыто все равно уже слабо…»

— Так мне сюда, Никита Никитич, становиться? — спросила она в пику как ни в чем не бывало.— Спасибо!

Опять не ответив ни слова, Кашин кивнул Комлику и пошел к вагранкам.

Как показалось, под самой крышей цеха взметнулся гудок. Неизвестно откуда вынырнула Кира Варакса, обняла Лёдю, закричала в самое ухо:

— Ты к нам? Правильно! Я так и думала. Идем скорей в душевую. Кое-кто, не дожидаясь гудка, побежал…

Лёдя до этого в душевую не ходила. Мылась и переодевалась дома. Почему? Наверное, это тоже было протестом. Нежеланием соглашаться, что здесь, на заводе, ты останешься надолго. Теперь же захотелось побыть с Кирой, позлословить о Кашине, как-то полнее пожить, и она, уступив уговорам подружки, пошла с ней, свободно и гордо неся на плече платок.

В широких дверях термообрубного отделения мерцали, вспыхивали отблески. Сделав таинственный знак, Кира потянула Лёдю туда.

— Смотри, здорово?

Под одной из термичных печей — больших четырехугольных камер на высоких железных столбах — стояла нагруженная раскаленными отливками вагонетка. Отливки были оранжевые, будто прозрачные. Искрясь и сияя, они напоминали издали хрустальные замки. Над ними дрожало трепетное марево и взрывались вытолкнутые огромной силой из раскаленного металла крупные золотые звезды.

— Что это? — остановилась Лёдя.

— Охлаждают после отжига. Красиво, правда? Пошли!

Чугун будто жил и вправду — зачаровывал, будил фантазию. На него хотелось смотреть, как на нечто таинственное, что влечет душу, сулит неизведанное. По крайней мере, так восприняла это Лёдя, победа в которой всколыхнула надежды и подспудные силы.

— Давай постоим чуточку…

К печи подъехала вторая вагонетка, груженная холодными отливками. Выглядела она серенькой и убогой. Ее сияющая напарница, с оранжевыми замками, дернулась и тут же откатилась назад — колеса не смогли преодолеть стык на рельсах. Тогда серенькая, убогая боднула ее, сдвинула и заняла ее место. Лёдя пригляделась — своя, скромная красота была и в этих аккуратно сложенных, будто присыпанных пеплом отливках. Девушка даже пожалела их: чего прибедняются?..

В душевую Лёдя вошла задумчивая. Немного стыдясь, разделась, туго, чтобы не намочить волосы, повязала голову платком и сложила одежду в Кирин шкафчик.

Работниц здесь уже было много. Как в бане, стоял гам, и все окутывал теплый пар. Пахло горячей водой, мылом, громко раздавались звуки.

Пробиваясь боком к душу, Лёдя украдкой приглядывалась к Кире, к другим женщинам и девушкам, сравнивала их с собой и хитренько радовалась.

Под душ они стали вдвоем. Подставляя под теплый дождь то грудь, то спину, Лёдя почувствовала — откуда-то поднимаются волнующие токи, и тело делается гибким, здоровым. Это чувство пронизало ее и сразу изменило все вокруг.

— Ну как я? — спросила она у Киры, не боясь казаться нескромной.

— О чем ты? — не поняла та.

Лёдя спохватилась. Сложив ладони лодочкой, подставив их под дождь, направила воду себе в лицо и соврала:

— Я говорю, Кашин нам этого не простит… Он мстительный. Может, потому его и боятся так…

Однако чертик, что проснулся в ней, не унимался.

— Ты, наверное, очки дома носишь? — поинтересовалась она через минуту.

— Я? Не-ет,— моргая раскосыми глазами, удивилась Кира.— Хотя, когда училась, всегда читала лежа. Да и теперь читаю, скверная привычка!

— А, верно, хорошо быть красивой?

— Я не думала про это.

— Почему ты не подавала в институт, Кирочка?

— Я? — снова удивилась та.— Никуда он не денется. А тут отец работал. Я здесь в детском саду росла, в пионерские лагеря по заводским путевкам ездила. Нужно хоть за это отплатить. Да разве только в этом дело? Я, может, больше всего бывшим фабзайцам завидую. Гонор какой! Независимость. Руки, спецовка!.. А в клубе на вечерах!..

— Шарупич! — окликнули Лёдю.

Она оглянулась и, едва узнав, в струях соседнего душа увидела напарницу по подвалу.

— Мне тоже предложили переходить,— похвалилась та, обдавая шею, грудь водою.— В стержневое. Но отказалась я: где ты такие деньги заработаешь. Да скоро и рабочий день сократят. Правда?

— Не знаю,— ответила Лёдя и подумала: «Видно, надо, чтобы и мне шкафчик дали… Да не забыть купальную шапочку принести. С нею удобнее…»


4

Начинать самостоятельную жизнь, вообще, не легко. Начинать же ее, когда тебе известно, что делает твой народ, а сама ты ничего не умеешь, кроме как учиться, подавно тяжело. Лёдя видела: она кое-что знает, но всё, что она знает, здесь совершенно ни к чему. Работа в подвале была изнурительной, маетной, но не требовала никакого умения, тем паче когда-то приобретенного Лёдей. К тому же, разбудив высокие порывы и надежды, ее знания не помогли им осуществиться, оставались, как говорят, пустопорожними и поэтому отягощали Лёдю.

Думы уносили ее далеко-далеко, и она почти механически делала, что требовалось. Но все равно становилось страшно — работа, не давая ничего, отбирала все. Лёдя возвращалась домой удрученной и смертельно уставшей. Теперь же, возле формовочной машины, Лёдя чувствовала еще и свое ничтожество. Приемы, которыми нужно было овладеть, сдавались неуловимыми, и она никак не могла проникнуть в их секрет.

— Это тебе не стишки учить, так твою маковку! — подтрунивал довольный Комлик, вытирая руки о лоснящиеся штаны и подмигивая нескладному Трохиму Дубовику, который стыдился своего роста и все время сутулился.— Тут в оба смотреть полагается…

Относился он к Лёде с насмешливым уважением, как к незадачливой дочери человека, от которого когда-то зависел. Но ничего не объяснял, не показывал, а когда в пролете появлялся Кашин, принимался выговаривать, распекать. Угнетала и его ругань. Ругался Комлик отменно, со смаком — по причине и без причины,— выказывая этим и свое недовольство и свой восторг.

— От таких слов, дядька, может во рту почернеть,— не выдержала Лёдя однажды.

Ее подняли на смех и долго непримиримо издевались.

— Не нравится? Заткни уши! Ты знаешь, что хочешь отобрать у нас? — окрысился Комлик, точно его кровно оскорбили.

— А как же… деликатность! — поддержал Трохим Дубовик.— Но не бойся, Шарупич, ничего с тобой не станется. Даже не похудеешь.

Лёдя пожаловалась отцу, но он, на удивление, отнесся к этому почти безразлично.

— Тут, Ледок, кроме всего сами порядки в цехе виноваты. Стиль наш,— неохотно стал доказывать он, увидев, что дочка осерчала.— Суетимся, жмем на другого, штурмуем. Как же тут без крепкого слова?

Лёдя мучилась от собственной беспомощности и плакала по ночам. Завидовала Евгену, отцу и даже матери — им все ясно, они умеют делать свое.

Раз, проснувшись во втором часу ночи, она увидела в соседней комнате свет и услышала приглушенные голоса. Лёдя поднялась с постели и на цыпочках подошла к двери.

Склонившись над столом, отец и брат рассматривали развернутый чертеж.

— Я спрашиваю у тебя: можно ли отдалить от вольтовой дуги стенки, не увеличивая размеров печи? Понимаешь? — вопрошал отец, тыкая пальцем в бумагу.

— Не увеличивая? Навряд ли,— раздосадованно поблескивал очками Евген.

— А подумавши?

— И подумав, батя…

Отец закряхтел, выпрямился, помял поясницу и долго глядел перед собой неподвижными глазами. Его лицо, недовольное, хмурое, словно отдалилось, стало нездешним. Потом под добрыми, выцветшими глазами, которые так любила Лёдя, дернулаеь какая-то жилка. Дернулась и сразу сделала лицо лукавым, хитрым.

— А что, ежели мы сожмем сами стены? А? Сделаем их тоньше сантиметров на пять — восемь? Тогда они не будут дальше от электродов? А ну глянь в справочник. Насколько уменьшится эта самая разрушительная сила?

Волнуясь, Евген взял с этажерки голубую книжечку, нашел нужную страницу и чуть не подскочил.

— Батя, вы молодец у меня! Ну просто здорово! — выкрикнул он.— Вы же, кроме всего, огнеупорный динасовый кирпич сможете экономить. А он, поди, на вес серебра стоит.

Расчувствовавшись, Евген обнял отца, как младшего, похлопал по спине.

— Идите ложитесь. Расчеты я сам сделаю.

— Нет, я останусь, Женя,— не согласился отец.— Мне тоже покрутить мозгами полезно… А затем поговорим, обсудим. Завтра производственное совещание в плавильном собираю. Откуда берется брак? Попробуем выявить резервы…

Лёдя не все поняла. Но одно было ясно: отец с Евгеном придумали такое, что пойдет на пользу заводу, и это сильно радует их. Она смотрела, как они, счастливые, стояли друг против друга, и проникалась сочувствием и жалостью к себе. «Учиться, учиться! — лихорадочно думала она.— А я забросила всё, даже не знаю, где учебники. Английский вообще пропал. О чем только думаю? Так недолго провалиться и в следующем году. Боже мой!..» Лёдя вернулась назад и легла в постель, но заснуть уже долго не могла. Да и за дверью не смолкали голоса: хрипловатый, низкий — отца и приподнятый, по-молодому звонкий — брата.

О, если б вернулось прежнее, разве она так бы училась? Разве относилась бы к политехнизации, как к игре? Это же стыдно признаться — ее испугали ручки в формовочной машине: их, казалось, было так много, что нельзя не перепутать. Она никак не могла усвоить всего несколько операций — какая за какой идет. Не натренирована даже память. Руки не в состоянии без ошибки повторить несколько несложных движений. А все потому,— Димин прав! — что она училась, чтобы учиться, а не работать.

А ее отношения с другими? Она чувствует себя в цехе чужой. Ей, кроме как с Кирой, не о чем говорить с окружающими, ее коробит их непосредственность, простота. Они догадываются об этом и ехидничают, задевают как могут. Недавно парни увязались за ней после гудка и, когда Лёдя стала дерзить, закрутив руки, по очереди принялись углем мазать ей лицо. Мазали без смеха, без шуток, с холодной деловитостью. И это — зная, что она дочь Шарупича! А что было бы, если б отца не уважали и он не работал в литейном?! Не заступился даже Свирин! А уж он то сам, кажется, передовой и сам хлебнул горького эа двоих… .

Отец рассказывал, как погибла в лихую годину оккупации мать Прокопа. В горящей хате, почти на глазах у сына. Полиция нагрянула и окружила хату неожиданно. Один из бобиков ворвался в сени и бросил какую-то бутылку. Когда он выбежал, вслед ему из дверей выплеснулось пламя. Чтобы лучше горело, полицаи стали прикладами бить стекла в окнах. Из одного разбитого окна вдруг вылетела курица, за ней с истошным криком другая. Бобики кинулись ловить их, и это спасло Прокопа, который только что вернулся от соседей и был задержан во дворе. Улучив минуту, паренек шмыгнул в огород.

Сгорело все. На другой день Прокоп подобрал на пожарище не много: серебристый слиток — то, что осталось от зеркала, которое висело на стене возле красного угла. Да еще одно. Мать подзарабатывала вязанием. Вязала и в тот день. И вот под остатками обгоревшей подушки Прокоп нашел все пять спиц.

Потом тоже пришлось не сладко. После освобождения он решил искать счастья в Минске. Ехал туда героем на танке, тянувшем на буксире подбитую самоходку. С горы самоходка пошла быстрей, догнала танк и пушечным стволом прижала парнишку к башне. Так что в Минске танкисты сдали Прокопа в больницу. Может быть, здесь только и повезло. В палате он познакомился с безруким инвалидом, который, выписавшись, взялся за организацию ремесленного училища. Койки для первого общежития, оборудованного в полуразрушенном бомбежкой доме, таскали с пепелищ…

Лёдя не заснула до рассвета.

Позавтракав, тихая и бледная, повертевшись для близиру у зеркала, она попробовала незаметно выйти из дому. Но когда щелкнула замком, услышала мать.

— Ты куда, Ледок? — поинтересовалась она.

— Пройдусь немного,— не отважилась сказать правду Лёдя и поспешно захлопнула за собой дверь.

В этой смене она никого не знала, но все равно, чтобы не идти через весь формовочный участок, вошла в цех через плавильное отделение. Обратила внимание — пол был выложен квадратными железными плитами, вокруг больше порядка, чем обычно.

Однако не придала значения: было не до этого. Без платка, в светлом в горошек платье, Лёдя выглядела белой вороной и чувствовала это. Но выхода не было: ключ от шкафчика в раздевалке остался дома. Стараясь не встречаться взглядом с рабочими, Лёдя подошла к первой формовочной машине и стала равнодушно, словно это мало интересовало ее, наблюдать за работой формовщиков. Не пропуская ни одного движения, попробовала угадывать каждую следующую операцию и, угадав, до хруста сжимала пальцы. «Так, так, так»,— отсчитывала про себя, не замечая, что мысли ее отражаются на лице и оно пылает.

Когда Лёдя наконец без ошибок смогла по порядку назвать все операции цикла, она со страхом увидела рядом Вараксу. Старик имел пропуск, часто приходил на завод и при нужде подменял кого-нибудь на формовочных машинах. Лёдя покраснела, хотела было скрыться. Но это не удалось.

— Куда ты? — остановил ее Варакса и приказал подойти к машине.— Давай малость попрактикуемся вместе, а тогда и побежишь себе… А Кира потом книжки принесет. Я передам. Позвольте нам, хлопцы, попрактиковаться.

Он поднялся на место ухватистого чернявого формовщика, поставил Лёдю рядом и включил машину.

— Гляди теперь!..


5

Михал не захотел давать своему предложению обычный ход. Почему? Это затянуло бы дело. Кроме всего, в этом был и Михалов бунт — непроизвольный, какой-то косвенный, но бунт. Собрание бывших подпольщиков в горкоме разбередило старые раны, даже обидело. Проходило оно бурно, шумно, многие из подпольщиков воевали лишь за себя, принижали товарищей, высказывали разные подозрения. От чего общая картина, как сдавалось Михалу, еще более стала неприглядной, запуталась. Внес свою лепту, конечно, и Кашин. Потому, собрав чертежи и выкладки, Михал назло пошел прямо к нему: надо было посмотреть на Кашина и в такой ситуации.

В кабинете толпились, шумели посетители. Пришлось ждать. Тем более, что Кашин демонстративно не смотрел на Михала. И только когда все вышли, недовольным взглядом скользнул по нему.

— Опять с претензиями? — ковыряя спичкой в зубах, процедил он.

Михал развернул ватман, положил расчеты, начал объяснять.

— Ну что ж, неси в бюро,— не дал закончить ему Кашин.— Пускай поглядят. Может, и выгорит, снимут пенки.

Он расковырял зубы до крови и, выплюнув слюну, стал разглядывать спичку.

— Может, это пустяковина,— возразил Михал,— но кое-какой эффект даст. Хочу просить, чтоб вы санкционировали.

— С какой стати? Ты что, с неба свалился? Порядка не ведаешь? — вперил в него глаза Кашин.— В бюро ежедневно по десять — пятнадцать предложений поступает. А толку? Полтора процента на доработку и только полпроцента на внедрение. Иди сдавай и не морочь голову.

Раньше Михал, возможно, и согласился бы: он совестился вылезать вперед, кричать о своем. Но теперь, обманутый в надеждах, взбунтовавшийся, так просто примириться не мог и должен был искать правду хоть в этом. Еще в прошлый раз, когда тут же, в кабинете, выкладывал цеховые обиды, он почувствовал в Сосновском человека, который хочет тебя понять. И Михал подался к нему.

В кабинете главного инженера не было беспорядка, как у Кашина. Все стояло там, где только и могло стоять. И сидел Сосновский за массивным письменным столом, как за пультом. Но Михал почему-то с большой уверенностью положил перед ним чертеж.

— Интересно,— проглядев, сказал Сосновский, догадываясь, что показывают ему не первому.— А что, Кашин против?

Зазвонил телефон. Неизвестно как узнав, который из пяти аппаратов звонит, Сосновский взял трубку, послушал, сказал, что согласен, и положил ее на место. Тут же опять заверещал звонок. Сосновский взял другую трубку и, подождав минутку, с ухмылкой произнес:

— Он думает, там миллионы. Передайте ему, что миллионов не будет. Последнее совещание показало — есть внутренние резервы. Пусть лучше поторопится со своим соображением насчет семичасового. Да, да!

Третьего звонка Сосновский вроде бы и не услышал. Всё с той же ухмылкой переспросил Михала:

— Стало быть, Кашин против?

— Нет. Он только отмахнулся.

— Это верно, мы все немного однодумы, Сергеевич. А у него сейчас вообще в голове другое. Любит порядок, хочет про одно думать…

Все это было похоже на отказ.

— Так и вы не поможете? — спросил Михал, не скрывая разочарования.

Без предупреждения вошел Димин. Подал руку главному инженеру, Михалу, сообщил, что завтра в шесть заседание парткома, и сел, стараясь понять, зачем пришел Шарупич.

Михал обрадовался и не обрадовался приходу Димина. Но все же что-то отвердело в нем, и он упрямо сказал:

— Я не против порядка, Максим Степанович. Но вы ведь сделали недавно Кашину исключение?

— На свою голову, Сергеевич.

Димин догадался, в чем дело, подошел к столу, посмотрел чертеж и вернулся на свое место. В глазах запрыгали насмешливые, шальные чертики.

— Ага, снова изобретение? Вот беда!

Сосновский насторожился, покраснел.

— Что ты этим хочешь сказать? Пошутил или как?

— Какие тут шутки. Мы все здесь коммунисты, и я прямей могу… Не думай, что тогда с барабаном вся правда была на твоей стороне. Алексеев — способный человек. Идея его интересная. Ты сам говорил об этом. И если кто скомпрометировал ее, так это Кашин с твоей помощью.

Он внезапно обратился к Сосновскому на «ты». Тот заметил это, насупился, слова Димина как бы приобретали для него уже больший вес.

— Объясни, пожалуйста,— попросил он.

— Порывы благие, кажется, были. У тебя — положить конец кустарщине. У Кашина — выправить положение в термообрубном. Он, если хочешь, для этого себя к Алексееву в соавторы припряг. Думал, в своем цехе, как хозяин, спорнее всё сделает. А что получилось? Конфуз!..

Кроме логики поступков есть еще логика борьбы. Михал не мог уже сдерживаться.

— Я, между прочим, Максим Степанович, немного прошу,— пользуясь маленькой заминкой, иронически сказал он.— Ежели потребно, сам буду рисковать…

В замешательстве Сосновский поглядел на него, на Димина.

«Смотри ты, как тянутся вверх… — подумал он почти с унынием.— Хотя что им?.. Разве нет такой смелости, когда больно смелые просто опасности не представляют? Да и что им терять-то!.. А раз, два обожгутся — и будут осторожней. Глупо по пустякам конфликтовать и наживать врагов. Потом ведь мстить начнут, нудно нервы трепать, палки в колеса ставить. И не столько ты, сколько работа в проигрыше окажется. А Кашину, вообще, козырей не давай — вовсе распояшется и сладу не будет. После не такое угробит…»

Но и подслащенные мысли были настолько обидные, что ладони у Сосновского стали влажными.

— Твои догадки очень оригинальны! — бросил он Димину, вытирая руки платком.— Особенно если учесть, что относятся они к такой каверзной области, как психология.

— Ты не серчай…

— Ну так как? — поднялся Михал.

Сосновский взял было телефонную трубку, но сейчас же положил обратно. Лицо его потемнело и стало наливаться злым возмущением.

— Тогда, Михале, мы с тобой, может, так порешим,— понимающе сказал Димин.— Соберемся вечером на часок-другой у меня и просмотрим как следует еще с Дорой. Она ведь по-прежнему на тебя молится. А потом… Потом будем надеяться, что официального запрещения не последует...

Но это Димин добавил уже для Сосновского.


6

В воскресенье Михал направился в цех и сам руководил футеровкой плавильной печи — охлаждал ее водой, пневматическим молотком взрывал спаянные в монолит, попорченные уже страшной жарой стены, муровал новые.

Назавтра, в понедельник, пришел до начала подготовительной смены и бесцельно мыкался вокруг печи, время от времени заглядывая в завалочное окно.

Ночь перед этим выдалась холодная, звездная. На землю лег заморозок. Ветер гонял по тротуарам шуршавшие, словно бумажные, листья. В цехе было холодно. Стояла непривычная тишина. Недвижно, как ненужные, свисали с электротележек ковши. Молчаливо застыли конвейеры на формовочном участке. Сквозь замасленные окна цедился ранний малиновый свет, от которого делалось не по себе.

Работала только одна вагранка, стреляя крупными, как трассирующие пули, искрами, которые, коснувшись стены, взрывались. Двое наладчиков устанавливали на формовочных машинах новые модели.

Нет, Михал верил в свой опыт, в расчеты Евгена, в прозорливость Доры Диминой. Но наблюдая, с какой сокрушительной силой вылетают искры из вагранки и как взрываются, ударившись в стену, он холодел — на карту был поставлен не один его авторитет. Неожиданная мысль заставила его похолодеть: а что, если тонкие стены электропечи окажутся настолько теплопроводны, что раскалится кожух? Что будет тогда? Доведется остановить работу, весь цех застынет вот в такой же, как сейчас, неподвижности, и правда окажется на стороне Кашина? Не слишком ли многое поставлено на карту?..

Третьего дня, в субботу, было заседание парткома. Оно затянулось, но никто не жалел об этом. Присутствие Ковалевского поднимало всех, делало активными.

На повестке дня стоял один вопрос — как идет подготовка к переходу на семичасовой рабочий день. Но при Ковалевском вопрос неожиданно приобрел новые аспекты, расширился.

Склонив по привычке голову на плечо, Ковалевский внимательно слушал выступавших. И совсем не скрывал своего отношения к их речам — грозил пальцем, кивал в знак согласия, бросал реплики. А когда заговорил сам, стал обращаться то к одному, то к другому.

— Будить инициативу сейчас — главное. Так? — спрашивал он у Сосновского. — Ну вот! Активность людей растет? Растет. И ее необходимо всячески поддерживать. Но ничего нельзя так легко скомпрометировать, как новое. Согласны?..

«Скомпрометировать…» — тоскливо думал Михал.

Чувствуя, как потяжелели ноги, он еще раз обошел печь и, не ожидая, когда подадут чугун, побежал к телефону. Негнущимся пальцем набрал номер главного инженера и стал ждать — что там ни говори, Сосновский не Кашин. Долгие, тревожные гудки, сдавалось, входили в Михала. Главный инженер, конечно, не отвечал. Не было и Доры Дмитриевны.

Время тянулось медленно. Наконец, подав сигнал, ковш подплыл к вагранке. Ваграночник в робе и войлочной шляпе, которая делала его на вид очень сильным, ударил ломом в летку. По желобу, искрясь, хлынул чугун — сверкающий, вязкий. Тельферистка — милая, немного шалая с виду розовощекая девушка в красной, как когда-то у делегаток, косынке — помахала сверху Михалу рукой, и тележка с ковшом тронулась. Сделав плавный разворот, послушно остановилась возле завалочного окна электропечи.

Дальше Михал делал все почти механически. Внешне спокойный, только с более медленными движениями, он отдавал распоряжения, следил, как расплавленный чугун наполняет ванну и нутро печи краснеет, разгорается, передавал указания пультовщице насчет температуры. Но опасение страшного жило в нем, мешало думать.

Неожиданно Михал заметил Димина. Тот, видно, тоже волновался. Заложив руки за спину, он словно мерил расстояние от вагранки до конвейера и назад.

«Пришел! Давно бы так…— с благодарностью подумал Михал. Ему сделалось легко, будто присутствие Димина отводило опасность.— Иди сюда, иди при всех… Не нам с тобой мериться, кто из вас выше…»

Немного спустя, когда печь выдала первую плавку, Михал вызвал по телефону главного инженера.

— Покуда, сдается, порядок! — громче, чем нужно, сообщил он, не скрывая и того, что понимает, в каком двусмысленном положении находится Сосновский.

— Тогда пусть и дальше везет… — пожелал тот удачи. — Через часок еще позвони… А кожух, Сергеевич, не краснеет?

— Бог миловал.

— Переживал, очевидно?

— Всякое было… Тут, если хотите, поединок шел…

— Догадываюсь, Сергеевич, догадываюсь…

Радость редко приходит сама собой. Чаще она сопряжена с усилиями. Но зато, чем тяжелее доводится человеку, тем полнее его радость.

Наверное, потому, когда под конец смены угрюмый Кашин стал придирчиво осматривать печь, Михал засветился от озорного чувства.

— Порядок, можете не проверять,— похвалился он, забывая обо всем, кроме своей удачи.— Теперь только бы вышло, что наши стены устойчивей…

Кашин неохотно кивнул в знак согласия.

— Но у меня к тебе просьба,— сказал строго.— Повремени пока регистрировать это свое предложение. Успеешь еще деньги отхватить.

— А это почему?

— Потому что, ежели получишь, сэкономленный кирпич поминай как звали. Снимут с плана, и его уже не возьмешь. А он, как тебе известно, позарез нужен.

Такое было обычным, и Кашин, по-своему, имел основание, но идти ему навстречу теперь Михал не мог. Да и было что-то обидное в его просьбе.

Димин, который и сейчас оказался подле, с досадой ударил себя в грудь.

— Ну и натура у тебя, прости господи! Разве можно теперь об этом?..

— А что тут такого? Может, неправду я сказал или хочу прикарманить этот кирпич? — как всегда, перешел в контрнаступление Кашин.— Давай уж, крой открыто. Не дорогу ли для своей жены расчищаешь? Ну?


ГЛАВА ШЕСТАЯ


1

Как-то не ахти ладно становилось в семье Сосновских. Юрий дома почти не бывал и приходил из института поздно, за полночь, а то и вовсе ночевал где-то. Когда, нарочно открывая ему сама, Вера спрашивала, где пропадал, Юра с презрительным раздражением отвечал, что у ребят в общежитии — готовил задания.

Было очевидным — это враки. Оставаться посторонним в общежитии после одиннадцати запрещалось, да и возвращался иной раз Юрий домой, когда уже не ходили ни трамваи, ни автобусы. А добираться пешком от Политехнического было прямо-таки невозможно. Но мысли об этом Вера отгоняла от себя, беспокоясь главным образом о здоровье сына. Она видела, как он вытягивается, худеет, как некогда краснощекое лицо у него блекнет, от висков до покрытого пушком подбородка проступает нездоровая бледность, и сердце ее болело. Потому ругала она сына за еду, за плохой аппетит и сон. Не доверяя работнице, сама подавала Юрию завтрак, сидела в столовой, пока тот ел, и, сунув деньги на обед, отправляла в институт. Когда же Юрий приходил домой сразу после лекций и засыпал на диване прямо в ботинках, она ходила на цыпочках и шикала на всех, кто громко говорил.

Сосновский, хотя и не встречался с пасынком неделями, замечал больше, чем жена. Юрий перестал брать с собой чемоданчик с учебниками. На столе у него не было новых тетрадей, валялись только старые конспекты лекций, написанные не его рукой.

— Зря ты потакаешь ему,— осторожно начинал Сосновский.— Растет бездельником, распустился, в доме как квартирант…

— Хватит с него и учебы,— с обиженным видом защищала Вера сына.

— Пусть так, тебе видней… Но он на самом деле стал нахлебником, квартирантом. Даже не считает потребным сказать, куда идет, когда вернется. Ни тебе чувства ответственности, ни уважения, ни благодарности. Ты присмотрись, с каким видом он ест, как относится ко мне. Разговаривает, будто делает снисхождение. Ты, я, институт, город и весь свет будто существуют только для него и должны быть счастливы, что он жить пожелал. Знакомые жалуются — перестал здороваться. Идет этаким нахальным фертом, глядит в глаза и ждет, чтобы ему кланялись первыми. И все это без убеждений каких-нибудь, без мнения на то, а так, от самолюбия. Потому что так делают приятели.

— Чего тебе нужно от него? Он еще ребенок.

Заложив руки за спину, Сосновский отходил от жены, негодующе подняв плечи.

— Я таким ребенком уже на хлеб зарабатывал,— бросал он, подходя снова.— В мурье работал. Знаешь, где это? На лесопильном заводе, под полом. С тачкой! Броню подростков заполнили, довелось годы приписывать, чтоб приняли, и работать наравне со взрослыми... А институт? Ого! Нашего брата — детей служащих — тогда, кажется, лишь пять процентов принимали. Так я тачкой добывал право на институт. Я и до сего времени не умею галстук завязывать, поля на шляпе заламывать. И танцевать, как тебе известно, не умею. Не научился, видишь ли. Паче того у нас, комсомольцев, это мещанством считалось. Как равно семечки на улице лузгать и шелухой плеваться…

Воспоминания немного смягчали Сосновского, он добрел, но возмущение пасынком не давало ему примириться с женой, и они иногда дулись друг на друга по нескольку дней сряду. Подражая старшему брату, не слушались и Леночка с Соней.

Наедине к Сосновскому стали приходить грустные думы. А какая цена его собственным высоким намерениям? Разве он борется за их осуществление со всем жаром души? Он не может, скажем, подняться на трибуну и открыто рассказать о себе всё, что думает,— о своих сомнениях, о том, что частенько делает не то, что хочется. Послал вот докладную о специализации Совнархозу — и все. Убедил себя, что должны внять голосу рассудка,— и успокоился… Шарупичу и то помочь не смог…

В Люсдорфе, который Сосновский часто вспоминал, он видел двух неразлучных старух. Каждое утро, закутавшись в платки, они махали руками на берегу моря, пританцовывали и никогда не снимали темных очков. Когда кто-нибудь проходил мимо, старухи тут же останавливались и, подняв очки на лоб, провожали прохожего долгим взглядом, обрадованные, что можно передохнуть. А потом снова с каким-то вялым старческим старанием принимались махать руками, подскакивать. Их суетливые, по-старчески беспомощные движения вызывали жалость и презрительное сочувствие.

Разве не так же выглядят его усилия — чаще всего запоздалые, лишенные энергии, упорства?.. Сосновский улавливал что-то общее, и ему становилось стыдно. Вначале он искал красивые формулы для оправдания: его мечты, дескать, обгоняют дело, и потому, как он ни торопится, не хватает времени осуществлять их. Да и само время очень круто, сурово, и стоит иногда выждать, повременить до лучших дней, лишь бы не разбудить силу, которая может наломать дров. А он, Максим Степанович, еще скажет свое, да и говорит поелику возможно… Но теперь и это не успокаивало, и Сосновский искренне завидовал Михалу Шарупичу: как, наверное, хорошо человеку, которому нечего прятать от других. Даже на заводе стало тяжелей отдавать приказы, спорить с главным металлургом, с Кашиным и глядеть им в глаза. Исчезла легкая свобода и в отношениях с Верой.

А работы прибывало. Чтобы всесторонне обсудить все, что связано с переходом на сокращенную неделю, созвали научно-техническую конференцию. Димин настоял, чтобы на нее пригласили сотрудников института экономики, работников здравоохранения. Круг вопросов, которые требовали решения, ширился и ширился. Принимали срочные меры, чтобы пресечь текучесть кадров. Проводили общественные смотры охраны труда, техники безопасности, подготовки к работе в зимних условиях. Все это отнимало уйму времени, заставляло задерживаться на работе, Вера нервничала и подозревала бог весть в чем.

Как-то он прошел по всем комнатам, поговорил с дочками и заглянул к Юрию.

Пасынок лежал на диване, курил и читал роман «Человек-амфибия» .

— Неужели нет более серьезных книжек? — неприязненно глядя на Юрия, от порога спросил Сосновский.

— А что?

— Вырос уже. Глотаешь одни приключения — ни уму ни сердцу. Пора и о жизни подумать!.. Где мать?

Плюнув на пальцы и перевернув страничку, Юрий промолчал.

— Она давно ушла?

Он пожал плечами.

— Я у кого спрашиваю?

Презрительно шевельнув бровью, Юрий отложил книгу и понуро сел, будто отгородившись стеной от отчима. Лицо у него потемнело. Обычно его упорства и враждебность увеличивались, когда он чувствовал за собой какую-либо вину. Это был один из испытанных приемов самозащиты. Открыто демонстрируя свою независимость и неприязнь, он загодя давал понять, что всякие наставления, разносы будут напрасными, и как бы сам шел на скандал. Сосновский замечал это не раз и встревожился не на шутку.

— Что-нибудь случилось?.. Да не молчи ты!

— Меня не допускают к зачетной сессии.

— Это по какой причине?

— Я не сдал английский.

— Поздравляю. И что же — мать побежала сдавать за тебя?

Юрий раздавил недокуренную папиросу о пепельницу, стоявшую на стуле, придвинутом к дивану. Чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы, встал, подошел к окну и припал лбом к переплету рамы.

В это время зазвенел звонок. Леночка с Соней бросились открывать дверь.

Вера вошла в комнату с неестественно блестевшими глазами и припухшим от слез лицом. Не раздеваясь, опустилась на диван.

— Какой жуткий позор! — простонала она, откидываясь на спинку.— Лучше бы я провалилась сквозь землю! Боже мой! Унижайся, проси, как милостыню…

— Кого? Зачем? — постепенно доходя до смысла ее слов, все же удивился Сосновский.

— Она машинистка. Из института. Но берется уладить с англичанкой. На худой конец обещает договориться, чтобы та давала Юрику уроки за какую угодно плату. А в общем-то это не касается меня… Лишь бы приняла зачет…

— И ты могла?

— Если бы у тебя был сын, смог бы и ты,— сказала Вера и, держа в опущенной руке шаль, конец которой волочился по полу, пошла раздеваться. Щеки ее подрумянил мороз, но лицо выглядело страшно усталым.

Однако назад она вернулась другой. Лицо у нее — хоть что-то жалкое, беспомощное все же оставалось на нем — пылало гневом.

— Что вы делаете со мной? — перегодив немного, набросилась она на мужа и Юрия.— Кто я вам такая? Один возмущается, что мать может просить за сына. Другой, вообще, ни ухом ни рылом не ведет, будто не для него унижаются… Имейте в виду: встречу Шарупичеву дочку — отобью охоту крутись подолом. Откуда это? Сама не учится и другим не дает. Пускай, если так не может, ищет себе ровню. На заводе найдутся любители!.. — Вера всё повышала и повышала голос, пока не всхлипнула: — А та, моя машинистка, обещала дать ответ завтра утром. Будете говорить сами. Я не могу больше!

Спорить с ней или доказывать что-нибудь сейчас было бесполезно. Это могло привести к дикому скандалу. И, подавив стыд, охвативший его, Сосновский выскочил из комнаты.


2

Машинистка назавтра не пришла. Не зная, что и думать, Вера не находила себе места. Через два дня начиналась зачетная сессия. И если не удастся уладить с английским языком, Юрий почти механически выбудет из института.

Сосновский во многом смахивал на первого мужа — Юркевича. Даже в главном: живя работой, он так же мало обращал внимания на то, что делалось в семье, и целиком полагался на жену. В нем тоже жило убеждение, что дома должен господствовать матриархат: женщины были, есть и будут хранителями семьи… Так назначено самой природой. По злой иронии судьбы они и звали ее одинаково — Веруся. Вера знала это и чувствовала свою ответственность за все: не сделаешь сама, не сделает никто. Поэтому, несмотря на ссору, она вчера за ужином вторично попросила мужа съездить к директору института. Попросила и раскаялась. Швырнув на стол ложечку, которой помешивал чай, Сосновский с шумом отодвинул стул и скрылся в кабинете. Недопитый чай с лимоном Вера понесла ему туда и, поставив на письменный стол, попробовала обнять мужа. Но он резко высвободился н стал перед нею, бледный от негодования.

— Я не сделаю этого больше и запрещаю делать тебе! Слышишь? Не годится, чтобы Юрий так начинал жизнь. Сначала я боялся — несправедливость при приеме озлобит его. Но теперь убежден — все получилось наоборот. Он увидел, что можно обходить законы, и начал фордыбачить. Ты понимаешь, к чему это приведет? Какой из него инженер выйдет?

— А ты поговори с ним, растолкуй и… помоги, раз все так чудесно понимаешь! — в отчаянии крикнула Вера.

Они долго спорили и обвиняли друг друга в смертных грехах, пока их не примирили ласки…

Весь день Вера прожила в тревоге. А как только стемнело, быстро собралась, вызвала Федю и покатила к машинистке, которая жила на противоположном конце города. Та запретила подъезжать к дому, и, оставив Федю за квартал, Вера засеменила по темной, без тротуаров улице.

Она отвыкла от ночных окраин. Улочка показалась ей страшной. Чудилось, что на каждом шагу здесь подстерегает опасность. Во дворе машинистка держала собаку. Ее, конечно, уже спустили с цепи, и придется стучать соседям, окна которых выходят на улицу. Но и это мало теперь беспокоило Веру. Надо было спасать сына, и она не придавала значения остальному.

Когда машинистка открыла ей дверь, Вера решительно переступила порог и поздоровалась. Не ожидая приглашения, расстегнула шубу, сняла платок, который надела специально на этот случай, и села возле стола, стоявшего посреди комнаты.

— Вы не сдержали своего слова,— упрекнула она хозяйку, вытирая ярким платочком уголки обиженно опущенных губ.

Точно не услышав ее слов, машинистка приветливо улыбнулась, села напротив и положила на стол полные, оголенные до плеч руки.

На улице было холодно, сыпался мелкий колючий снежок, и эти голые руки неприятно поразили Веру. Да и вообще, весь домашний облик машинистки показался отталкивающим: полурастрепанная прическа, приплюснутое, с широкими скулами лицо без косметики, не первой свежести блузка. Пованивает жареным луком: видимо, только что возилась на кухне.

— Почему вы не пришли сегодня? — спросила Вера, пряча враждебность.— Я вас очень ждала. Завтра ведь последний день…

Хозяйка смахнула со стола крошки и негромко кинула кому-то, находящемуся за стеной:

— Фенечка, будь добра, принес и мне теплую кофту.

«Неужели догадалась о моих мыслях? — растерянно подумала Вера.— Вот ведьма…» — и невольно оглядела комнату, сплошь заставленную вещами. Безделушки фотокарточки на комоде, на древнем трюмо, на полочках высокой спинки дивана, да и сама мебель сдались ей пыльными, выдуманными человеком с безнадежно бедной фантазией.

Из соседней комнаты приковыляла пожилая хромоногая женщина и подала ярко-зеленую кофточку. Накинув ее на плечи, машинистка сладко поежилась и прильнула к пушистому ворсу щекой.

— Я была перед работой в деканате автотракторного,— сказала она, поблескивая золотыми зубами.— Но к сожалению, должна вас огорчить. У Юрика числится очень много прогулов, и большинство падает на английский.

— Не может быть!

— К сожалению, это так.

— Боже мой! Мы ничего не знали!..

— Англичанка говорит, что это оскорбляет ее лично. В деканате я читала также приказ. Оказывается, месяц назад Юрику и Севе Кашину, вообще, вынесено предупреждение за неуспеваемость. Они, к сожалению, не сдали вовремя ни одного задания по черчению. Их дважды прорабатывали комсомольцы. Ходят слухи, что институт не будет отвечать за отсев…

Эти «к сожалению» и «Юрик» казались оскорбительными Вере, но то, что она слышала, не позволяло ни рассердиться, ни обидеться. Надвигалось что-то ужасное; видимо, только выдержка могла спасти ее. Ибо, как бы там ни было, чувствовалось: машинистка говорит не всё и не всё еще потеряно.

— Муж привез мне отрез на макинтош из Москвы,— сказала Вера как можно легкомысленнее.— Но мне хотелось бы другого цвета. Вот посмотрите…

Она поспешливо вынула из сумки завернутый в бумагу сверток и положила на стол.

Лицо у машинистки чуть дрогнуло. В быстрых глазах мелькнуло жадноватое любопытство, но мгновенно потухло.

— Беда с этими первокурсниками,— посочувствовала она.— Неизвестно, на что надеются. Разве только через год-два за ум берутся. Хоть и тогда не лучше… А с этим,— она показала на сверток,— после, когда уладим.

— Я вас очень прошуI

— У нас даже шутка ходит: первый курс — это охмелевшие, второй — осмелевшие и так далее, а на пятом — обратно ни студенты ни люди…

Загрузка...